|
||||
|
Часть 8 Гость изнутри РУССКАЯ ВЕЩЬ Россия — страна сна. Ее грани размыты, ее пейзажы туманны, лица русских людей не держатся в памяти. Язык основан на интонациях и ассоциациях, на каком-то таинственном токе невысказанного и нерационального, что проступает сквозь обычные слова и фразы. В тайне русского языка — тайна России. Однажды гениальный Евгений Головин удивительно точно указал на существование в языке (русском) особого пласта, который находится между речью и молчанием. Это еще не слова, но уже и не отсутствие их. Это загадочный мир сонных звуков, странных вибраций, предшествующих фразам, предложениям, утверждениям. Их и мыслью не назовешь. Головин привел тогда в пример фразу писателя Юрия Мамлеева из эпохального романа «Шатуны» — "Федор рыл ход к Фомичевым". В ней выпукло, осязаемо, почти плотски ощущается этот промежуточный пласт, ткань стихии русского сна. "Что-то копошится в чем-то, чтобы попасть куда-то." Одна неопределенность упрямо орудует в другой, чтобы достичь третьей. Это не психоанализ, не безумие, не банальный идиотизм. Просто в подвалах национальной души ворочается нечто не имеющее названия, увертывающееся от света, отвергающее воплощение в форме, которая будет заведомо уже, суше, фальшивее. У Мартинеса де Паскуалиса, основателя мистического учения «мартинизм», который так повлиял на европейскую (в том числе русскую) мистику XVIII–XIX века, есть особое таинственное понятие — «Шоз». Столкновение с этой реальностью является, по Мартинесу де Паскуалису, венцом духовного опыта, последним и высшим результатом сложнейших теургических и магических операций. Конечно, можно было бы тупо перевести французское слово «chose» его русским аналогом «вещь», но все сложнее. Русское слово «вещь» этимологически происходит от глагола «ведать», т. е. «знать». "Вещь", таким образом, в русском языке определяет не предмет сам по себе, но его известность, его знакомость, мысль, информацию о нем. Вещь есть то, о чем человеку (или нечеловеку) известно. «Шоз» — это нечто иное, это темная сторона предмета, ускользающая от взгляда разума. «Шоз» относится, скорее, к полуречи-полумолчанию. Это озарение неразумным присутствием, которое больше похоже на ожившую тьму. Сны рождаются тогда, когда смежены веки. Русские так и живут. Видят наполовину то, что есть, а наполовину то, чего нет. Тонкое опьянение, неожиданные совпадения, смутные предчувствия… Насколько все это интесивнее, чем рациональные действия, банальные цели, скупые наслаждения иссохшей в нудном бодрствовании плоти! Русские живут в постоянном предвосхищении «Шоз». Это нам всем понятно и близко. Колючая мгла нашего содержания, мягкая ткань умственного подземелья, белесые пятна родных сумерек. "Федор роет ход к Фомичевым." Не поддающийся расшифровке контекст этого послания и есть почти физическое выражение «Шоз» Паскуалиса. И нет ничего яснее этого для нашего великого спящего пророческим сном народа. Неслучайно Жозеф де Мэстр, знаменитый французский мартинист и крайне правый мыслитель, осел в России, а его главный труд носит название "Вечера в Санкт-Петербурге" (кстати, он был учителем Чаадаева, который прекрасно уловил полную анормальность русской жизни, хотя и не сумел перейти от возмущения ею к любви к ней — возможно, из-за ужаса перед чистой стихией "Шоз".) Также не случайно другой великий эзотерик Сент-Ив д'Альвейдр восхищался русскими, женился на русской и говорил, что "у этого народа мистицизм в крови, ему не надо ничему обучаться". Сюда же влекло доктора Папюса и его учителя мэтра Филиппа. А основательница теософизма — мадам Блаватская — была и вовсе русской истеричкой. Неважно, $что# конкретно говорят оккультисты, как они рационализируют свой опыт. Их системы как таковые — самое неинтересное, что у них есть. Гораздо забавнее тот особый, уникальный вкус помешательства, сонного лунатизма, который обязательно наличествует в их писаниях. Чтобы они ни несли об астрале или чакрах, сквозь них, в их мозгах "Федор роет ход к Фомичевым", в теплом мраке души копошится нечто неспокойное. То же самое, что у всех нас. "Русский след" есть во всех эзотерических учениях. Не случайно. Сны рождаются на нашей территории, в пределах России. Наша нация ответственна за них, как цверги ответственны за сокровища Рейна, а феи Монмура за Святой Грааль. Русский язык — сплошная непрерывная мантра. Контекст в нем удушает своей плотностью любое послание, событие расстворяется в фоне, зеркальные аналогии подрывают логический дискурс. Русский язык — мать всех языков, потому что это не язык, а возможность языка. В нем нет такого утверждения, которое не несло бы в себе собственного опровержения, самоиронии, абсолютно инакового послания. Это касается не только нашей литературы, но и газетных статей и официальных сообщений. "В результате операции погибло 186 заложников" (Из чеченских сводок). Что это значит? Может быть погибли все 500, может быть ошибка (или сознательная деза) и погибло всего 5. Может быть, это были не заложники, а агенты или сами боевики. Может быть, вообще ничего не произошло. Может быть, произошло нечто ужасное и не сопоставимо более масштабное. Может быть, погибли случайные люди. Может быть, смерти вообще не существует, но лишь плавный переход от одних сновидений к другим… Может быть, напротив, не существует жизни, и все мы давно умерли. Русские не удивятся ничему. Подмигнут в душе, почешут, нальют. "Шоз" важнее всех слов и сообщений. Она давит изнутри и пропитывает своим пьянящим соком. Подобно слепым богам, ангелам-идиотам копошится «Шоз» в нашем национальном бессознательном. Другие народы не выдержали бы так не только столетия, — как мы, — но и нескольких дней. Выше разума и паранойи, грязи и непорочности, времени и конца его — Россия сна в вопросительных снегах и душной светлой тоске. Родина. Cтатья написана в 1995 г., впервые опубликована в газете «Лимонка» в 1995 ТЕМНА ВОДА (о Юрии Мамлееве)
Юрий Витальевич Мамлеев не совсем писатель, назвать его произведения литературой не поворачивается язык. Но и не философ он. Где-то посередине, где художество плюет на стиль, а умозрение не ведает строгости. Но не вся ли русская литература такова? Всегда слишком умна для belle-lettre, но слишком растрепана для философского трактата… Все, что выпадает из этого определения — Набоков, например, — не особенно интересно, не особенно русское. В русском тексте должна быть, по определению, неряшливость (от полноты чувств и интуиций), сумбур, глубина, похохатывание, переходящее в слезливый припадок и особая прозорливость, сдобренная тоской. Концепция бросается в болтанку стихии и обретает особое анормальное бытие, гражданство, место в уникальной вселенной русской словесности. Конечно, не всякий туда попадает — в эту словесность, в мир нашего национального интеллекта. Мамлеев — вне всяких сомнений, литератор России. 1 Неизвестные монстры 60-х Мамлеев в «Шатунах» сформулировал миф, от которого не свободен никто. Это жуткое в своей телесности проклятие, угаданного и какого-то далекого смысла, пробившегося к нам и понуждающего нас к чему-то, что мы никак не можем ухватить. Не образы, не слова и тем более не сюжет важны в «Шатунах». Там содержится некоторое присутствие, не тождественное ничему по отдельности. В романе зарыто нечто. Нечто нероманическое. Как будто держишь в руках не книгу, а пустое место, воронку, ехидную, черную, засасывающую в себя большие предметы. «Шатуны» — это тайное зерно 60-х. В нонконформистком подполье тоже была иерархия. Самый внешний фланг — либерально настроенные чиновники и интеллигенты, не порывающие с системой. Эти вообще мало интересны, кормились объедками и все больше по задам. Далее — политические антисоветчики (кстати, как левые, так и правые, как западники, так и славянофилы, не надо забывать; на каждого Сахарова был Шафаревич, а на каждого Буковского — Осипов) и художническая богема. Эти были вне социума, под надзором, но все же в промежуточном состоянии, читали плохой самиздат и урывали крохи от внутреннего круга. В центре же внутреннего круга, т. н. «шизодидов» восседал на своем Южинском сам Юрий Витальевич Мамлеев и еще несколько "высших неизвестных", «метафизические». О них то и написан роман «Шатуны». Реалистичное повествование с наивным желанием красоты стиля о том, что было для внутреннего круга будничным. "Свиньи, когда видят меня, блюют", — говорит в одной из песен Лотреамона его главный герой Мальдорор. Приблизительно такую же натуральную реакцию вызывал мамлеевский мир у неподготовленного внешнего круга. Говорят, в 60-е одна случайная затесавшаяся на чтения Мамлеева дамочка из «внешних» поступила в точности, как те свиньи. Ее кавалер, пошедший пятнами инженеришка, разозлившись, будто бы кричал Мамлееву: "Какой вы писатель?! Вы даже мне ботинки поцеловать не достойны…" "А вот и достоин," — ухмыльнулся Юрий Витальевич и полез под стол исполнить… Если верить прекрасному русскому философу Сковороде, то "нужно везде видеть надвое", "всякая вещь двоится". За формой из праха проступает иная сторона. Если углубиться в эту иную сторону, сам мир праха, обычный, предстанет совсем в новом свете (или в новой тьме). «Шатуны» это развитие такого теургического реализма применительно к нашей духовной ситуации. 2 «Преступник» Мамлеев Когда в декабре 1983 года меня привезли на Лубянку, отняв архивы Мамлеева, которые мне передал на хранение один "высший неизвестный" (так до сих пор и не вернули), задан был вопрос с угрозой — "а не стоит ли за литературой Мамлеева социального подтекста?" Тогда казалось, что очень косвенно, но стоял, поскольку жить в «Шатунах» и смотреть телевизор одновременно было практически невозможно. Какой-то глубинный приговор системе… да, просвечивал, но уж, конечно, поздний, рыхлый, косноязычный совдеп был слишком жалким объектом для разрушительного воздействия мамлеевщины. Надо было брать шире, подумать об основах современного мира, а может, и вообще всего человечества. Очень уже вселенской была страшная проблематика, обнаруженная "метафизическими"… Сейчас «Шатуны» изданы отдельным изданием, открыто, причем уже повторно. Сам Мамлеев иногда показывается на телеэкране с кошечкой и мягко машет ручкой. Приехал из эмиграции, член Пенклуба, его теперь можно встретить чуть ли не с министром… А я бы на месте нынешних властей запретил бы все произведения этого писателя с еще большим основанием, чем были у застойных гэбэшников. Вы только почитайте, что там написано: "Прижав парня к дереву, Федор пошуровал у него в животе ножом, как будто хотел найти и убить там еще что-то живое, но неизвестное. Потом положил убиенного на Божию травку и оттащил чуть в сторону, к полянке". Это уже на первой странице, а дальше все идет по нарастающей. Если быть внимательным, то мы обнаружим здесь некоторые обертона, которые резко и наотмашь отличают мамлеевский текст от ставшей привычно «чернухи». У Мамлеева за видимым мракобесием явно проступает какая-то нагрузка, какой-то невероятно важный смысл, какая-то жуткая истинность… Вспоминается Савинков, писатель и террорист ("Конь бледный") или Жан Рэ, черный фантаст и реальный гробокопатель. Интересный питерский литератор Кушев, остроумно помешавшийся на Достоевском, доказал в своей брошюре "730 шагов", что Федор Михайлович сам убил старуху процентщицу. Точно так же совершенно ясно, что сам Мамлеев каким-то далеко не невинным образом причастен к тому, что описывает. Но не в убийстве главное, хотя главный герой «Шатунов» именно убийца, Федор Соннов, причем Мамлеев поясняет, что мол, не простой он убийца, а метафизический. 3 Wanderer in Nichts И снова к Сковороде, к его раздвоению вещей. Недаром его считают первым настоящим русским философом. Кого ищет убить Федор? Если есть две стороны у вещи, и если вторую сторону можно как-то схватить, значит, иное из отрицательной категории переходит в положительную. И наоборот, привычное, ординарное, становится сомнительным, недоказанным, проблематичным. Вот что гнетет всех пресонажей Мамлеева. Это ключ ко всякому «шатуну». Федор Соннов на практике воплощает глубинную мысль Сковороды самым прямым и бесхитростным образом: если жизнь души больше, чем жизнь тела, то миг убийства становится сугубо гносеологическим моментом, волшебной точкой, где иное проступает воочию, наглядно. Федор стремится использовать отходящую душу каждой новой жертвы своей как трамвай в потустороннее, как лифт, который унес бы его в мир более подлинный, чем безвоздушные тени земли. Это русский народ, беременный метафизическим бунтом, плотски и жадно жаждущий плеромы. Руша, он освобождает сокровенное нутро. Преступая, он жертвенно размазывает по горизонтали самого себя, чтобы проступила вертикаль. Страшный и громоздкий, мутный мыслями и неохватный локтями, несет он сквозь века тяжелую мучительную думу об Ином. Убийца Федор, на самом деле, никого не убивает. Он силится мыслить, тянется осознать себя, шум русской своей крови, завороженной миссией, заколдованной пробуждением, обрученной с последней тайной. Федор свидетельствует о том, что не может в нем уместиться, что давит всех нас изнутри. "Радость великую ты несешь людям, Федя", — вспомнил он сейчас, добредя до скамейки, слова Ипатьевны. В воздухе или в воображении носились образы убиенных; они становились его ангелами-хранителями." Действительно, "радость великую". Озарение нездешней свободой. Все остальные простонародные персонажи «Шатунов» — скопцы, идиоты, юродивые, сырая-земля Клавуня, самоед Петенька, русские тантристы Лида и Паша Фомичевы и т. д. — лишь антураж "метафизического убийцы", спектр не совсем радикального опыта, подпитанного, однако, верным импульсом. Особенно выразителен Петя, поедавший самого себя, вначале прыщи и ссадины, потом и свою кровь с мяском. Так втягивается существо внутрь себя, ко второй стороне вещей. Прагматичные индусы называет это "практикой черепахи". Это ближе всего к Федору, "путнику в ничто". Wanderer in Nichts. 4 Русская метафизическая элита Федор — народ. Он понимает все конкретно. Мыслит руками, животом, телом. Есть в «Шатунах» и другой полюс — «метафизические». Интеллектуалы, подводящие под животворное народное мракобесие теоретическую основу. Здесь у Мамлеева образы более индивидуализированы, узнаваемы. Суперсолипсист Извицкий, влюбленный в свое я, как в телесную женщину, или еще более плотски. Узнаются явные черты одного гениального поэта и мистика. Извицкий — эстетический экстремист религии «я». Это специальная эзотерическая доктрина, согласно которой второй стороны вещей можно достичь бесконечно утончая свое субъектное начало. Ускользнуть по нити в зеркальный мир через самозабвенную любовь к себе. Оперативно магический нарциссизм, когда каменеет оригинал, но водное отражение обретает особую невыразимо наполненную жизнь. Бытие в подводных лесах. Анна Барская — alter ego одной очень известной в Москве особы. Юрий Витальевич до своего неумного отъезда зарубеж (что забыл этот глубинно, до визга, русский писатель в скучнейшей Америке, никто не может сказать, тем более он сам) называл ее "духовной дочерью". Самая безумная и очаровательная женщина шизоидных 60-х. "Мать русской революции". Жена одного из лучших нонконформистских художников, — отравившегося такой лошадиной дозой наркотиков, от которой могли бы умереть все калифорнийские хиппи вместе взятые, — она пыталась донести «метафизическое» и до внешних кругов подполья. Лишенная Мамлеева в потерявшем тугой объем 60-х позднем Совдепе, Анна Барская лишь комментировала прошлое и пила с художничками. Часто перед ее квартирой в Филях на коврике лежал пьяненький Зверев. (Говорят, у него была бумага от какого-то министерства, подтверждающая, что он — национальное достояние и поэтому в вытрезвитель его забирать не нужно.) Превратившийся в куро-трупа профессор Христофоров — мамлеевская сатира на тех «внешних», которые, заинтересовавшись «метафизическими», шарахались от их постановки вопроса. Проложив между русской метафизической реальностью и собой скверно понятые старые книжки, они зверели где-то между ужасом мысли и блаженным идиотизмом брежневского покоя. В перестройку такие стали главными авторитетами интеллигенции. Мамлеевский куро-труп — это "архитектор перестройки". И наконец, главный герой — сам Анатолий Юрьевич Падов. Ясно, что здесь много автобиографических черт. Интеллектуальный двойник простонародного Федора. Русская метафизическая элита. Так же неистребима в нашей истории, как и вдохновенный странным духом народ наш. Углубленная в себя, часто неразличимая за щелкунами-проходимцами, лезущими на передний план, она существует из века в век — в тайных обществах, под сводами царских библиотек, в радикальных оппозиционных движениях, в центре заговоров, в какой-нибудь провинции, занесенной снегами, но чаще всего в Москве. Истинная аристократия. Живой прототип Извицкого как-то рассказывал мне, что наткнулся в Ленинской библиотеке на редчайший энигматический трактат алхимика Сандивогиуса "О соли" с пометками анонимного читателя XIX века (старая орфография): "Все в России дураки, один я — умный". И приписочка: "Читай трактат Сандивогиуса-сына, обретешь камень." Падов и есть такой "умный". "Однажды, поздней осенью, когда ветер рвал и метал листья, образуя в простанстве провалы, около одинокого, пригородного шоссе, в канаве, лежал трезвый молодой мужчина в истерзанном костюме и тихонько выл. То был Анатолий Падов". Он выл от ума, от предельной ясности грандиозной метафизической