• "ЯКО НЕ ИСПОЛНИЛОСЬ ЧИСЛО ЗВЕРИНОЕ…"
  • Книга Сергея Зеньковского
  • Русь, Богом избранная
  • Церковь и Царство перед концом света
  • Догматические основания раскола
  • Святая Русь в бегах и гарях
  • Раскол в оптике интегрального традиционализма
  • КАТЕХОН И РЕВОЛЮЦИЯ
  • 1. Третий Рим
  • 2. Раскол как национальная парадигма
  • 3. Большевики и их предшественники
  • 4. Наследие Истины
  • "В КОМИССАРАХ ДУХ САМОДЕРЖАВЬЯ"
  • 1. Национальное признание большевизма
  • 2. "Смена вех"
  • 3. Левый национал-большевизм
  • 4. "Скифство"
  • 5. Правый национал-большевизм
  • 6. Резонанс в партии
  • 7. Еврейский фактор
  • 8. Национал-большевизм против национал-коммунизма
  • 9. Параллельная идеология
  • L'AGE D'OR ou L'AGE MORDOREE
  • 1. Известное неизвестное
  • 2. Михаил Агурский: дефиниция национал-большевизма
  • 3. Александр Эткинд: 4 особенности русского интеллигента
  • 4. Вечная парадигма
  • 5. Не те наследники
  • 6. Будет ли Бронзовый век?
  • ЧАСТЬ 2 Русь Революционная

    "ЯКО НЕ ИСПОЛНИЛОСЬ ЧИСЛО ЗВЕРИНОЕ…"

    Книга Сергея Зеньковского

    В 1995 году была переиздана книга историка религии, известного слависта Сергея Зеньковского "Русское старообрядчество (духовные движения семнадцатого века"). В ней дано детальное описание духовной истории русского раскола — важнейшего, переломного момента сакральной истории Руси. В своем труде Зеньковский затрагивает самые существенные аспекты раскола, связанные с центральными понятиями традиционализма — соотношение духовного владычества и временной власти, понимание эсхатологии, геополитические влияния, роль обряда и доктрины и т. д.

    Русь, Богом избранная

    Зеньковский совершенно точно указывает на то, что "в России, в древней Руси, идея особого положения русского народа в мире как народа, удостоенного православной веры, развивается уже в первый же век по принятии христианства". Уже в своем "Слове о законе и благодати" митрополит Илларион, первый этнически русский глава Русской Православной Церкви, писал об особой богоизбранности русской нации: "сбысться о нас (разрядка наша — А.Д.) языцех реченое: открыет Господь мышцу свою святую пред всеми языки и узрят все концы земли спасение, еже от Бога нашего".

    После падения Византии интуиции о национальной избранности русских становятся фактически официальной религиозной доктриной. Так, в "Слове о восьмом соборе" в 1461 году уже официально записано: "в восточной земле суть большее православие и высшее христианство — Белая Русь". В 1492 году митрополит Зосима развивает эту идею и говорит об Иване III как о прямом наследнике мистической и эсхатологической миссии византийских императоров; он называет его "новым царем Константином нового града Константинополя — Москвы и всея Руси". Сходную идею мы встречаем и у современника Зосимы знаменитого русского святого Иосифа Волоцкого, который говорит в своем «Просветителе»: "… яко древние нечестие м превзыде русская земля, так ныне благочестием всех одоле."

    Особенно законченную форму идея мессианской избранности Руси получает в "Повести о Белом Клобуке", которая впервые исторически зафиксирована в то же время и, возможно, была записана в круге архиепископа новгородского Геннадия, сподвижника Иосифа Волоцкого по разгрому ереси "жидовствующих".

    Зеньковский пишет: "Белый клобук" — символ чистоты православия и "светлого тридневного Воскресения Христова", — был, по словам легенды, дарован императором Константином папе Сильвестру. Из Рима Белый Клобук попал в Константинополь, — второй Рим, — который в течение долгих веков был центром православия. Оттуда Клобук был "переслан [опять-таки, по словам легенды] в Новгород", на Русь, так как "там воистину есть славима вера Христова". Нахождение Белого Клобука на Руси очень многозначительно, по словам легенды, так как оно указывает не только на то, что "ныне православная вера там почитается и прославляется больше, чем где-либо на земле", но и обещает духовную славу России. По мнению авторов легенды, ".. в третьем же Риме, еже есть на русской земле — благодать святого Духа воссия". Другим аргументом в пользу избранности Руси служила апокрифическая история о пророчестве апостола Андрея, проповедовавшего Евангелие на севере Греции и в Скифии. По словам летописца, апостол, остановившись на берегах Днепра, предсказал: "На сих горах воссияет благодать Божия, имать град великий и церкви многи Бог воздвигнути имать." Окончательную формулу богоизбранности Руси дал псковский инок старец Филофей, в самом начале XVI века. Филофей особо уточнил сакральную миссию Москвы и московского царя, развивая линию митрополита Зосимы. Обращаясь к великому князю московскому, Филофей писал:

    "Старого убо Рима церкви падося неверием аполинариевы ереси; второго же Рима, Константинова града церкви, агаряне-внуци секарами и оскордми рассекоша двери. Сия же ныне третьего нового Рима державного твоего царствия святая соборная апостольская церковь, иже в концах вселенныя в православной христианской вере во всей поднебесной паче солнца светится… два Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти: уже твое христианское царство инем не останется."

    Третий Рим — Москва и православный царь наделены эсхатологической функцией, собрать под свою спасительную сень все народы мира перед концом света. — "Все христианские царства снидоша, придоша в конец и снидошася во единое царство нашего государя, по пророческим книгам, то есть Российское царство. Два Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти," — писал тот же Филофей.

    Эти эсхатологические доктрины относительно богоизбранности Руси нашли свое отражение и в идее особой чистоты русского церковного обряда, сохранившего, по мнению русских XVI века, древнюю структуру, утраченную или попорченную во всех остальных православных церквях. Все эти учения — и о национальной избранности, и о совершенстве русского обряда — были закреплены постановлением "Стоглавого собора" 1551 года. Зеньковский справедливо указывает на важность циклологических аспектов понимания русскими своей священной истории.

    Константинополь, твердыня православия, пал в 1453 году, т. е. незадолго перед окончанием седьмого тысячелетия по православному летоисчислению, основанному на библейской хронологии. Этот конец должен был наступить в 1492 году. Следовательно, Святая Русь как бы замыкала своей верностью православию и своей политической независимостью всю священную историю мира. К ней от павшей Византии переходила миссия быть "избранной землей", эсхатологическим пространством Нового Израиля, уготованного для того, чтобы служить проводником Второго Пришествия, явления Нового Иерусалима. Но так как сама Византия, в согласии с православной доктриной, была универсальным царством, вмещавшем в себя и хранившем в себе полноту спасения, замыкавшем всемирную историю, то Москва, став наследницей Византии, также обретала всемирно-историческую функцию. Белый Русский Царь отождествлялся с Царем Мира, а русский народ становился избранным сосудом благодати, спасителем, богоносцем, нацией Святого Духа.

    В некоторых версиях эсхатологических пророчеств — в частности, в т. н. "Кирилловой книге" — указывалась иная дата 1666 год. Так расшифровывали некоторые богословы указание Апокалипсиса на секрет цифры 666. В этом случае, эсхатологическое ожидание несколько отодвигало дату Конца Света, но общее настроение оставалось тем же. Ко всем этим моментам стоит добавить, что проблема эсхатологического Царства была изначально центральной в христианском мировоззрении. Единое православное царство, отмеченное симфонией властей, т. е. гармонией между церковным владычеством и императорской властью, рассматривалось христианами как важнейший богословский элемент — как «катехон», "удерживающий", о котором говорит апостол Павел. Отпадение Запада, католичества от Византии распознавалось как следствие нарушения симфонии, как неправомочная узурпация Римом светских функций. Иными словами, католичество воспринималось как «ересь», искажавшая сотериологические пропорции в структуре последнего царства, как удар, нанесенный по "катехону".

    Сама Византия (нерасторжимое единство Восточной Церкви и восточного Царства) оставалась «катехоном» и после отпадения Запада. Однако политические мотивы (не являлись ли они отражением провиденциальных, циклологических закономерностей?!) заставили Константинополь перед лицом турецких завоевателей подписать Флорентийскую унию, что означало ни больше ни меньше как отказ от однозначности полноценного эсхатологического учения. За этим отчаянным шагом, символически снимавшим с Византии особую мессианскую функцию, последовала утрата политической независимости в результате турецкого завоевания. Так как в православном сознании светская власть была неразрывно связана с церковно-религиозной сферой, и вместе они прямо сопрягались с расшифровкой циклического момента священной истории, то эти события — Флорентийская уния и падение Константинополя — воспринимались как грани единого апокалиптического процесса: отход от среды «держащего» и полный триумф сына погибели. Без священного христианского царствия и симфонии властей обычные пути спасения были более неприемлемы… Христианское сознание сталкивалось с труднейшей проблемой — существования в мире восторжествовавшего антихриста.

    Единственным исключением из этого поствизантийского периода была православная Русь, уникальное царство, в котором сохранились оба аспекта «катехона» — политическое могущество, крепкая и независимая ни от кого политически царская власть и православная вера как единственная и главенствующая, канонизировавшая симфонию властей и твердо держащаяся обрядов и догм древности.

    Профанические историки могут списать все эти совпадения и сопутствующие им мировоззренческие сдвиги на «случайности» или "искаженное отражение социальных трансформаций"… Традиционалистское сознание понимает их как глубинный онтологический и циклологический факт.

    Русь, действительно, стала избранным царством, русские, действительно, приняли на себя эсхатологическую миссию.

    Церковь и Царство перед концом света

    Уже перед первым предполагаемым концом света в 1492 году в русской церкви проявились тревожные признаки: с одной стороны, возникновение ереси жидовствующих, с другой — спор иосифлян с заволжскими старцами относительно монастырских имений. Близость конца активизировала в религиозном сознании идею о «порче» христианства, которая логически должна была бы присутствовать в последней, «лаодикийской» церкви, о которой говорил Апокалипсис. Реальные недостатки иерархии, частные просчеты и т. д. воспринимались гипертрофированно. Тень ангела лаодикийской церкви, который "не холоден и не горяч, а тепл", падала на все русское православие.

    С одной стороны, потребность в реформе, в очищении веры пошла по "ветхозаветному пути". Ересь «жидовствующих» предлагала в качестве возврата к истокам христианства обращение к иудейским источникам. Возможно, речь шла о некоем эзотерическом направлении, пришедшем с Запада, а не о настоящем иудаистическом влиянии. Характерно упоминание в деле об этой ереси о «звездозаконии», "астрологии", которая была свойственна скорее герметическим европейским организациям, чем ортодоксальному иудаизму. Как бы то ни было, для «жидовствующих» критика церковной иерархии была тесно связана с эсхатологическими аспектами. «Жидовствующие» предлагали свой путь для исправления положения. Одновременно, во всем этом ясно чувствуются латинские веяния, и весьма вероятно, что агенты Ватикана постарались воспользоваться эсхатологическими настроениями на Руси, чтобы внедрить свою (предельно политизированную и в высшей степени корыстную) версию конца истории — объединение всех христиан под властью Папы. Вторым эсхатологическим течением было движение исихаста Нила Сорского, который настаивал на отказе церкви от светских владений, на необходимости возврата монашества к абсолютной бедности, на десоциализации церкви. Не исключено, что на Нила Сорского и заволжских старцев повлияла ситуация на греческом Афоне, где православные исихасты, геополитически принадлежащие отныне неправославной державе, разрабатывали предпочтительно пути личной духовной реализации, индивидуального спасения, полностью отвернувшись от социальных проблем. Ведь они уже пребывали в десакрализованном царстве, в мире апостасии, под светской властью антихриста… Русским же только предстояло то же самое, причем эсхатологические оптимисты — подобные Иосифу Волоцкому или новгородскому митрополиту Геннадию — вообще склонны были отрицать грядущее падение Руси, которая могла, по их мнению, чудесно избежать апостасии и слиться с Новым Иерусалимом в последний момент священной истории.

    Но в 1492 году конца света не наступило.

    Русь оставалась православной державой, а впереди зловеще сияла новая страшная дата — 1666 год. В преддверии этого года эсхатологическая проблематика разгорелась с новой силой. По мере приближения к середине XVIII века снова начинают нарастать подозрения о «порче» церковной иерархии. С одной стороны, это проявляется в движении "лесных старцев", учеников некоего Капитона. Оно было особенно активно в 1630-1640-х годах. "Лесные старцы" распространились именно в Заволжье, излюбленном месте тех монахов и отшельников, которые искали спасения от мира. Не исключено, что к Капитону тянулись нити и от последователей Нила Сорского. "Лесные старцы" отличались крайним аскетизмом, предельно строгим постом, полной сосредоточенностью на духовной практике, оставлением всех мирских попечений. Одно время Капитон был лично близок к царю Михаилу Федоровичу, который ценил старца за дар пророчества и предвидения. На определенном этапе к нему благоволили и церковные власти, но потом радикальность его аскезы и довольно высокомерное отношение к церковной иерархии вызвало их немилость. Он и его последователи были объявлены еретиками, на них начались гонения. Скрывшиеся в леса старцы видели в гонениях властей лишь подтверждение своей духовной правоты и повод для дополнительных страданий. Нарастало и эсхатологическое напряжение.

    "Лесные старцы" и их последователи уже тогда практиковали строжайший пост, нередко приводивший к смерти, и иные крайние формы аскезы.

    Другим, более оптимистическим, течением того же периода было движение боголюбцев, возглавляемое Иваном Нероновым. Это были представители белого духовенства, — попов и протопопов, — которые в отличие от "лесных старцев" наследовали линию иосифлян, т. е. ориентацию на благодатность православного царства, на мироустроительство в согласии с эсхатологическим предназначением Святой Руси. Но и у них присутствовала резкая критика церковных властей, идея о порче иерархии и даже элементов обряда.

    Так, боголюбцы настаивали на «единогласии», т. е. последовательном произнесении всех частей литургии, тогда как в современной им церкви сплошь и рядом практиковалось «многогласие», одновременное чтение причтом разных фрагментов службы_в целях сокращения ее длительности. Кроме того, боголюбцы были крайними моралистами, настаивали на буквальном соблюдении норм христианской этики. Несмотря на истовую приверженность православному обряду, у них заметны многие «протестантские» черты.

    К боголюбцам благоволил сам царь Алексей Михайлович. К их кругу принадлежали, кроме Неронова, духовник царя Вонифатьев, будущий патриарх Никон, протопоп Аввакум и другие яркие религиозные деятели. Боголюбцам, несмотря на противодействие многих архиереев, удалось воплотить в жизнь свои реформы. Но параллельно с этим они довольно сильно потревожили духовную жизнь на Руси, поставив под вопрос те аспекты, которые казались ранее незыблемыми и освященными авторитетом старины. Боголюбцы дали прецедент обращения к прошлому, к традиции, к древности в целях осуществления перемен, «нововведений» в настоящем. В дальнейшей истории русского православия этот ход повторится еще не раз.

    Все с новой силой становится в русском обществе вопрос о соотношении между Церковью и Царской Властью. "Лесные старцы" де факто отрицают сакральный характер царской власти и внешней церкви, считая единственным духовным путем крайний аскетизм. Но это уже за гранью православия. Боголюбцы же настаивают на увеличении удельного веса религии в обществе и на буквальном соблюдении христианских правил мирянами и клиром. Иногда у них проявляются мотивы "превосходства церкви над царством", что свидетельствует о некотором влиянии католицизма… Но все же верность православной симфонии властей сохраняется.

    Первым серьезным отходом от этой симфонии становится деятельность патриарха Никона. У него явно сквозят нотки полного и прямого превосходства церкви над государством. В период отсутствия царя он ведет себя как русский самодержец. В Никоне теократические черты, заложенные в боголюбческом движении, проявляются со всей силой.

    К середине XVII века незадолго до фатальной даты 1666 патриарх Никон резко нарушает гармонию властей. Книжная справа, которую он затевает, имеет своей целью ту же теократическую мечту — превратить престол московского патриарха в главную инстанцию православного мира, стать православным «папой». Средством для этого Никон выбирает униформизацию православного обряда, которая выражается в подстройке русского обряда под современный ему новогреческий (распространенный также среди православного населения Польши, Малороссии, Белоруссии и у южных славян).

    Догматические основания раскола

    Никон явился не только проводником радикально боголюбских тенденций. Он совершил (причем, скоропалительно, по ходу дела, как убедительно показывает Зеньковский) важнейшую обрядовую реформу. Относительно обрядовых споров, послуживших главным поводом для русского раскола, существует множество различных мнений, в зависимости от того, какой позиции (никонианской или старообрядческой) придерживаются авторы. Зеньковский ставит в этом вопросе все точки над i.

    К началу XX века труды русских историков Каптерева, Бороздина и Голубинского окончательно прояснили смысл обрядовых споров XVII века. Зеньковский пишет по этому поводу: "В годы принятия христианства Русью, в Византии господствовало два близких друг к другу, но все же несколько различных между собою устава: на востоке Византии наиболее распространенным был так называемый устав Иерусалимский, составленный св. Саввой Освященным, а на западе, наоборот, преобладал так называемый Студийский или Константинопольский устав. По принятии Россией христианства греки принесли туда Студийский или Константинопольский устав, который и стал основой русского устава, в то время, как в Византии, в двенадцатом и тринадцатом веке, преобладающим стал устав св. Саввы (Иерусалимский). В конце четырнадцатого и начале пятнадцатого веков, митрополиты московские Фотий и Киприан (первый из них — грек, а второй — болгарин греческой школы) стали вводить в России устав св. Саввы (Иерусалимский), заменяя им Студийский устав, но они не успели довести свою реформу до конца. Поэтому в русском уставе осталось много древних, более архаических ранневизантийских черт из Студийского устава, чем в уставах, которыми пользовались греки четырнадцатого и пятнадцатого века. Так как после 1439 года в России больше не было греческих митрополитов, то русская церковь так и сохранила до середины семнадцатого века этот переходный устав, в котором более архаические элементы устава Студийского отличали его от во всем нового греческого Иерусалимского устава. Но, к сожалению, история перемены уставов, и в греческой церкви и в русской, была забыта, и греки, забывшие Студийский устав, считали старые черты русского устава русскими нововведениями." Таким образом, русский устав был архаическим и истинно православным византийским уставом, а никаким не отклонением церкви поместной от универсальной линии всей восточной церкви.

    Следовательно, идея отказа от русского устава и от двухперстного, изначально-христианского, ранневизантийского перстосложения была ничем не оправданным, с историко-богословской точки зрения, нововведением. Более того, идея унификации православного обряда по новогреческому образцу — Зеньковский правильно отмечает, что Никон правил русские богослужебные тексты по новогреческим изданиям итальянской печати — идет радикально против основной для того времени мировоззренческой церковной позиции, отождествлявшей Русь с единственной державой, сохранившей православие в чистоте.

    Безусловно, самого Никона вдохновляло именно русское мессианство, надежда на то, что русский патриарший престол станет первым в православном мире, а русская империя освободит православные нации и объединит их под владычеством России. Сам Никон определенно видел унификацию обряда как прагматический ход для распространения влияния именно русской церкви. Но такой ход нес в себе слишком важное отступление от русских эсхатологических традиций. Одно дело, если отпавшие народы и церкви сами придут к Святой Руси и русскому Царю как к оплоту спасения и чистоты, как к избранному народу и обетованной земле; другое дело, если в угоду геополитической экспансии царства приносятся в жертву важные основы русского православия. Действительно, в Никоне нельзя не заметить того явного отступления от православной симфонии и русской эсхатологии Москвы-Третьего Рима, которого так опасались "эсхатологические пессимисты".

    Но Никон был еще не последней точкой в расколе, хотя его борьба со сторонниками старого обряда носила отвратительно жестокий, несдержанный и грубо насильственный характер (чего стоят гонения на Неронова, одного из самых уважаемых духовных авторитетов тогдашней Руси). Особенно возмущало русских традиционалистов, что книжной справой ведали совершенные проходимцы типа греческого авантюриста Паисия Легарида, не раз менявшего свою конфессию в зависимости от материальных выгод. Реформы Никона были прелюдией к воистину страшному событию — к церковному собору 1666-67 годов. К этому времени Никон уже был низложен. На первой части собора присутствовали одни русские архиереи, хотя царь непосредственно перед собором, проверяя их на верность церковной реформе, особенно настаивал на авторитете иностранных православных патриархов — константинопольского, антиохийского и иерусалимского. Иными словами, в данном случае от имени Руси на соборе выступал теперь сам царь Алексей Михайлович, а высшим духовным авторитетом признавались православные патриархи из стран (это крайне важно!), где православной симфонии властей уже давно не существовало, и где отношения между духовными православными авторитетами и светской властью не имели ничего общего с православным учением об эсхатологической функции христианского царства как "катехона".

    Иными словами, собор 1666 года был первым радикальным шагом к секуляризации царской власти, к переходу Руси от православной модели эсхатологического царства к светской империи почти европейского образца, православие которого было лишь номинальным. От не совсем православной теократии Никона собор 1666 года сделал решительный шаг к совсем неправославной светской империи полупротестантского типа. Вторая половина собора — конец 1666 года — начало 1667 — была совсем ужасной. Греческие православные патриархи подвергли анафемствованию практически весь период Святой Руси, осудив «Стоглав», отвергнув эсхатологическую функцию Москвы как Третьего Рима, подвергнув беспощадной критике русский устав как "еретическое нововведение", хотя речь шла о ранневизантийском Студийском уставе(!), поставив вне церковного общения всех сторонников "древлей веры" и утвердив совершенно не православное почитание царя, поставляемого выше (или почти выше) религиозного духовного владычества. Хотя аргументация греков была формально православной (борьба с «папистским», теократическим уклоном Никона), вместо возврата к полноценной симфонии был канонизирован квазиангликанский суррогат, агрессивно отвергающий все то, что составляло уникальность и высшую чистоту религиозного опыта Святой Руси. Петр и остальные Романовы пришли не на пустое место. Все они — наследники 1666-го года и его метафизической русофобии, к которой особо приложили руку иностранные проходимцы, многократные ренегаты, агенты враждебных России держав и церквей.

    Если еще добавить к этому установленные на сегодняшний день достоверные факты о полной справедливости позиций защитников старообрядчества относительно древности русского устава, то весь этот собор, роковым образом приходящийся именно на 1666 (!) год, выглядит, действительно, дьявольским наваждением, национальной апостасией, странным помутнением эсхатологического сознания, столь ясного до этого момента у русских архиереев и царей. Будто прелесть — теократическая ли, абсолютистская ли, индивидуалистическая ли — охватила Русь в 1666… И все грозные, могущественные, мученические, героические воззвания старообрядцев, их отчаянное сопротивление апостасии, их абсолютная преданность идее Святой Руси не смогли переломить навязчивого вторжения антихриста, коварно оперирующего "благими намерениями", спекулируя на национальных чувствах великого богоносного народа… С догматической православной точки зрения, староверы — особенно в первые моменты своего сопротивления — были абсолютно правы, тогда как их противники утверждали и творили дела под явным знаменем апостасии. Цари и архиереи Москвы своими руками и при участии международных авантюристов уничтожали последний эсхатологический оплот Белого Царства… После 1666 года Святой Руси больше не стало. Она ушла в бега, в леса, в гари, в далекие провинции России.

    Эсхатологическое пророчество сбылось, хотя период между отступлением и Вторым Пришествием оказался неожиданно долгим. Впрочем, с чем-то подобным столкнулись в свое время и первые христиане, ожидавшие Конца Света в самом скором времени. Но окончательных сроков не знает никто. Хотя определенные эсхатологические знаки оказываются поразительно верными.

    Святая Русь в бегах и гарях

    С того момента, как старообрядцы оказались поставленными вообще вне закона, — религиозного и социального, — они были вынуждены каким-то образом определить свое отношение к окружающей их реальности. Ясно, что их внутренний духовный мир был несовместим с современной им Россией, альтернативен ей, как альтернативна Святая Русь Руси отпавшей. Поэтому часто старообрядцев можно найти среди политических радикалов — у бунтующих казаков, в отрядах Степана Разина и т. д. Но какой бы путь они отныне ни выбрали, сущность их позиции сводилась к абсолютному отвержению своей страны, ее церкви, ее быта, ее политического истэблишмента, ее властей…

    Старообрядчество очень скоро разделилось на множество толков или согласий. Их учения различались в деталях, но сущность — отвержение существующего строя — была общей для всех. В целом все толки можно разделить на два основных направления: поповцы и беспоповцы. Поповцы признавали священство, но считали, что необходимо подвергать попов, переходящих в старообрядчество, очистительному ритуалу. Но у поповцев в скором времени встал важнейший вопрос относительно того, где найти основание для своей собственной иерархии, так как среди старообрядцев не было ни одного деятеля в сане епископа. Следовательно, поставление в попы и создание своей религиозной иерархии было невозможно, а рассчитывать только на перебежчиков из официальной церкви — трудно.

    Поповцы были наименее радикальны в своих богословских установках и, признавая апостасию внешней церкви, не отвергали брака и таинств, считали изуверством самосожжение в гарях, воздерживались от прямого социального сопротивления властям. У них особенно ясно прослеживаются многие мотивы боголюбского движения — крайний морализм, любовь к ритуалу, детальное исполнение всей обрядовой стороны. Для поповцев Святая Русь ушла в скиты, в староверческие поселения. Но она живет, хотя бы и в подпольном состоянии, и должна смиренно ожидать лишь Второго Пришествия, стараясь сохранить во всем объеме верность традиции, ее ритуалам, обрядам и т. д.

    Беспоповцы, делящиеся, в свою очередь, на множество толков, были более радикальны. Они считали, что апостасия Руси как последнего прибежища означает полное торжество мира антихриста. Следовательно, спасение становится проблематичным не только в официальной церкви (об этом и говорить не приходится), но и вообще как таковое. Апостольская передача благодати иссякла. Таинства потеряли мистическую силу. Поэтому ситуация человека — русского человека — отныне в высшей степени трагична. Ему остается только отрицание внешнего мира и упование на неизреченную и сверхразумную благодать Христа.