проблемы, данной русскому сознанию без всяких дополнительных инструментов, напрямую, жестоко и милосердно. "Бездна призывает бездну". — Эти слова Псалтыри служили девизом одного тайного алхимического ордена. Формула истинной мысли. Бездна неопределенности данного, видимого мира, раскатанная, непустая, давящая, поднимает в сознании страшный вопрос о второй стороне реальности. Вторая сторона — не уютная примитивная католическая схемка, где небо и ад, как раек, людишки подобны колесикам. Русский всеохватный масштаб, в нем бескрайняя Россия, тайная, страшная, родная, поглощает человека, растягивает его сознание до своих бесконечных границ, и все для того, чтобы поднять вопрос об Ином, об обратной стороне, еще более великой, более таинственной, более странной, нежели сама наша святая страна. Жизнь и смерть, «я» и больше, чем «я», глубина и бездонность, делающая глубину отмелью. Омут созерцания, восторг невнятного ослепления, тьма невместимой интуиции. Завоешь тут. 5 Девочка, читающая Мамлеева Что бы ни произошло, как бы все ни повернулось, Мамлеев и его «Шатуны» — это нечто закрытое, не подлежащее профанации, предназначенное для немногих. Глядя на нынешнее ладненькое издание, с ностальгией вспоминаю ксерокопированные томики в зеленом ручном переплете без тиснения (чтобы было непонятно для спецслужб; наивная хитрость), всего экземляров 50, в которых Мамлеев читался в первые годы прошлого десятилетия. Хорошо бы, конечно, если непонятливые «внешние», купив Мамлеева случайно, по недоразумению, поступили как те свиньи у Лотреамона, которых я уже поминал. Боюсь, что теперь такой чистой реакции не дождемся. Приученный к внешне похожему — плоской и совершенно необоснованной чернухе, неоправданным и недостоверным американским ужасам, сводкам дурной криминальной хроники — циничный нынешний читатель, скорее всего, просто не обратит на «Шатунов» внимания. Обнаглевший, утративший позднесоветскую девственность, насмотревшийся триллеров и экранизаций Стивена Кинга, современный русский окончательно потерял последнюю деликатность, минимум которой необходим для того, чтобы испытать отвращение, шок, ужас… Особенно нервируют постмодернисты, копирующие некоторые узнаваемые интимные мамлеевские мотивы, но разбавленные китчем, желанием поразить, тупой саморекламой, несдержанным арривизмом, полной глухотой к национальной стихии — как в ее «сонновском», так и в ее «падовском» аспекте. Понятно, что остановить гадов никак не получится. А хочется. Хочется также, чтобы, как на картине гениального Пятницкого, нежный глаз девушки засветился странным сиянием над страницами самиздатовских «Шатунов». В тиши, в тайне, в глубоком и сладком, безумном, московском, страшном, надрывном, слезливом, русском подполье, где вечная зима плоти пестует райский сад истомленного метафизикой духа. "Девочка, читающая Мамлеева". Так называлась картина Владимира Пятницкого. Смотреть на нее когда-то водили целые делегации метафизиков. Это казалось невероятным парадоксом. — Мамлеева — и читают! Книжка его. Мир перевернулся. Теперь вот издали. Могут прочесть все, кто захотят. Мир не перевернулся. Грустно, очень грустно от этого… Да и не только от этого. Cтатья написана в 1995 г., впервые опубликована в «Независимой Газете» в 1995 aa ДВУХГОЛОВАЯ ЧАЙКА МАРКА ЗАХАРОВА Посвящается С.Курехину 1. "Странная" пьеса Сам Чехов говорил о том, что «Чайка» — "странная пьеса". Даже для него, не говоря уже о публике, она была чем-то неожиданным, новым, необычным. Почему? Попробуем разобраться. Сразу заметим, что есть две общепринятые традиции в постановке этой пьесы. Первая — классическая. Какие бы удачные или неудачные версии ее мы ни рассматривали, очевидно одно: никакой странности в постановках не чувствуется. Все персонажи и сцены играются в обычном чеховском стиле, актрисы истерично голосят от женской потерянности, а актеры изображают вечные метания бессильной интеллигенции и экзистенциальное безразличие обывателей. Как и во всех остальных чеховских пьесах. Меняется лишь убедительность игры, и чисто технические навыки режиссера. Практически то же самое можно сказать и о модернистской версии постановок «Чайки», к примеру, таганковской. Здесь то же ровное полотно однообразной драматургии, только истерика подается более жестко с фрейдистским пафосом, а интеллигенты выступают как откровенные психопаты. Короче, если в первом случае все растворяется в «классицизме», то во втором случае в «модернизме». И там и там есть свое (закономерное) прочтение Чехова, но равным образом отсуствует даже подозрение о том, что эта пьеса является чем-то экстраординарным для нашего писателя, а следовательно, проблемным, отличным от его остальных драматургических работ. Поэтому были такие трудности с первыми постановками «Чайки». Тогда публика еще делила созерцаемые спектакли на те, которые она понимает, и те, которые не понимает. Качества кича "поход в театр" как на чистое зрелище — при полном невнимании к концептуальной стороне происходящего — театр тогда еще не приобрел. Редчайшей версией «Чайки», в которой, действительно, наличествует некоторая странность, является постановка ее Марком Захаровым. В ней налицо отказ и от классики и от модернизма, более того, отказ от обычного понимания Чехова. Поэтому именно захаровский спектакль обнажает и обнаруживает то, что обычно тонет в других трактовках. 2. Невыразительная парочка из другого спектакля В постановке Захарова бросается в глаза один момент, он-то и составляет «странность» его спектакля. Речь идет о резкой разнице между игрой двух групп актеров: с одной стороны, пары Нина Заречная (Александра Захарова) — Констатин Треплев (Дмитрий Певцов), с другой, всех остальных, и особенно пары Аркадиной (Инна Чурикова) — Тригорина (Олег Янковский), главных в этой второй группе. С первого взгляда может показаться, что все дело в качестве актерского таланта, в опыте, в соответствии характеров. Но потом начинаешь понимать, что это не так, что дело сложнее. Явная граница проходит не по возрастной или профессиональной линии, но по концептуальным различиям двух этих миров у самого Чехова. Совершенно очевидно, что линия Аркадина-Тригорин (и вся остальная их компания) действительно проходит в рамках традиционной «чеховщины», отчуждения, интеллигентского бессилия, экзистенциального тупика человеческих характеров, потерянных в потерявшем смысл и ориентиры мире. Их формула — бессилие перед лицом бытия, полный крах надежд и чаяний, отрицательный результат заведомо провального жизненного пути. Одним словом, вечный удел интеллигенции, зависшей где-то между элитарной экзальтированностью чистого бытия и простонародным смирением. Эта тема может быть адекватно воплощена и в классичесой и в модернистической манере, поскольку что-что, а полная дезориентированность и жизненный тупик нашей интеллигенции прекрасно известны. Конечно, талантливые актеры и блистательный режиссер показывают это выпукло и наглядно, убедительно и емко. В псевдоклассических советских «Чайках» эта безысходность была завуалированна неискренним подтекстом, что "так, мол, было только до революции", теперь иначе. Но интеллигентская "фига в кармане" начиная с 60-х была понятна и непосвященным. Какой интеллигенция была, такой она и осталась. Чурикова и Янковский не только в «Чайке», не только у Захарова исчерпывающе свидетельствуют всем своим видом, жестами, манерами, о том, что тема потерянности интеллигента для России остается вечно актуальной. "Новый человек" невозможен. Ветхие характеры, не способные ни гореть, ни затухнуть, бродят по нашей истории последних веков, как неизгонимые никакими экзорцисами упорные ревенанты. Надо сказать, что у Захарова эта сюжетная линия в нынешней «Чайке» дана крайне мило — без отжившего классицизма, но и без модернистических псевдосовременных банальностей. Одновременно, в удачном сочетании есть в спектакле и то, и другое, и консерватизм, и свежесть. Но дело не в этом… Дело в том, что линия Заречная — Треплев резко контрастирует с линией остальных персонажей, выпадает, вываливается, повисает в воздухе. Если Чурикова и Янковский играют то, что есть, убедительно, телесно, Захарова и Певцов пребывают в каком-то вакууме. Кто они? Зачем они? Что делают? По какому поводу расстраиваются? Абсолютно непонятно. Непонятно зрителю, актерам, видимо, режиссеру тоже. Неужели необычный сверхпассионарный накал этой атипичной для Чехова пьесы проистекает лишь из банальной влюбленности молодого бездаря к истеричной актрисульке, без мозгов, таланта и элементарной жизненной осторожности? Если это было бы так, то в пьесе не было бы ничего «странного», напротив, это был бы заведомо провальный спектакль с совершенно необоснованной и неоправданной патетикой и дурным, мещанским символизмом. Неуверенность Заречной-Захаровой и Треплева-Певцова у Марка Захарова относительно того, что они изображают в спектакле, свидетельствует о том, что они догадываются об особом смысле «Чайки», о некотором метасюжете, выходящем за рамки собственно «чеховщины». Они как бы остаются в невесомости, в каком-то стеклянном куполе, вынесенном за пределы основного хода пьесы. Они бледны, недостоверны, смазаны. Как персонажи того неуклюжего спектакля, который в начале «Чайки» пытается продемонстрировать циничной мамаше с ее именитым любовником несчастный Треплев. Стоп. Этот декадентский спектакль в спектакле… Вот в чем «странность»! Именно благодаря этому сыплется стройность характеров. Пара Заречная-Треплев принадлежит к иной пьесе; он — автор, она — главная и единственная актриса. Поэтому они выпадают из общей «тусовки» Чуриковой-Янковского-Броневого и остальной интеллигентско-беспонтовой компании. Их пьеса иная, на фоне других весомых и объемных образов она стирается, будучи полупрозрачной, субтильной, не принадлежащей к мажоритарной реальности. Захаров осознает это и проводит резкую черту, устанавливает апартеид молодых по отношению к заслуженным, и тем самым, действительно, ставит метафизическую проблему «Чайки». Тонкий режиссер, не пошедший на поводу мэйнстрима, чуткий человек, могущий отличить понятное от непонятного. В наше время это исключение. Сегодня всем кажется, что они понимают все. Вместо вопроса сразу дается (как правило, глупейший) ответ. Захаров, мужественно идя на риск смазать зрелище, предпочитает быть честным. 3. Чучело Ахамот Декадентская пьеска Треплева — это, конечно же, не Чехов. Это Мережковский. Ее тема практически не пересекается с чеховскими характерами. Речь идет о холодной гностической интеллектуальной теории, внятной лишь для особых трансцендентно ориентированных умов. Заречная-Чайка — это не примитивное знаковое обозначение романтической девицы в соку, это персонаж глубоких эзотерических доктрин, София или Ахамот, Небесная Мудрость, гностическая Женщина-сверху, павшая в материальный мир безысходного количества, энтропии, ветхости. Нина Заречная, играя в пьесе Треплева, прямо обо всем этом и заявляет. Чайка — образ Души, потустороннего Света, онтологической причины. Треплев — гностик, метафизический адепт Абсолюта, устремивший свой взгляд по ту сторону видимости, озабоченный сотериологической мистерией спасения Мировой Души. Он призван вырвать ее из оков тлена, восстановить ее небесное достоинство и через это героическое деяние преобразить и обновить Вселенную. Между ними протянуты магические нити инициатической сакральной Любви. Они втайне прежде времен повенчаны "Милосердной Короной Тантры" (Ж.Парвулеско). Эта пара совершенно не умещается в Чехове. Такое впечатление, что он просто перенес их со страниц других авторов, вместе с диалогами, взглядами, жестами, но при этом поместил в свой традиционный — кряхтящий о крыжовнике и попивающий наливочку — антропологический контекст. Они выпадают и смотрятся в нем нелепо. Уже у самого Чехова. Что же говорить о постановщиках… "Я — чайка," — говорит Нина Заречная. Это означает не безвкусную метафору барышни, выходящей из пубертатного периода, но жесткий гностический тезис: "Я — Ахамот, трансцендентный Ангел запредельного сознания, крылатый женский архонт световых эонов. Я — не человек, я — огненная мысль Абсолюта." Сам Треплев выступает как скриб полученного откровения, как палладин неочевидной, волевой истины, как герметик, алхимик, адепт секретного Ордена, как тамплиер или альбигоец. Для него фраза "Я — чайка" имеет откровенно метафизический смысл, и именно этот смысл предопределяет его поступки в сюжете. Они недостоверны и невнятны только потому, что их логика настолько тонка, что теряется за выпирающими во все стороны гранями сальной экзистенциальности остальных фигур пьесы. По той же причине и Заречная выглядит глупенькой. Итак, «Чайка» — это две пьесы, диалог двух авторов, двух видений мира. Холодный абстракционизм Мережковского с его элитистской сотериологией и изумительно достоверный интеллигентский экзистенциализм собственно Чехова. Гностический миф для избранных и пряный пессимистический реализм для профанов. Субтильные фигуры полубесплотных маргиналов Заречной и Треплева против мясистых душ Аркадиной и Тригорина. Любопытно, как Захаров чутко понимает Чехова. — Плохая актриса Нина Заречная и хорошая актриса Аркадина; бездарненький романтик Треплев и маститый писатель Тригорин. Захаров заставляет свою дочь Александру Захарову «плохо» играть плохую актрису, а супермена постперестроечных боевиков Певцова превращает в хилого маменькиного сынка (глядя на этих актеров, кажется, что они и есть такие в жизни). И напротив, Чурикова и Янковский, и так уже прошедшие десятки ролей, где они выплеснули всю мощь экзистенциалистской безысходности, кажется, на этот раз в «Чайке» превзошли самих себя. Сверхубедительные, объемные, внушительные мерзавцы вышли у них фантастически реально. Благодаря диссонансу в качестве актерской игры Захаров ненавязчиво и очень деликатно прокомментировал самого Чехова, расшифровал его замысел, акцентировал его сюжетную магистраль. В терминах чисто интеллектуальных у авторов типа Мережковского вся проблема формулируется сухим и заведомо антиэгалитарным, провокационно энигматическим образом: "Ахамот пала в лапы мертвой материи". Чехов в «Чайке» иллюстрирует этот тезис своими художественными средствами. Вначале есть статическая суперпозиция первого спектакля (Заречная — Треплев, в нем они активные действующие лица) и второго главного спекталя (в нем на первом плане Аркадина и Тригорин — но начинают с роли зрителей). Нина Заречная объявляет гностический миф. "Чайка Души некогда низошла в миры холодного ада". Далее этот сценарий осуществляется на практике. Гностик-Треплев и его астральная Прекрасная Дама переходят из сферы патетических эзотерических деклараций в плотную действительность. Но это и есть реализация утверждения "Ахамот пала в лапы мертвой материи". Осмеяние субтильных молодых людей со стороны циничных зубров никак не отменяет их основного посыла. Напротив, все дальнейшее развитие событий подтверждает полную правоту начинающего декадента. Заречная падает в лапы скотины Тригорина, Треплев же безнадежно хранит гностический символ веры, постепенно отождествляясь в глазах профанов с второразрядным писателем-неудачником. (Потому, что не отрекается от своей доктрины и Любви). В последних сценах мы видим, как небесная женщина ранняя Нина становится неудачной земной женщиной, полностью проигрывающей рядом с удачной земной женщиной Аркадиной, чей дух, однако, не больше выкидыша. Потрепанный Треплев также сжимается против вислогубого Тригорина, высокий гностик на фоне матерого писателя с колдовскими от плотности словами-вещами (хотя при этом и крайне ограниченного и лживого человека) выглядит вечным дилетантом. Персонажи первого спектакля как бы окончательно переходят во второй спектакль, сдаются, проигрывают. Вялое бормотание "я — чайка, нет, не то, я — актриса" — последние всплески воспоминания о том, чего, скорее всего, на самом деле, не было. Из Захаровой не получилось Чуриковой, а из Певцова Янковского. И тем не менее, доказан не Чехов, с его вечным плохим концом и уверенностью в невозможности обновления, но именно Мережковский. Душа-Чайка пала. Интеллигенция — это духи ада. Холод столь привычных нам типов — закон энтропии. (Только Броневой, и то, быть может, только потому, что сыграл Мюллера, о чем-то догадывается). Они побеждают, они невероятно сильны. Но от этого они не становятся позитивными, не смеют претендовать на возведение в норму. Сволочь и есть сволочь. Бытие как драма, как лишение, как спуск в ад. Но если есть страдание, значит есть страдающий. А если есть страдающий, значит есть высшее знание, повествующее нам о гностическом устройстве реальности. Бледным призракам декаданса совершенно необходимо пройти опыт спуска в интеллигенцию, в дезориентированный вампирический экзистенциализм лицемерных и убогих обывателей. Только тогда миф об Ахамот приобретет свой трагический смысл. Плевела будут отделены от зерен. Страждущий обнаружит свое онтологическое отличие от того, кто причиняет боль. Чучело чайки из сундука — не печать антропологического пессимизма, это пароль тайного ордена. За "работой в черном" следует "работа в белом". За "Чайкой"-1, столь грамотно поставленной Захаровым, следует "Чайка"-2. 