    Самые крайние беспоповцы, чья линия восходит к последователям Капитона и "лесным старцам" (не исключено, что и к заволжцам Нила Сорского), стояли за жесточайшую аскезу, отказывались от браков и поощряли добровольное самоубийство — либо через запащивание до смерти, либо через самосожжение. Спасение перед концом мира достигается чрезвычайными средствами. Любовь к Святой Руси, удалившейся, ставшей недоступной, была так велика, что только очистительный огонь гарей мог быть путем к спасительному свету. Сам Аввакум говорил: "иже сами себя сжигают, тому же прилично; яко и с поста умирают, добре творят". Он же писал о проповедниках самосожжения: "русачьки же, миленькия, не так! — во огнь лезет, а благоверия не предает…" Сравнивая самосожженцев с комарами, Аввакум говорил: "так же и русаки бедные, пускай глупы, рады: мучителя дождались; полками во огнь дерзают за Христа Сына Божия — света".

    В физический огонь ради метафизического света. Это тождество огня и света в эсхатологической ситуации как бы предвосхищает сам миг Второго Пришествия. Возвращение на Святую Русь, путь в Новый Иерусалим через огонь.

    Описания гарей поражают: матери бросались в костер вместе с новорожденными младенцами, сестры прыгали в пламя, взявшись за руки, мужчины плакали слезами восторга и безмятежной радости… Столь ощутимой, конкретной, плотски достоверной была для аввакумовских «русачков» их Святая православная родина, Русь Святого Духа, последнее Царство. В сравнении с этой реальностью обычная земная жизнь превращалась в ад; ее утрата была страшнее пыток и смерти. Неудивительно, что старообрядцы встречали с радостью палачей. Так они избегали еще и греха самоубийства.

    Но это касалось лишь самых радикальных беспоповцев, оживляемых, к тому же, уверенностью в наступающем конце света и в близости Второго Пришествия, которое они лишь немножечко приближали…

    Другие беспоповцы были не столь радикальны. Некоторые признавали брак, осуждали самоубийство и т. д. Однако для всех них был общим полный отказ от священства и таинств, считавшихся потерявшими силу.

    Из беспоповщины вышли позже многие русские секты — от скопцов до бегунов, хлыстов и т. д. Хотя на некоторые из них серьезное влияние оказали и неправославные — особенно протестантские — ереси.

    В любом случае парадигма старообрядчества стала с некоторых пор основной формулой духовной оппозиции, духовной революции в России, причем революции глубоко консервативной, противопоставляющей актуальному миру антихриста и апостасии сверхконсервативный идеал Святой Руси.

    Начиная с 1666 года раскол становится духовной базой всех радикальных социальных и религиозных движений в России, даже в том случае, если внешне они заимствуют западные учения и воодушевляются вопиющей социальной несправедливостью. Старообрядцем был Пугачев, к старообрядчеству апеллировали революционные демократы (Герцен), позже народники, многие староверы поддержали на ранних этапах большевиков. Вообще русский «нигилизм» в отличие от западного был глубинно родственен именно национальной религиозной стихии, структурно близок к радикальному беспоповству, один из толков которого (Спасово согласие) так и назывался «нетовщина», так как его сторонники вообще отрицали всякую возможность спасения, кроме прямой и немотивированной воли Господа.

    Раскол в оптике интегрального традиционализма

    История русского раскола, если выразить ее смысл на языке традиционализма геноновского типа, представляет собой разрыв между эпохой традиции и началом современного мира в рамках России. Если не учитывать особости христианства как уникального религиозного и метафизического учения и если рассматривать Россию просто как одну из европейских (или евроазиатских) стран, то в расколе мы фиксируем разрыв общественного бытия и государственного строя с полноценной духовной традицией. Кстати, сам Генон считает, что окончательно представители эзотерической традиции исчезли из Европы практически в это же время — в 1648 году, по окончании 30-летней войны. Сразу же после этого Запад активно двинулся по пути профанизма, рационализма, индивидуализма — стал "современным миром", как его понимают традиционалисты, т. е. полным и всесторонним отрицанием Традиции и ее вечной надчеловеческой истины.

    Вместе с тем, старообрядцев нельзя рассматривать как полноценных носителей традиции в последующие за расколом века, так как они вынуждены были вести подпольное существование, скрываться от преследований властей, и с неизбежностью их учение обрело мало помалу характер сектантский, во многом еретический. Дробление на толки и согласия только усугубило дело. Подобно протестантизму, искренний и метафизически обоснованный духовный порыв постепенно превратился почти в свою противоположность. Однако это вовсе не исключает возможности сохранения староверами многих эзотерических аспектов, утраченных официальным православием последующих времен. Кстати, то же самое справедливо и для различных (особенно исконно православных) сект, сохранивших подчас в поразительной чистоте некоторые эзотерические доктрины и культы. Особенно это касается исихастских практик, которые были чрезвычайно распространены в среде радикальных староверов. О делании "молитвы Иисусовой" настойчиво повторяют многие авторитеты старообрядчества, начиная с самого протопопа Аввакума.

    Таким образом, в оптике строгого традиционализма старообрядчество представляет собой фрагментарное наследие полноценной традиции, тогда как официальное русское православие отождествляется с середины XVII века с чистым экзотеризмом, а само русское общество все больше профанизируется. Иными словами, русский раскол есть ни больше ни меньше как один из моментов общей циклической деградации христианского мира и один из многочисленных знаков приближающегося конца цикла.

    Но если взглянуть на то же самое с сугубо православной точки зрения, то все приобретает еще более трагический и драматический смысл. В этой перспективе католический Запад даже в самые лучшие свои периоды (Средневековье) был фактически ересью и заблуждением, миром апостасии с испорченной по духу и букве верой. Если перевести это на традиционалистский язык, то можно сказать, что католичество (а о «католичестве» идет речь только после отпадения Запада от православия) изначально было лишь экзотеризмом, отрицавшим эзотеризм в отличие от полноценной православной христианской традиции Востока, всегда сохранявшей в неприкосновенности оба измерения — внутренее (эзотерическое) и внешнее (экзотерическое). Даже в последние века Византии православный мир знал подъем исихазма вместе с св. Григорием Паламой, а исихазм является не только инициатической практикой христианского делания, но и полноценной православной метафизикой. Именно инициатическая неполнота западной церкви и привела к возникновению внецерковных инициатических организаций — орденов, тайных обществ, герметических братств, цехов, ателье и компаньонажа.

    Далее. Если Византия являлась "тысячелетним царством", в котором на некоторое время древний змей был укрощен и скован (на эзотерическом уровне это расшифровывается как достижение симфонического соотношения между духовным владычеством и светской властью), то судьба восточной Церкви и православного учения (включая обряд) является, действительно, резюме мировой истории, главнейшим и центральным событием священного космоса, основным звеном екклесиастической реальности. В этом случае циклы византийской истории становятся гораздо более важными и исполненными эсхатологического смысла, нежели все остальные события христианского и нехристианского мира. Богословское отступничество Константинополя (Флорентийская уния) и последовавшее вскоре военное поражение от рук турок означают объективно и строго конец "хилиастического режима", завершение триумфального периода екклесиологического становления. Одним словом, исторически начало апостасии датируется серединой XV века. Именно отсюда полноценная православная доктрина должна отсчитывать эпоху воцарения антихриста, прихода сына погибели. Если бы падение Византии сопровождалось потерей политической независимости всеми остальными православными государствами или если бы эти государства сменили конфессию и отказались от основополагающих догматов православной церкви, то отныне все православные оказались бы в равном положении, и им ничего не оставалось бы делать, как отделить духовное от светского и либо восстать против неправославной власти, либо примириться с ней и приспособиться к бытию в мире, где властвует сын погибели. Но существовало русское царство, которое являлось исключением из апокалиптической ситуации на православном Востоке. Поэтому логично было отодвинуть окончательный приход сына погибели еще на некоторый срок, а Святая Русь, Москва-Третий Рим, переняв эсхатологическую функцию, должна была продолжить на "малое время" полноценный екклесиастический эон, период "тысячелетнего царства". Иными словами, в Святой Руси как бы воплотился итог этого "тысячелетнего царства". Русский Царь на какое-то время стал единственным персонифицированным носителем миссии катехона, «удерживающего», а судьба русского народа и русской церкви стала выражением судьбы всего творения. Отсюда универсалистские мотивы русской национальной идеи.

    Так — несмотря на сотрясения, смутное время, несчастья и катастрофы — продолжалось вплоть до середины XVII века, когда вместе с реформами Никона заканчивается история Святой Руси, т. е., на самом деле, наступает подлинный конец света, поскольку для православного сознания последние века русской истории были последними веками истории вообще, резюмированными в драматических событиях последнего подлинно христианского царства. То, что происходило в России после 1666 года, не обладало больше и близко тем смыслом, которым были насыщены предыдущие события. Свет действительно кончился, и его последними отблесками были зарева староверческих гарей…

    "Полками во огнь дерзают за Христа Сына Божия — света".

    Страшен смысл русского раскола, даже если понимать его в терминах традиционализма — гораздо страшнее и однозначнее большевистской революции, формально отменившей последние внешние атрибуты традиционного общества. Но если видеть в христианстве и православии последнюю истину, высшую и единственную метафизическую весть, завершающую мировую историю, сущность русского раскола открывается в совершенно жутком свете. Все апокалиптические аллегории и утверждения старообрядцев обретают объективный смысл. Видения протопопа Аввакума из метафор и стилистических фигур становятся ужасными и возвышенными откровениями, описания антихриста воспринимаются буквально.

    Высший авторитет старообрядчества и автор "Ответа Православных" дьякон Феодор писал: "И в наше православное русское царство, до сих времен многажды вселукавый враг заглядывал, мысля от веры правыя отступити нас, но непопустившу Бога тогда, яко не у исполнися писание и число звериное, по тысяче лет 666 (т. е. 1666)"

    Иными словами, мученичество ревнителей древней веры было циклологически оправданным, их понимание эсхатологического символизма было совершенно справедливым, и дальнейшие события — царствование Петра, отменившего патриаршество и перенесшего столицу из священной Москвы-Третьего Рима в северную болотистую пустыню; профанизм и европейская культура последующих за ним царей и цариц, наконец, падение трона и большевистские гонения на церковь_- представляются лишь простым развертыванием единого фатального апокалиптического события, — 1666 года, — после которого ни в России, но строго говоря, во всем мире вообще ничего существенного не произошло.

    Не изуверство, не фанатизм, не религиозная истерика двигали старообрядцами в их отчаянном духовном подвиге: они душой и телом прониклись смыслом священной русской истории, они были воистину русскими людьми, богоизбранной святой нацией, жизнь которой неотделима от бытия Святого Духа и от драматизма его домостроительной судьбы.


    Статья написана в 1995 г., впервые опубликована в 1996 г. в ж-ле «Милый Ангел» № 3 («Конец Света»)

    КАТЕХОН И РЕВОЛЮЦИЯ

    1. Третий Рим

    История русского национал-большевизма уходит вглубь русской истории. И несмотря на то, что по видимости национал-большевизм — явлением весьма современное и оперирующее «прогрессивной» западной терминологией, дух и его содержание являются столь же древними, как сам русский народ.

    Русский национал-большевизм — это модернистическое выражение мессианских чаяний, присущих русскому народу с момента падения Константинополя, но выраженных при этом в социально-экономических представлениях о создании в России эсхатологического общества, основанного на принципах справедливости, правды, равенства и других атрибутах "тысячелетнего царства", переведенных в новейшие социально-политические доктрины.

    Русское мессианство восходит к XV веку, т. е. к тому моменту, когда последней могущественной православной державой осталась только Святая Русь, и в соответствии с православным учением о симфонии русский народ и русский царь переняли от Византии призвание "служить преградой приходу сына погибели". Святая Русь стала «святой», и русский народ превратился в богоносца строго в XV веке. Это не эмоции и не официозная доктрина укрепления национальной самостоятельности — это совершенно очевидный и строго ортодоксальный богословский факт православного вероисповедания. Формула старца Филофея "Москва — Третий Рим" есть основа русского церковного самосознания, предопределившая саму идентичность национальной души русских. "Быть русским" со времени падения Византийской империи означает "быть избранным для апокалиптического противостояния раскрепощенному сатане непосредственно перед Концом Света".

    При этом акцентируется именно факт полноценной православной государственности с православным Патриархом и православным Царем во главе, причем государственности не зависящей ни геополитически, ни духовно, ни культурно от каких бы то ни было внешних факторов. Такая избранность и есть эсхатологическое мессианство.

    Следует отличать эсхатологическую функцию последней православной империи, «катехона», "держащего" из "2-го послания св. апостола Павла к Фессолоникийцам", от хилиазма, т. е. идеи "тысячелетнего царства", которое, согласно иудаистической доктрине, должно наступить в будущем. На самом деле, Православная Церковь учит, что "тысячелетнее царство" уже осуществилось после прихода Исуса Христа в Византийской Империи. И эта "Новая Империя" — со столицей в Константинополе, "Новом Риме" — была чудесным временем, когда дракон, древний змий был связан. Падение Византии было концом "Тысячелетнего царства", и лишь православная Россия, переняв эту миссию от Нового Рима, стала на некоторое время оплотом ортодоксии в мире всеобщего отступничества. Святая Русь (Третий Рим) была как бы чудесным продлением "тысячелетнего царства", но отнюдь не в его расцвете или начале, а, в некотором смысле, после его конца, как его парадоксальное сохранение на особой богоизбранной, провиденциальной территории, в геополитическом ковчеге.

    Печать Третьего Рима в душе каждого русского. Это центральная парадигма нашего исторического сознания. И уже здесь важно подчеркнуть теснейшую связь национально-государственно фактора с эсхатологической и метафизической истиной православной веры. Иными словами, уже в самых изначальных своих формах русское национальное самосознание прямо сопряжено с мистическим и эзотерическим пониманием социального и политического факторов. Святая Русь не просто одно из государств, и русские не просто один из православных народов со своими героями, преданиями, своеобразными институтами и обычаями. Это единственный на земле Новый Израиль, ставший таковым строго в середине XV века, но избранный к исполнению своей миссии от века. Следовательно, общественная жизнь русских должна быть основана на некотором «фантастическом», уникальном компоненте, на Христовой Правде и Фаворском Свете.

    2. Раскол как национальная парадигма

    Но «избранничество» Третьего Рима не самодовольное, скорее тревожное, полное предчувствий катастрофы. Ведь Русь не начало "тысячелетнего царства", а его конец, непосредственно предшествующий приходу антихриста. Раскол и есть эта катастрофа. Дело не в том, кто был исторически прав — никониане или "ревнители древнего благочестия". Дело в том, что вслед за расколом последовала реальная десакрализация Руси, явный отход от мессианской роли. Отменяется русское Патриаршество, столица переносится из Третьего Рима в безблагодатные болота западных окраин. Россия раскалывается. Раскалывается, и впредь остается раздвоенным ее национально-политический мессианский дух. Отныне Новый Израиль существует одновременно в двух ипостасях — консервативной и революционной. С одной стороны, Царь, государство, официальная церковная иерархия, инерциально воспроизводящие внешние аспекты Святой Руси, но нарушившие не только дух, но и букву мессианского завета (даже страна получает новое имя — латинизированное «Россия», вместо славянского "Русь"). С другой стороны, маргиналы, раскольники, сектанты, заговорщики, бунтари, революционеры. Но глубинная справедливость их претензий и учений облачается в чрезмерные, искаженные, подчас изуверские формы. На этом полюсе также искажены и дух и буква. Мессианская «цельность» нарушена, расколота надвое. Вместо единой социально-политической истины, отражающей единую метафизическую доктрину, возникает две полуистины, на которые эта доктрина отныне разделяется. Русский Порядок и Русский Бунт — два сущностных аспекта национального мессианства нашей нации. После Петра они становятся нераздельной парой. Консерватизм и Революция — противопоставленные и схватившиеся в смертельной битве — проистекают из единого корня, из основополагающей для русской истории идеи Третьего Рима.

    Консерваторы наследуют утвердительный, монархически-инерциальный аспект этой идеологии. Они боятся даже постановки опасных вопросов о Петре и послепетровской легитимности власти с точки зрения полноценного православного учения. И это вполне понятно, так как уже за одной подобной формулировкой неизбежно следует «крамола» и «революция», оправдание метафизики "русского бунта". С другой стороны, революционеры, на самом деле основываясь на чувстве еще более консервативном, нежели самые крайние консерваторы, смущены катакомбным существованием, еретическими эксцессами, народным мракобесием, или прельщены западными теориями, формулирующими русскую революционную мысль в чуждых национальной стихии терминах. Русская Революция со времен раскола, пугачевщины и позже декабристов и народников — вплоть до большевиков — выражает свою истинную интуицию сумбурно, разноголосо и путано, но всегда эсхатологически и фанатично, национально, религиозно. Против отчужденного царя — "истинный царь" (будь-то Пугачев, Константин у декабристов, Ленин-Сталин у большевиков и т. д.), против испорченной веры — истинная (будь-то древлее благочестие, скопчество или хлыстовство, "Русская Правда" или диктатура пролетариата). В конечном итоге между собой сталкиваются две искаженные картины единого национального социально-политического идеала — Третьего Царства, общества справедливости и праведности, ковчега спасения в погибшем мире, в потопе антихриста. Эту особенность поразительно глубоко прочувствовал Дмитрий Мережковский. Его пьесы и романы о русской истории точно показывают тайную связь русских монархов с русскими бунтарями, которая имела своей кульминацией Александра I, основателя и вдохновителя Тайного Общества, главными целями которого явились убийство царя и установление «народовластия»! Поражает тот факт, что ту же парадигму специфического соотношения власти и бунта в русском контексте можно проследить не только в эпохи, описанные Мережковским, — Петр, Павел, Александр I, первые годы правления Николая I, — но и во все остальные периоды романовской и даже советской истории России. Мережковский описывает не исторические характеры, но сакральные парадигмы, и поэтому их истинность не является функцией от исторической конкретики. Сталин — такой же закономерный герой "Царства Зверя", как представители романовской династии, хотя он и вышел из самых глубин Революции.

    3. Большевики и их предшественники

    Вернемся к национал-большевизму. Исторически "национал-большевиками" называли некоторых мыслителей русской эмиграции, которые распознали «консервативный», глубинно национальный характер большевистской революции 1917 года и оценили ее как экстремальный всплеск русской мессианской Идеи. Диалектический подход к русской истории выявлял со всей определенностью раскол мессианского комплекса Третьего Рима. Внешний консерватизм романовского петербургского царизма без внутренней жизни истинно православного «эсхатологического» катехона, с одной стороны, и внешне противозаконный, атеистический и ненациональный, но питаемый древнейшим основополагающим мессианством, — "общество Правды", "ковчег спасения", "земля, где не действуют законы апостасии, антихриста", — с другой. Оба члена недостаточны, обречены на постоянный порочный дуализм. Необходим синтез, спасительное соединений власти и бунта, консерватизма (национального, религиозного, государственного) и революции (эсхатологически заостренной, жертвенной, действенно обновляющей жизнь). Но все это не в безвоздушном пространстве отвлеченных, рациональных социально-политических учений, но под знаком русской истины и в духе русской миссии.

    Национал-большевизм и был в глазах его теоретиков таким синтезом. Знаки его виделись в переносе столицы из Петербурга в Москву, в восстановлении Патриаршества на Руси, в национально-государственном «перерождении» большевистской власти, в ее геополитическом укреплении и т. д. Национал-большевики во многом продолжали Константина Леонтьева с его знаменитой максимой "социализм + монархия".

    Генеалогия русского большевизма, уходящего корнями в раскол, (не случайно такое живейшее участие в финансировании РСДРП принимали староверческие купцы и вообще сектантский капитал; напомним также о повышенном внимании большевиков-богоискателей и богостроителей к русскому сектантству, особенно Бонч-Бруевич), проходит через масонов-розенкрейцеров конца XVIII века, декабристов, народников и т. д. И надо заметить, что во всех этих, столь различных по видимости, течениях ясно прослеживается устойчивый мессианский компонент, «национал-утопизм», живая и страстная тоска по "царству спасения", по "святому царству", "царствию Божию", которое, будучи абсолютной жизненной реальностью, не может быть объектом лишь рационального трансцендентного утверждения или сферой апофатической веры, но должно быть (или стать) в кульминационный момент священной истории прямым и абсолютным фактом, плотью обновленного пылающего бытия. И это «Царствие» вместе со всей его универсальностью и всечеловечностью имело интимно национальный русский характер, что является не следствием этнической гордыни, но прямым результатом верности полноценной православной доктрине, особенно в ее части, касающейся эсхатологического значения "православной симфонии" властей и вообще апокалиптической функции «катехона» как Империи, Государства и, шире, народа, общества.

    Эсхатологический характер большевизма правильно распознали такие авторы, как Норман Кон, Анри Безансон, вслед за ними Игорь Шафаревич и др. Но наиболее полную картину дал Михаил Агурский. В отличие от других исследований в тексте Агурского явно прослеживается симпатия к национал-большевизму и глубинное понимание его смысла, тогда как другие довольствуются лишь уничижительным и разоблачительным (в их глазах) указанием на иррациональный характер эсхатологизма и мессианизма вообще. В этом отчасти сказывается и политическая либеральная, антисоциалистическая направленность Кона и Безансона, являющихся, в отличие от Шафаревича, к тому же явными русофобами. Агурский, используя метод Кона и вообще тех западных авторов, которые начиная с Огюста Вьятта стали внимательно исследовать влияние эсхатологических идей (в частности, теорий Иоахима де Флора о "царстве Святого Духа" и т. д.) на современные внешне атеистические культуру и идеологию, проследил национально-мессианские компоненты русского революционного движения за несколько веков до марксизма и обрисовал краткую историю «правых» истоков русского коммунизма. В смысле обширной фактологии следует отсылать читателя к его работе "The Third Rome" ("Третий Рим"), часть которой была опубликована на русском языке отдельным изданием ("Идеология национал-большевизма"). Если после Агурского перечитать Мережковского, то неслучайность и провиденциальная нагрузка русского национал-большевизма станет совершенно очевидной и неоспоримой истиной.

    4. Наследие Истины

    Если распознать правильную сторону в ситуации последних времен было относительно просто, если бы для этого существовали какие-то надежные доктринальные методы, то сам драматизм христианского понимания эсхатологии был бледным и нежизненным; праведников, спасенных было бы много больше, а соблазненных ничтожно мало. Если бы выбор был статичным — между одним и другим, между порядком или восстанием, утверждением или отрицанием, то само устройство мира оказалось бы банальным механизмом, породить который мог только довольно убогий демиург, лишенный фантазии. Поэтому моралистическая риторика всех идеологических лагерей — и революционеров и консерваторов — оставляет удручающе жалкое впечатление. Нерефлекторный монархизм так же абсурден, как ортодоксальный коммунизм. Церковный ортодокс часто бывает не убедительнее сектанта. В этом не вина личностей, в этом суть того сложнейшего периода, в котором находится человечество, в котором живет, думает и делает свой выбор Россия.

    Адекватность достигается только путем невероятного напряжения духа, когда интеллект, интуиция, голос крови, церковная доктрина, мельчайшие элементы унаследованной культуры, напряженное осмысление происходящего со страстным желанием расшифровать смысл его — все это в совокупности возгорается пламенем пробуждения, усиленной тоской по национальной истине. Национальная идея России, безусловно, диалектична, парадоксальна, ее осмысление требует колоссальной работы души. На этом пути не следует отвергать никаких, даже самых странных и диких по видимости, заключений. Только банальность, успокоенность, прохлада убийственны в этом деле. Здесь лучше ошибиться, чем отделаться штампом, безответственной апелляцией к непродуманной самостоятельно (и, возможно, вообще неверной) концепции какого-то «культурного» и даже церковного авторитета. Смысл и содержание русской истории — вопрос, обращенный сегодня к каждому.

    Национал-большевизм как духовный метод, национальная диалектика, рассмотрение судьбы русского народа и русского государства как мессианского пути избранной для эсхатологического подвига православной общины со всеми крайностями, эксцессами и парадоксами перевода этого уникального идеала в социально-политическую субстанциальность — вот что ближе всего подходит к расшифровке тайны Руси. А так как время сегодня действительно последнее, тот, кто правильно поймет, тот правильно и поступит. И от этого поступка сыновей и внуков зависит окончательный удел тех поколений, которые мучились и горели великой волей, русской волей к Правде, переданной по крови, языку, государству и культуре, по благодати православного крещения нам.


    Статья написана в 1996 г., впервые опубликована в 1997 г. в ж-ле «Элементы» № 8 (Досье «Национал-большевизм»)

    "В КОМИССАРАХ ДУХ САМОДЕРЖАВЬЯ"

    (генеалогия русского национал-большевизма)

    "Убийца красный святей потира!"

    (Николай Клюев)

    Самым полным и интересным (на сегодняшний день) исследованием русского национал-большевизма является книга Михаила Агурского. Агурский был диссидентом, в 70-е эмигрировал из СССР в Израиль, но вместе с тем, его отношение к советскому национал-большевизму остается в высшей степени объективным, а в некоторых случаях в оценках сквозит глубокая симпатия. На наш взгляд, труд Агурского — самое серьезное произведение, посвященное советскому периоду русской истории помогающее понять его глубинный духовный смысл.

    1. Национальное признание большевизма

    Агурский определяет сущность русского национал-большевизма так: "… С самого начала большевистской революции большевизм и само новое советское государство получили признание со стороны различных групп эмиграции и в самой России как отвечающие истинным русским национальным и даже религиозным интересам. Численность этих групп была относительно невелика, и не всегда эти группы были влиятельны, но их голос был слышен, и с их точкой зрения были знакомы широкие круги как вне партии, так и внутри нее. Национальное признание большевизма было весьма разнообразным.