4. Чайка-2 Захаров обозначил проблему. Подбор актеров, сценография, декорации, «жестюэль» и т. д. — все крайне выверено. Из Чехова вытянуто все, что можно. Налицо «странность» и в пьесе и в постановке. Если все дело кончается "Чайкой"-1, то этой похвалой можно было бы закончить. Но в перспективе "Чайки"-2 следует добавить несколько слов. "Ахамот пала" — первый тезис гностицизма. "Ахамот восстанет" — второй (и последний) тезис гностицизма. Но восстанет в тот момент, когда всем (в том числе и ей) будет казаться, что все потеряно. "И возрадовались архонты эонов и воскликнули: "Больше нет Пистис Софии!" Спаситель приходит в Полночь Мира, когда все и думать забыли о солнце и даже не знают, что такое тьма, так как всем кажется, что тьма и есть Все. Первый тезис у Чехова (и у Захарова) проиллюстрирован прекрасно. Второй тезис ждет своего часа. Это — час Революции. Cтатья написана в 1995 г., впервые опубликована в «Независимой Газете» в 1995 ПАРАЛЛЕЛЬНАЯ РОДИНА (Николай Клюев) Пророк трансцендентной Руси Он считал себя не просто поэтом, но пророком. Для Клюева это была не метафора. Дело в том, что в той русской сектантской среде, из которой он вышел, существовал официальный религиозный институт «пророков», "харизматиков", восходящий, по мнению сектантов, к раннехристианским «дидаскалам», "харизматическим учителям", практиковавшим глоссолалии и иные формы прямого контакта с миром Божественного и выражение этих состояний при помощи особого символического кода. (Возможно, скажем осторожнее, что этот институт был не прямым продолжением раннехристианских течений, но их позднейшей искусственной реституцией; хотя как знать — не сохранились ли эти изначальные христианские практики через древних монтанитов, позже мессалиан и далее к богомилам, русским стригольникам и т. д. — по тайной дороге инициатических организаций). В принципе, такое отношение к поэзии мы встречаем во всех традиционных обществах. Поэты были подразделением жреческой касты, так как ритм языка, основы рифм и размеров считались самым сокровенным выражением космической гармонии. Сам процесс стихосложения рассматривался как следствие вселения в поэта духа или ангела, т. е. какой-то сверхчеловеской сущности, которая выражала свое послание особым ритуальным языком. — В простонародной крестьянской среде староверов-бегунов, откуда произошел Клюев, даже в XX веке мы сталкиваемся с тем же древнейшим элементом. Сам Клюев прекрасно отдавал себе отчет в архаичности своего мировосприятия, от которой не только не отказался, познакомившись с основами «светской», профанической культуры, но которую лишь еще более оценил и постиг. Не случайно, сам поэт очень часто сравнивает описываемые им реальности и состояния с шаманскими практиками ("За евхаристией шаманов Я отпил крови и огня"). Вместе с тем, Клюев постоянно подчеркивает однородность пространства между Святой тайной Русью, которую он воспевает, и сакральными цивилизациями древности — Египтом, Индией, Израилем, Эфиопией и т. д. ("Не даром мерещится Мекка Олонецкой серой избе…" и т. д.) Подобно всем пророкам, Клюев погружается в особое состояние, в особый мир, где прошлое, настоящее и будущее пребывают одновременно, где близкое и далекое меняются местами, где умершие и живые соседствуют друг с другом в Вечном Настоящем и ведут между собой глубокие беседы — с мифами, с природой, оживленной пронзительными лучами духа, cо знакомыми и незнакомыми предметами. У древних евреев эта реальность называлась «Меркаба» или "страна колесницы". В нее погружались и ее описывали ветхозаветные пророки Иезекииль, Исайя, Илия, Елисей и т. д. В исламе этот мир называется «Хуркалья», это «алам-аль-митал», "пространство воображения", некая промежуточная инстанция между миром людей и миром богов. Аналоги этого пророческого культа можно найти практически во всех традициях и религиях. В таком случае интерпретация поэзии Клюева представляет собой не столько литературоведческую, сколько религиоведческую проблему. От метафор, парабол, гипербол, образов, ритмов, культурных аллюзий и средств выразительности мы переходим на совершенно иную шкалу, где имеем дело с эзотерическими доктринами и мистическими терминами, адекватными той реальности, с которой мы в данном случае имеем дело. Русский дуализм Глобальное мировоззрение Клюева вытекает из принципиального дуализма, определяющего русскую душу и ее парадокс в последние три столетия — после раскола. Этот дуализм сводится к противопостоянию в самой Руси пары противоположных начал — актуального и потенциального, присутствующего и возможного, проявленного и потаенного, дневного и ночного. Начиная с фатального собора 1666-67 годов Русь как бы делится на две Руси. Одна-официозная, формально отвергшая свою "эсхатологически-сотериологическую" функцию Москвы-Третьего Рима, осудившая Стоглав и доктрину национальной избранности русских как последнего православного народа, порвавшая со Святой Русью и чурающаяся древности как невежества, темноты, предрассудков, «порчи». Это Россия Романовых, Санкт-Петербурга, Петра, немецкой слободы, французских гувернеров, курортов Баден-Бадена, европейского Просвещения. Россия светская или стремящаяся стать таковой. Формальное суперконформистское внешнее православие, подчиненное Синоду. (Исихазм рассматривался этим «православием» почти как афонская секта еще в церковно-исторических работах XIX века; и это несмотря на канонизацию св. Григория Паламы!)). Десакрализованная монархия, копирующая протестантский север Европы. Вторая Россия — Древняя Русь. Но Русь подпольная, мечтательная, предчувствуемая, живущая в параллельном мире, брезжущая, потаенная. Как Китеж. Но это не просто легенда, ностальгия, умонастроение, культурный мираж. Она имеет свою структуру. — Православное сектантство, социальные низы, казачьи станицы, политические нонконформисты. Даже во время официальных гонений на старообрядцев при Николае I, когда заявлять о своей вере для староверов и сектантов было не безопасно, по официальным статистическим справочникам- треть (вдумайтесь в эту цифру-треть!!!) всех русских людей исповедовала «еретические», с точки официального православия, культы-старообрядческие толки, скопчество, хлыстовство и т. д. Эта Вторая Русь была в духовной и социальной оппозиции светской России. Она дышала не существующим (прошлым и грядущим одновременно). Она бредила национальной альтернативой, рассматривала существующий порядок в апокалиптических тонах и страстно желала Пришествия. Без союза с этой Второй Русью, без ее активной поддержки Октябрьской революции никогда не произошло бы. Путь Клюева, семантика и архитектура его пророчества — эссенция этого драматического момента тайной истории России. Для Клюева Революция есть эсхатологический возврат к допетровскому периоду: отсюда поразительная формула — "Советская Русь". Этим все сказано-именно «Русь», а не «Россия». Клюев откровенен:
Сами по себе "Поморские Ответы" были кодексом норм Православия Святой Руси, ушедшей в бега. Это завет подпольщикам. Революция — восстановление. Ленин — продолжатель дела Аввакума и братьев Денисовых. Не сомневающийся тон, а радикальное утверждение. Более того — пророческое свидетельство. Но, естественно, не только к большевизму сводится пророчество крестьянского поэта. Хотя нельзя забывать и о его важнейших словах: "Убийца красный святей потира". На самом деле, это отождествление не было полным. Но не было оно и чистым заблуждением (как считает антикоммунистическое литературоведение). Здесь все тоньше. Вторая Русь проявила себя в Революции. Дала о себе знать. Но не воплотилась полностью, как-то зависла между обнаружением и сокрытием. Проявилось как бы "половина Китежа". Это-платоновский «Чевенгур». Победа налицо, а смерть не исчезла. Враг уничтожен, но Пришествие запаздывает. Поиск этого зазора, его осознание, его скрупулезное исследование составляет главную проблему для постижения смысла истории России в XX веке. Клюев-пророк России — должен нам в этом помочь. Личная драма имеет характер свидетельства То, что "не уместилось" в большевизме в случае личного и творческого пути Клюева, предельно прозрачно. Большевики на официозном уровне воспринимали свой приход как очередной шаг вперед, а, следовательно, оправдывали и предыдущий «буржуазный» этап в сравнении с феодальным. Конечно, в оценке Энгельсом и Марксом феодализма в сравнении с капитализмом сквозит почти откровенная симпатия. Но на уровне рационального дискурса марксизма это выражено не достаточно ясно, и даже, скорее, утверждается однонаправленная поступательность исторического процесса, а это входит в разрез с традиционным мировоззрением, основанным на идее циклического времени. Клюев был вполне солидарен с большевиками, пока дело касалось разрушения "романовской России". Для староверов это было "низвержение трона антихриста". Троеперстие виделось как десакрализация и глубинное извращение христианства, и поэтому антицерковная деятельность большевиков также часто воспринималась весьма положительно. Но когда дело дошло до модернизации, колхозов и откровенной агрессии против памятников далекой старины — возникло первое расхождение. Вначале это могло показаться недоразумением, искажением "основной линии". Постепенно, трагизм проявлялся все сильнее. Клюев тогда писал: "Я считаю, что политика индустриализации разрушает основу и красоту народной жизни…" Гонения на Клюева и на крестьянских поэтов в целом (Есенин, Васильев, Клычков, Карпов и т. д.) не были просто эпизодом. В них проявилась первый раз двусмысленность советского социализма, неопределенность его духовной миссии, странность его циклического и эсхатологического значения. Возможно, что уже на новом витке и в новых формах светский бюрократизм «романовщины» исподтишка входил в советскую жизнь. — Через спецов, попутчиков, позже нэпманов… Потом появилась и чисто советская, марксистская бюрократия, для которой слово «революция» было скорее пугалом или данью прошлому. Темный дух собора 1666 года вошел в Советскую Русь, сделал ее Советской Россией. Трагедия Клюева-свидетельство того тончайшего процесса, который завязал в далекие 20-е первопричины краха Москвы в наши 90-е. Онтология русского национализма Каковы основные силовые линии послания Клюева? Как он описывает тайную Русь? Сразу бросается в глаза, что Клюев просто отождествляет "пророческую реальность" с Русью. «Русь» для него то же самое, что «Меркаба» для ветхозаветных пророков, «Хуркалья» исламских эзотериков, "зеленая страна" для кельтских ваттов, «Гиперборея» для древних греков, «Светадвипа» для ведических брахманов. Поэтому Клюев называет «Русь» "Белой Индией", т. е. для него речь идет о магической стране истока, священной прародине человечества. Отсюда естественный универсализм. — Раз «Русь» — это "избяной рай", "изначальная прародина" и "прообраз Нового Иерусалима", то она является сходной для всех народов земли, для всех рас, для всех языков. Национализм Клюева (как, впрочем, и всех крестьянских поэтов, а может вообще, всех представителей Второй Руси) трансцендентен. Поэтому он с нежностью и этнической близостью описывает негров, татар, египтян… Вспомним его знаменитого "черного Егория на белом коне". Клюев с непосредственностью настоящего пророка (который в согласии с нормами традиции должен быть «неученым», "необразованным", т. е. спонтанно и естественно избранным духом) ясно проговаривает то, что предчувствовала, но не могла определенно сформулировать вся интеллигенция Серебряного века. — Русь это не страна, а русские не народ в обычном смысле этих понятий. Русь — рай, русские — ангелы. Но эта световая реальность как бы накладывается на ее обратный образ или проступает через него. Все двоится. Однако и имманентная, реальная Россия отмечена особым знаком. Она несет в себе тоску, всепоглощающее чувство лишенности, утраты. Даже в чертах светской России угадывается образ трансцендентной Руси, но не положительно, а отрицательно. Лишенность косвенно указывает на полноту, пронзительное чувство утраты, напоминает о том, что утрачено. На этом основана онтология русского национализма. Получается почти по Хайдеггеру (теоретику немецкого онтологического национализма) — "Несчастье указует на счастье, счастье призывает священное, священное приближает к Божественному, Божественное открывает Бога". (По-немецки здесь еще и этимологические связи: Unheil-Heil- Heilige-Gottliche-Gott). "Ракитник рыдает о рае". Помимо поразительного поэтического совершенства этой строки из клюевского стихотворения, в ней фактически предвосхищается в свернутом виде эта формула гениального немецкого философа. "Ракитник рыдает о рае" только в России. Только русскому внятно его послание. Причем, чтобы не было никаких недоразумений, он рыдает не о далеком, что нужно искать где-то во вне, но о внутреннем, интимнейшем, ближайшем. Отсюда типичная для Клюева «трансцендентализация» русского старообрядческого и сектантского деревенского быта. В центре Святой Руси у Клюева стоит не Храм, а изба. Внешне, это типично беспоповский мотив. Но есть более глубокий аспект. Храм выделился в отдельное культовое сооружение на относительно поздних этапах истории. Некогда, в благословенные времена золотого века разницы между храмом и обычным жилищем не существовало. Всякий дом был святилищем. Вся реальность была священной, разграничения на священное и мирское не существовало. Так же должно быть в "веке грядущем". Апокалипсис недвусмысленно говорит, что в "Новом Иерусалиме", который спустится на землю в миг Второго Пришествия, "храма не будет". Бог будет во всем и со всеми. Лишь Древо Жизни будет в центре Небесного Града. Русь Клюева — это совмещение древнейшего (золотой век) и грядущего (Новый Иерусалим). Изба здесь священна сама по себе. Она и есть храм. ("Изба — святилище земли, С запечной тайною и раем"). В пророческой надвременной Руси Клюева все объекты преображаются (в православно-богословском, исихастском смысле этого понятия), восходят к своим световым архетипам. Поэтому священными становятся печь, окна, растения, цветы, деревья. Особенно — печь. Она играет в поэтической вселенной Клюева важнейшую роль. Клюев восстанавливает всю полноту "эзотеризма Печи". В традиционном мире очаг, печь выполняли роль домашнего алтаря. Причем это был алтарь Женского Божества, греческой Гестии, римской Весты и т. д. Публичные культы были зоной доминации преимущественно мужских божеств, покровителей патриархальных социальных и религиозных систем. Но в частном жилище, куда с начала патриархата была вытеснена женщина, сохранялись в неприкосновенности древнейшие матриархальные атрибуты — культовые священные предметы, связанные с поклонением Великой Матери. Огненной Девы. Белой Дамы. Матери-Субботы, Великой Матери, которой Клюев посвятил свою великую поэму, полный текст которой, увы, не дошел до нас. Это очень важный момент. Матриархат, как великолепно и убедительно показал Бахофен ("Mutterrecht"), предшествовал патриархату и соотносился у индоевропейцев с золотым веком. Позже женские божества были вытеснены мужскими, но следы древнейшей прарелигии сохранились в фольклоре, мифологии, быту и т. д. Отсюда многие сюжеты русских сказок — Марья-царевна, Царевна-лягушка и т. д., а также демонизированный образ Великой Матери в Бабе-яге и иногда в ее дочерях — амазонках-ягишнах. К этому же архаическому циклу относятся и сказки о путешествии Иванушки-дурачка на печи. В мифологии и коллективном бессознательном существует символическое тождество-Женщина-Печь. И у Клюева в его "русской Меркабе", в "избяном раю" правит Мать. Его собственная мать (которую он безумно любил) сливается с Великой Матерью, а та, в свою очередь, с Русью, со святой страной. Это удивительно архаический мотив, который был особенно развит у некоторых старообрядческих толков, проповедовавших "спасение через жену". К той же тематике примыкает культ хлыстовских "богородиц". Поразительно, что почитание духовной женственности мы снова находим в раннем христианстве, когда существовала практика женского священства и закладывались основы богородичной догматики. В рамках дохристианской иудаистической религии, основанной на строго патриархальных принципах, ничего подобного нельзя было и помыслить и христианство в таком отношении к женщине возвращалось к давно забытым изначальным принципам индоевропейской духовности. Как и в случае «харизматиков» русское сектантство возвращалось в вопросе полов к изначальным ранне-христианским нормативам и эзотерическим доктринам, поблекшим или даже отмененным позднее в официальной имперской церкви. Вторая Русь, пророком которой был Клюев, является, безусловно, матриархальной. В клюевских стихах почти не упоминается фигура Отца. Изредка дед. Но дед всегда описан в подчеркнуто белых тонах — он совершенно седой, одет в белые одежды и т. д. Дед не столько мужчина, сколько бесполый или сверхполый святой, чистый, безгрешный может быть "оскопленный". Печь — алтарь избы, символ самой Руси или Великой Материи. Микромир избы вмещает в себя макромир планеты. Предметы сакрального крестьянского быта равновелики странам и цивилизациям. От этой Печи расходятся святые пути, и снова сходятся к ней. Огонь ее — огонь староверческих самосожжений, благословленных Аввакумом. Протопоп писал об этом огне также как и Клюев связывая его с Концом Света и с онтологией русского национализма: "Так же и русаки бедные, пускай глупы, рады: мучителя дождались; полками во огнь дерзают за Христа Сына Божия-света". Или еще в другом месте:
Этот огнь не утопия. Он ужасен, но спасителен. Поэтому и сам Клюев равнодушен к страданиям и крови, принесенным Революцией. Абсолютной смерти нет. В этом он, пророк, пребывающий в надмирном мире, нисколько не сомневается. Этому он имеет экспериментальные подтверждения. Но есть проклятие души, ее потеря. Это во сто крат страшнее смерти, мук, пыток, страданий… Истинный ужас начинается тогда, когда крестьянский пророк ясно понимает, что большевики несут угрозу самой Печи, древнему духу, русскому крестьянину, святой земле. Модернизацию села Клюев воспринимает как чудовищную духовную катастрофу. Великая Мать Клюева это грубо зримый, подлинно пророческий образ Женщины-России-Софии, который был в то же время неотвязной мыслью всей русской мистически ориентированной интеллигенции. От Соловьева до Блока. Но только у Клюева эта тема имеет оперативно-магический, эзотерический характер, тогда как у интеллигентов все остается на уровне смутно схватываемых интуиций или теоретических схем. Источник в обоих случаях, безусловно, один — сама ткань Китежа, Второй Руси, стремящейся вырваться из тонкого плена грезы и обрушиться в моменте эсхатологического триумфа в материальную реальность. Но никому из «образованных» не приходит в голову воспеть грубую крестьянскую Печь, причем с сакральной серьезностью и пророческой торжественностью-Клюеву вообще была совершенна чужды ирония и юмор. Он всегда мрачен и в стихах и в жизни. Великая Полночь Клюев жил в бедности, а последние годы в дикой нищете. В конце концов, чекисты расстреляли его в ссылке как " главного идеолога кулачества". Это не просто ошибка, недоразумение или неоправданное свинство. Путь поэта-пророка не может быть сладким. La suplice est sur (Рембо). Бедность-необходимое условие подлинности откровения. Упитанных молния ясновидения поразить не может. Более того, даже бытовые наслаждения — еда, пол, комфорт и т. д. — гораздо пронзительнее переживаются, когда они отсутствуют. Бедность-это богатство. Бедный поглощает окружающее бытие, питается стихиями, светлыми энергиями параллельной Родины. Клюев ясно видел свою нищету в старости и насильственную смерть ("и теперь когда головы наши подарила судьба палачу…" и еще "Но тальник чует бег сохатый и выстрел… В звезды или в темя"). Для пророка это не удивительно. В норме вещей. На самом деле, в нем не было ничего кулаческого. Ему горазды ближе была беднота или середняки. Капитализм он ненавидел люто, как каждый русский, русский родом из Второй Руси. Другое дело, что советские реформы на селе игнорировали сакральность и архаичность, привносили совершенно чуждые традиционной деревне рациональность, прагматизм, механизацию. Вместо органической и связанной сакральными узами общины, братства Великой Материи, марксисты искусственно создавали технические коллективы. Это лучше, чем столыпинское фермерство, но все же совсем не то, что предполагалось в эсхатологическом прозрении Клюева. Клюев был крестьянским социалистом, национал-большевиком. В его судьбе, в его пути, в его стихах, в его пророчествах нет противоречий. Он стоял целиком за Революцию, как подлинный наследник Разина, Аввакума и Пугачева. Но то, что последовало дальше было с сильным изъяном. Если бы речь касалась только страданий или случайных отдельных несправедливостей, выросший на скептических практиках поэт, легко пережил бы. Но дело было серьезнее. Темный дух, хорошо знакомый староверам со времен Никона, выглянул из-под революционной маски Советов. Мрачный лик. Первая Россия, привычный мертвенный свет в глазах воевод, жандармов, теперь-комиссаров. "Мы стоим вплотную к точке полуночи. А может быть, еще нет. Всегда это "еще нет". Так писал Хайдеггер. Его отношения с национал-социализмом структурно напоминают отношения Клюева (и, вообще, русских национал-большевиков) с Советской властью. Начальные энтузиазм, ангажированность и солидарность сменяются сомнениями, подозрениями, отдалением. Хайдеггер никогда публично не осудил нацизм. Это знаменитое "молчание Хайдеггера". Клюев также никогда не осудил бы Революцию. Если хорошее проявилось как не очень хорошее, это еще не означает, что плохое было не таким уж плохим. Петербургская Россия аномалия в священной истории нашего богоносного народа. В этом нет никаких сомнений. Кто думает иначе — в Баден-Баден. В Галиполь. Шоферами, князьями, джиголо. Vite, mesdames et messieurs! Мировоззрение пророка Святой Руси глубоко и сложно. Но постигать и расшифровывать его надо не в свете современных плоских политических или литературоведческих штампов, а исходя из той реальности, от имени которой он выступал и чьим выразителем являлся. Вторая Русь. Она никуда не делась и сегодня. Так же напитанная нездешней тоской, такая же нежная, ужасающая, жестокая и святая. Так же зовет она красками захватывающей дух русской осени, также торжествует величием белой русской зимы, так же пугает роскошью русского лета и зеленой яростью русской весны. Святая Русь стучит в наше сердце. Не официальная, не городская, не сиюминутная, не цивилизованная. Не «советская», но и не «демократическая». Клюевская. Смазанные русские лица… Татарщина… Пространство… Не фокусирующийся взгляд… Размытые мысли… И только эта страшная необъяснимая тяга… Сквозь тела и звуки родной речи… Наша Белая Индия. Наш Рай. Cтатья написана в 1995 г., опубликована в газете “День Литературы» в 1996 418 МАСОК СУБЪЕКТА (эссе о Сергее Курехине)
1. Два постмодернизма Постмодернизм не есть нечто фиксированное и строгое, раз и навсегда данное и описанное. Речь идет лишь о прогрессивном осознании исчерпанности ценностных систем и художественных методов, свойственных эпохе «модерна». Постмодернизм единодушен в отрицании модернизма, в попытке его преодоления, но там, где речь заходит о новом, альтернативном утверждении, это единодушие мгновенно пропадает. Одни постмодернисты целиком наследуют сам дух "нового времени", видя в постмодерне только новый (хотя и особенный) этап непрерывного культурного развития. Но есть и иные носители того же постмодернистского импульса, понимающие, однако, постмодернизм как конец целого периода в цивилизации, связанного с "новым временем", как внезапно открывшуюся возможность обратиться (пусть в новой форме) к тем реальностям, на отрицании которых базируется эта цивилизация. Постмодерн — в своем сарказме и осмеянии серьезности авангардистской рефлексии — делает возможным духовную реабилитацию «премодерна», т. е. мира традиции, со свойственными ему культурой, аксиологией, этикой и т. д. Иными словами, можно определить этот второй вариант постмодернизма как разновидность Консервативной Революции… Сергей Курехин, безусловно, принадлежал к этому консервативно революционному направлению. 2. Поп-механический "тоталитаризм" Курехин собирает в своей «Поп-механике» практически все виды искусств — балет, музыку, мелодекламацию, цирк, театральные постановки или кукольный театр, эротический перформанс, живопись, декоративное искусство, кино и т. д. Причем, такое слияние разрозненных элементов проходит сквозь все его творчество — с навязчивостью, подчеркивающей неслучайность, глубинную обоснованность метода для самого художника. Кажется, что мы сталкиваемся с настоящим хаосом, с тотальным синкретическим смешением всех стилей и жанров в странном полусмешном-полусумасшедшем представлении (в котором непонятно, когда весело хлопать, а когда мрачнеть). На первый взгляд, такое смешение — чистый авангардизм, т. е. шаг вперед по отношению к распределению жанров даже в модернистском контексте, где самые радикальные попытки выйти за пределы стиля все же подчиняются внутренней логике, присущей данной сфере искусств. У Курехина же — особенно в его масштабных, тотальных, массовых «Поп-механиках» — просматривается (впечатляюще) стремление сочетать именно все, все вместе взятое. По мере развития «Поп-механики» неумолимо расширялось не просто количество элементов, используемых в шоу, но и количество жанров, дисциплин… Самые последние этапы творчества Курехина (многих поставившие в тупик) характеризуются тем, что в этот контекст постепенно включается политика (естественно, экстремистская), ритуал, научные опыты. Единицы представления расширяются от личностей до коллективов, от объектов до видов, от стилей до жанров, от персоналий до дисциплин. В этом стремлении к тотализации творчества — объяснение последних увлечений Сергея. Те, кто не поняли смысла этой ориентации, видимо, никогда всерьез не задумывались над сущностью того, что он делал и раньше. В противном случае, обращение к политике, геополитике, эзотеризму не воспринималось бы как нечто странное, «скандальное». Экспансия за пределы жанровой ограниченности, некоторый постмодернистский «империализм» в искусстве логично перетекли в область политического, где оперируют с особенно большими величинами — историей, социальными учениями, массами. Естественно, что «империалиста» в творчестве более всего привлекает евразийский масштаб в политике, а стремление к пределам в искусстве естественно трансформируется в увлечение политическим радикализмом… 3. Скоморохи — жрецы премодерна Если в отношении «модерна» смешение всех видов искусства (шире, культуры) в нечто единое является, действительно, новым и беспрецедентным, то в более широком историческом контексте все выглядит иначе. Дело в том, что ортодоксальные виды современного искусства — как то: музыка, балет, живопись, театр, литература и т. д. — сложились как незыблемые самостоятельные жанры довольно поздно — начиная с Возрождения, а кристаллизовались и совсем уж недавно — с началом Нового времени. Оказывается «модерн» или современное искусство получили жанровую спецификацию (от которой они жаждут освободиться в постмодернизме) строго в момент перехода от общества традиционного к обществу профаническому. А что же было до этого? Здесь мы сталкиваемся с некоторым интересным обстоятельством. Все современное искусство в христианской (и постхристианской) цивилизации развилось из некоего общего комплекса, в котором сосредоточилось наследие дохристианского ("языческого") религиозного и эзотерического культа. В Европе это была культура труверов или миннезингеров, в России (с еще большей наглядностью) эту же функцию выполняли скоморохи. Христианство, и особенно строго Православие, осуждает всякое внерелигиозное искусство (особенно это касается музыки, плясок, светских песен, театральных представлений и т. д.), справедливо считая все это продолжением дохристианской сакральности. Позднее ставшие светскими развлечениями, игра на музыкальных инструментах, пляски, поэзия, театральные представления и т. д. изначально были инструментами магических и теургических ритуалов. Их исполняли специальные категории жрецов или пророков (вспомним кельтских «бардов» и «ваттов», бывших членами жреческой иерархии друидов). До сего времени некоторые примитивные народы, у которых распространен шаманизм, сохраняют такое же отношение к искусству. Пение, пляски, представления, рецитация мифов и т. д. — дело исключительно шамана, который и является центральной и основной фигурой в сфере того, что в профанической цивилизации стало называться «искусством». Даже в Ветхом Завете упоминается о подобной практике: например, пророк Елисей (ученик Илии) начинает пророчествовать, когда слышит игру на гуслях специально приглашенного музыканта. Но в самом изначальном обществе пророк и музыкант были не двумя различными персонажами, а одним и тем же лицом. Так, в ессейских кругах понятия "пророческая школа" и "музыкальная школа" были синонимами! Христианство вытеснило эти дохристианские теургические культы из социальной реальности, но они не исчезли полностью и стали достоянием особых групп, довольно маргинальных, но сохраняющих вопреки всему основы древнейшего знания, принципы культовых практик. На Руси главным братством такого рода после окончательного искоренения волхвов и их традиций, стали «скоморохи», "веселые люди". Скоморохи в своих представлениях фактически воплощали в себе в синтетическом состоянии все то, что позднее получит название искусства в модернистском смысле. Они играли на музыкальных инструментах, плясали, показывали театрализованные представления, рассказывали предания в стихотворной форме, водили с собой дрессированных зверей и т. д. Но все эти элементы их деятельности были объединены общим сакральным знанием космологического порядка — их шутки (даже самые грубые) были формой изложения символической доктрины, пляски представляли собой теургические магические жесты, в своих песнях они передавали инициатические секреты, вытесненные христианской догматикой. При этом и сами они и их зрители впадали в состояние транса, т. е. особого духовного настроя (прелести), в котором ясно ощущается присутствие потустороннего мира. Не удивительно, что при это важную роль играло употребление алкоголя или иных психотропных веществ (возможно грибов). Именно скоморохи (и их традиция) являются для России начальным автохтонным синтезом того, что позднее станет искусством и его жанрами. Пляска перейдет в балет, пение — в оперу, игра на музыкальных инструментах — в симфоническую музыку, пересказ мифов — в литературу, дрессировка зверей и шутовство — в цирк и т. д. Важно заметить, что в отдельную область — оккультные науки — выделилась и сакральная сторона учения скоморохов. Единственно, что секуляризация русского общества шла под прямым воздействием Запада, поэтому на становление светской культуры больше повлияли продукты разложения западных эзотерических организаций (которые, тем не менее, были прямыми аналогами русского скоморошества). Это привело к некоторому культурному дуализму, сохраняющемуся и до сих пор: высшие классы русского общества считают «культурой» результаты расщепления единого комплекса европейских «труверов» или «жонглеров», тогда как народные массы во многом наследуют автохтонное «скоморошеское» понимание «развлечения» или «веселья» (с этим, в частности, связано культовое значение «пьянки», но это особая тема). 4. Зловещий смех То, что всегда делал Сергей Курехин — не просто творческий поиск, это упорное и последовательное воссоздание того органического единства, которое предшествовало и классике, и модерну, и гипермодерну (рок-музыке, авангардизму и т. д.). Поражает, с каким постоянством он воспроизводил все основополагающие черты традиционного, «докультурного», "архаического" жречества. Будучи по образованию классическим музыкантом, пианистом и композитором (одним из лучших российских джазистов), он с самого начала тяготел к введению в свои концерты животных, зверей. Не одноразовый эпатаж — а настойчивая уверенность в осмысленности представления животного на сцене как в самозначимом глубоко символическом акте. Звери в традиции — календарные и космологические символы. Каждый вид — буква в священной книге, внятной жрецам. Кролики, львы, коровы, курицы Курехина (как медведи, собаки и козы русских скоморохов) суть тотемические и астрономические знаки. Подобно римским авгурам (предсказателям по птичьему полету) Курехин особенно интересуется орнитологическим символизмом — воробьям, к примеру, он посвящает свою гениальную "Воробьиную Ораторию" (одно время он был воодушевлен проектом постановки монументального памятника воробьям). В «Поп-механике» постоянно возникала тема театра, постановки. Иногда концерт фактически полностью превращался в спектакль. Внешняя абсурдность сюжета (как и у скоморохов) скрывает символические ряды. Так же объясняются и внешне странные (почти комические) телепередачи (знаменитые "Грибы") — под видимой нелепостью скрыты эзотерические доктрины. После публикации на русском текстов Теренса Маккены ("Пища богов") о влиянии на психику психоделических грибов и об их связи с сакральными культами у древних народов идея о том, что "Ленин был грибом", должна восприниматься далеко не так бредово. Магическая подоплека большевизма становится все более очевидной; Курехин лишь опережает строгие научные исследования, облекая серьезнейшие доктрины в гротескные формы, вызывающие смех. Кстати, о смехе. Сам феномен смеха не так очевиден и прост, как кажется. Традиция считает, что это привычное в человеческом обществе действие на самом деле есть форма контакта с потусторонним, и поэтому в некоторых магических практиках с помощью смеха вызывают духов (сопоставьте с этим запрет на смех и улыбку во многих аскетических практиках, а также ритуальный характер смеха в средневековом обществе; например, алхимический и оккультный, оперативно-магический «мессидж» у Рабле). Смех, который вызывал Курехин, странен и неоднозначен. Тот, кому казалось, что он понимает смысл его улыбки, заблуждался еще больше, чем тот, кто откровенно недоумевал. В этом смехе есть что-то изначальное, крайне невеселое. В принципе, и сами скоморохи часто предстают в истории как двусмысленные персонажи. Воплощая в себе архетип «пришельца», "иного", «чужого», скоморохи вызывали одновременно и интерес и отторжение (даже ужас). Они были как бы посланцами "с той стороны". Есть мнение, что с годами «Поп-механика» становилась все мрачнее, от "лучезарного юмора" переходя к "зловещему мракобесию". На самом деле, лишь прояснялся изначальный проект Курехина. Становясь более понятным от полноты реализации, он начинал пугать. 