    Его считали русским национальным явлением и левые и правые, гуманитарии и инженеры, гражданские лица и военные, духовенство и сектанты, поэты, писатели, художники. Наибольшим успехом ознаменовалось т. н. сменовеховство, возникшее относительно поздно в кругах правой русской эмиграции. Именно в его рамках был впервые сформулирован и национал-большевизм, хотя к нему по праву могут быть отнесены почти все ранние формы национального признания большевизма, включая скифство.

    Центральной фигурой эмигрантского национал-большевизма в начале 20-х гг. оказался Устрялов, а внутрироссийского — Лежнев.

    Если бы все это осталось в рамках небольшевистских кругов, это имело бы очень ограниченный интерес. Но этого не случилось…"

    2. "Смена вех"

    Впервые тезисы русского национал-большевизма появились в среде крайних кадетов, в той или иной степени связанных с Николаем Устряловым. Однако самому Устрялову на возможность радикального перехода от «белого» национализма к «красному» указал другой кадет Ю.Ключников. Поняв в какой-то момент неизбежность поражения белых и исходя из своей во многом народнической философии истории, — утверждающей, что историю творит именно "народный дух", выражающийся подчас парадоксально и использующий в определенные моменты самые неожиданные идеологии и социально-политические инструменты, — эти кадеты-националисты пришли к радикальному пересмотру своих антибольшевистских позиций и выдвинули тезис о том, что самыми последовательными националистами-государственниками на данный момент в России являются большевики. Конечно, эта идея оформилась в столь радикальных терминах не сразу, но ее основные черты ясно проступают уже в первых национал-большевистских текстах, объединенных в сборнике "Смена вех", опубликованном в Праге в начале 1921 года. Авторами сборника были Ю.Ключников, Ю.Потехин, С.Чахотин, А.Бобрищев-Пушкин, бывший прокурор Святого Синода С.Лукьянов и др. Но ведущую интеллектуальную роль в этом движении, получившем устойчивое название «сменовеховство», играл именно Устрялов. «Сменовеховство» было с восторгом принято самими большевиками, особенно Лениным, Троцким и Сталиным, так как они увидели в нем возможность некоей промежуточной идеологии, способной привлечь на сторону новой власти «спецов» и значительные пласты гражданского населения, еще не готовые принять коммунизм в чистом виде. Именно через идеологию «сменовеховства» произошло практическое соединение большевистской власти с широкими социальными слоями. Но сила идей такова, что практически никогда не получается использовать их в чисто прагматических целях, так как идеи всегда имеют и обратное воздействие. Параллельно тому, как большевики использовали «сменовеховство» в своих целях, само «сменовеховство» активно влияло на эволюцию большевистской идеологии. Агурский показывает, что наиболее чистые марксистские ортодоксы, и особенно Зиновьев, прекрасно отдавали себе в этом отчет и с самого начала боролись против национал-большевизма не смотря на те практические выгоды, которое оно давало большевикам в самый сложный для них период.

    Пареллельно «сменовеховству» развивалось иное, довольно близкое к нему течение — евразийство, или по крайней мере его левое крыло. И «сменовеховцы» и "левые евразийцы" кончили тем, что полностью встали на сторону большевиком и подавляющее большинство их вернулось в Советскую Россию и интегрировалось в социалистическое общество. Всех авторов, проделавших такую эволюцию — Ключникова, Бобрищева-Пушкина, Кирдецова, Лукьянова, Львова и т. д. Агурский причисляет к "левым национал-большевикам", которых он отличает от "правых национал-большевиков", чьим бесспорным лидером и высшим духовным авторитетом был Устрялов, остававшийся за пределом России в Харбине до середины 30-х и до конца сохранявший определенную дистанцию от советской системы несмотря на всю свою симпатию к ней. В исследовании Агурского явно проступает идея о том, что он представляет собой не просто сложное и внутренне многоплановое, но принципиально двойственное явление. Хотя нигде Агурский не говорит об этом прямо, его национал-большевизм в его трактовке разделяется на две составляющие, которые соответствуют двум его идеологическим аспектам. В принципе, речь идет о двойственности идеологии Консервативной Революции как таковой, а именно ее выражением и был исторический русский национал-большевизм. Показательно, что в национал-большевистском контексте, как напоминает Агурский, термин "революционный консерватизм" (впервые употребленный славянофилом Самариным и взятый на вооружение немецкими национальными идеологами) принял на вооружение именно Исай Лежнев, столп советского "левого национал-большевизма".

    3. Левый национал-большевизм

    У любой революции есть «консервативная» подоплека, которая выражается в противопоставлении актуальному положению вещей — Системе — архаической парадигмы, давно забытой и утраченной в обычном, нереволюционном и нерадикальном консерватизме. Внешне эта тенденция часто бывает настолько «нигилистична» и «разрушительна», что увидеть ее «консервативное», "архаическое" начало крайне трудно. Именно этот аспект и следует назвать "левым национал-большевизмом".

    Агурский показывает, что такой "левый национал-большевизм" исторически восходит в русскому эсхатологическому сектантству, старообрядчеству, народному апокалиптизму. Его более современными носителями становятся вначале некоторые "славянофилы", — самые крайние представители которых (в отличие от умеренных консерваторов) ненавидели лютой ненавистью весь романовский "петербургский период", который они считали отступлением от истинно национального подлинно православного строя, — а потом и «народники» — Герцен, Огарев и т. д. вплоть до Бакунина, Ткачева и Нечаева, а также левых эсэров. В этом направлении доминирует "мистический нигилизм", идея того, что «спасения» (читай социального блага, построения справедливого общества и т. д.) в настоящих условиях нельзя достичь традиционным, конвенциональным, установленным путем, безвозвратно потерявшим свою легитимность и действенность. Остается лишь парадоксальный путь "святости через грех" или "созидания через уничтожение, ниспровержение".

    Левый национал-большевизм начинается с самосожжений староверов, с радикальных течений беспоповцев, таких как «нетовцы» (или "Спасово согласие"), а также с вышедших из этой среды "духовным христиан", известных как хлысты. В этой среде было распространены представления, о том, что «антихрист» уже пришел в мир и что русская государственность и официальная церковь целиком подпали под его влияние. Против такой десакрализированной государственности и ставшей безблагодатной церкви сектанты выдвигали идею "невидимого града" и "общины избранных", которые, следуя страшными путями, стяжают себе избавление через протест, разрушение, особый путь "святотатственной (по крайней мере с обычной точки зрения) святости".

    Террористов-народников и, в частности, Нечаева следует понимать исходя именно из этого "религиозного нигилизма", свойственного русской национальной стихии, как некая неформальная, параллельная идеология, редко отчетливо выраженная, но все же потенциально присутствующая в широких народных массах.

    Отголоском этой же идеи, но уже в иной, сугубо интеллигентской среде, является, по Агурскому, российский мистический реннессанс, т. н. "новое религиозное сознание", связанный с Владимром Соловьевым и всем течением русского символизма, на который он в высшей степени повлиял. Соловьев подошел к той же самой мистико-нигилистической реальности с другой стороны — через западный мистицизм, гегельянство, интерес к гностическим и каббалистическим доктринам. У Соловьева также ясно различим механизм, благодаря которому гностическая идея, родственная анабаптистам, катарам, альбигойцам и т. д., воплощается с модернистической теории «прогресса». Агурский называет концепцию Соловьева "оптимистической эсхатологией", согласно которой, социальное и техническое развитие общества протекает в направлении возврата к "золотому веку". Агурский пишет: "Чтобы примирить факт неоспоримого прогресса конца XIX века, который казался убедительным аргументом в пользу оптимистической эсхатологии, с не менее неоспоримым фактом падения христианства как в народе, так и в интеллигенции, носительнице этого прогресса, Соловьев приходит к парадоксальному выводу о том, что ныне Дух Божий покоится не на верующих, а на неверющих." В принципе, практически то же утверждали наиболее радикальные старообрядцы «нетовцы», вообще отрицавшие саму возможность спасения через какие бы то ни было внешние ритуалы и считавшие, что отныне исключительная возможность этого спасения может быть дарована только по сверхразумной и непостижимой воле Христа совершенно независимо от заслуг верующего — в пределе даже независимо от наличия или отсутствия самой веры. Конечно, "новое религиозное сознание" отнюдь не сводимо к "левому национал-большевизму", но оно послужило его важной теоретической предпосылкой, развитой лишь наиболее радикальными мыслителями, либо примкнувшими к большевикам, либо вышедшими из их среды.

    "Левый национал-большевизм" относится к наиболее экстремистским вариантам этой идеологии, с которыми связано теоретическое оправдание самых страшных и кровавых аспектов революции. Более всего он характерен для левых эсеров и особенно для той их части, которая вошла в историю под именем «скифство». В некотором смысле, сам термин «скифство» можно рассматривать как синоним левого национал-большевизма.

    4. "Скифство"

    Под названием «Скифы» в конце 1917 — начале 1918 годов вышло два сборника, в которых нашла свое первое отражение идеология "левого национал-большевизма". Смысл этой идеологии сводился к рассмотрению Октябрьской революции как мистического, мессианского, эсхатологического и глубоко национального явления. Главным идеологом «скифства» выступили левый эсэср Иванов-Разумник, член президуима ВЦИК С.Мстиславский и поэт и писатель Андрей Белый (Бугаев). Вокруг них группировались также знаменитые поэты и писатели, ставшие классиками советской литературы: Александр Блок, Сергей Есенин, Николай Клюев, Алексей Ремизов, Евгений Замятин, Ольга Форш, Алексей Чапыгин, Константин Эрберг, Евгений Лундберг и т. д.

    Для скифства была характерна "апология варварства" (против цивилизации Запада), обращение к архаической стихии нации, воспевание разрушительной спонтанности, созидающей "новый мир". Некоторые авторы были отмечены христианской идеей (в ее старообрядческом — как Клюев — или просто неортодоксальном, нонконформистском виде — как Блок и Есенин). Характерно следующее высказывание Блока того периода, прямо предвосхищающее тезисы Шпенглера: "… цивилизованные люди изнемогли и потеряли культурные ценности. В такие времена бессознательными хранителями культуры оказываются более свежие варварские массы." Программой «скифства» можно признать поэму Блока «12», в которой большевизм и революция откровенно связываются с Христом.

    К "левому национал-большевизму" можно отнести и некоторые чисто религиозные явления — такие как «обновленчество» и проект "Живой Церкви", которые активно продвигались сторонниками "христианского социализма" и которые видели в революции осуществление истинных христианских идеалов. Языческую версию этого же эсхатологического комплекса развивал Валерий Брюсов, связывавший Революцию не с христианским, но с магико-пантеистическим обновлением, с возвратом к теургии древних дохристианских культов.

    Среди деятелей молодого советского режима особенно выделялся Исай Лежнев, который был основным идеологом национал-большевизма в России и главным проводником «сменовеховских» тенденций эмигрантских национал-большевиков. Лежнев исходил из принципов абсолютности "народного духа", который для него был высшим мерилом и главной осью истории. Если народ приходит к революции, значит это соответствует его внутренним потребностям, хотя для исполнения своей воли он может использовать любые идеологические, концептуальные и социально-политические инструменты. Для Лежнева революционное разрушение и потрясения оправдывались именно национальной необходимостью и, следовательно, несли в себе высший провиденциальный смысл, скрытый за внешним варварством. Эту же идею емко выразил другой национал-большевик, профессор Н.Гредескул, один из основателей партии кадетов, который самостоятельно пришел к «сменовеховству» независимо от Устрялова. Он писал: "Либо Советская Россия есть какой-то выродок, и тогда вина за это падает на русский народ, и нет ему в этом оправдания, ибо целый народ не должен добровольно отдаваться шайке разбойников, либо Советская Россия есть зародыш — зародыш нового человечества, попытка трудящихся осуществить свои вековечные чаяния." Лежнев нисколько не сомневался, что "Советская Россия есть зародыш нового человечества".

    Другим проявлением "левого национал-большевизма" можно назвать литературу т. н. «попутчиков» — Б. Пильняк, К. Федин, А. Толстой, Л. Леонов, Вс. Иванов, В. Лидин и т. д. В их творчестве легко можно найти все характерные для этого явления мотивы. Вот например выдержка из романа Бориса Пильняка. — "Сейчас же после революции Россия бытом, нравом, городами — пошла в XVII век. В России не было радости, а теперь она есть… Революции, бунту народному, не нужно было — чужое. Бунт народный — к власти пришли и свою правду творят — подлинно русские подлинно русскую." Попутчики прославляли национальную стихию бунта, видя в большевизме — "новую пугачевщину", исконно русское, во многом архаическое явление.

    В некотором смысле, к "левым национал-большевикам" можно отнести и Максима Горького, который пытался создать особую народническую религию, определенные аспекты которой почти тождественны идеям радикальных немецких националистов.

    Горький писал: "Народушко бессмертный, его же духу верую, его силу исповедую; он есть начало жизни единое и несомненное: он отец всех богов бывших и будущих". Нечто подобное можно было встретить и у теоретиков немецкой Консервативной Революции и даже у нацистов. Горького сближает с ними и увлечение Ницше…

    5. Правый национал-большевизм

    Вторая принципиальная сторона национал-большевизма может названа «правой», "консервативной". "Правый национал-большевизм" исходит из такой логики. — Жизнь нации, государства, народа представляет собой некий органический процесс, всегда сохраняющий нетронутым свой центр. Во всех динамических преобразованиях — в том числе кризисах, революциях, мятежах — проступает диалектика "народного духа", которая приводит к провиденциальным целям, независимо от желаний и воли самих непосредственных участников событий. Нация остается равной самой себе — как живой организм — на разных стадиях своего существования, и даже ее болезнь подчас есть синдром обновления, путь к укреплению. Бытие народа глубже и абсолютнее его социально-политической истории.

    Следовательно, все изменения в рамках нации суть явления консервативные, независимо от того в какие внешние формы они воплощаются. Эта концепция "правого национал-большевизма" была последовательно и полноценно сформулированна Николаем Устряловым. Для Устрялова большевизм и революция были лишь этапами истории русской нации, причем диалектически направленными на преодоление того кризисного состояния, которое только и сделало революцию возможным. Иными словами, Устрялов и другие "правые национал-большевики" видели «консервативный» элемент не в самой теории революции, не в самой сущности "нигилистического гностицизма" (как "левые"), а лишь в постоянстве национального контекста, подчиняющего себе весь социально-политический инструментарий — вплоть до революции.

    Такой устряловский национал-большевизм был созвучен некоторым «белым» идеологам, левому крылу кадетов, определенной части монархистов (Шульгин — самый яркий представитель этого направления), и особенно евразийцам, которые пришли в анализе революции практически к тем же выводам, что и правые национал-большевики.

    "Правый национал-большевизм" отличается от «левого» (с которым у него все же есть множество общих черт) тем, что он не считает «революцию», "варварство", «разрушение» самодостаточной ценностью. Стихия религиозного отрицания — столь существенная для "левого национал-большевизма" и для его корневого гностического импульса — чужда "правым национал-большевикам", которые видели в революции лишь временное преходящее зло, тут же преодолеваемое позитивом нового национального утверждения. Показательно, что "правые национал-большевики" чаще всего в момент самой революции и в гражданской войне занимали сторону «белых», оставивая "старый порядок", пока это еще было возможно, но как только "белое дело" окончательно проиграло, они стали приветствовать и поддерживать у новой власти все то, что также было созвучно порядку, хотя бы и новому. "Левые национал-большевики" со своей стороны приветствовали в большевистской власти не то, что она была «порядком», но как раз то, что она была сущностно "новым порядком". Для них было важна не преемственность и постоянство какой-то непреходящей, всегда равной самой себе реальности, но «рывок», "мистерия обновления", радикальное преображение мира, «трансцендирование», выход за пределы. Поэтому-то "левый национал-большевик" Есенин писал: "В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее." Сам Устрялов никогда не скрывал, что видит в "национал-большевизме средство для преодоления большевизма". Иными словами, он рассматривал революцию и большевиков с чисто прагматической точки зрения — как силу, которая единственная на данном этапе могла обеспечить России наиболее эффективную национальную централизованную власть. Устрялов полагал, что «большевизм» под воздействием русской национальной стихии и под давлением геополитического и исторического масштаба государства превратится в "фашистский цезаризм", т. е. в тоталитарный строй, ориентированный на отстаивание русских национальных интересов как в политической, так и в экономической сфере.

    "Правый национал-большевизм" пренебрегал наиболее радикальными аспектами коммунистической идеологии, считал, что оптимальным для России был бы возврат к рынку и к крестьянскому строю. Но в целом, отношение к экономике было чисто прагматическим (как у нацистов): какой экономический уклад выгоден для нации, такой и надо принять. Устрялов считал мелкобуржуазный режим самым эффективным, и поэтому так восторженно приветствовал НЭП, который идеологически и обосновал и, возможно, приблизил, так как с мнением Устрялова считались многие партийные вожди, в том числе и сам Ленин. Многие коммунистические критики этого направления — Зиновьев, Каменев, позже Бухарин — особенно подчеркивали «нэповскую» ориентацию устряловской идеологии, и строили именно на этом свои нападки на национал-большевизм, обходя молчанием более деликатный и тонкий чисто национальный момент.

    Если к "левому национал-большевизму" притягивались наиболее нонконформистские элементы из небольшевистских сред, — террористы, неонародники, левые эсэры, крайние сектанты и т. д., - то к "правым национал-большевикам" тяготели, напротив, многие гиперконформистские типы — спецы, кадровые военные (Брусилов, Альтфатер, Поливанов и т. д.), и — как ни странно! — реакционные круги духовенства и даже черносотенцы. Всех их объединяли симпатии к "сильной руке", «централизму», авторитарному режиму, явно устанавливающемуся в процессе укрепления власти большевиков. В простом народе, как подчеркивает Агурский, даже бытовала формула: "Ты за кого — за большевиков или за коммунистов?" «Большевики» ассоциировались с представителями радикальной великорусской державности, с выразителями народной стихии, тогда как «коммунистами» считались, напротив, догматики интернационализма и «западники». К крайне правому флангу национал-большевизма примыкали многие евразийцы, сохранявшие в основном по религиозным и этическим соображениям дистанцию от полного и безоговорочного принятия большевизма.

    6. Резонанс в партии

    Национал-большевистские тенденции (как правые, так и левые) были продуктом интеллектуальной деятельности некоммунистических теоретиков. Но они имели громадный резонанс в ВКП. Более того, как убедительно доказывает Агурский, именно отношение к национал-большевизму и является тем ключом, который помогает понять «эзопов» язык внутрипартийных полемик всего ранне-советского периода, предшествовавшего окончательному укреплению единоличной власти в партии Сталина. Если опираться на формальные аспекты партийных дискуссий тех лет, то мы попадем в недешифруемый хаос парадоксов и явных противоречий. Только выделение национал-большевизма в качестве основного интерпретационного критерия позволит выстроить всю картину идейной борьбы этого периода. "Левый национал-большевизм" больше всего импонировал Льву Троцкому, и Агурский справедливо замечает, что пора уже поставить вопрос: "А так ли Троцкий лев?" Именно Троцкий в своей книге "Литература и Революция" весьма позитивно отзывается о «попутчиках» и представителях «скифства», чья патетика вполне резонирует с революционным духом самого Троцкого. В некотором смысле, даже теория "перманетной революции" и идея ее "экспорта на Запад" не так уж противоречат мсессианским тенденциям сторонников "национального варварства". Кроме того, чисто прагматически национал-большевизм позволяет Троцкому укреплять свою власть в партии и в армии, опираясь на национальный дух и прибегая к прямым апелляциям к патриотическим чувствам великороссов. Его последовательным противником уже на этом этапе выступает Зиновьев, который, однако, не примелет только великорусский национал-большевизм, но, будучи главой Коминтерна, с прагматической симпатией относится к национал-большевизму немецкому и даже к левому нацизму. Кроме того, сам Ленин крайне позитивно воспринял сменовеховство, хотя трудно сказать наверняка, чего в этом отношении было больше — прагматического макиавеллистского расчета или действительного сочувствия к "мистическому нигилизму".

    "Правый национал-большевизм" в свою очередь сопряжен с фигурой Иосифа Сталина, который, как совершенно справедливо показывает Агурский, всегда был гораздо ближе к прагматическому консерватору Устрялову, чем к «скифству» и другим революционным радикалам. И хотя Сталин во внутрипартийной борьбе с Троцким вначале делал ставку на Зиновьева и Бухарина, постепенно и тот и другой будут побеждены им именно при опоре на консервативный, правый национал-большевистский сектор в самой партии, взращенный Сталиным через "ленинский призыв" новых национальных кадров, сохранивших связь с народной стихией и чувство государственности. Сталин в полной мере воспользовался плодами троцкистско-ленинского курса на приятие «сменовеховства», но сумел при этом уничтожить своих противников их же оружием. Складывается впечатление, что сквозь все этапы сталинской карьеры проходит эта невысказнная, но постоянно обдумываемая концепция — концепция "правого национал-большевизма". Устрялов был как бы выразителем тайных мыслей Сталина, его харбинским духовником… Сталин без Устрялова просто не понятен.

    И не случайно, разгром зиновьевской «оппозиции» воспринимался соврмеенниками как полное торжество идей Устрялова.

    Проявление сталинских симпатий к правой версии национал-большевизма Агурский видит и в особо теплом отношении Сталина к Булгакову и особенно еговосхищение откровенно национал-большевистской булгаковской пьесой "Дни Турбиных", которую он лично посетил 15 раз. В конце пьесы белый офицер Мышлаевский доказывает, что нужно переходить к большевикам:

    "Мышлаевский: Я за большевиков, но только против коммунистов… По крайней мере буду знать, что я буду служить в русской армии. Народ не с нами. Народ против нас.

    Студзинский:… Была у нас Россия — великая держава!

    Мышлаевский: И будет! И будет!"

    В этом пассаже квинтэссенция правой национал-большевистской мысли.

    Агурский подчеркивает также, что именно Сталин приветствовал «сергианскую» линию в Православии, пошедшую с советским режимом на компромисс, а не обновленческий "христианский социализм", сближающийся более с "левым национал-большевизмом". Любопытно определение обновленчества, бытовавшего в ту эпоху — "церковный троцкизм". Иными словами, в вопросе сотрудничества Церкви с большевиками также было две возможности — "революционная церковь" обновленцев, пытающаяся охватить и исмыслить, «христианизировать» "мистический нигилизм", и стратегический компромисс официального Православия, нотки которого можно разглядеть еще до митрополита (позже Патриарха) Сергия в позиции патр. Тихона после его освобождения из тюрьмы.

    7. Еврейский фактор

    Проблему евреев в контексте большевизма Агурский рассматривает в совершенно неожиданном ключе. С его точки зрения, массовое участие евреев в революции объясняется не столько их враждебностью к православной России, местью за "черту оседлости" или беспочвенностью и западничеством, сколько особым эсхатологическим мессианским настроем, характерным для сектантской разновидности иудаизма (хасидского или саббатаистского типа), которая была чрезвычайно распространена среди восточно-европейских евреев. Именно сходство апокалиптического фанатизма, общность религиозного типа с представителями русского сектантства и гностицизма интеллигенции, предопределили роль евреев в большевистском движении. Кроме того, Агурский подчеркивает, что многие евреи-большевики ощущали себя страстными великорусскими националистами, для которых Октябрьская революция уничтожила последние преграды для полного слиния с русским народом. Большинство из них были либо крещенными и ассимилированными, либо отличались специфическими мистическими наклонностями и принадлежали к эзотерическим каббалистическим группам.

    Конечно, это касалось далеко не всех. Зиновьев, Каменев и вообще почти вся "петербергская группа" были аутентичными евреями-западниками, воспринявшими коммунизм лишь в его рационально-социальном, догматическом аспекте. Иными словами, великодержавный национал-большевизм одних евреев (Лежнев, Тан-Богораз, Кердецев, Пильняк и даже ранний Троцкий, кстати, активно интересовавшийся масонством и бывший членом "Великого Востока") резко контрастировал с русофобией других. Но и среди русских большевиков это зеркально отражалось в противостоянии новых русских лидеров сталинского призыва (Молотов, Ворошилов, Киров и т. д.) и русофобствующих этнических великоросов типа Бухарина.

    8. Национал-большевизм против национал-коммунизма

    Агурский вскрывает важную терминологическую разницу между этим двумя терминами. "Национал-большевизмом" следует называть именно великорусский, евразийский вариант, стоящий за объединение всех бывших земель Российской Империи в единое централизованное социалистическое государство — СССР. Среди большевистских лидеров это однозначно соотносилось с фигурой Иосифа Сталина.

    "Национал-коммунизмом" в свою очередь было принято обозначать, напротив, сепаратистские тенденции национальных окраин России, стремившихся использовать Октябрьскую революцию для достижения национальной независимости. Особенно сильными национал-коммунистическими тенденциями отличались татарские (Султан-Галиев), грузинские и украинские коммунисты (Скрыпник). Они считали (справедливо), что в большевиках слишком сильны великодержавные империалистические настроения, что национал-большевизм в устряловской формулировке чреват новым "диктатом Москвы". Показательно, что самыми активными борцами против сепаратистского национал-коммунизма были представители тех же самых наций, но исповедующих, напротив, советский принцип «единонеделимчества» и, соответственно, национал-большевизм. Так Сталин и Орджоникидзе не на жизнь, а на смерть боролись с грузинским сепаратизмом и т. д. Лишь на Украине в партии промосковскую линию проводили в основном этнические великоросы, а еще больше, ассимилированные евреи.

    Этот момент очень важен, так как в нем кристально ясно прослеживается фундаментальное различие между простой адаптацией коммунистических идей к конкретному национальному контексту (национал-коммунизм) и особой универсалистской линией, сопряженной исключительно с русским эсхатологизмом, мессианским и всечеловеческим, открытым для всех евразийских народов и интеграционным. Национал-большевизм, таким образом, открывается как реальность сверхэтническая, имперская, универсальная. Это принципиальный момент.