5. Растворение личности В «Поп-механике» участвовало множество знаменитых личностей — музыкантов, певцов, актеров, художников, поэтов, общественных деятелей. Но все становились своего рода манекенами в странном действе Сергея Курехина, в сознании которого они приобретали особое культовое функциональное значение, совершенно отдельное от того статуса, который был присущ им сам по себе. Сквозь всех начинала просвечивать какая-то особая реальность, особое неопределенное существо… Причем это не личность самого режиссера, организатора и манипулятора странного хаоса, но нечто иное, "магическое присутствие", размытые, но довольно зловещие черты "кого-то еще". Улыбаясь, сам Курехин говорил о предчувствии рождения в космической среде "нового существа", которое должно вот-вот обрести физиологическую оболочку. И снова в этом слышатся нотки архаической теургии, волевой манифестации в привычном контексте грозной потусторонней реальности… Слово «скоморох» произошло от слова «маска». В последней «Поп-механике» (октябрь 1995) все участники были в масках. У Курехина все становится масками, странным карнавалом, зловещим водоворотом, в котором растворяется личность, привычная реальность, где все ожидания неизменно обманываются. Персона исчезает… Но вспомним этимологию слова «персона» — так назывались именно «маски» в греческих трагедиях. Генон подчеркивает инициатический смысл античного театра. — Смена масок одними и теми же актерами иллюстрирует инициатическую идею того, что индивидуум не есть вещь в себе, законченная и абсолютная реальность. Это — лишь игра высших духовных сил, временное образование, сотканное из грубых элементов, готовое в любой момент раствориться. А за всем этим — холодно и неизменно — стоит неподвижное небесное Присутствие, вечное «Я». Вовлекаясь в водоворот абсурдных и не имеющих самостоятельного значений ситуаций, в некоторую космическую «Поп-механику», вечное «Я» забывает о своей природе, начинает отождествляться с маской. Сакральный театр призван напомнить о том, что это заблуждение, что важно лишь грозное Присутствие, а люди — только тени потусторонних объектов. Поп-механика — как и раек скоморохов — модель мира, «римейк» архаического святилища. 6. 418 Жизненный проект Сергея Курехина амбициозен в высшей степени. Поп-механика должна стать до конца тотальной. По ту сторону модерна все яснее вырисовываются черты новой реальности. Искусство, каким оно было в эпоху «модерна», исчерпано. Вместе с ним исчерпана культура модерна, философия модерна, политика модерна… Человек модерна подошел к роковой (для себя) черте. Апокалиптические мотивы нынешней цивилизации стали почти «рекламной» очевидностью. А за гранью мрака пробиваются невидимые пока лучи. Новый эон, новый мир, новый человек. Люди с психологией «soft» видят грядущее в тонах инфантильного оптимизма — нью-эйдж, экология, дзэн-буддизм, пережитки «хиппи». Курехину гораздо ближе апокалиптические краски Алистера Кроули. Новый эон будет жестоким и парадоксальным. Век коронованного младенца, обретения рун, космического буйства Сверхчеловека. "Рабы будут служить и страдать". Восстановление архаической сакральности, новейшее и древнейшее одновременно синтетическое сверхискусство — важный момент эсхатологической драмы, "бури равноденствий". Кроули утверждал в своей "Книге Законов", что только тот, кто знает смысл числа 418, сможет перейти в новый эон, в котором наступит эра подлинного постмодернизма — без стонов и компромиссов. Последняя «Поп-механика» проходила под знаком 418. Фактически, это была кроулианская постановка, иллюстрирующая конец эона Озириса. Что-то подсказывает, что скоро мы увидим вокруг нас странные знаки. Буря равноденствий. "Поп-механика" Сергея Курехина играла в пришествии нового эона особую роль. Cтатья написана в 1996 г., впервые опубликована в «Независимой газете» в 1996 ИМЯ МОЕ — ТОПОР (Достоевский и метафизика Петербурга)1. Писатель, написавший Россию Федор Михайлович Достоевский — главный русский писатель. К нему, как к волшебной точке, сводится русская культура, русская мысль. Все предшествующее предваряет Достоевского, все последующее — проистекает из него. Без сомнения, это величайший национальный гений России. Наследие Достоевского огромно. Но практически все исследователи согласны относительно центральности романа "Преступление и наказание". Если Достоевский — главный писатель России, "Преступление и наказание" — главная книга русской литературы, основополагающий текст русской истории[16]. Следовательно, здесь нет и не может быть ничего случайного, ничего произвольного. Эта книга должна содержать в себе некий таинственный иероглиф, в котором сосредоточена вся русская судьба. Расшифровка этого иероглифа равнозначна познанию непознаваемой русской Тайны. 2. Третья столица — Третья Русь Действие романа происходит в Санкт-Петербурге. Сам этот факт, безусловно, имеет символическое значение. Какова сакральная функция Петербурга в русской истории? Поняв это, мы сможем приблизиться к системе координат Достоевского. Санкт-Петербург приобретает сакральное значение только в сопоставлении с Москвой. Обе столицы связаны особой циклической логикой, символической нитью. У России было три столицы. Первая — Киев — была столицей национального, этнически однородного государства, принадлежавшего периферии Византийской Империи. Это лимитрофное северное образование не имело особо важной цивилизационной или сакральной роли. Обычное государство арийских варваров. Киев — столица Руси этнической. Вторая столица — Москва — это нечто гораздо более важное. Особое значение она получила в момент падения Константинополя, когда Русь осталась последним православным Царством, последней православной Империей. Отсюда: "Москва — Третий Рим". Смысл Царства в православной традиции сводится к особой эсхатологической роли: то государство, которое признает полноту православной церковной истины, является, в соответствии с традицией, преградой на пути прихода "сына погибели", «антихриста». Православное государство, конституционным образом признающее истину Православия и духовное владычество Патриарха, является «катехоном», "держащим" (из 2-го Послания послания св. апостола Павла к Фессолоникийцам). Введение Патриаршества на Руси стало возможным только в тот момент, когда пала Византия как царство, а следовательно, константинопольский Патриарх утратил свое эсхатологическое значение, сосредоточенное не просто в православной церковной иерархии, но в Империи, признающей авторитет этой иерархии. Отсюда богословский и эсхатологический смысл Москвы, Московской Руси. Падение Византии означало, в православной апокалиптической перспективе, наступление периода «апостасии», всеобщего «отступничества». Только на краткий срок Москва превращается в Третий Рим, чтобы еще на малое время отдалить приход антихриста, отложить тот миг, когда его пришествие станет всеобщим, универсальным явлением. Москва — столица сущностно нового государства. Не национального, но сотериологического, эсхатологического, апокалиптического. Московская Русь с Патриархом и православным Царем — это Русь совершенно отличная от Киевской. Это уже не периферия Империи, но последний оплот спасения, Ковчег, площадка, расчищенная под нисхождение Нового Иерусалима. "Четвертого не будет". Санкт-Петербург столица такой Руси, которая приходит после Третьего Рима, т. е. этой столицы, в некотором смысле, как бы не существует, не может существовать. "Четвертому Риму не быти". Санкт-Петербург утверждает Третью Россию, по качеству, структуре, смыслу. Это уже не национальное государство, не сотериологический ковчег. Это странная гигантская химера, страна post mortem, народ, живущий и развивающийся в системе координат, которая находится по ту сторону истории. Питер — город «нави», обратной стороны. Отсюда созвучие Невы и Нави. Город лунного света, воды, странных зданий, чуждых ритму истории, национальной и религиозной эстетике. Питерский период России — третий смысл ее судьбы. Это время особых русских — по ту сторону ковчега. Последними на ковчег Третьего Рима взошли староверы через огненное крещение в сожженных хатах. Достоевский — писатель Петербурга. Без Петербурга он не понятен. Но и сам Петербург без Достоевского оставался бы в виртуальном состоянии. Достоевский оживил, актуализировал этот таинственный город, обнажив его смысл. (Любая вещь есть только тогда, когда сквозь нее проступает ее смысл.) Русская литература появляется только в Петербурге. Киевский период — время эпоса, были. Московский — сотериологии и национального богословия. Петербург приносит в Россию литературу, десакрализованный остаток полноценной национальной мысли, превозносимый след того, что ушло. Литература — это скорлупа, поверхностный блик сидерических волн, стенающий от безысходности вакуум. Достоевский настолько глубоко внял этому зову пустоты, что ушедшее, стертое, забытое как бы воскрешается в его героическом духовном делании. Достоевский — больше, чем литература. Он — богословие, эпос. Поэтому его Петербург взыскует смысла. Постоянно обращается к Третьему Риму. Мучительно и упорно смотрит в истоки нации. Фамилия главного героя "Преступления и наказания" Раскольников. Прямое указание на раскол. Раскольников — человек Третьего Рима, заброшенный в навий Петербург. Страдающая душа, очнувшаяся, по странной логике, после самосожжения в сыром лабиринте питерских улиц, желтых стен, мокрых мостовых, угрюмых сизых небес. 3. Капитал Сюжет "Преступления и наказания" — это структурный аналог «Капитала» Маркса. Пророчество о грядущей русской революции. Одновременно очерк новой теологии — теологии богооставленности, которая станет центральной философской проблемой XX века. Эта теология может быть названа "теологией Петербурга", навьими мыслями. Интеллектуализмом призраков. Фабула предельно проста. Студент Раскольников пронзительно воспринимает откровение социальной реальности как зла. Особое чувство, столь характерное для некоторых гностических, эсхатологических учений. Цианистый калий цивилизации. Вырождение и порок, расцветающие там, где потеряны органические связи, духовные смыслы, анагогические спирали иерархий, беспрепятственно восходящих к небесам. Осознание десакрализации реальности. Невыносимость утраты "Третьего Рима". Ужас перед столкновением с универсальной стихией антихриста, с Петербургом. Раскольников совершенно правильно угадывает символический полюс зла — извращенная женственность (Кали); ссудный капитал, проклятый религией, приравнивающий живое к неживому и созидающий монстров; ветшание, деградация мира. Все это — старуха-процентщица, баба-яга современного мира, женщина-зима, Смерть, убийца. Из своего грязного угла ткет она паутину Петербурга, посылая по его черным улицам лужиных, свидригайловых, дворников и мармеладовых, "черных братьев", тайных агентов капиталистического греха. Нити ада опутывают трактиры и дома терпимости, притоны нищеты и косноязычия, неосвещенные лестничные пролеты и грязные подворотни. София, Премудрость Господня, благодаря ее старушачьим чарам превращается в жалкую Сонечку с желтым билетом. Центр колеса петербуржского зла найден. Родион Раскольников завершает онтологическую рекогносцировку. Конечно, Раскольников — коммунист. Хотя ближе он к эсэрам, народникам. Конечно, он в курсе современных социальных учений. Он знает языки и мог познакомиться с «Манифестом» Маркса или даже с «Капиталом». Важно начало «Манифеста»: "призрак бродит по Европе". Это не метафора, это точное определение того особого модуса существования, который наступает после десакрализации общества, после "смерти Бога". Отныне мы — в мире призраков, в мире видений, химер, галлюцинаций, навьих планов[17]. Для России это означает "путешествие из Москвы в Петербург", инкарнация в город на Неве, в город-призрак. Она никогда не может быть полной. Призрак коммунизма делает всю реальность призрачной. Поселяясь в сознании ищущего потерянного Слова студента, он ввергает его в поток искаженных видений: вот старый развратник тащит пьяную малолетку, вот истошно плачет пропивший последнюю шаль возлюбленной Мармеладов, вот бочком крадется к непорочной сестре Родиона демонический Свидригайлов, посланец паутинной вечности, опекаемой старухой-процентщицой. Но наваждение ли это? Призрак, овладевший сознанием, на самом деле излечивает от забытия. Открывшаяся реальность страшна, нестерпима, но истинна. Является ли злом познание зла? Является ли иллюзией обнаружение иллюзорности мира? Является ли безумием постижение того факта, что человечество живет не по логике? Призрак марксизма, наркотик разоблачений, гностический зов к восстанию против злого демиурга… Кровавая боль этих ран свежее и пронзительней залитого светом зала, полного нарядных, легко кружащихся пар. Раскольников, убивая старушку, совершает парадигматический жест, осуществляет Дело, к которому архетипически сводится Праксис, как его понимает марксизм. Дело Родиона Раскольникова — это акт русской Революции, резюме всех социал-демократических, народнических и большевистских текстов. Это фундаментальный жест русской истории, который лишь развертывался во времени после Достоевского, уготовляясь задолго до него, в загадочных первоузлах национальной судьбы. Вся наша история делится на две части — до убийства Раскольниковым старухи-процентщицы и после убийства. Но будучи мгновением призрачным, сверхвременным, оно отбрасывает свои сполохи вперед и назад во время. Оно проглядывает в крестьянских бунтах, в ересях, в восстании Пугачева, Разина, в церковном расколе, в смуте, во всей стихии, сложной, многоплановой, насыщенной метафизикой Русского Убийства, которая растянулась от глубин славянских первородов до красного террора и ГУЛАГа. Всякая занесенная над черепом жертвы рука была движима страстным, темным, глубоким порывом. Это было соучастие в Общем Деле, в его философии. Убийство Смерти есть приближение Воскрешения Мертвых. Мы, русские, народ богоносный. Поэтому все наши проявления — высокие и низкие, благовидные и ужасающие — освящены нездешними смыслами, лучами иного Града, омыты трансцендентной влагой. В избытке национальной благодати мешается добро и зло, перетекают друг в друга, и внезапно темное просветляется, а белое становится кромешным адом. Мы так же непознаваемы, как Абсолют. Мы апофатическая нация. Даже наше Преступление несопоставимо выше ненашей добродетели. 4. Не "не убий" Между серединой XIX и началом XX века русское сознание странным образом было одержимо осмыслением одной ветхозаветной заповеди — "не убий". О ней рассуждали как о сущности христианства. К ней постоянно возвращалась мысль богословов, революционеров, террористов (ею бредил Савинков), гуманистов, прогрессистов, консерваторов. Эта тема и споры вокруг нее были настолько центральны, что в значительной мере повлияли на все современное русское сознание. Хотя с приходом большевиков значение этой формулы заметно поблекло, к концу советского периода она опять всплыла и стала «стужать» интеллигентские мозги. "Не убий" — заповедь не собственно христианская, новозаветная, но иудейская и ветхозаветная. Это элемент Закона, Торы, регламентирующей в целом экзотерические, внешние, социально-этические нормы бытия народа Израилева. Никакой особостью эта заповедь не наделена. Нечто аналогичное встречается в большинстве традиций, в их социальных кодексах. В индуизме то же самое называется «ахимса», "ненасилие". Это "не убий", как и остальные пункты Закона, регламентируют человеческую свободу, направляя ее в то русло, которое, в соответствии с духом Традиции, принадлежит к благой части, к "правой стороне". При этом показательно, что "не убий" не имеет никакого абсолютного метафизического значения: как и все экзотерические постановления, эта заповедь лишь служит, наряду с другими, для упорядочивания коллективного существования, для предохранения общности от впадения в хаос ("ничто же совершил закон", по апостолу Павлу). В принципе, если сравнивать ветхозаветную реальность с современной, то формула "не убий" соответствует приблизительно табличке "не курить", вывешенной в фойе театра. Курить в театре не положено, это нехорошо. Когда кто-то подвыпивший закурит, для билетерш это ЧП. Таких осуждает общественность и репрессируют стражи порядка. Очень показательно, что вся ветхозаветная история полна открытого несоблюдения этой заповеди. Убийства там повсюду. Их совершают не только грешники, но и праведники, цари, помазанники, даже пророки — особенно крут был ученик Илии пророк Елисей, не пощадивший даже невинных деток. Убивали на войне, убивали своих и чужих, убивали преступников и тех, кто убил, убивали женщин, не щадили малолетних, стариков, гоев, пророков, идолопоклонников, колдунов, сектантов, родственников. Крушили многое. В книге Иова сам Яхве безо всякой особой причины — кроме довольно легковесного спора с Денницей — садистически обходится со своим избранным праведником. Когда тот, покрытый лепрой, возмущается, Яхве запугивает его двумя геополитическими[18] чудовищами — сухопутным Бегемотом и морским Левиафаном, т. е. убивает его еще и морально. Новые исследования Библии убедительно доказывают, что первоначальный текст книги Иова обрывался на пике трагедии, а наивно морализаторский конец левиты дописали намного позже, ужаснувшись примордиально жесткой природе этого самого архаического фрагмента "Ветхого Завета". Иными словами, в контексте иудаизма, откуда напрямую заимствована заповедь "не убий", она не обладает ни абсолютностью, ни каким бы то ни было особым значением. О ней никто не спорил, и видимо, специально не размышлял. Не то что бы ее вообще не учитывали. Учитывали, старались попусту кровь не пускать. Остерегались и суда раввината. Если кого зря положили, то следовало возмездие. Закон как закон. Заповедь как заповедь. Ничего особенного. Правило человеческого общежития. В христианстве все иначе. Христос есть исполнение Закона. На нем Закон заканчивается. Миссия закона выполнена. В некотором смысле, он снят. Именно снят, но не отменен. Духовная проблематика переходит в радикально иную плоскость. Теперь начинается пост-Закон, эра Благодати. "Прейде сень законная". Строго говоря, наступление такой эры означает неактуальность заповедей. Даже самая первая заповедь о поклонении Единому Богу становится преодоленной Новым Заветом, Заветом Любви к Нему. Совершенно новые отношения между Творцом и тварью, между самими тварями привносит Бог-Слово через свое Воплощение. Все отныне проходит под знаком Иммануила, под благодатной формулой "С нами Бог". Бог не где-то далеко, не в роли Судьи, Законодателя, но в роле Возлюбленного и Любящего. Новая Заповедь не отвергает 10 прежних, но делает их ненужными. Человечество Нового Завета кардинально $иное#, нежели ветхое, иудейское (или языческое). Оно помечено стихией трансцендентной Любви, поэтому дихотомия Закона, — "поклонение-непоклонение", «единое-множественное», "укради-не укради", "обольсти-не обольсти", "убей-не убей", — наконец, не имеет более никакого смысла. В христианской святости это проявляется однозначно положительно. Новый человек здесь не нуждается в правилах, он живет только одним — Любовью, трезвенной, непреходящей, неразбавленной, в молитве, созерцании, деле. Здесь не просто "не убей"; христианский святой посмеялся бы над таким предостережением, ведь в нем самом уже уничтожена двойственность, надломлена преграда между собой и не собой. Более того, он хочет быть убит, он стремится страдать, он жаждет мученичества. Как бы то ни было, полноценное христианское существование не имеет никакого отношения к 10 ветхим заповедям. Они раз и навсегда преодолены во святом крещении. Далее лишь реализация благодати. Но если рассмотреть христианина не в святости, не в монашестве, не в аскезе и подвижничестве. Будет ли для него сохраняться смысл ветхозаветного порядка? Тоже нет. Он крещен, а значит рожден свыше, значит Бог и с ним тоже. Внутри, а не во вне. Значит и он, грешник, недостойный, живет по ту сторону ветхого человека, в новом бытии, в потоке незаслуженной световой благодати. Соблюдение или несоблюдение ветхозаветного законодательства не имеют никакого отношения к интимной сущности христианского существования. Конечно, для общества приятнее иметь дело с послушными и соблюдающими правила. Для христианского общества тоже. Но все это не имеет общей меры с таинством Церкви, с мистической жизнью верующего. Тут начинается самое интересное. Преступая какую-то ветхозаветную заповедь, христианин, на самом деле, показывает, что он не до конца реализовал в себе таинственную природу Нового Человека, потенциальную личность, навеянную Святым Духом в крещальной купели. Но кто может похвалиться, что достиг полного обожения? Чем более человек свят, тем ниже, грешнее, ужаснее кажется себе он сам перед ликом Сияющей Троицы. Следовательно, как и в случае юродивых, уничижение человеческого, падение, может быть парадоксальным христианским путем, таинством. Соблюдение 10 заповедей не обладает решающим смыслом для православного. Для него важно только одно — Любовь, Новый, совершенно Новый Завет, Завет Любви. 10 заповедей без Любви — путь в ад. А если Любовь есть, то они не имеют более никакого значения. Все это ясно осознавалось радикальными русскими интеллектуалами. У Бориса Савинкова в "Коне Бледном" террорист «Ваня» (литературный образ, написанный с Ивана Каляева) говорит перед убийством: "И другой путь — путь Христов ко Христу… Слушай, ведь если любишь, много, по-настоящему любишь, можно тогда убить или нельзя?" И далее — "…нужно крестную муку принять, нужно из любви для любви на все решиться. Но непременно, непременно из любви и для любви… Вот я живу. Для чего? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве ведь не помолишься." Савинков жил, мыслил, писал, убивал после Достоевского. Но ничего не добавлено к Раскольникову. Раскольников убивает не просто ради человечества (хотя и ради него тоже). Он убивает во имя Любви. Ради того, чтобы пострадать, чтобы умереть, чтобы убить смерть в себе и других. Иван Каляев, да и сам Савинков — люди глубоко русские, глубоко православные, глубоко «достоевские», явно богоносные, как весь народ, проникнутый такой высокой, парадоксальной и православной Мыслью, в сравнении с которой бледнеют самые изысканные и глубокие западные философские схемы. Русские не формулируют богословие, они его проживают. Это богословие, идущее через поры, через дыхание, через слезы, сны и гримасы гнева. Через муки и пытки. Через влажно-кровавую, плотскую, одухотворенную стихию Новой Жизни. С Любовью и ради Любви можно все. Это не значит, что все нужно, что все заповеди надо опрокинуть, отвергнуть. Ни в коем случае. Надо лишь показать, жизненно показать, жестом, что есть — и главным является — иное измерение бытия, новый свет, свет Любви. Место убийства старухи-процентщицы — Санкт-Петербург. Значит это место любви в России, locus amoris. Родион заносит две руки, два угловатых знака, два сплетения сухожилий, две руны над зимним ссохшимся черепом Капитала. В его руках грубый, непристойно грубый, аляповатый предмет. Этим предметом совершается центральный ритуал русской истории, русской тайны. Призрак объективируется, мгновенье выпадает из ткани земного времени. (Гете немедленно сошел бы с ума, увидев, какое мгновение на самом деле остановилось…). Две теологии, два завета, два откровения сходятся в волшебной точке. Эта точка абсолютна. Имя ее Топор. 5. Labris Краткая генеалогия топора. Самые блестящие гипотезы относительно этого предмета, его происхождения и его символизма дает, как всегда, Герман Вирт — гениальный немецкий ученый, специалист в области протоистории человечества и древнейшей письменности. Вирт показывает, что двойной топор был изначальным символом Года, круга, двух его половин: одной — последующей за зимним солнцестоянием, другой — предшествующей ему. Обычный (недвойной) топор, соответственно, символизирует одну половину Года, как правило, весеннюю, восходящую. Более того, утилитарное использование топора для рубки деревьев также, по Вирту, имеет отношение к годовому символизму, так как Дерево в Традиции означает Год: его корни — зимние месяцы, крона — летние. Поэтому рубка дерева соотносится в изначальном символическом контексте сакральных обществ с наступлением Нового Года и концом старого. Топор — это одновременно и Новый Год и инструмент, при помощи которого рушится старое. Одновременно это режущее орудие, раскалывающее Время, отрезающее пуповину длительности в магической точке Зимнего Солнцестояния, когда вершится величайшая Мистерия смерти и воскресения Солнца. Руна, изображающая топор в древнем руническом календаре, называлась thurs, была посвящена Богу-Тору и приходилась на первые посленовогодние месяцы. Тор был Бог-Топор или его символический эквивалент — Бог-Молот, Мьеллнир. Этим Молотом-Топором Тор разможжил голову Мировому Змею, Ермунганду, плававшему в нижних водах мрака. Снова очевидный солнцестоянческий миф, связанный с точкой Нового Года. Змей — Зима, холод, нижние воды Священного Года, куда спускается полярное солнце. Тор — он же солнце, он же дух Солнца — побеждает хватку холода и освобождает Свет. На поздних этапах мифа фигура Солнца-Света раздваивается на спасаемого и спасающего, а потом и утраивается с добавлением инструмента спасения, топора. В изначальной форме все эти персонажи были чем-то одним — бого-солнце-топором (молотом). Первые начертания знака топора в древнейших пещерах палеолита и в наскальных рисунках разбираются Германом Виртом в свете всего ритуально-календарного комплекса, и он прослеживает поразительную устойчивость протосмысла топора в самых различных по времени и географическому местонахождению культурах и именах этого предмета. Он показывает этимологическую и семантическую связь слов, обозначающих топор, с другими символическими понятиями и мифологическими сюжетами, также относящимися к мистерии Нового Года, середины зимы, Зимнего Солнцестояния. Особенно любопытны указания на то, что символическая семантика «топора» строго тождественна двум другим древнейшим иероглифам-словам-предметам — «лабиринту» и "бороде". "Лабиринт" — это развитие идеи годовой спирали, скручивающейся к Новому Году и тут же начинающей раскручиваться. «Борода» — особый чисто мужской свет солнца в осенне-зимней половине годового круга (волосы в целом — это лучи солнца). Поэтому в руническом круге другая руна — peorp — изображается в виде топора, но обозначает бороду. В центре Лабиринта живет минотавр, монстр, человеко-бык, эквивалент Ермунганда, мирового змея и… старухи-процентщицы. Достоевский выразил древнейший мифологический сюжет, тайную парадигму символического ряда, описал примордиальный ритуал, который практиковался нашими предками многие тысячелетия. Но это не просто анахронизм или разрозненные фрагменты коллективного бессознательного. На самом деле, речь идет о куда более важной эсхатологической картине, о смысле и жесте Конца Времен, о заветном апокалиптическом миге, когда время сталкивается с Вечностью, когда полыхает огонь Страшного Суда. Русские — избранный народ, а русская история — резюме мировой истории. К нам, как к временному и пространственному, этническому магниту, тяготеет с нарастающей силой судьбоносный смысл веков. Первый и Второй Рим были лишь для того, чтобы появился Третий. Византия была провозвестием Святой Руси. Святая Русь апокалиптически стянулась к городу-призраку Санкт-Петербургу, где появился величайший пророк России, Федор Достоевский. Главные герои его главного романа, "Преступление и наказание", действие которого происходит в лабиринте петербуржских улиц — главные герои России. Среди них самыми центральными являются Раскольников, старуха-процентщица и топор. Причем, именно топор — тот луч, который связывает Раскольникова с процентщицей. Следовательно, история мира через историю Рима — через историю Византии — через историю России — через историю Москвы — через историю Санкт-Петербурга — через историю Достоевского — через историю романа "Преступление и наказание" — через историю главных героев этого романа — сводится к ТОПОРУ. Раскольников раскалывает голову капиталистической старухе. Имя «Раскольников» уже само по себе указывает на топор и действие, им осуществляемое. Раскольников отправляет ритуал Нового Года, тайну Страшного Суда, празднества воскрешения Солнца. Капитализм, ползущий в Россию с Запада, с закатной стороны, плотски изображает мирового змея. Его агент — старуха-паук, плетущая сеть процентного рабства; она же часть его. Раскольников несет топор Востока. Топор восходящего солнца, топор Свободы и Новой Зари. Роман должен был бы закончиться триумфально, полным оправданием Родиона; преступление Раскольникова является наказанием для процентщицы. Объявлена эра Топора и пролетарской Революции. Но… В дело вступили дополнительные силы. Особенно коварным оказался следователь Порфирий. Этот представитель кафкианской юриспруденции и фарисействующий псевдогуманист начинает сложную интригу по дискредитации героя и его жеста в его собственных глазах. Порфирий подло подтасовывает факты и заводит Раскольникова в лабиринт сомнений, переживаний, душевных терзаний. Он не просто стремится засадить Родиона, но ищет подавить его духовно. С этой сволочью надо было бы поступить так же, как со старухой. "Проломи голову змею". Но силы оставили героя… Затем замутняется и остальная ткань мифа. Раскольников, в соответствии с примордиальным сценарием, должен был бы спасти Софию-Премудрость из дома терпимости, как Симон-гностик Елену. И сцена чтения евангельского повествования о воскресении Лазаря осталась от изначального (виртуального) варианта: спасенная Любовью София, освобожденная от оков процентного рабства, проповедует всеобщее воскресение. Но тут она почему-то вступает в заговор с "гуманистом-змеепоклонником" Порфирием и начинает внушать Раскольникову, что старуху надо было якобы пожалеть, что она — "не вошь дрожащая". Общество любви к животным, включая мирового змея кромешной тьмы. Забота о слезинке капиталиста. Как все это объяснить? Достоевский был пророком и обладал даром предвидения. Он прозрел не только Революцию (топором по черепу), но и ее вырождение, ее предательство, ее продажу. София социализма постепенно выродилась в гуманистическое фарисейское слюнтяйство. Порфирии проникли в партию и подточили основы эсхатологического царства советской страны. Отказались от перманентной революции, потом от чисток, потом Соня в лице позднесоветской интеллигенции опять заныла о своем глупейшем "не убий"… И кровь хлынула рекой. Причем кровь не старух-процентщиц, а по-настоящему невинных детей. Существует виртуальная версия "Преступления и наказания", где совершенно иной конец. Она относится к новому, грядущему периоду русской истории. Пока мы проживали первую версию. Но теперь все кончено. Новый миф обретает плоть, алый меч Бориса Савинкова обжигает ладони юной России, России Конца Времен. Имя этой России — Топор. Cтатья написана в 1996 г., впервые опубликована в «Независимой газете» в 1996 КРОВУШКА-МАТУШКА (о забытом писателе Пимене Карпове)1. Тотальный неудачник Имя Пимена Карпова прочно отсутствует в нашей культуре. Это правильно. Писатель он был из рук вон плохой, поэт — ниже среднего, жизнь его — серия сплошных неудач. Когда поэт-Карпов пришел знакомиться к Блоку, тот принял его за трубочиста: темная степная рожа, дикий взгляд — законченный чухонец. В 1909 году он опубликовал свой сборник статей "Говор зорь", малоосмысленный и бестолковый. В нем он наивно защищал русских крестьян от высокомерия интеллигенции. Сборник понравился только одному человеку — Льву Толстому, находившемуся в то время в пике своего опрощенчества. В 1913 году вышла главная книга его жизни "Пламень (роман из жизни и веры хлеборобов)". Рискну утверждать, что ничего подобного по дикости, оголтелости и откровенному безумию, перемешанному с дурным вкусом, тяжелым псевдонародным языком и полной художественной бездарностью, в русской литературе не существует. Этот инфернальный шедевр огорошил и критику и цензуру. Роман был признан официальными органами «сектантским», "порнографическим" и «святотатственным». Против автора возбудили уголовное дело, от тюрьмы его спасло лишь хлипкое здоровье и наступившая вскоре революция, до которой он еле-еле дотянул, прикидываясь неполноценным. Карповым были возмущены как левые, так и правые. И те и другие видели в его романе карикатуру — на государство, на народ, на пролетариат, на крестьянство, на помещиков, на церковь — короче, на все, что можно. Но что еще более неприятно — Карпов не получил даже скандальной известности, промотав ее за счет полной неспособности извлекать выгоду для себя из критической (но чреватой популярностью) ситуации. После революции роман был переиздан в 1924 году, но внимание на него тогда никто не обратил (скорее всего из-за художественной бездарности). Карпов еще долго скитался по России с просьбой выдать комнату или какой-нибудь гонорар (так как работать не умел и не любил), но везде наталкивался на совершенное равнодушие. Так он перебивался неизвестно чем до 1963 года, когда умер в полной безвестности. В 1991 году издательство "Художественная литература" опубликовала (непонятно зачем) «Пламень», стихи и отрывки из биографической повести "Русский ковчег", в которой Карпов описывал свое знакомство с футуристами, Хлебниковым, Сологубом, Блоком, Толстым, Северянином, Грином и другими известными богемно-литературными персонажами предреволюционной России. Этой «перестроечной» публикацией была отдана формальная дань третьесортному нелепому писателю, и его тема на этом была закрыта. Но самое интересное как всегда пропущено. Дело в том, что Пимен Карпов зашифровал в своем романе уникальное эзотерическое послание, грандиозный гностический миф, предвосхищающий самые яркие прозрения Платонова или Мамлеева. Карпов обнародовал тайны глубинной русской сакральности, сделал достоянием публики секретные национальные учения, которые с предельной ясностью вскрывают самые темные и загадочные аспекты духовной истории нашего народа. 2. Главарь злыдоты Внешне роман «Пламень» — нагромождение мракобесия, кровавых преступлений, исступленного садо-мазохизма, перверсий, смертей, гниений, черных месс, святотатств, богохульств и ничем не оправданной танатофилии. Извращения, матереубийства, коллективные изнасилования, пытки — все это наползает друг на друга в бесконечном количестве до конца романа, игнорируя сюжет, последовательность, логику. Создается впечатление, что автор механически добавляет кровавое изнасилование или удушение тогда, когда его перо касается нового чистого листа. При этом нескончаемый ужас описывается совершенно безо всякого юмора и, напротив, перемежается серьезнейшими метафизическими и богословскими рассуждениями. При внимательном рассмотрении оказывается, что кровавые и порнографические картины призваны лишь проиллюстрировать некие сложные гностические концепции, которые составляют ось всего произведения. Мало помалу начинает проясняться замысел Карпова: то, что он пишет, это не художественное произведение, это эзотерический текст, закамуфлированный под литературу и предпосланный особому читателю, носителю русской тайны, который, однако, не узнает себя в интеллигентском дискурсе образованных мистиков (типа Мережковского). В романе речь идет о нескольких сектах, распространенных среди обычного крестьянского населения в окрестностях поместья зловещего барина — Гедеонова. Позднее выяснится, что главные герои произведения вообще не люди — один "посланец Высшего Света, возлюбивший землю", другой — "сын черта", третий — "пророк Солнца". Одна из сект — секта злыдотников или «злыдота» — возглавляется неким Феофаном, "духом низин". В определенный момент романа обнаружится, что речь идет о парадоксальном «богоявлении», так как этимологически «Феофан» на греческом и означает "богоявление". Вначале Феофан был благочестивым отшельником, но столкнулся с вопиющей несправедливостью «Сущего». В один момент его судьба изменилась. Он долго молил Сущего спасти от смерти двух больных малых ребятишек убогой нищенки, которую из милосердия приютил в своем скиту, но вернувшись с изнуряющей, многодневной, одинокой молитвы, обнаружил их трупы "черными, осклизлыми, гниющими". После этого случая, все за кого молил Феофан, умирали. Он понял тогда, что его путь — черный путь земли, призванной восстать на "светлый огонь неба". Тогда Феофан вступает на стезю немыслимо отвратительных преступлений — убивает гирей собственную мать, отдает сестру на разврат стражникам, родную дочь продает за рубль на эротические пытки извращенцу Гедеонову. При этом он действует так не из вульгарного «сатанизма». Накопление грехов и принятие в душу тяжести Феофан рассматривает как особый путь к парадоксальной святости — к Граду, который лежит по ту сторону Сущего. Сам Сущий в такой оптике предстает довольно двусмысленным персонажем. Карпов пишет: "Но — лют Сущий, ревнив. И смрадными непереносимыми казнит казнями тех, кто милосерднее и любвеобильнее Его. Ангела жизни, молившего о прощении Евы и Адама, он, отвергнув, сделал ангелом смерти." Феофан сочетает в себе крайнее зло и крайнюю святость. Но его путь — путь тяготы, муки, накопления грехов, страданий, мучений, пыток и зла для того, чтобы заставить самого Сущего отойти в сторону и обнажить тайное солнце Светлого Града. В этом — смысл гностической традиции, "пути левой руки" (как называет это индуизм). Не удивительно, что "путь тягости" сопрягается и с сексуальными ритуалами, это погружение в «низины», в темный свет земли. Вначале Феофан выступает как глава секты злыдотников, а потом исчезает и снова появляется уже как аскет-отшельник, пророк. Тогда-то и открывается, что речь идет о "вестнике неба", который не исполнил приказания Сущего о наказании вочеловечевшегося Христа и "взяв его воскресшим от земли, соединил небесных с земными, дух с плотью, любовь с ненавистью". Когда мужики, сектанты и крестьяне собираются подняться на бунт против властей, Феофан напутствует их словами: "Кто мне верит?.. Кто меня любит?.. За мною!.. В низины!.. То-то любо будет!.. В сердцевину земли!…" И далее (совсем по Ницше): "Любите сердце земли! — суровый и вещий раздавался в глубине пещеры клик. — Кто не познает земли, тот не увидит и неба… Не бойтесь зла! Не бойтесь ненависти! Это зажигает любовь… Вы мне верите?.. Дети!.. Верьте всему и всем… То-то любо будет!.. То-то верно…" (Вдумайтесь в этот странный завет "верьте всему и всем" — это пострашнее чисто сатанинских коннотаций других откровенно еретических пассажей. Явно Пимен Карпов очень не простой был автор.) 3. Пламенники Второй сектой, во многом противоположной «злыдоте», является «Пламень» или «пламенники». Здесь так же, как и в первом случае, очевидны типично хлыстовские мотивы, хотя возможно, речь идет о разных ветвях хлыстовства. И пламенники взыскуют Светлого Града, а их отношение к Сущему тоже парадоксально. Но их путь иной, не манихейско-дуалистический, но язычески-пантеистический. Они — солнцепоклонники. Их глава — Крутогоров, который в последствии окажется потерявшимся родным сыном Феофана. Крутогоров — пророк солнца, пророк любви, пророк единства. Он отвергает моралистические дилеммы — грех-святость, так же как и Феофан утверждая единство «любви-ненависти», "жизни-смерти" и т. д. Но путь его светел. Он идет к недуальному Абсолюту через свет, одухотворенность русской природы, телесную любовь, политическое восстание, вечные хороводы (Карпов пишет, что "мужики в этих местах больше плясали, чем работали"). Крутогоров постоянно занимается промискуитетными формами эротизма, проповедуя общность жен и имущества. В конце романа он становится во главе восстания крестьян и сельчан против помещиков и города, символа отчуждения. Если Феофан идет через грех к безгрешности, то тотальная солнечная безгрешность Крутогорова заведомо отпускает ему все грехи. Главный принцип секты пламенников — вездеприсутствующий Огонь, вестник Светлого Града. В конце романа именно в огне гибнут радеющие сектанты. "Горят — счастливые! Горят!" "Над горным долом неведомый высился, маня огнями, словно корабль в море, Пламенный Град." Это сравнение с кораблем не случайно. Так сектанты-хлысты называют свою церковь. Огненный корабль — святая святых хлыстовства — их "внутренняя церковь". 4. Дева Светлого Града Важную роль в доктрине Карпова играет женское начало. Описанные в высшей степени неубедительно и схематично, женщины романа «Пламень» чрезвычайно важны в доктринальном аспекте. От них идет спасение, в них высший духовный парадокс, смешение порока и святости достигает максимального напряжения. Они несут в себе темный и умерщвляющий жар неутихающей плоти, но вместе с тем трагический намек на трансцендентный свет утраченной солнечной прародины. Праматерь Ева, бывшая инструментом падения, должна стать, согласно универсальному сценарию ересей, путем спасения. Это точно соответствует учению индусских Тантр. Главную роль играет Мария, дочь Феофана, проданная им когда-то Гедеонову. Она — кликуша, пророчица-блудница, участвующая во всех формах кровосмесительных грехов и групповых радений. Вместе с тем, именно она несет в себе тайну искупительной жертвы. Она находится посредине между злыдотником Феофаном, активным творцом искупительного зла (ее отцом) и солнцепоклонником, пророком Пламени Крутогоровым (братом). Жертва различных гностических воль двух родственников, она сгорает вместе с другими сектантами в момент кульминации сакральной оргии. И получает корону света. Вся эта группа (Феофанов, Крутогоров, кликуша Мария) странно напоминает богомильскую иерархию, во главе которой стояли фигуры, соответствующие трем лицам Троицы. Феофанов — отец, Крутогоров — сын, кликуша-Мария — дух, так как в гностицизме дух представляется женским началом. Если эта догадка верна, то в случае с Карповым и его романом мы имеем дело с пережитком богомильской традиции в России, которая официально считается прерванной много веков назад. 5. Сатанаил Гедеонов Помещик Гедеонов является вождем иной секты — «сатанаилов» или поклонников «Тьмяного», т. е. «Темного», люцифера. Имя «сатанаил» снова отсылает нас к богомильству, где этим термином назывался люцифер до своего падения, так как частица «ил», входящая во все ангельские имена, означает на иврите «бог»; денница утратил ее, после того, как ниспал. Казалось бы, что на этот раз мы имеем дело с абсолютно негативным персонажем — Гедеонов воплощает в себе тотальное зло, зло ради зла. Он мучает мужиков, насилует и пытает женщин и детей, вырезает целые селения и устраивает на поле публичную казнь через отрубание голов; он убивает свою мать, свою дочь, свою жену и т. д. Его незаконнорожденный сын «чернец» Вячеслав, настоятель Загорского скита является его заместителем и справляет черномагические сатанинские обряды в честь Тьмяного и самого Гедеонова. Это — антипод Крутогорова. В нем нет любви и жизни, только похоть, зависть и яд. Но не все так просто. Гедеонов личность точно соответствующая русскому де Саду или Мальдорору. Вспомним, как глубоко понял смысл садизма Жорж Батай, описавший тип "суверенного человека". Гедеонов, "князь тьмы" абсолютизировал свое «я», вышел за узкие границы человеческого, открыл для себя просторы абсолютного безумия, простирающиеся по ту сторону добра и зла. "Говорил ему неведомый, несуществующий, говорил из темноты: — Надо найти то, что за Сущим… Или создать." Снова от простого зла мы переходим ко злу непростому, гностическому, сходному с линией Феофана. Найти трансцендентное, лежащее по ту сторону… Гедеонов, "суверенный человек", крайне правый мистик, странным образом напоминающий одновременно Унгерна, Кроули и Эволу, тоже взыскует на свой манер Абсолют. Он говорит: "Человек — вообще ублюдок: ни черт, ни бог." (Очень верное замечание — А.Д.). И далее: "Два стана сражаются, мать бы… один — во имя бога, но дьявольскими средствами (исторические религии, священные монархии, пропитанные кровью); другой — во имя дьявола и тоже дьявольскими средствами, впрочем иногда и божескими… Так вот — кто лучше? ОБА ЛУЧШЕ! (разрядка наша — А.Д.)" Заметьте это гениальное — "оба лучше" и вдумайтесь в его смысл. Созвучно идее Мережковского, изложенной в трилогии "Царство Зверя", о тайном притяжении монархического консерватизма и прогрессивной революционности. Также Максимилиан Волошин: "Что менялось? Знаки и возглавья? Гедеонов развивает мысль: "Через определенные периоды станы эти меняются ролями, но суть остается та же: толпа жаждет избавления от страданий и этим самым нагромождает гору еще больших страданий, мать бы… А бог и дьявол — это только лики двуединой правды жизни, стороны одной и той же монеты — орел и решка. Кто же выигрывает, мать бы?.. Тот, у кого монета с двумя орлами по обе стороны — или там с двумя пентаграммами, с двумя, словом, знаками выигрыша по обе стороны, мать бы…" (…) "Вот оне, обратные стороны медали, мать бы… В космосе: начало есть конец, конец есть начало (замкнутый круг); в религии Бог есть дьявол, дьявол есть Бог; в общественности: деспот есть народоизбранник, народоизбранник есть деспот; в морали: ложь есть истина, истина есть ложь, и т. д. Так что в известный период и в известной мере грех будет святостью, а святость грехом. Вы поняли к чему я клоню?.." Те, к кому был обращен вопрос Гедеонова явно не поняли. Нам с нашим историческим опытом и знаниями по истории религий, гетеродоксии и политических учений, это более понятно. Гедеонов клонит к тому, что грань между ним и Феофаном очень тонка. Есть ли она вообще? 6. От ересиологии к политологии В какой-то момент повествования чисто мистическая реальность сливается у Карпова с социальной. Мужики, злыдота, красносмертники, скопцы, хлысты, пламенники, скрытники и т. д. окончательно отождествляют свой мистический бунт против "злого демиурга" (Сущего) с социальным восстанием пролетариата и крестьянства против господ. Крайне правый лагерь сатанаилов Гедеонова, — сам Гедеонов о себе постоянно говорит "я — железные тиски государства" — подвергается атакам социалистически ориентированных садомазохистов-хлеборобов, поднявшихся на взыскание Светлого Града и земли в политическом аспекте. Потрясающее пророчество: мистический "фашист"("суверенный человек", Мальдорор) Гедеонов схлестывается с мистическими коммунистами богомильской секты. Предвосхищение гражданской (и Второй мировой) войны. Не случайно «Пламенем» так возмутился большевик Бонч-Бруевич, который сознательно занимался делом соединения русских сект с революционным движением — Пимен Карпов слишком откровенно обнародовал запретные планы (к счастью, его никто не понял). Великое и страшное «я» Гедеонова, говорящего с собой в гулкой пустоте по ту сторону Сущего, и всеобщий, коллективистский, промискуитетный, оргиастический экстаз революционных ересей, где «я» растворено в едином порыве к Светлому Граду. — Парадоксально, но между ними гораздо меньшая дистанция, чем та, что отделяет гностика (любой ориентации) от прохладного полутрупа-обывателя (у которого нет ни ярко выраженного «я», ни ярко выраженного "мы"). Два типа мистицизма, стоящие за двумя наиболее интересными политическими реальностями XX века. Но дуализм, который сам Карпов явно стремился акцентировать, постоянно подходит к какой-то головокружительной, опасной черте, где парадокс открывается в еще более страшном, непредсказуемом свете, пугающем и самого автора. Оправдание зла у простонародных сектантов оправдывает и тех, против кого направлен их бунт. Оправдано зло, оправдана борьба против зла, оправданы методы зла, оправдана победа любой стороны. Высшая ценность не имманентный успех, но праздник бытия, торжество красной смерти, триумфальная весть мучимой плоти, кровушка, кровушка-матушка… Крутогоров говорит: "Вы пришли в мир, чтобы гореть в солнце Града… А чем лютей зло, тем ярче пламень чистых сердец!" и в другом месте: "Не будь зла, люди не стали бы искать Града…" Ясно, что все теснее сближаются обе линии на метафизическом уровне. Так сын Гедеонова «мерзкий» доносчик, убийца (но в романе вообще все убийцы!) и грабитель «чернец» Вячеслав, «кается» и заканчивает свою жизнь в очистительном огне среди пламенников. Но видимо, родство еще глубже. Оно не исчерпывается внешним сходством методов духовной реализации у (позитивной в романе) «злыдоты» и (негативных) «сатанаилов». По ту сторону основной линии фронта духовно-метафизической и социально-политической войны смутно мерцает парадоксальная возможность нового политико-идеологического синтеза. Пимен Карпов вплотную подходит к теме магического национал-большевизма, которая преследовала сознание самых парадоксальных и нонконформных умов XX века (вспомним Дрье Ля Рошеля: "проблема не в том: царь или революция; проблема в том, как соединить эти понятия, как реализовать формулу: Царь плюс Революция, предельный консерватизм плюс предельный модернизм"). 7. Национал-большевизм: договор крови Идея объединения коллективистского гнозиса русских сектантов, взыскующих Светлого Града, с крайне правым «сатанаильством» Гедеонова ("железные тиски государства") яснее всего изложена в диалоге «чернеца» Вячеслава (верного консервативному мракобесию) с братом Андроном, красносмертником, ушедшим в социальную Революцию. (Показательно, что в ходе повествования выясняется, что оба они — родные сыновья Гедеонова, т. е. внуки черта по прямой линии, так как сам Гедеонов сын черта). Формально Карпов описывает предложение «сатанаила» Вячеслава хлысту-большевику Андрону как искушение. Но возможно, это уже вопрос моральной самоцензуры, следствие неспособности до конца признать головокружительный метафизико-политический синтез, к которому сам Карпов приближается вплотную. Весь диалог крайне важен. Большевик Андрон, встретив брата, говорит ему: " — Конец вашему свету!… Мир весь — наш, трудящихся, которые, пролетаристы. В вы — смерды, дармоеды и тля. За кого ты теперь?.. Говори. А я скажу тебе сам, как тебе, скоро всем вам — и тебе — красная смерть. Но ежели перейдешь к нам — помилуем… — Да ведь я же ваш, брат Андрон… — заюлил чернец… — Одному Тьмяному все служим… Сообща всем миром владеть будем… Только — через русского бога — Тьмяного… Нет бога, равного ему! Скоро весь мир уверует в него! Планета будет наша! У нас есть союз… (…) Хо-хо! Шар земной будет — одна сплошная держава! А во главе — русские… Ты разве не слыхал про союз шара земного? Это ж — наш русский союз!.. Дух живет, где хощет…" В данном случае Вячеслав намекает на существование секретной крайне правой организации гностического толка и подчеркивает ее связь с Россией. (Вспомним специалиста по альбигойской ереси полковника СС Отто Рана; его катарские книги указывались в перечне необходимых для изучения в войсках СС; французский историк Жан-Мишель Анжебер в своей книге "Гитлер и традиция катаров" вообще утверждает, что влияние альбигойской гностической мысли на национал-социализм было решающим). Это становится еще более ясным из других слов Вячеслава: "Мы уловили ужо Европу, теперь черед — за Америкой. А почему? Потому — Тьмяному поклонилась Европа… Русскому богу скрытых сил и наслаждений, богу жизни, а не смерти… А Восток давно уже наш… Там Дракон и Магомет — суть ипостаси Тьмяного…" Фраза "Тьмяному поклонилась Европа" забегает вперед на 20 лет, так как книга Отто Рана "Двор Люцифера" (она-то и была рекомендована для обязательного изучения в СС Гиммлером и Вилигутом-Вайстором) появилась только в 1935 году. Далее следует ключевой пассаж, являющийся осью национал-большевизма: "И вы, пролетаристы, не осознавая того, поклонились Тьмяному — материи. Так о чем же спор?" Тьмяной, бог крови и жизни, объединяет крайне правых и крайне левых в едином фронте против остывшей либеральной цивилизации. К такому же выводу пришли немецкие консервативные революционеры 20-30-х годов и русские евразийцы. Но Андрон явно воспринимает все как провокацию. Его мировоззрение, несмотря на всю глубину вовлеченности в гностический парадокс, остается обусловленным моралистическим дуализмом. Поэтому он не понимает головокружительной глубины, предлагаемого "черным братом" альянса. И долбит свое: "— Богатеев предавать красной смерти, и русских, и прочих!… - гукал Андрон, тряся красной бородой. — А вы, тля, прихлебатели богатеев, — своего же брата… — Отнюдь! Наградить бедноту! Только сперва — русскую бедноту, потому как бог — русский, а не чей иной… Американская беднота сама о себе промыслит… и прочая европейская. Пойми голова! Тут не один хлеб, тут глубина глубин… Свобода, какой не ведал человек от начала мира… Што хлеб?.. Набил брюхо, — а от скуки — издох.." Вячеслав в емких терминах высказывает здесь сущность национал-большевистской идеологии ("сперва — русскую бедноту" и "набил брюхо, — а от скуки — издох"). Андрон все равно упорствует: "— Не миновать тебе красной смерти, пес, с твоими русскими костоглотами… — Договор крови — идет? — Какой договор крови? — А вот: отдадим всю власть пролетаристам, фабрики, заводы… Мужикам — землю, — только чтоб предавать красной смерти не русских, а иных прочих… Передай это вашим комитетчикам… Согласятся — мирный договор на крови… Не согласятся — кровь за кровь, до седьмого колена… месть на истребление! Но ежели ты уладишь все — министром сделаем… Простой водовоз в министрах — это и будет первый пункт мирного договора… А дальше, шаг за шагом — бедноту наверх, а богатеев — вниз. Сделать это бате — как пить дать. И там и восток, и запад, небо и земля, подземная Америка — весь земной шар во власти русских… то бишь русского бога, Тьмяного. Избавление миру! Свадьба без меры, без предела!" Тупой Андрон все свое повторяет: "Жди избавленья от псов." На это символическое замечание, сакральный смысл которого ускользает от самого говорящего ("псы" обозначают "водителей душ", магических сущностей границ, которые позволяют избранным пройти через критическую точку бытия — зимнее солнцестояние духа), Вячеслав дает гениальный по краткости и судьбоносности ответ, чье своевременное понимание и расшифровка могли бы кардинально изменить ход русской истории: "— ЖДИ." Действительно, этого вполне можно было бы ждать, более того, только это и могло бы принести "избавление миру", дать "свадьбу без меры". Но печален пророческий конец всей сцены: "Так и ушел чернец ни с чем." "Подземная Америка", оплот нерусского и антирусского, антигностического мрака так и была завоевана. Национал-большевистский синтез не совершился, нация осталась расколотой по тонкой, парадоксальной, глубочайшей, но все же моралистически дуальной линии — "белый террор/красный террор", "черная сотня/красные комиссары", "большевики/монархисты" и т. д. Свадьба «красных» и «коричневых», дающая ключ к мировому господству имманентного духа, не состоялась. 8. Отомсти, Русь! Пимен Карпов раскрывает множество тайн. Описывает секретные ритуалы — постановку "великой печати" скопческой бритвой, выжигание собственных глаз гностиками "внутреннего пути", женские распятия и коллективные оргии русских тантристов, искупительные жертвоприношения юношей на темном алтаре «сатанаилов», "нашептывание на хлебе и вине" в колдовском заговоре, курение "еретических трав", кровосмешение и отце- и матереубийства «злыдотников» и т. д. Но во всем этом главную роль играет Кровь. Кровь в Традиции считается главным жизненным началом, она связывается с огнем, с пламенем — особенно в его тепловом аспекте. Поэтому название романа «Пламень» является синонимичным понятию «Кровь». В полноценном традиционном контексте отношение к крови (человеческой и животной) крайне нюансировано, окружено многими священными запретами, табу. В Библии вообще запрещается употреблять кровь животных в пищу. Именно ритуальное выпускание крови животного резником отличает "чистую пищу" евреев (кошер) от нечистой (трефа). Но в целом, речь идет преимущественно не о проклятии крови, а о запрете на злоупотребление ей, приравненное к святотатству. В современном мире, когда от священной традиции почти не осталось и следа, картина совершенно иная. Этому миру фатально не хватает внутренней жизни. Цивилизация, становясь все более технологичной, эффективной, автоматизированной, стремительно остывает. Сочная ткань реальности подменяется ее плоским изображением, система репрезентаций вытесняет плоть вещей. Человечество впадает в апатию. Прагматизм вымывает страсть. Действительность становится «кошерной», пустой, обезжизненной, прошедшей через хирургические руки гигантского невидимого и всемогущего резника. Отсюда как чудовищная компенсация — взрывы мировых войн, море преступности, иллюзорная жестокость молодежной культуры, обилие крови в телевизорах (боевики, фильмы ужасов, репортажи с мест конфликтов и катастроф). Но это $не та кровь#. Разбавленная, не красная, холодная, не способная ни ужасать, ни обновлять, ни воскрешать. Это — кровь фиктивного света, унылые секреции угасающей планеты. Это — кровь искусственная, немая, поддельная… "Союз земного шара", о котором говорит Вячеслав в романе Пимена Карпова, это мировой заговор против остывания. Это согласие пламенников, "договор крови". В нем участвуют те, кто изнутри мучимы голосом не исчезнувшего бытия, кто восстают на лед, не взирая на его тотальность. Безусловно, это пароксизм ереси, гетеродоксии, путь неправомочного, запретного, недопустимого восстания. (Отсюда люциферические черты). Но индусы утверждают, что в конце темного века (кали-юги) обычные нормальные дороги духовной реализации более не пригодны; что проблематика последних времен исключает метафизические гарантии; что только рискованный, опасный, не гарантированный, парадоксальный путь "левой руки", "путь крови" остается единственной надеждой на осуществление заветного брака с Абсолютом. Ортодоксальные традиции вырождаются, конформируя с остывающим миром, становятся пустым морализмом, "теплым тлением", извращающим ту изначальную огненную истину, на которой основаны. Этим бескровным вампирам ортодоксии противостоят кровавые вампиры ересей. Фиктивному электрическому свету плоской вербальной демагогии — живой, страстный, болезненный, отчаянный Пламень рискованного духовного восстания. Нет сомнений, путь крови, тайная доктрина, описанная у Пимена Карпова, очень, очень опасны. Но риск не в чудовищной необратимости преступления; риск в том, что на каком-то этапе может отказать ум, и тогда существо восставшего навсегда потеряно в безысходных лабиринтах внешних сумерек. Глупость — самая страшная преграда на опасном пути к Светлому Граду. Но настоящий "пламенный ум", "ум-фиолетовый свет" рождается из брака сознания с безумием; простое рациональное мышление, здесь также бесполезно, как и укороченные мозги обывателя. И последний вывод из Пимена Карпова: нет духа без политики; политическое — поле развертывания глубинных духовных сил, страстного схождения кровавых донных небесно-подземных энергий. Россия — удивительная страна, и населяющие ее существа ("хлеборобы", «красносмертники», "простецы", «убийцы», "пролетаристы", «консерваторы», "железные тиски государства" и прочие) осенены нездешним метафизическим значением, наитием "глубины глубин". Это обязывает, дает надежду, ужасает… Заветы Пимена Карпова обращены к нам, актуальны (как нельзя больше) и сегодня: "У всех нас, братьев по Тьмяному, есть свой свет — темный, невидимый, по-ученому — ультрафиолетовый… Его-то мы и водрузим над нашей и вашей — общей планетой… Только чтоб во главе — русские…" Кровь против остывания. Россия хороводов и ангельского безумия против "подземной Америки". Оглушающий вопль тоски по Традиции против смирения с тихим вырождением охладелых покойников. Мировой Революции не избежать. Как не избежать Страшного Суда и огненного причастия. "Только чтоб во главе — русские…" И снова слышится тайный голос — голос "глубины глубин", Пимена Карпова:
Cтатья написана в 1996 г., впервые опубликована в 1996 "МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО ГУБЕРНАТОР ВСЕ ЕЩЕ ЖИВ…"
Мало кто интересуется сегодня эсэрами, радикальными революционерами-террористами, которые были главными действующими лицами русской истории конца XIX — начала XX веков. Правые причисляют их к агентам русофобского иудео-масонского заговора, либералы обвиняют их в радикализме и потенциальном тоталитаризме (видя в них зародыш сталинской системы), и даже сами коммунисты и крайне левые открещиваются от них как от дискредитирующих идею экстремистов. Сдается, что у русского террора нет наследников, так же, как нет отцов у поражения. Но кто-то новый, еще не открывший своего лица перелистывает книги Савинкова и жадно вчитывается в его написанные кровью (своей и чужой) строки. "Конь Бледный". Гениальный текст, где экзистенциальные, мистические, философские и социальные мотивы сплетаются в одно органичное целое. Это — свидетельство. Это — литература. Это — руководство к действию. Что хотел сказать этот парадоксальный, загадочный человек, отправивший на тот свет не один десяток белых, красных, зеленых, бесцветных? В Савинкове явно доминирует апокалиптический мотив. "Я дам тебе звезду утреннюю". Гипнотически повторяется эта строчка у автора дневника террориста. "Утренняя звезда" по-латински Lucifer, Денница. Павший, но несломленный ангел, первотворение Божие, вневременной архетип истинного революционера. "Утренняя звезда", двусмысленное обещание, символ избранничества и проклятости. Он преследует сухое воображение человека, который сделал смерть своей профессией, своим предметом изучения, своей судьбой. "Утренняя звезда" — награда для безжалостного карателя, для носителя таинства абсолютной мести, которая должна поразить и правого и виноватого. Террор оправдывается у Савинкова не апелляциями к "общественному благу", «справедливости». Воспаленная душа террориста ставит вопрос более глобально, более радикально — что такое смерть? Если она неизбежна для живых существ, в праве ли мы откладывать далее свидание с ней? Савинков блистательно описывает духовный портрет своего друга, террориста Каляева. Тот воспринимал теракт как жертву, как принесение в первую очередь своей (и лишь в последнюю очередь чужой!) жизни на алтарь великого метафизического вопроса. Каляев — «Ванечка» — хочет «пострадать», хочет умереть — поэтому он убивает: "Вот идет дело крестьянское, христианское, Христово. Во имя Бога, во имя любви… Верю в наш народ, народ Божий, в нем любовь, в нем Христос… Иду убивать, а сам в Слово верю, поклоняюсь Христу. Больно, мне больно…" Гениальная интуиция единства Смерти по ту сторону фиктивного дуализма палача и жертвы. Убивать и умирать — это одно и то же. Но добровольно убивать-умирать означает не просто подчиниться всепоглощающей стихии смерти в качестве объекта, но вступить в активный диалог с Ней, начать ухаживание, сватовство, в пределе осуществить Брак. "Убить" для русского террора значит разрешить глубинный мучительный философский вопрос Бытия. Революционный террор существовал и на Западе. Но французские (шире, европейские) анархисты — это нечто совсем иное. У них иная культурная, духовная среда. Зная фатальную ограниченность французов, да и вообще людей Запада, — их одномерность, мелкоту, убогую рациональность, — можно себе представить, что и террор в Европе имеет столь же поверхностный, узко рациональный смысл. Убить, чтобы решить социальные вопросы; убить, чтобы заявить о своих политических взглядах. И только. Русский убивает иначе. За ним глубинный пласт национальной православной метафизики, вся трагическая драма апокалипсиса, раскола, страдания, истерически и пронзительно осознанного христианского парадокса. Русский террорист — жертва. Он совершает магический акт, призванный спасти не только общество, народ, класс, но всю реальность. Савинков в "Коне Бледном" подробно описывает покушение на губернатора. Оно проходит тяжело, муторно, со сбоями. Его сопровождают истерики, любовные драмы, психологические срывы, классовые трения. Всполохи трусости и нерешительности несколько раз почти губят все дело. В одной неудачной попытке теряются лучшие кадры — рабочий Федор, до конца отстреливавшийся из-за поленницы, но сраженный жандармами. Но в конечном итоге план реализуется. Православному студенту-мистику удается швырнуть самодельную бомбу в карету губернатора. Служителя Системы разрывает взрывом. Радостно и покорно, жертвенно и прекрасно, торжествующе убийца сдается палачам. Казалось бы, цель достигнута. Меч темного ангела упал. Тиран повержен. И в этот момент самому Савинкову, готовившему всю операцию, в голову приходит страшная мысль. Ему кажется, что "губернатор все еще жив". Конечно, жив. Дурацкая личность монархического чиновника, подонка и угнетателя — лишь маска. Сущность Системы не в нем, и даже не в Царе. Злой Демиург неуловим. Он — по ту сторону социальных марионеток. Достать его не так просто. Страшное прозрение ведет Савинкова во все новые и новые политические группы. Он, ревностный сторонник свободы Труда, героический мститель за обездоленных и угнетаемых крестьян и рабочих, в какой-то момент приходит к белым, к «барам», которых он сам в свое время взрывал и резал десятками. Потом его влечет к фашизму, к Муссолини. Потом в большевистской России он обнаруживает свою близость к коммунистам. Смена политических пристрастий выдает в нем органического национал-большевика. Он по ту сторону узко партийных доктрин. Герой, преданный метафизической идее. Палладин Смерти. Холодный убийца с душой агнца. Его Враг — за пределом обычных политических баррикад. Это — Система и ее скрытая сущность. Злой Демиург, тайный агент Отчуждения. Чтобы понять это, надо обойти весь политический спектр по кругу. Причем ценностью это станет лишь в том случае, если за каждый шаг будет заплачено кровью. "Белые", «красные», "черные", «коричневые», "зеленые"… Какая, в сущности, разница?! Главное — переступить черту. "Если вошь в твоей рубашке крикнет тебе, что ты блоха, выйди на улицу и убей!" Убей, чтобы потом страдать. Убей, чтобы погибнуть. Убей, чтобы быть проклятым. Убей, чтобы убить. Чтобы умереть. Чтобы жить. Борис Савинков — это практик той глубокой мысли, которую развил великий Достоевский. Той в принципе нерешаемой проблемы. Той великой мечты. Родион Раскольников убийством старухи-процентщицы нанес удар по черепу Капитала, космополитической банковской системы, разрубив цепи "процентного рабства"… В эту же «старушонку» всаживал свои пули Борис Савинков. Большевики посчитали в какой-то момент, что они окончательно "убили губернатора". Что Отчуждение преодолено. Что Демиург повержен. Но дух тления вселился в них самих. Боль и риск забылись в наивном оптимизме. Революция и кровь были преданы, проданы, сданы. С каким непониманием, омерзением, презрением и безразличием писали они в последние десятилетия своего правления о терроре, о Савинкове, об эсэрах, о народниках. Имена улиц — «Каляевская», "Бакунинская" и т. д. — никому ровным счетом ничего не говорили. Бюрократы стерли память о зигзаге плеча, метающего бомбу. Они поплатились за это. И снова сволочь празднует на развалинах социализма свой триумф. Снова сияет рожа торговца; лениво потягивается сутенер, торгующий девочками-малолетками; потирает руки гадина, вырубившая последний вишневый сад… Мы открываем книги Бориса Савинкова. "Конь Бледный". Вдыхаем описание его жизни, его эротизма, его борьбы. Мы так хотим, так страстно желаем Утреннюю Звезду. И нам снова и снова кажется, что… губернатор все еще жив Cтатья написана в 1996 г., впервые опубликована в 1996 в газете «Лимонка» Примечания:1 В последние годы советского режима термином «национал-большевик» характеризовались некоторые консервативные круги КПСС, т. н. «государственники», и в этом смысле слово приобрело несколько уничижительный смысл. Но такие позднесоветские «национал-большевики», во-первых, никогда не соглашались с подобным названием, а во-вторых, никогда не пытались связно изложить свои взгляды в каком-то хотя бы отдаленном приближении к мировоззрению. Конечно, подобные «национал-большевики» определенным образом связаны с линией 20х-30х годов, но эта связь, скорее, основана на инерции и чаще всего рационально не осмыслялась. 16 Сразу заметим, что на многие соображения этой статьи нас навело чтение очень интересного труда В.Кушева "730 шагов", где автор разбирает парадигму "Преступления и наказания". 17 Штирнер в "Немецкой идеологии" писал: "Mensch, es spukt in deinem Kopfe!", что можно приблизительно перевести как "Человек, твоя голова одержима призраками!" Относительно точного перевода немецкого глагола spuken от der Spuk (призрак) — аналогом которого является французское «hanter», английское "to haunt" — любопытную аналогию указал нам о. Серафим, напомнив, что в старо-славянском существовал глагол «стужать», означающий то же, что и немецкое spuken — "быть одолеваемым нечистой силой, одержимым, беспокоимым невидимыми существами". Жак Деррида в своем тексте "Гамлет и Гекуба" (1956) указывал на сходство между драмой Шекспира и «Манифестом» Маркса. В обоих случаях все начинается с призрака, с ожидания его появления. Деррида точно подмечает, что "момент призрака не принадлежит обычному времени". Иными словами, время в мире призраков не имеет никакой общей меры со временем мира людей. Это имеет прямое отношение к самой сущности Петербурга, города-призрака, живущего вне сакрального времени русской истории, в некоем субтильном сне, звездном опьянении. Это призрачная вечность Свидригайлова. Это город-"Летучий Голландец", его огни, его люстры, свечи и лампочки, его Просвещение не что иное, как огни святого Эльма, фиктивные свечения болотного квазисуществования. Стужалый город, haunted city, la ville hantee… Место сумасшествия, болезни, лихорадки, перверсий, порока и… озарений. 18 В современной геополитике Левиафан и Бегемот обозначают, соответственно, морскую державу и сухопутную. Левиафан — это атлантизм, Запад, США, англо-саксонский мир, рыночная идеология. Бегемот — это евразийский, континентальный комплекс, связанный с Россией, иерархией и традицией. См. подробнее А. Дугин «Конспирология» (М. 1992). |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|