    9. Параллельная идеология

    К национал-большевизму Агурский причисляет и многих других авторов — Мариэтту Шагинян, Максимилиана Волошина, Осипа Мандельштамма, Андрея Платонова, футуриста Родченко, самого Маяковского, О. Хвольсона, М. Пришвина, А. Ахматову, М. Цветаеву, Н. Тихонова, Н. Никитина, Я. Лившица, К. Чуковского и т. д. Если внимательно приглядеться к советской литературе, — вплоть до Шолохова, не упоминаемого, впрочем, Агурским, — то почти вся она откроется как разновидность национал-большевистской мысли, поскольку чистого "социалистического реализма" в культуре отыскать практически невозможно, за исключением, разве что, совсем уже «условных» произведений, причисленных к культуре по чисто конъюктурным соображениям. Особенно следует подчеркнуть личность Мариэтты Шагинян, ставшей классиком советской литературы. В ее творчестве и интеллектуальной эволюции сходятся воедино несколько существенных моментов национал-большевизма в целом.

    Во-первых, она была ассимилированной русифицированной армянкой, что прекрасно вписывается в разобранный Агурским феномен социалистической великодержавности, носителями которой чаще всего выступали ассимилированные инородцы — грузины, евреи, армяне и т. д. Если в западных областях (Украина) особенно активными централистами и проводниками промосоковских тенденций в партии выступали евреи, то на Кавказе — в Азербайджане и Грузии — активную роль играли именно армяне. Поэтому национал-большевистский выбор Шагинян весьма показателен.

    Во-вторых, до революции Шагинян была активной участницей религиозно-философского кружка Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, где она познакомилась с гностическим мировоззрением, которым чрезвычайно заинтересовалась. Она начинает свое духовное становление как типичная представительница "нового религиозного сознания". Шагинян одной из первых приняла Октябрьскую революцию, оценив ее мистически. В революции она видела "корни какого-то нового славянофильско-большевистского сознания". После революции она продвинулась по пути гностицизма еще дальше — подобно гностикам-каинитам она начала рассматривать негативных персонажей "Ветхого Завета" — Хама, Каина, Исава и т. д. — как носителей подлинного духа и предтеч Христа, врага "злого демиурга"-узурпатора. Ее интеллектуалный гностицизм был прямым аналогом сектантского простонародного гностицизма Клюева или Есенина.

    В-третьих, Шагинян была — как и Андрей Платонов и академик Вернадский — поклонницей учения Николая Федорова о "воскрешении мертвых", что является одной из классических тем оперативного оккультизма[6]. Этот же теургический компонент федоровского учения вдохновлял многих евразийцев, особенно «левых» — Карсавин, Савицкий, издатели парижского журнала «Евразия» (муж Цветаевой, Эфрон и т. д.). Более того, гетеродоксальная с православной точки зрения, но национальная и антизападная доктрина Федорова была тем идеологическим фокусом, через который «правые» консервативные мистики переходили к приятию коммунизма. В-четвертых, писательница в своих художественных произведениях пыталась создать "новую пролетарскую мифологию", многие моменты которой являются типичными образцами конспирологического сознания, свойственного традиционному мистико-оккультистскому способу мышления.

    В целом судьба Мариэтты Шагинян — это архетип национал-большевистской эволюции, и в этом смысле ее фигура является парадигматической для всего советского национал-большевизма.

    Из анализа Аругского складывается настолько впечатляющая картина советского общества в его глубинных мифологических пластах, что создается ощущение, будто мы находимся в параллельном мире, где вся внешняя скучно-догматическая, пслоско-утилитарная, жестокая в своей будничности картина официальной советской истории разрешается в глубинной, насыщенной, полной метафизических интуиций и магических происшествий реальности. И эта "вторая реальность" советизма — от его первоистоков вплоть до последних дней — придает всему смысл, наполненность, герменевтическую заостренность. Эта реальность животворная, парадоксальная, страстная и глубокая, в отличие от сухих статистических данных, цензурированных исторических сводок или визгливой диссидентской критики, также нудно как и советские историки, перечисляющей факты, только не триумфально-оптимистические, но трагично-жестокие.

    Михаил Агурский не просто историк с оригинальной схемой. Он человек судьбоносный для России. И символичность его пути проступает в том факте, что умер он не в Иерусалиме и не в Америке, а в Москве, Третьем Риме[7], куда приехал на "Конгресс Соотечественников". Более того, не менее символична и дата смерти — 21 августа 1991 года. Последний день Великой Советской Империи, последнее мгновение, когда на огромной евразийской территории национал-большевизм еще оставался правящей идеологией.


    Статья написана в 1996 г., впервые опубликована в 1996 г. в ж-ле «Элементы» № 8 (Досье «Национал-большевизм»)

    L'AGE D'OR ou L'AGE MORDOREE

    ("КРАСНО-КОРИЧНЕВЫЙ ОТТЕНОК СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА")

    1. Известное неизвестное

    Культуре русского Серебряного века, особенно поэзии, посвящены тысячи исследований.

    То, что культура Серебряного века не вписывалась в официальные нормативы советизма, очевидно и не нуждается в дополнительных доказательствах — о гонениях (физических и моральных) на ее представителей после революции написаны целые тома. Но есть и еще одно важнейшее соображение. Эта культура совершенно не вписывается и в нормы либерализма западнического типа, который стал эрзац-идеологией современной России.

    Прояснение этого тезиса требует некоторого отступления.

    Есть два автора, труды которых представляются фундаментальными для понимания затронутого нами вопроса. Оба (хотя и в разной степени) стоят на позициях либеральной идеологии. Оба — эмигранты из еврейских семей. Оба — блестящие знатоки русской истории и русской культуры. Речь идет о Михаиле Агурском и Александре Эткинде.

    2. Михаил Агурский: дефиниция национал-большевизма

    Агурский был историком-диссидентом, эмигрировавшим в 70-е в Израиль. Вместе с Солженицыным и Шафаревичем он участвовал в сборнике "Из-под глыб". Но главным трудом его жизни была книга "Третий Рим", часть которой вышла на русском языке в Париже отдельным изданием под заголовком "Идеология национал-большевизма".

    Основной тезис Агурского сводится к следующему. -

    Деление русского общества, проявившееся в XIX веке в появлении славянофилов и западников, на два лагеря, было не таким однозначным, как это принято считать. Оба лагеря — и правые, и левые — имели целый спектр общих ценностей, установок и ориентаций. Славянофилы и позже философы "нового религиозного сознания", начиная с Соловьева, были не так уж и реакционны и зачастую отличались радикализмом и социальным нонконформизмом, совершенно нетрадиционными для классических правых. С другой стороны, и "русские западники" — от Чаадаева через Герцена и вплоть до большевиков и социалистов — были отнюдь не классическими космополитами и интернационалистами, но скорее, развивались в рамках левого нациоанилизма, наиболее яркий пример которого дан в народничестве, а позднее, в эсэрах. И Бакунин, и Герцен, и

    Лавров, и Михайловский и многие ранние социал-демократы, как показывает Агурский, были скорее национал-революционерами, чем классическими либералами-западниками, и в этом смысле смыкались со славянофилами. Те же, в свою очередь, критически относились к послепетровской монархии и воспевали архаический мир общины, святую дораскольническую Русь, провозглашали идеал общества, основанного на справедливости и социальной солидарности. И те и другие ратовали за некий парадоксальный "русский рай", национальный и универсальный (мессианский), одновременно. Ненависть к капитализму, любовь к простому народу, вера в мессианское предназначение России сближали на уровне идей и правых и левых, создавая, тем самым, предпосылки того, что позднее, уже в XX веке, будет названо "национал-большевизмом".

    Серебряный век был прямым наследником этой «право-левой» национал-прогрессистской ориентации, что позволяет понять сложные и запутанные идеологические судьбы большинства культурных и политических деятелей того времени. Все это национал-большевистское, консервативно-революционное поле идей, интуиций, тем, теорий и т. д. составило живое ядро Революции. Большевики были лишь одной отраслью этого мощного древа. Получив единоличную власть, они оказались в позиции единственных наследников всех этих тенденций, вливавшихся в новую советскую действительность и через переходивших к большевикам и от правых (спецы, военные, чиновники) и от немарксистских левых (анархисты, эсэры, меньшевики и т. д.). Концептуальное оформление такая эволюция получила в работах забытого ныне, но очень влиятельного в свое время мыслителя Николая Устрялова, который обобщил основные принципы национал-большевизма, а также в публикациях левых евразийцев.

    Художественный срез этого консервативно-революционного, национал-большевистского движения дал «скифство», литературу попутчиков, имажинизм, футуризм и т. д. а позднее стал основой советской культуры.

    Смысл поразительного открытия Агурского заключается в том, что русская политическая история, начиная уже с Александра I (если не с самого раскола), развивалась совершенно не по дуальной логике "консерватизм-прогрессизм" (как на Западе). Скорее общество и интеллигенция, зачарованные русской тайной, русским парадоксом, мучительно искали какого-то неожиданного синтеза, который открыл бы фантастическую перспективу, вернул бы Золотой век как нечто сверхсовременное и сверхархаическое одновременно.

    Русский тип, предшествующий собственно национал-большевизму — это человек (народ, община, церковь) в поисках утраченного сакрального. Острое переживание этой утраты — становой хребет всей психологии и идеологии данного направления. Именно поэтому так легок был странный, на первый взгляд, переход русских интеллигентов от марксизма к православию, и наоборот.

    Заметим, что на обратном полюсе от этого явления находился противопложный тип — человек истеблишмента, конформный носитель системы. Он воплощался во внешне православном и консерватином дворянине (чиновнике, служащем) с европейским воспитанием, но совершенно отделенным от жизни простого народа. При этом такой консервативный тип был вполне открыт для идей рыночных преобразований и буржуазных реформ. В конечном счете, и на этом конформистском полюсе тоже сочетались правые и левые элементы, только не революционного, а эволюционного толка — вялый патриотизм, совмещенный с частым пребыванием на Западе, внешние атрибуты сословности и терпимость к возвышению купечества и созданию буржуазных отношений. На психологическом уровне речь шла о типе, абсолютно глухом к сакральности, удовлетворенном профанической средой, в целом вполне соответствующем тогдашней общеевропейской культуре.

    Именно между этими полюсами — национал-революционным (часто проявляющемся под масками интернационализма) и национал-консервативным (скрывающим в себе подлинный космополитизм) — и проходили силовые линии тайного противостояния, хотя сплошь и рядом сами активные участники идеологических дискуссий и политических движений не отдавали себе в этом отчета.

    Октябрьская революция, по Агурскому, есть однозначная победа национал-революционного пласта русского общества, хотя, естественно, не все компоненты предшествующих этапов и формаций нашли в ней свое место. Марксистская догматика, принятая как единственная и безальтернативная, во многом повредила живому и творческому развитию основных и часто наиболее интересных тенденций в этом общем направлении.

    Национал-большевизм в таком понимании становится неким общим знаменателем тех сил в русской культуре и русской политике, которые были фанатично ангажированы в поиск сакрального и которых, как средневековых гностиков, не устраивали внешние полые формы псевдорелигиозного и псевдодуховного конформизма. Это поиск утраченного сакрального и объясняет симпатию революционеров, интеллигентов, поэтов Серебряного века к ересям, староверческим толкам, народному быту, сохранившему многие аспекты древней культуры, где священными признавались все элементы бытия, а не только храмы и иконы. У образованного класса это выливалось в софиологические поиски или в "новое религиозное сознание" (Соловьев, Мережковский, о. Сергий Булгаков, Бердяев, Белый, Блок и т. д.); у выходцев из народной среды — в сектантство, ересь, бунт (Есенин, Клюев, Карпов, Клычков и т. д.) Но оба мира были тесно связаны между собой и оживлены единым "национал-большевистским" пафосом.

    Агурский приходит к выводу: 74 года страна жила не при большевизме, а при национал-большевизме, хотя на каком-то этапе это перестали ясно осознавать даже вожди. Поразительно, что сам Агурский умер 21 августа 1991 в Москве, куда он приехал из Тель-Авива на "Конгресс соотечественников". Смерть этого блестящего историка точно совпала с концом того явления, внимательному и скрупулезному изучению которого он посвятил всю свою жизнь — с концом национал-большевистской империи.

    3. Александр Эткинд: 4 особенности русского интеллигента

    Совершенно самостоятельно и иными путями к сходным выводам пришел другой интереснейший исследователь того же периода Александр Эткинд. Он специализировался на изучении русского психоанализа начала века и пришел к весьма любопытным выводам.

    В своей книге "Содом и Писхея" он подробно и в высшей степени остроумно описывает «теневые» моменты биографии некоторых видных деятелей Серебряного века — теневые не в смысле их «порочности», а в смысле их странности, непонятности, неизвестности и политической "некорректности".

    Вывод Эткинда крайне интересен. — Большинство крупных фигур этой эпохи были буквально одержимы четырьмя постоянно повторяющимися мотивами, которые сам Эткинд косвенно возводит к однотипному психическому отклонению (что не так уж важно).

    Первый мотив — зацикленность на проблеме пола. Причем эта проблема практически ни у кого из представителей Серебряного века не решается банальным образом, постоянно тяготея к радикальным и часто извращенным ситуациям. Они весьма разнообразны — menage a trois (классическими примерами которого являются чета Виардо и Тургенев; Мережковский, Гиппиус и Философов; Брики и Маяковский; Блок, Белый и жена Блока Менделеева и т. д.), гомоэротизм (Кузьмин, Брюсов, Цветаева, Радлова, Ахматова), оргиазм и ритуальные сборища у Вячеслава Иванова (с участием сектантов), женопоклонничество, мазохизм и одержимость девстевнностью у последователй Соловьева, теологизация пола у Розанова, мотивы садо-мазо у Гумилева, панэротизм Есенина и т. д. Даже если отбросить несколько упрощенное психоаналитическое толкование, совершенно очевидно, что тема пола является осью культуры Серебряного века. Причем не просто пол, но его глубинное, метафизическое измерение интересует поэтов и мыслителей этой эпохи, пронзительная интуиция его сакральной нагруженности, его таинственного послания, нуждающегося в осмыслении, раскрытии, реализации. Нелепо считать все это просто «отклонениями». Скорее это постановка вопроса о «норме» в духовном смысле — пол как вопрос, как драма, как важнейший момент духовной и национальной истории.

    Второй мотив — увлечение политическим экстремизмом. Большинство деятелей Серебряного века безоговорочно поддерживают революционные и социальные силы. Не просто большевиков, которые стали подлинными хозяевами ситуации только после октября 17, да и то не сразу. Эсэры, народники, анархисты естественно становятся основной политической средой, к которой тяготеют поэты и мыслители той эпохи. Все грезят переворотом, восстанием, бунтом. Даже те, кто не принял большевиков, часто отвернулись от конкретной фракции Революции, присвоевшей себе права на единоличную власть. Социальный радикализм не от конформизма, близорукости, безответственности или абстракционизма. Он является неотъемлемой характерной чертой Серебряного века в целом.

    Третий мотив — национализм. У всех он проявлялся по-разному. У кого — в черносотенно-юдофобских формах (Хлебников, Клюев, Есенин, Карпов и т. д.), у кого — в более мягком, культурном виде. Эткинд приводит эпизод, когда сам Блок высказывал лдовольно радикально антисемитские тезисы. Однако дело не в антисемитизме или шовинизме. Одержимость Россией, бесконечная любовь к земле, народу, национальной судьбе, ее истории, ее парадоксу, к Русскому в глобальном, метафизическом измерении. Россией бредили все.

    Четвертый мотив — мистицизм, предельная религиозность, эзотеризм. Это также черта — общая абсолютно для всех фигур Серебряного века. Формы могли быть любыми — от православия и углубления в его догматику, до ересей, оккультизма (штейнерианство Белого), неоязычества или «национал-сатанизма» (у Брюсова). И в этом вопросе так же, как и во всех предыдущих, нормой была именно крайность — не поверхностная религиозность обывателя и не прагматический атеизм европейского профана, но страстная, сжигающая вера в силу и реальность потустороннего, фанатичная погруженность в проблемы души, смерти, мистического смысла событий. Не случайно такой живой интерес вызывали Распутин (ему посвятил стихотворение Гумилев), хлысты, скопцы, иные национальные сектанты.

    Итак, четыре мотива — заостренный эротизм, политический экстремизм, национализм и эзотеризм. Таков портрет типичного представителя Серебряного века (как гениального, так и среднего, как сверхизвестного, так и забытого), получающийся у Эткинда. И он вполне логично переходит от этого к большевикам, психологический тип которых оказывается удивительно близок вышеописанному. Только все суше и ориентированно на политическую практику и социальную реализацию. Вспомним Чернышевского — литературный большевик Рахметов практикует иогические упражнения, интересуется каббалистическими текстами позднего Ньютона, напоминает посвященного. Вера Павловна практикует полиандрию, одержима пророческими снами. И у исторических большевиков. — Троцкий — член масонской ложи "Великий Восток", автор монографии по мистическому символизму, написанной в заключении и утерянной во время подпольных скитаний. Богданов — ученик мистика-космиста Федорова, мечтавший о том, чтобы научными способами — через переливание крови (сразу после революции он был назначен директором Института переливания крови и умер в результате опыта, поставленного над самим собой) — достичь физического бессмертия. Бонч-Бруевич — специалист по сектам, издававший специальный журнал для сектантов "Новая Заря" (как перекливается с известной магической организацией "Золотая Заря"!) с целью их привлечения в большевизм. Коллонтай, известная экстремальными формами самых необузданных эротических опытов. И наконец сам Ленин, поддерживающий просектантскую линию Бонч-Бруевича, положительно отзывающийся о оргиастическом сексе и приветствовавший «сменовеховцев» и национал-большевиков (Устрялова, Ключникова и т. д.)

    Но Серебряный век — как эпоха теоретиков — заканчивается. Наступают суровые будни постороения "сакрального общества". Планификация и индустриализация не могли не придать пародийные черты реализации национальной, мистической, эротической и политической утопии.

    Но духовное, психологическое и типологическое родство очевидно.

    4. Вечная парадигма

    У Эткинда есть очень интересные соображения о связи между Серебряным веком и веком Золотым, Александровской эпохой. Одни и те же осевые мотивы, только форма и терминология меняются. Проблема пола ясно видна уже у Пушкина и Лермонтова, а в следующем поколении у Достоевского и Чернышевского она станет почти центральной. Политический экстремизм — его типичный образчик декабристы с их разнообразием политических утопий, каждая из которых и у Муравьева, и у Пестеля, и в "Северном обществе" были пропитаны, к тому же, глубоким национальным подтекстом. На эту же пору приходится и расцвет мистики — Библейское общество, князь Голицын, "Сионский вестник", а кроме того, сектантство — скопчество и хлыстовство — проникают на самые верхи общества (эзотерический салон Татариновой, скопец-камергер Еленский, возрождение масонства и т. д.)

    Иными словами, "национал-большевистский" Серебряный век лишь перенял эстафету предыдущего периода — Александровской эпохи. И снова выявляется некий общий тип, русского интеллигента, нациоанл-революционера, радикала и парадоксалиста, художника, политика, заговорщика, мистика и… (на внешний плоский взгляд) извращенца. Можно добавить, "безумца".

    Хотя между Александром I и Николаем II проходит период относительного затишья, внешнего профанизма, на самом деле, и в этот мрачный век репрессий и капиталистических реформ (одинаково отвратительных национал-революционной душе русских) линия не прерывается. Славянофилы ли, петрашевцы ли, народники ли, анархисты ли… К ним влечет самых ярких русских гениев — туда, где заговор, политический экстремизм, фанатичный духовный поиск, сочетание народности и аристократизма, жестокости и сострадания, боли и ненависти… Вся русская культура, кроме романсов и конформистских передовиц сервильныхэ передовиц официозной прессы, пропитана одним духом, одной волей, одной страстью. Вне же — скука обывательщины, рутина, полсушание, чинивничество, французские гувернеры и уездные балы, Островский и Чехов.

    5. Не те наследники

    Итак, мы пришли к парадоксу: Серебряный век, который был культурным знаменем позднесоветской интеллигенции, подготовившей морально и идейно перестройку, оказался совершенно не совместимым — если смотреть правде в глаза — с теми западнически-либеральными нормами, которые утвердились как правящая система ценностей в современном российском обществе. В некотором смысле, политический рывок опередил сдвиги в культуре (российская интеллигенция продолжает воспевать протобольшевистскую культуру, а в политике уже сравнительно давно царят откровенно западнические либерально-космополитические ориентиы).

    При Горбачеве речь шла о плюрализме в рамках социализма и (в каком-то смысле) национализма, — хотя бы потому, что своеобразный социальный путь России в XX веке не очернялся полностью, — и поэтому аппеляции к Серебряному веку бюыли более, чем оправданы. Логика выстраивалась так: круг авторов Серебряного века был в целом ориентирован просоциалистически, но узостьдогматиков-марксистов и отчуждение в советской системе (сталинизм) привели к тому, что духовные отцы Революции стали ее жертвами. Подобно тому, как позже первая плеяда практиков революции была уничтожена второй волной. Но когда в нашем обществе был совершен скачок к прямому и радикальному либерализму западнического образца (1991 — 1996), вся культурологическая картина исказилась до неузнаваемости. С тех пор сложилась странная ситуация — Серебряный век целиком и полностью, причем резко, выпал из рамок "политической корректности" при правлении либералов, но прорефлектировать и теоретически подготовить этот шаг не было не времени, ни мозгов. Отсюда и открывшийся парадокс: наследие Серебряного века следовало бы отнести к идеологии нынешней патриотической оппозиции, к «красно-коричневым», так как в общем и целом на уровне мировоззренческой парадигмы именно они (красно-коричневые!) и никто иной являются прямыми продолжателями концептуальной формулы, общей для всего Серебряного века — Русской Консервативной Революции, об±единяющей социализм и национализм особого неортодоксального и парадоксального толка.

    Конечно, сопоставление уровня гениев начала века с творческим уровнем нынешних патриотов вообще невозможно. Но об этом не идет и речи. Преемственность здесь концептуальная, парадигматическая и, в некотором смысле, потенциальная. Вряд ли сами патриоты осознают, наследниками чего они являются. Кроме того, эта связь относится лишь к третьепутистской, новаторской, евразийской ориентации, наброски которой можно найти в номерах «Дня», "Лимонки и "Элементов"". В то же время многие в этом лагере по «темпераменту» принадлежат к совершенно иной — банально консервативной, бюрократической, конформистской линии как коммунистического, так и монархического, романовского, образца.

    Однако огромный слой интеллигентов, сроднившихся с смыслью, что Серебряный век есть воплощение либерального свободомыслия и демократического импульса, вынужден будет как-то отреагироввть на тот факт, что на самом деле, согласно Эткинду и Агурскому, основатели и активисты Серебряного века являлись самым натуральными предтечами красно-коричневой идеологии, понятой в самом широком смысле.

    Таким образом, интеллигенты-демократы, не оставившие культурных претензий, стоят сейчас перед сложнейшей задачей: либо развенчать своих кумиров и окончательно и однозначно двинуться на Запад, ассимилировав систему либеральных ориентиров (при этом надо забыть о привычных Сартре — "красный"- и Хайдеггере — «коричневый», о "новых левых" и Бунуэле, обо всем антилиберальном, крайне левом или нонконформистском, что является составной частью уже сугубо западной культуры), либо напротив, пересмотреть свой наивный и как-будто навязанный извне агрессивный либерал-демократизм, обильно сдобренный русофобией, и принять национал-большевизм (быть может, в каком-то новом, смягченном варианте).

    6. Будет ли Бронзовый век?

    Периодизация русской культуры имеет довольно стройную структуру: Золотой век, Александр I. Пушкин и т. д. Далее с Николая I начинается реакция и застой. Потом оттепель и Серебряный век. Пушкинизм. Дальше снова застой и пробел. Сейчас явно застой закончился. Подходит фаза Бронзового века. Но ничто как будто не предвещает этого. Кругом вырождение и уныние, глупость, свинство и ничтожество. Бездарность пропитывает все и вся.

    Бронзовый век, однако, это, по Гесиоду, век героев. Не назначенных на миссию, избранных и подготовленных существ, но волевых персонажей, восставших на Судьбу без какогобы то ни было основания. Герои в отличие от богов не обладают гарантированным бессмертием. Они его вырывают в бою. И при этом могут и проиграть. Расплата в таких случаях бывает чудовищной (вспомним печень Прометея).

    Иными словами, Бронзовый век может и не состояться. Это — функция от воли и наличия на Руси определенного, особенного типа, нужного именно сегодня, актуального, не искусственного, спонтанного. Если этот тип появится — Бронзовый век имеет шанс состояться. Если нет — нерусская банальность и примитив общества потребления окончательно проглотят великую страну и великий народ. Но тут уж ничего не поделаешь.

    Парадигма потенциального Бронзового века, однако, очевидна уже сегодня: это новая версия того же национал-большевизма, который был зерном и Золотого и Серебряного веков. Это необходимое условие sine qua non. Невозможно представить, что бездарные в массе патриоты вдруг возгорятся и родят из своей куцей среды гениев. Это исключено. Также мало вероятно (хотя не исключено), что часть наиболее талантливых «демократов», попавших в эти ряды случайно, спохватится и одумается. Скорее всего нам надо подождать поколение. Наевшись омерзительных заокеанских суррогатов и насмотревшись американской пошлятины, русские рано или поздно возмутятся. Встряхнутся. Вспомнят о своем и попытаются это свое понять и утвердить заново.

    Но это не факт. Пришествие героев не записано в спиралях истории. Это только возможность, только свобода выбрать, свобода восстать, свобода любить свою землю и свой народ чрезмерно, безумно, неумеренно, страстно.

    Радикальный эротический опыт. Социальный экстремизм. Духовное слияние с нацией сквозь историю, века, эпохи. неудержимая тяга к духовным безднам и тайным мирам.

    Поиск сакрального. Война с профаническим. —

    Национал-большевизм forever.


    Программная статья написана в 1996 г., впервые опубликована в 1996 г.


    Примечания:



    6

    По этому поводу см. исследование А.Дугина "Le complot ideologique du cosmisme russe" в "Politica Hermetica" N 6, Paris, 1992.



    7

    Полный английский вариант его книги так и называется — "The Third Rome"







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх