|
||||
|
АКУШЕР-ХА! Вместо пролога. «Здравствуйте!» Увы, все гениальные банальности сказаны, все книги написаны, все жанры не новы. Шекспир, безусловно, хорош: «Весь мир театр! Все люди в нём — актёры!» Но актёры лишь исполнители. Гениальные и бездарные, искромётные и унылые. И за каждым стоит тот, кто пишет текст. Тот, кто освещает сцену. Накладывает грим, шьёт костюмы, дирижирует оркестром. Ну, и режиссирует, разумеется. Вы уже успели подумать, что я о театре?.. О писателях или журналистах?.. Нет, конечно. О войне?! Да не приведи господи! Может, о сантехниках?.. Кстати, тема. Наверняка бачок у вас протекает чаще, чем вы ходите в театр. Нет-нет, не у вас лично. Вы, конечно, посещаете все премьеры в Большом. Вот у того унылого гражданина. Впрочем, возможно, он унывает вовсе не по поводу подтекающего сифона. Может, у него просто зуб болит. А плохой цвет лица у дамы из соседнего подъезда вряд ли из-за отложенных гастролей Мариинки. Возможно, у неё что-то с гормональным профилем или муж пошёл за «Клинским», а вернулся с «Путинкой». А у него язва. А этот малыш почему хмурый? Ах, ему не разрешают кататься на санках, потому что у него аденоиды? А эта симпатичная девушка с большим животом почему кричит на своего дёрганого спутника? Он недостаточно расторопен, а беременных это, знаете ли, раздражает. А вон тот симпатичный гражданин держится за ухо, а этот — вон тот, тот! — сизоносый — надрывно кашляет. А у соседки бабушка наконец-то померла. Ах, не кривитесь. Конечно, наконец! На вас посмотрю, когда квартира за три года так пропахла старческой мочой, калом и мокротой, что прям хоть грех на душу бери. А вы-то сами что? Кардиограмма не очень? Давление скачет? Всё в порядке? Ах, только нарколога с психиатром надо пройти? Да-да, конечно, вам для справки. А вон тому пареньку нарколог бы не помешал. И хороший психоаналитик для закрепления пройденного материала. У приятеля жена родила? Новорождённого в детскую инфекционку перевели в нечеловеческие условия. А сам приятель в «травме». Отпраздновал по полной, родной. У деда — камни в почках, а у начальника — простатит. Откуда знаешь?! Офис-менеджер на хвосте принесла. Смотри, чтобы она тебе чего другого не принесла! Буквы расплываются? Шрифт вроде нормальный. Видимо, пора к окулисту, новые очки заказывать. Денег нет? Ну да, мануальные терапевты нынче дороги. Не посещаешь? Зря. Жена всё на косметолога и диетолога извела? Главное, чтобы в гастрохирургии не закончила. А видишь того, в конце вагона, с книжкой? Знаешь, почему он улыбается? Думаешь, у него ничего не болит и рентген ему никогда не делали? Делали. И болит. Сердце болит. Душа болит, хотя не нашли её патологоанатомы до сих пор. И генетики не нашли. И даже врач-лаборант в эритроцитах и тромбоцитах не узрел. И в моче ничего, кроме фосфатов и уратов, нет. А душа болит у него. А он — улыбается. Потому что врач. Видишь, опять улыбнулся? Он как раз эту фразу сейчас прочитал. И хотя у него те же фосфаты, ураты, почечная колика, зрение, жена и бабушка третий год не ходит, он знает: весь мир — больница. Огромная многопрофильная больница. Со своим приёмным покоем, профильными отделениями, смотровыми, цистоскопическими, рентгенкабинетами и лабораториями, операционными и палатами интенсивной терапии. С моргом и подвалами. С техническими службами и администрацией. С Королями и Шутами, Принцами и Нищими, Повитухами и Могильщиками. Весь мир — больница. И все мы в ней — пациенты. Поэтому и улыбаются врачи там, где тебе не смешно. И плачут от счастья тогда, когда ты радуешься. И костюмеры у них свои и режиссеры, сантехники и осветители. И болит у них, как у тебя. Душа болит. Потому что пока душа болит — значит, жив. Он жив, ты жив. И я жива. И весь мир. Я уже достаточно наговорила банальностей? Хотите взглянуть на пятна Роршаха? Впрочем, нет. Это не моя специализация… Когда деревья были выше, а газоны зеленее, я работала акушером-гинекологом здоровенной многопрофильной больницы… Кем быть?
Тучи сгущались! «Надо обладать немалым мужеством, чтобы говорить банальности!»[1] Но, в силу предстоящих событий и метеорологических особенностей Одессы в зимний период, они действительно сгущались. Новый год был насквозь пропит. Молниеносно громыхнувшая сессия особо не напрягла. Каждый экзамен завершался обильными возлияниями — у кого на радостях, а у кого с горя. Однако и те и другие из одногруппников предпочитали эпикурействовать на моей территории, поскольку я была единственной на тот момент счастливой обладательницей двадцати четырёх коммунальных метров в центре города. К тому же шестиметровые своды (не рискну назвать их потолками) позволяли всему кагалу курить без особого вреда для атмосферы общения. Однако тучи неизбежности всё равно незримо царили над всем. После зимних экзерсисов пятого курса сомнения от Герцена преформировались в супрематизм по Маяковскому. Да я бы куда угодно пошла, если бы меня кто-нибудь научил, что делать… Понимаете, о чём я? Негостеприимно разогнав забывших дорогу в отчие дома и общагу, я встала и пошла. К Шурику. Студентом медицинского института он, слава богу, не был, что вселяло надежду на присутствие здравого смысла, объективного взгляда и если не разумного, то как минимум последовательного подхода к вопросу. Сан Саныч ничтоже сумняшеся прихватил бутылку высококачественного «Абсолюта» из папиного «культ-фондовского» НЗ, турецкого печенья из маминой тумбочки, и мы отправились на монастырские плиты — решать вопрос из вопросов. Это ведь только у матросов нет вопросов. А в голове студентки пятого курса медицинского института торчал ржавый гвоздь выбора будущей «специализации». Так что даже спиритический сеанс с духом Чернышевского не помог бы разобраться — как же оно всё так вышло. Однако есть более простые, проверенные народом средства. Оприходовав по первой сотке из пластиковых стаканчиков, мы перешли к основной цели нашего зимнего саммита у самой синевы Чёрного моря. — Шура, — сказала я, захрустев печеньем, — «у меня растут года, будет и семнадцать. Где работать мне тогда, чем заниматься?» — Э-э-э-э… «Нужные работники — столяры и плотники», а? — Да рада бы, я глубокомысленно затянулась протянутой мне сигаретой, — только поезд с плотниками ушёл в сторону лесоповала ещё вчера! Но я на него опоздала! И я всё ещё жива! Шура неожиданно лихо вскочил на парапет и продекламировал: Инженеру хорошо, — Вот зачем вы, Шура, стебаетесь об чужое горе?! Завтра у нас предварительное распределение по специальностям, а я за пять лет так и не определилась, доктором чего я предварительно хочу быть… И чегой-то я вообще хочу быть доктором, а?! — И, тяжело вздохнув, заглянула в опорожненную ёмкость. — Да бросьте вы глумиться над собою, Татьяна Юрьевна. Давайте-ка уедем отсюда на фиг куда-нибудь далеко-далеко! — жарко прошептал Шура, не замедлив налить ещё по сто. — «Ах вы, витры. Лихие витры…» От «радостной сорокаградусной» защекотало в носу. — Куда ехать? Жизнь прожита, — ответила я, вытирая рукавом нос, со всей горючей мудростью своих двадцати. — Давай будем думать… Вот смотри — другим-то везёт — им, кроме терапии, ничего не светит. Шура тяжело вздохнул, отхлебнув прямо из бутылки, и осторожно предположил: — А может, невропатологом?.. — Да ты что!!! Я анатомию нервной системы не помню, и, вообще, не нравятся мне все эти позы Ромберга и миопатии Дюшена. Зато у них молоточек есть. — А у ЛОРиков — шахтёрские рефлекторы. — А у хирургов — скальпель! — А у анестезиологов — клинок и электрическая «оживлялка»! — А травматологи голыми руками могут гвозди в стену заколачивать! — А у рентгенологов — свинцовый фартук! — А у патанатомов — бензопила! — наш хохот разносился над морем. — Хорош! — рявкнула я. — Давай серьёзно! — Давай. Шура налил, и мы ещё выпили. Очень серьёзно. Потом ещё серьезнее. И ещё — пока шли от монастыря до Аркадии. И далее — от Аркадии до Ланжерона. Допив последки в парке Шевченко, снова затарились в ближайшем ночном магазинчике. Серьёзность подступала к краям, и мы отправились ко мне, отягощенные намерением обговорить наконец «вопрос вопросов» за партейкой в клабр. Превратив за какой-то час «ещё» в «уже» и выведя попутно формулу конструкции фундамента мироздания, МЫ поняли, что «враг не дремал», — наступило утро. Пора заливать в себя кофе и отправляться на голгофу. То есть на кафедру физиотерапии, где и будут рассматриваться наши персональные дела через призму face-контроля с целью вычленить достойнейших среди блатных. Всех прочих ждала немедленная мобилизация во всякие околотерапевтические войска. Пока мы шли по Приморскому бульвару, настроение моё, надо признать, становилось всё хуже. Надо же такому случиться: у меня карт-бланш на выбор будущей специализации, а в голове ни одной дельной мысли. Кроме той, что я опять займу чьё-то место. Того, кто рождён быть психиатром. Или окулистом. Или урологом, на худой конец, простите за невольный каламбур. Причём этот таинственный «кто-то», возможно, тот самый Ваня Иванов или Петя Петров, рядом с которыми я сижу на лекциях и курю на переменках. Глянув на мою хмурую физиономию, Шура жестом фокусника извлёк из внутреннего кармана куртки мерзавчик и, заговорщически подмигнув, серьёзно изрёк: «Для храбрости!» Мы взобрались на колоннаду. Я щедро отхлебнула и, закурив, решилась: — Шура! Я туда не пойду! — Щаз! — угрожающе прошипел Шурик и, отобрав у меня эликсир храбрости, поволок за капюшон навстречу неизбежности. В коридорах спорткомплекса роились мои однокурсники. Поток был хмур и похмельно трезв. Кто-то нервно растаптывал обувку в коридорах. Кто-то менял цвет лица, как хамелеон, от бесконечной курительной эстафеты. На выходивших из врат аудитории набрасывались, как на вернувшихся из царства Аида. Моя нахальная физиономия на фоне этого триумвирата Серьёзности, Настороженности и Готовности выглядела нелепо и оскорбительно. — Ну что?! — набросились однокурсники на Васю Перцена. — Неврология, — еле слышным шёпотом изрёк интервьюируемый, кстати сказать — сын заведующего кафедрой нервных болезней, и побагровел до самых кончиков рыжеватых волос. — Ну ещё бы! А как же! — эхом раздались ехидно-презрительные возгласы, и Вася стал фиолетовым в крапинку. — Не бзди, Васятка! Сын за отца не в ответе! — Шура бодро хлопнул Васю по плечу, после чего застенчивого Перцена сдуло в неведомом направлении. Взрывной волной меня прижало к Шурику. Хлопнув дверью, в коридор явился Примус. — Суки! Я, блин, ленинский стипендиат! Я, вашу мать, целевой набор! На селе, ебическая сила, хирургов не хватает! Я им устрою терапию в мухосранской ГКБ!!! — орал он, пожимая Шуре руку. — Привет, — следом произнёс он без паузы и на три октавы ниже. — Примус, будешь примусы починять и кастрюли бабкам лудить по совместительству, — пьяненько расхохоталась я. — Молчи, тварь продажная! — беззлобно ответил он, целуя меня в щёку. — Жду вас в «Меридиане», — рявкнул Примус и отчалил. Крайне расстроенный, из комнаты появился Вадим Коротков. Все с интересом, но издали смотрели на него. Ибо в сравнении с бешеным Бадей Примус был первокурсницей Смольного института. — Терапия, — с улыбкой Моны Лизы сказал Кроткий, получивший свою антагонистическую кличку в Афгане, где два года оттрубил после медучилища фельдшером, и обвёл взглядом аудиторию. Диаметр круга, центром которого он был, тут же увеличился. Шшшшура, — прошипела я. Два раза повторять не пришлось. — Привет, псих ненормальный! — радостно воскликнул Шурик и заключил Вадика в медвежьи объятия. Господство мышечной массы над силой нервного духа в действии. — Идём покурим! Сейчас Танька отстреляется, и в «Меридиан» пойдём, а потом к ней завалимся матом ругаться и в карты на раздевание играть! Взгляд Вадика стал менее идиотическим. Жизни окружающих были спасены. Парни вышли на крыльцо. А я присела прямо на пол, подперев стеночку. Мне стало безумно весело. Всё вокруг стало невероятно смешным и нелепым. Особенно сын заведующего кафедрой детских болезней, который, пройдя сквозь строй, горделиво объявил: — Кожвен![3] Я — в «Меридиан»! — Вовка, ты туда лучше не ходи пока, — моё человеколюбие высказалось весьма саркастичным тоном. Я поднялась с пола, чтобы выйти на улицу — отсмеяться вдоволь, выкурить сигаретку, протрезветь и… И надо же было такому случиться, что я оперлась на дверную ручку. Дверь раскрылась. В полнейшей тишине все уставились на меня. Из-за раскрытой двери раздался препротивнейший женский голос: «Следующий!» Ну и что мне оставалось делать? Встряхнулась и вошла. — Фамилия! — вопросил меня скрипучий предклимактерий откуда-то сбоку. Оглядев уставившихся на меня членов комиссии, я глухим контральто изрекла: — Романова. Тут же сработал рефлекс боязни слишком коротких ответов: — Анна Ярославна, — добавила я. Вы никогда не присутствовали на клиническом разборе кондового шизофреника-интеллектуала с его непосредственным участием в дискуссии? Тогда вам сложно представить выражение лица уставившегося на меня декана. Он судорожно запустил руки себе в волосы и, сорвавшись на фальцет, пискнул в сторону вопрошающего гласа: — Полякова! Татьяна Юрьевна! — И, резко перейдя на бас, прочревовещал без паузы уже в меня: — Не выёживайся! — Анна Ярославна была Мудрая, если мне не изменяют нейроны головного мозга, — подхихикнув, изрёк профессор Носкетти, заведующий кафедрой психиатрии. — Мудрая она была по отцу. А по мужу очень даже Генрих, Павел Иосифович! — менторским тоном ответила я милому и умному, но вечно сексуально озабоченному старцу. — Седьмая группа! Первый лечебный факультет!! Пятый курс!!! — в это время уже баритоном надрывно распевал на мотив арии князя Игоря декан. Секретарша порылась в бумагах, и досье на мою персону было передано председателю комиссии. Некоторое время он молча перелистывал кондуит, перемежая чтение пристальными взглядами в мою сторону. — Здравствуйте! — пожелала я лично ему не хворать. — Сверчковский. Борис Александрович. Главный акушер-гинеколог Министерства здравоохранения. И, немного помолчав, главнокомандующий отрекомендовался полностью: — Действительный член нескольких академий. — Действительный? Ух ты! — вполне искренне восхитилась я. Носкетти хихикнул ещё раз (декан посинел). — Ну и что вы нам расскажете, Полякова… Анна Ярославна? Декан тем временем ожил и начал рассказывать глубокоуважаемой комиссии, какая я, в общем и целом, киса и лапочка, умничка и разумничка, талантище и трудолюбие под одной немного съехавшей крышей. И что моя работа о поверхностно активных веществах в метаболизме гельминтов, написанная в бытность старостой биологического кружка на первом курсе, выиграла какую-то там бронзовую медаль на какой-то там выставке народных достижений. И что я активный член СНО с 1917 года. Что именно я лаборантствовала изо всех сил в научной работе заведующего кафедрой патологической физиологии, которая получила премию имени кого-то там. И что я написала стихотворную оду на открытие конгресса патологоанатомов, на котором представила работу по сравнительной характеристике поджелудочной железы скотины резус-положительной и твари резус-отрицательной. И что в зачётке моей, кроме «отлично с отличием», иных записей и не сыскать, даже с графологической экспертизой… Члены комиссии смотрели на меня с большим сомнением. Я делала декану большие глаза и еле сдерживала желание, восхищённо присвистнув, уточнить, кто это у нас такое совершенство. — Саша, помолчи! — строго сказал Действительный Александру Ивановичу. — Я хочу послушать, что нам расскажет сама… Анна Ярославна. Вече отвлеклось от перекладывания бумажек с места на место, и все уставились на меня. Студенточка двадцати лет, сорока семи килограмм весу, во всём полагающемся третьему дню пьянки хмелю, оглядев всех этих доцентов, профессоров, членов-корреспондентов, действительных и не очень, а также представителей министерства, облздравов, городских управлений и т. д. и т. п., испытала приступ безудержного веселья. Параллельно почему-то протрезвев. Не знаю, кой чёрт её дёрнул? То ли наследственная шизофрения по бабушкиной линии, как результат инбридинга в ряду дворянских поколений? То ли дед — люмпен, алкоголик и хулиган — по отцовской? То ли не вовремя всплывший в голове фильм «Карнавал»? На декана было жалко смотреть. Верховный Жрец сверлил меня взглядом без тени улыбки. В общем, надув щёки (исключительно с целью не расхохотаться), я произнесла приветственный спич: Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх В гробовой тишине Сверчковский прожигал меня аргонной сваркой своего взгляда. Его маска… то есть очки — запотели. Все остальные члены комиссии уткнулись носами в стол. Декан мимикрировал и слился со стеной. Первым отмер добродушный старичок Носкетти. — Быть может, психиатрия? У меня как раз есть вакантное местечко на кафедре. На четвёртом курсе девочка написала замечательную работу «К вопросу о влиянии дигоксина и тетрагидроканнабиола на творчество ранних импрессионистов», а её замечательная поэма «Нет туйона — нет ушей, хоть завязочки пришей!» до сих пор цитируется всеми сотрудниками и пациентами клиники. — Уж лучше тогда наркология. Все оглянулись в поисках источника реплики. — Полякова, ты же ходячее наглядное пособие о дурном влиянии этилового спирта на неокрепшие умы! — голосом декана сдавленно продолжало шептать белое пятно на белой стене. — Ой, вот только не надо, Александр Иванович, — парировала я. — А кто на олимпийской базе в Стайках у меня последнюю бутылку водки экспроприировал с воплями: «Грабь награбленное!»? А потом полночи фальшиво распевал под окнами: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга», хотя никакой Ольги у меня в номере не было?! — Ага! Зато Примус там был! Я всё видел! Он утром к проруби купаться без трусов вышел, чем окончательно деморализовал спортивный дух! — взвизгнул декан, вдруг неожиданно проявившись всеми цветами радуги. Поперхнулся и добавил солидным баритоном, обращаясь к комиссии: — Татьяна Юрьевна — спортсменка и не раз защищала честь нашего вуза на соревнованиях. — Отличница, комсомолка, спортсменка, — изрёк главнокомандующий тоном статуи Железного Феликса. — Я ещё могу басню Крылова и матросский танец «Яблочко», — с подобострастной готовностью предложила я. — Апухтина вполне достаточно, — неожиданно миролюбиво сказал Сверчковский. — Татьяна Юрьевна, что вы хотите? — Я хочу мира во всём мире, «от каждого по способностям, каждому по потребностям» и писателем хочу. Чтобы быть. — Я же говорю — психиатрия! — подал очередную реплику неугомонный Павел Иосифович. — Татьяна Юрьевна, я наслышан о неиссякаемом потоке вашего острословия от Николая Валериевича, — мхатовская пауза главы комиссии позволила всем членам, которые с предыдущей серии всё ещё оставались в танке, осознать значимость сказанного, — но я настоятельно прошу вас сосредоточиться и отвечать по существу! — Потому что любое сказанное мною слово может быть обращено против меня на Страшном суде? — уточнила я. — Потому что вы тратите наше время, а за дверью ещё около пятидесяти таких же бронеподростков, как вы. Итак, кем вы себя видите… в медицине? — сузил рамки задания Сверчковский. — Знаете что, Борис Александрович, давайте считать, что я страстно хочу быть терапевтом, хотя зелёная пижама идёт мне куда больше белого халата, а Вадиму Короткову мы отдадим мою гипотетически возможную хирургию, — сказала я без тени иронии. Тишина, повисшая в аудитории, стала куда более зловещей, чем во время моего хмельного ёрничанья. — Боюсь, Татьяна Юрьевна, что ничего не получится. На вас адресный заказ. Вы, как особо ценный интеллектуальный кадр, остаётесь при кафедре акушерства и гинекологии номер один на базе многопрофильной областной клинической больницы. Решение окончательное и обжалованию не подлежит. Последнюю фразу он произнёс в тон моим первоначальным экзерсисам. — Зачем тогда было устраивать весь этот балаган с выяснением моих желаний? — серьёзно спросила я. — Мне было интересно, что это за персона, по поводу которой Николай Валериевич позвонил мне лично, предупредив о возможных осложнениях и самоотводах. Поздравляю вас, Татьяна Юрьевна. До новых встреч. Что-то подсказывает мне, что они ещё будут. Мне дали понять, что представление окончено, пора бы и честь знать. Дверью я хлопнула от души. Хотя это, надо признать, было чистой воды мальчишеством. То есть… Ну, как это — в женском роде?.. Свет божий не принял меня дружескими объятиями Шурика, и я поплелась в «Меридиан», где репетиция уже переходила в фазу «кто кого больше уважает». Только Примус молча курил в стиле «chain-smoke», изредка грозя кому-то невидимому кулаком. Позже, у меня в коммуне, мы ругались матом и играли в карты на раздевание. Вадик страшно жульничал. Мы допивали водку и гадали на кардиограммах. Даже тишайший и вечно молчаливый Вася пытался острить на предмет того, что я разбила ему сегмент S-T. Я же, сидя у Примуса на коленях, думала о том, как несправедливо устроен мир. Почему? Почему великолепный Примус не получил того, чего хотел? Почему бесстрашному Ваде не досталась хирургия? Почему я… Стоп. Я тоже не получила того, чего хотела. — Кроткий! — заорала я Ваде, хотя он сидел прямо напротив меня — Вадя, за полтора года много воды утечёт! Я перестану писать сценарии команде КВН, и шеф пойдёт на уступки! Я наконец-то брошу институт! Делов-то! Шурик вон целых три бросил — и ничего… И у всех у нас всё-всё будет хорошо! — Особенно, если ты выйдешь за меня замуж, — добродушно сказал Шурик. Я отмахнулась от него и продолжила: — И не просто хорошо, а просто озвездопленительно! Потому что рано или поздно наступит та нулевая отметка, та точка невозврата, когда мир уже не сможет давать нам то, чего мы не хотим. И вот когда мы переполнимся этим «не хочу» по самое «не могу», как гипертонический раствор, вот тогда… — Кстати, — включился в реальность Примус, — о гипертонических растворах. У тебя рассол есть? — Нет, а что? — А то, что завтра некоторым сутки пахать в реанимации. Так что, дама и господа, быстро оделись и пошли в магазин. За водкой, солёными огурцами и прочими смыслами бытия. — И купаться! — сказал Коротков. — Вадя, январь месяц! Я не хочу купаться! — категорически отвергла я неразумное предложение. — Нет, мы пойдём купаться, чтобы уже, наконец, приблизить это самое «не могу» через «не хочу»! — Дураки вы все, — обиделась я. — Мне нужно было сказать вам что-то важное. Что-то неуловимое… А вы со своим рассолом. Я хотела сказать что-то о справедливости, о желаниях, о воле к победе, о безвольности и безразличии, о неисповедимости путей… — Танька, не тренди! — добродушно перебил меня Примус. — Ты будешь отличным акушером-гинекологом, помяни моё слово. Характер у тебя кровавый, человек ты хороший, хоть и сука редкостная. К тому же скорость реакций у тебя запредельная, и верные решения ты принимаешь интуитивно, если не успеваешь задуматься. А это в хирургических специальностях определяющий фактор. Как раз тебе-то в терапии делать и нечего. Ты там свихнешься моментально или окончательно сопьешься. Столько чая тебе не сдюжить. И Примус радостно заржал, будто изрёк остроту несравненной гениальности… Шура дружеским пинком по печени поднял уснувшего было на полу Васю Перцена. Впрочем, последнему это ничем не грозило. Будущее отечественной невропатологии не употребляло алкоголь. И не курило. Оно училось, училось и училось, как завещал великий Бехтерев[5]. Примус кинул на Васю людоедский взгляд и принялся трусить его, как тряпичную куклу, вопя: «Вася! Ну, скажи что-нибудь трезвое, умное и серое заядлым гениям-алкоголикам!!!» И еле соображающий Перцен внятно, хоть и на полном автомате, произнёс принцип доминанты Ухтомского: «Во все моменты жизнедеятельности создаются условия, при которых выполнение какой-либо функции становится более важным, чем выполнение прочих». — Ну что ж, — довольно изрёк Шурик, — что и требовалось доказать. Через уста невинного отрока никому не нужная истина обретает офигенно уместный смысл. И мы шумной толпой отправились на промысел бытия… Первая ночь Получить врачебную специальность не так-то легко. Старый анекдот о том, что врач должен быть внимателен и небрезглив, помнят все. Но немногие знают, что студенту медина как никому другому нужна цепкая память и умение сидеть на заднице. Логикой не постичь анатомии и гистологии — только зубрёжкой. Не поддаются нормы эритроцитов, тромбоцитов, факторов свёртываемости осмыслению и не выводятся формулами. Зубри, брат, или провалишь экзамен. И как только сдан зачёт по остеологии, кажется, что кошмар позади. Но нет! Он только начинается. После ангиологии, спланхнологии, миологии и особенно неврологии тебя уже сложно удивить теоретической физикой. Ты уже не затыкаешь брезгливо носик и не жмуришь глазки при запахе формалина. Ты спокойно ешь яблоко, изучая сулькусы и форамены на человеческом черепе — желательно натуральном, потому что пластиковый череп для изучения остеологии всё равно что резиновая женщина для постижения искусства любви. Уже шутливо фехтуешь на большеберцовых костях с приятелем, не особо думая о том, что эта кость когда-то была составляющей частью чьего-то живого тела. И кто знает, может, именно эта душа смотрит на вас — молодых и жизнерадостных посреди цинковых столов со стоками, выстроившихся в шеренгу по два в огромном анатомическом зале, — и улыбается. Нет, не кощунствуют будущие врачи. Не совершают они акт вандализма. И не играются в игрушки. Они постигают философию, хотят они этого или нет. Первые три сугубо теоретических года кажутся бесконечными. «Господи! Ну почему же я был так глуп и не проспал всё детство?!» — потрясаешь ты атласом Синельникова в потолок. «Боже, когда же всё это закончится?!» — стонешь ты над гистологией Елисеева, зарисовывая в альбом кошмарный сон сюрреалиста под названием «Строение среднего уха». «Ужас! Весь мир — сплошная угроза и одна большая инфекция!» — моешь ты руки по пять раз перед едой после микробиологии и немножко успокаиваешься после иммунологии. «Если меня выгонят из института, потому что председатель госов зимней сессии — монстр, я смогу продать свой альбом по биологии на аукционе «Сотбис», выдав его за ранее неизвестные работы Дали», — серьёзно изрекаешь ты, показывая шедевр «Вошь головная, платяная и лобковая» друзьям, и вас сгибает в молодецком хохоте. Плюнув на факторы Хагемана, вы идёте на дискотеку, а потом всё чудесным образом всплывает в голове на экзамене. «Чудеса не противоречат природе, а лишь известной нам природе», — сказал Блаженный Августин. А изучив строение клеток головного мозга, ты так и не понял, где там это всё хранится, но уже поверил в безграничные возможности человеческой памяти, интеллекта и духа. Слабые — хнычут и зубрят в тепличных домашних условиях. Сильные — работают, изучая урывками в метро, трамваях, троллейбусах и между уборкой операционной. А кто знает город лучше студентов-медиков? Разве что управление городской архитектуры. «Цикл детских болезней» — у чёрта на куличках на одной городской окраине. «Хирургия» на другой. И зачем фтизиатрия в расписании зимой? Оттуда же вечером не выберешься и страшно так, что надпочечники сводит! Какого чёрта я два часа слушал этот бред? А ведь и правда, почему его изобретение никто не внедрил, ведь как всё просто, ведь правильно! Ведь верно! И на деревянной ракете вполне можно полететь на Марс! Какая всё-таки прекрасная штука эта шизофрения! Ой, у меня такие же симптомы! О боже! Я умираю от рака, а ведь я так молод! Слава богу, онкология закончилась! Хотя, по-моему, у меня уже дерматит и сразу все венерические заболевания. Вот, и лимфоузлы в паху увеличены! Точно — у меня рак и все кожвенболезни! Вместе с дерматитом, бронхитом, пневмонией и системной красной волчанкой! Кого волнует, что ты не болел ветрянкой? Изволь явиться на занятия! Что, упал в обморок, только увидев дрель на операционном столике? Ну ничего, привыкнешь. Или в терапевты? Но там, знаешь ли, мозгами надо шевелить, а ты до сих пор ничего не знаешь про сегмент S-T и не различаешь сердечные шумы своими истерзанными роком ушами. Или знаешь что, вообще уходи к чёртовой матери! Иди в деканат, забирай документы! На хрен ты нам нужен тут такой мнительный и ленивый! Вы не верите, что этот здоровый дядька, лихо вкручивающий шурупы в окровавленную кость, когда-то упал в обморок, увидав, как игла вошла в вену? Я тоже не поверила бы, но я его столько лет знаю… Вы злитесь, что этот тишайший брюнет, рекомендованный вам культурным и обаятельным, сказал, что если вы не приобретёте такие-то лекарства, то вашим почкам «п…ц»? Поверьте, он может рассказать вам сагу о клубочковой фильтрации, клиренсе креатинина в цифрах, показателях и даже стихах. Но у него нет времени — обход, перевязки, цистоскопическая, операционная, рентген-кабинет, и он ещё в поликлинике сегодня на приёме. Он всё знает! Он на «отлично с отличием» сдал нормальную, патологическую и ещё бог знает какую физиологию, нефрологию и урологию. У него красный диплом, он окончил спец-клинординатуру, когда вы ещё пешком в детский сад ходили, и с ним я пойду в разведку к чёрту на кулички и переплывать Лету на скорость, не задумавшись ни на секунду. Так что пусть вас не смущает короткое, ёмкое, доходчивое русское слово. Возможно, время, не потраченное на вас, спасёт чью-то жизнь. А лекарство вы уже купите — вы же прониклись? То-то. А что лекарство покупать надо — так это не к нему и даже не к администрации больницы. Это в иные эмпиреи. Практические врачи в них не парят. Хотя и врачи бывают разные. Есть и свои штабисты, и свой генералитет. Есть главнокомандующие и рядовые. Унтер-офицеры и кавалерия. Те, кто на передовой, и тыловики. Но этому не учат в вузах. Это узнаёшь в первом бою. Учебном. Потому что после шести лет теоретической подготовки ты отправляешься в интернатуру. Твои ровесники уже инженеры, учителя, юристы, экономисты, учёные, дизайнеры и многие-многие-многие, а ты… Не студент и не врач. Врач-интерн. И будь у тебя борода и трое детей — ты пока никто, имя тебе — никак. «Подай-принеси-постой-унеси-посмотри-запиши». И ходишь, и смотришь, и пишешь, потому что это великое искусство — правильно написать историю болезни. И стоишь, потому что ни один учебник, ни один, пусть даже самый совершенный атлас оперативной хирургии не отразит то, что на самом деле происходит в операционной ране. И испытаешь ты причастие, первый раз оттягивая крючком ткани. И испытаешь ты посвящение, соединив ткани, ушив «послойно наглухо». И испытаешь ты священный трепет избранного, первый раз разъяв скальпелем живую плоть. И будешь счастлив ты. Пьян ощущением своего могущества. И долбанёт тебя боженька прямо по твоей гордыне гематомой послеоперационного шва. И предвосхитишь ты, как долог, тернист и труден путь, избранный тобою. И несказанно повезёт тебе, если на пути этом попадутся тебе Учителя. В белых, зелёных, голубых и даже розовых одеждах. Грубые и трепетные одновременно. Ругающиеся матом и напевающие что-то из Моцарта в операционной. Непогрешимые и многогрешные. Несущие Свет и приносящие Тьму. Добрые и злые. Спокойные и нервные. Сытые и голодные. Обычные люди. Такие, как вы. Такие, как я. Они спасают жизни. И губят их. Они пьют кофе, чай и водку. Сок и воду. Любят женщин, детей и собак. Мужчин и котов. Или не любят. Они более других осведомлены, что курить вредно. Они могут с биохимической, патофизиологической и даже патанатомической точностью рассказать вам, почему курить вредно и чем это грозит. И всё равно курят. Интернатура со всеми её подводными камнями, тёплыми и холодными течениями, эверестами первых смертей и мелкими оврагами администрирования — такая же жизнь, как и всё остальное. Больница — это дом. Семья. Со своей главой — плохой, хорошей или никакой. Монастырь со своим укладом и матерью-настоятельницей. Больница — это церковь всех религий. Суеверие и отсутствие суетности. Вера, насквозь пронзившая заядлых атеистов. Конюшня со своими денниками, из которых надо убирать навоз. Офис со своими сплетнями, интригами и борьбой за власть. Богадельня и приют. Храм. Цирк и обитель скорби. Стройка и колхоз, трансформаторная будка и многие километры труб. Фабрика-кухня и прачечная. Министерство культуры и военно-полевой штаб. Офис-менеджер, подсидевшая младшего менеджера по продажам, вызовет восторг глянцевых журналов, и восхитится юная поросль её деловыми качествами. Никто и не спросит, сколько договоров не ушло вовремя по нужному адресу, потому что кому они нужны, по большому счёту, эти договора, счета-фактуры, сорванные сроки на поставку силиконовых членов. Поэтому не выглядит офисное предательство предательством и не является им на самом деле. Свиньи играют в метание бисера, добродушно улыбаясь друг другу в курилках, справляясь о делах на любовном фронте и попутно изучая твои слабости, чтобы воткнуть свой электронный нож в наиболее уязвимое место. Врачи могут искренне ненавидеть друг друга. «Какой, блин, ты мудак! Мудаком ты был — мудаком и остался! Чтоб ты уже сдох, придурок корявый!» — орёт глубоко-уважаемый Игорь Анатольевич не менее глубокоуважаемому Петру Александровичу. «Да Игорь же ни фига не умеет, кроме дешёвых понтов. Копни поглубже — пфуй! Пшик! Ноль без палочки!» — попивая коньячок с акушеркой, спокойно сплетничает глубокоуважаемый Пётр Александрович о не менее глубокоуважаемом Игоре Анатольевиче. «Ой, Вовка-то опять из дому удрал к любовнику — мне Тамара звонила, плакала!» — доверительно шепчет тебе коротышка-начмед, ещё две минуты назад оравшая на тебя на утренней врачебной конференции так, что, казалось, стёкла лопнут. А шепчет не о ком-нибудь, а о Владимире Ивановиче — заведующем отделением патологии беременности, прекрасном хирурге и удивительном человеке. Тебе, в общем-то, всё равно, кто, кого и куда любит. Но ты уже в курсе всего с самого начала. «Ой, Светка — потрясающий хирург и такая же потрясающая неряха! И вечно альфонсов себе каких-то находит, хотя в молодости её трахал кто-то из министерства — она и место это через койку получила — вернее, не это, но какая разница!» — удивительно нежным тенором, жестикулируя огромными, но изящными руками, воркует тебе заведующий отделением патологии беременности, прекрасный хирург и удивительный человек Вовка о Светлане Петровне. Ты узнаешь много нового о них и с не меньшим удивлением — о себе. И у тебя уже есть список достоинств и недостатков. И в твой кондуит уже записаны все твои половые связи — реальные и выдуманные. И о тебе уже орут, шепчут и воркуют на этажах, в родзалах и кабинетах. И ты — орёшь, шепчешь, воркуешь, негодуешь и смеёшься. Злишься и плачешь. Радуешься неожиданному перекуру, когда ночь рождает день и ему не надо говорить: «Тужься!». А куришь ты не одна, а с анестезиологом. Вы хохочете и хлопаете друг друга по плечам, хотя не очень-то симпатизируете друг другу. Но буквально только что — полчаса назад вы спасли Жизнь. Вернее, уговорили Смерть не торопиться. Убедили её в том, что вызов — ложный и даже заплатили неустойку. Кусочком своей Жизни. Своих жизней. И так глупы и мелки становятся ваши сиюминутные дрязги, ваши гневные обвинения на пятиминутках в адрес друг друга. Нет, настанет утро, и всё повторится. И Светлана Петровна снова и снова будет обсуждать с тобой профессоршу, с которой нежно целовалась пять минут назад. И снова Игорь Анатольевич сцепится с Петром Александровичем. Но как только из родзала раздастся призывный вопль: «Петя!!!» — Петя прибежит, и проконсультирует, и поможет, и сделает. Но как только из операционной проскрипит начмед: «Владимир Иванович!» принесётся Вовка, и помоется, и найдёт, и ушьёт. Потому что это не насквозь фальшивая корпоративная этика и не страх не подчиниться начальству и потерять место, потому что Петя Игорю не начальство, а такого специалиста, как Вовка, с руками оторвут. Это та самая единая и неделимая частица нас, где нет места вражде и предательству, мести и злобе. Это не работа «в команде» — это обычная больничная жизнь. И будете вы пить кофе, и начмед скажет: «Кури, к чёртовой матери, у меня в кабинете!» И будете вы вспоминать былое и думать. Думать о том, чего не постичь ментально, что ускользает, вильнув хвостом. А потом, со временем, и думать перестанете. Просто будете знать, что добро и зло — суть одно, рождение и умирание — суть одно, детство и старость суть одно, женщина и мужчина — суть одно. А все сплетни, дрязги, ругань — совсем другое. Почти никому, исключая военных и спасателей, не знакомо такое чувство единения и Единства. Хотя и богохульничают они, и посты не соблюдают, и не… Хотя постойте! Врачи чтут юродивых, старых, сирых и убогих покруче церковных. Чтут домовых, поездных и подвальных посильнее язычников и друидов. Врачи чтут то Великое Одно, испытывая откровение Единения куда чаще прочих. Атак-то — всё как у всех. Быт. Отношения. Особенности. Специфика. Добро и зло. «— Ты кто? — Я часть той силы…» * * *Итак, в те далёкие-далёкие времена, когда плазменные телевизионные панели водились только у диктаторов «банановых» республик, я стала врачом-интерном большой-пребольшой многопрофильной клинической больницы. Я всё ещё не хотела быть доктором, несмотря на красный диплом об окончании медицинского вуза. Но тем не менее, прихватив с собою О'Генри «Короли и капуста», явилась на первое дежурство к месту распределения. А местом этим был физиологический родзал. Я была невозмутима, как сфинкс. Не так далеко ушедшие от меня «старшие» товарищи — то есть те, кто уже год-два как окончил интернатуру и писал истории родов и журналы операционных протоколов за оперирующими хирургами на законных основаниях, успокоили меня: «Никому ты тут не нужна, потому что и нас, грамотных и опытных, достаточно!» «Как бананов в Анчурии?» — спрашивала я тех, с кем ещё вчера курила под кафедрой физвоспитания. Они в ответ лишь презрительно-сертифицированно фыркали. Поняв, что никто не оценит моего изысканного юмора и что, как я и предполагала, наличие сертификата врача акушера-гинеколога творит с людьми что-то недоброе, я завалилась в дежурку читать о похождениях Кьоу и Оливарры-младшего. Через полчаса туда заявилась дежурная врач Елена Анатольевна, ещё три года назад отзывавшаяся на «Ленку» и умолявшая меня передать ей «по наследству» Стасика. Я, кстати, передала. Так что совершенно не ожидала от Ленки пламенного рыка: — Интернам не место в дежурке! Интерны должны быть на посту! — Лен, привет. Так в родзале же нет никого! — спокойно ответила я. — Не «Лена», а Елена Анатольевна! — с невыразимым блаженством сказала она. Да. Реванш за то, что у них со Стасиком не «срослось», был взят красиво. В те далёкие исторические времена я не была ещё такой зубасто-ироничной и всех ещё, глупая, жалела и проникалась пониманием и сочувствием. Поэтому я молча встала и понуро вышла, не забыв прихватить О'Генри с собой. Оглядев пустынный коридор, я приметила два стола у стеночки и присела на стульчик, ощущая себя казанской сиротой, едущей в Москву «зайцем». Через полчаса откуда-то из потайных боковых дверей вынырнула толстая бабища и рявкнула: — Вы кто?! — Интерн, — боязливо проблеяла я. — А-а-а, — разочарованно протянула тётка и исчезла в какой-то очередной из дверей. Которых, к слову сказать, направо и налево по коридору тянулось поболе, чем в «Алисе в Стране чудес». Через секунду вынырнув оттуда, она лениво проорала: «С книгой нельзя!» И снова пропала. Я отнесла книгу в дежурку. Лена демонстративно прервала телефонный разговор и попросила меня удалиться, потому как, видите ли, обсуждает по телефону архиважные врачебные тайны. Я вышла. Настроение было препаршивое. Пустынный коридор был на том же месте в том же виде. Ни Дронта, ни Белого Кролика не появлялось. Я вышла из родильного зала и спустилась на лифте в подвал. Покурить. В несанкционированном курительном уголке топталась стайка густо накрашенных девиц: судя по разговорам — медсестёр детского отделения. Но тут раздался шум открывающегося лифта, и все добрые нянюшки прыснули, моментом затушив бычки в дырявой эмалированной кастрюле. Я никогда не спасалась бегством. «Бегущий не в спортивном костюме вызывает подозрения», — говаривала в своё время моя великолепная бабушка. Я была в амуниции иного рода. Потому продолжила курить с невозмутимостью всё того же сфинкса. Полагаю, он был невозмутим, даже когда Наполеон непонятно зачем отстрелил ему нос. Ко мне приближался невысокого роста сухощавый мужчина поздне-средних лет. Он неспешно шёл, засунув руки в карманы распахнутого элегантного пальто, и что-то напевал себе под нос. Подойдя ко мне, он так же нараспев спросил: — Кто тут у на-ас в столь поздний час столь нагло нарушает санэпидрежи-и-им? Ему мы спуску не дади-и-им! — И, весело прищурившись, посмотрел на меня. — Я вра-ач-интерн, и я не зна-а-ал что тут родза-ал, а не подв-а-ал! — неожиданно фальшивым фальцетом подхватила я. Он рассмеялся и протянул мне руку: — Пётр Александрович, заведующий физиологическим отделением. С кем имею честь? — Татьяна! — пискнула я и затянулась. — Не Татьяна, а — Татьяна… Как вас по батюшке? — Юрьевна. — Ну что ж, Татьяна Юрьевна, милости прошу со мной в родзал. Курить вредно, но, думаю, вы знакомы с этим фактом. Я с пониманием отношусь к человеческим страстям и порокам. К некоторым из них я, чего уж греха таить, и сам питаю нежную привязанность. Но если вас за этим занятием обнаружит Светлана Петровна — несдобровать. Ну-с, предупреждён — значит вооружён. Прошу! Мы сели в лифт и поднялись на пятый этаж. Он, нимало не смущаясь своего пальто и уличной обуви, прошёл к дверям, увенчанным табличкой «Заведующий родильно-операционным блоком». Открыл дверь своим ключом и жестом пригласил меня войти. — Какими судьбами к нам? — По распределению. — А почему я вас раньше не видел? — Я была на другой клинической базе. К вам переведена только сейчас. — Понятно. На кесаревом ассистировала? — Нет. — Ну, когда-то надо начинать. Через полчаса операция. Пойдёшь первым ассистентом. Под этот разговор он, нимало не смущаясь и не уточнив, не смущает ли сие обстоятельство меня, переоделся. Вначале аккуратно снял брюки, методично расположив их на перекладине вешалки. Затем так же неспешно расправил на плечиках рубашку. И уже затем спокойно надел пижаму и халат. — Я думаю, ничем таким я вас не поразил? — спросил он, повернувшись ко мне. — Нет. — А что я ещё должна была сказать? — Вскоре у вас напрочь пропадёт половое дифференцирование там, где не надо, но ярко обострится именно тогда, когда это уместно! Я чую в вас большой потенциал! — провещал мне Пётр Александрович и, вздохнув, медленно провёл ладонью у меня ниже спины. Я отнюдь не была выпускницей Смольного института, и лет мне было больше шестнадцати. Так что с руки или с ноги заехать по морде, невзирая на должность, я была вполне способна. Но… Не было ничего похабного в этом, как могло показаться, обыденном пошлом мужском жесте. Это был жест искусствоведа, прикоснувшегося к неизвестному доселе наброску Моне. Ни трепета, ни вожделения. Оценка. Понимание. И удовольствие профессионала. Не более. — Ну, раз вы всё правильно понимаете, — заявил мне заведующий, хитро глянув на меня, — тогда по пятьдесят грамм коньяка. Но не больше! — Произнеся это, Пётр Александрович достал из шкафа початую бутылку, два коньячных бокала и разлил две порции. Настолько одинаковые, что и Палата мер и весов не придралась бы. В этот момент в дверь постучали, и, не дожидаясь разрешения войти, в кабинет ворвалась Елена Анатольевна. Демонстративно не обращая на меня внимания, она затараторила скороговоркой: — ДобрыйвечерПётрАлександрович! Петрову уже подняли и готовят к операции. Я пошла мыться! — Не надо, Елена Анатольевна. Отдыхайте. Я возьму с собой Татьяну Юрьевну. — Но я тоже хочу! — обиженно сказала Лена. — К тому же вы сами говорили — сложный случай, третье вхождение в брюшную полость. — И надулась, как мышь на крупу. — Потому, Леночка, и не надо в ране лишних рук. Спасибо тебе за усердие, но у тебя ещё дела есть. Сделай обход, запиши истории. Ну, и в родзале на подстраховке кто-то должен быть. Не оставлять же интерна! Но есть ответственный дежурный врач! — чуть не плача сказала Лена, с ненавистью визуализировав меня в пространстве. — Ответственный дежурный врач отвечает за весь роддом и отделение гинекологии, а вы, Елена Анатольевна, отвечаете за физиологическое родильное отделение! — Пётр Александрович не повысил голоса, но в тоне зазвучал металл. Лена вышла, и я поняла, что первое, чем сумела обзавестись на первом же дежурстве, — так это врагом. Операционные блоки всех отделений похожи друг на друга, как люди всего мира. У белых, чёрных и жёлтых вариаций в норме две руки, две ноги, пара почек, одно сердце и одна голова. С некоторыми анатомо-функциональными особенностями. Поэтому я смело двинула в оперблок. Весь институт я работала. Вначале санитаркой, а затем и операционной сестрой в отделении травматологии железнодорожной больницы. Так что ни разухабистые крики младшего медицинского персонала, ни хлопанье биксов и металлический стук не могли меня напугать. Поздоровавшись и оглядевшись, я сняла халат и надела на пижаму полиэтиленовый фартук. — В своей пижаме нельзя! — сквозь зубы процедила санитарка, недовольно глянув на меня. «Ну, начинается местечковый снобизм», — подумала я и покорно спросила, какую пижаму из бикса можно взять. — Любую. Только полосатую не бери — это Петра Александровича. — Не «не бери», а «не берите»! Сколько можно учить! Вечно ты вначале из себя королеву Марго строишь, а потом перед ними же лебезишь. Ровнее нельзя? — раздался из-за спины приятный голос. Я оглянулась. На меня смотрел привлекательный брюнет. В необычайно красивых синих глазах прыгали чёртики. Натуральные миниатюрные чёртики, с рогами, хвостами и вилами, какими их изображают карикатуристы. Он хорошо поставленным движением театрально потянулся и представился: — Сергей Алексеевич. Для них. Для тебя — Серёжа. Почётный наркотизатор этого родового гнезда. А ты, полагаю, Татьяна? — Юрьевна. Для всех! Какую пижаму можно взять? — рявкнула я на Сергея Алексеевича, внезапно обозлившись на весь мир. — Да бери эту, полосатую. Я не обратила внимания на мерзко захихикавших чёртиков. Пижама была с разрезом до пупа, а лифчиком я себя никогда не утомляла. Штаны заканчивались аккурат у меня под коленом и на заднице были украшены пёстрой квадратной латкой. Я была прекрасна, чего уж там. Особенно учитывая то обстоятельство, что ноги я не брила недели две. Натянув на тапки бахилы, я обмотала себя целлофановым передником и, не спрося санитарки, подцепила из бикса бедуинский намордник. Хирургическую маску. Это такой многослойный марлевый квадрат примерно сорок на сорок сантиметров с прорезью для глаз. Укутывает голову напрочь и делает похожим на мумию. Обмотав завязки на шее в два витка, я надела очки и отправилась наконец мыться, решив не обращать внимания ни на кого, что бы ни происходило. Молчать, как будто мне вырвали язык, и общаться только с Петром Александровичем. В предбаннике операционной заливисто хохотала Елена Анатольевна в ответ на сальные шуточки Сергея Алексеевича. Я сосредоточенно тёрла руки мочалкой, щедро намыленной хозяйственным мылом, и в ответ на очередное санитаркино замечание не к месту и не по делу рявкнула, что два года скребла полы и ещё четыре отстояла операционной медсестрой в ургентной[6] операционной травматологического отделения, в связи с чем она может идти к чёрту. Вода из кранов текла ледяная, а как же. Руки стали ярко-красными, и мне очень захотелось пореветь. Все были недружелюбны, а что меня ждало дальше — я не знала. Я тогда ещё не совсем понимала, что самое прекрасное в этом мире — неведомое. Я была маленькой, несмотря на возраст и рост. И глупой, несмотря на опыт и дипломы. Потому что страдала максимализмом. А чтобы научиться максимализмом наслаждаться, нужны время и хорошие учителя. Я ещё и не подозревала, что жизнь щедро подкинет мне и то и другое. Напевая, зашёл Пётр Александрович. Отдал какие-то распоряжения персоналу, успокоил беременную девочку парой слов. Но и этой пары слов хватило, чтобы ужас, плескавшийся в её глазах, сменился томным женским взглядом и кокетливой улыбкой. Женщина — всегда женщина. Даже с огромным животом в предбаннике операционной. Если рядом, конечно, есть мужчина. Пётр Александрович был мужчиной. Девочку увели в операционную, а заведующий посмотрел на мой прикид и спросил: — Ну и зачем ты надела мою пижаму? — Я спрашивала, что мне надеть. Анестезиолог сказал — эту. — А, Серёжины шутки. Ну ладно. Что теперь делать-то, не раздевать же тебя. К тому же в роддоме поверье — кто эту пижаму наденет, а я не потребую снять, будет классным хирургом. И доцентом быстро-быстро. Помимо всего прочего. Тем более ты уже и руки помыла. Кстати, чего холодной водой моешь? Гала!!! Ты почему доктору тёплой водой не полила? — Она меня на три буквы послала. — И правильно сделала. Я тебя туда же пошлю. Только вначале Татьяне Юрьевне польёшь и мне. Тёплой водой. Он говорил абсолютно спокойно. И вокруг все тоже успокаивались. Исчезали нервозность и неловкость. Он был в своей стихии. В буквальном смысле — «своей». Он ею повелевал. Даже биксы стукали не так громко. Даже Сергей Алексеевич из дежурного остряка стал сосредоточенным анестезиологом. Елена Анатольевна ушла на этаж. А мы двинулись дальше — в недра операционного блока. Слава богу, я работала во время учёбы. Чем выгодно отличалась от стайки таких же, как я, вчерашних студентов. Занятия на клинических базах не дают столь детального представления о работе операционного блока, как перманентное пребывание внутри. Каждая мелочь имеет значение. Последовательность действий. Как и где стоять. И даже как надевать хирургический халат и освоить премудрости завязывания тесёмок. Мелочи, из которых складывается любое ремесло. Пётр Александрович, перешучиваясь с операционной медсестрой, неспешно облачился в хирургический халат, подождал, пока санитарка обслужит меня, и только затем подошёл к своей стороне стола. Мы обложили операционное поле бельём. Ни острым словом, ни удивлённым взглядом мне ни разу не дали понять, что я тут новичок. Он не исправлял, посмеиваясь, — он показывал чётко и точно то, что сам давно совершал на автомате. А это великое искусство — научить тому, что для тебя уже давно элементарно и записано на подкорке. Без криков и понуканий, без нарочитых демонстративных исправлений и обид. Кроме хирургического и акушерского мастерства, Пётр Александрович владел ещё одним искусством — он был Учителем. Девочка ещё что-то пробормотала, а затем внутривенный вводный наркоз на некоторое время лишил её треволнений. — Можно работать! — серьёзным густым голосом сказал Сергей Алексеевич и… И руки Петра Александровича исполнили великолепный танец длиною в сорок минут. Именно столько времени длилось первое кесарево сечение, в котором я имела честь принимать участие в качестве первого ассистента этого прекрасного хирурга. И дело тут совсем не во времени — он с лёгкостью выполнял эту операцию и за полчаса, в случае неосложнённого анамнеза[7], и за полтора — в случае интраоперационных сложностей. Он был хирургом-универсалом. Начинал в НРБ, после спецклинординатуры работал в Индии и в Африке. Его учителей уже не было в живых. Таких операций, какие умел делать он, уже не проводили. Такого опыта, как у него, не было почти ни у кого в этом тесном-тесном акушерско-гинекологическом мире. Мне выпал джекпот. За ним бегали многие интерны. Его в качестве учителя и лекаря добивались для своих отпрысков звонками из министерства. Как врач, он не отказывал никому. Поэтому как учитель был волен выбирать. Я провела рядом с ним два года, просто случайно оказавшись в нужном месте в нужное время. Случайно ли?.. И, кстати, он никогда не позволил себе ничего более плотского, чем то невинное поглаживание. Моне вкупе со всеми импрессионистами был не в его вкусе, он предпочитал Рубенса, как почти все сухощавые мужчины. А сейчас я была заворожена действием. Непосредственно участвуя в нём, я в то же время наблюдала за ним и со стороны. Это было прекрасно. Премьера «Лебединого озера» лучшей труппы Большого — ничто по сравнению с тем изяществом отточенных движений, где ничего лишнего. Ничего большего, но и ни на йоту — меньшего. — Кожа. Подкожка. Апоневроз остро. Мышцы — тупо. Брюшина. Дупликатура. Разрез на матке остро — два сантиметра. Тупо разводим до двенадцати. На четвёртой минуте. Зажим на пуповину. Перерезай! Живой, здоровый, доношенный, мужского пола. Послед. Кюретаж. В тело матки — окситоцин. Вводи. Выше. Гегар. Там не было раскрытия. Поменять перчатку. Хлоргексидин. Углы. Первый ряд. Второй. Не надо ревердена. Не приучайся к гадости. Перитонизация. Брюшина. Оставим дренаж. Я не люблю наглухо. Мышцы. Надя, не давай мне мышиных хвостов. Длинную. Апоневроз. Тут подкожной — тьфу. Косметика. Чего смотришь квадратными глазами? Дренаж и косметика? Я тебя прошу — чище будет. Повязка. Натяни. Ноги согнули — раз! Обработка влагалища. Катетер. Мочи — сто пятьдесят миллилитров, светлая. Кровопотеря — пятьсот миллилитров. Всем спасибо. Пошли писать протокол. Это всё, что он сказал за операцию. Да и то — для меня. До извлечения плода он был сосредоточен. Позже — напевал. Ни одного лишнего движения. Никаких показушных и натуральных психозов, в которые так любят иногда впадать хирурги. Ни одного громкого слова. Забавный анекдот на этапе ушивания матки. Щипок за зад санитарки на закуску. Дружеский шарж в подарок. — Никогда не тяни зеркало и крючки просто держи. Не протирай в ране — это не пол, — промокай, не травмируй сосуды. Зажим на пуповину — примерно посередине. Обязательно кюретаж и посмотри, как сократилась матка. Не верь, не бойся, не проси! И не делай такое серьёзное лицо. Жизнь — забавная штука. Больница — цирк. Акушеры — клоуны. Эквилибристы. Эксцентрики. Жонглёры. Трудяги. Кстати, завтра утром плановая — пойдёшь со мной. Будешь шить. А пару дней спустя — и резать. Не моргай подобострастно и благодарно — поздно придуриваться. Ты поняла, в чём этот божественный прикол. Давай, дуй, покури — и с историей ко мне в кабинет. Я было отправилась в подвал, но меня окликнул Сергей Алексеевич. Оказалось, что курить «категорически запрещено» ещё и на чердаке. Опять же у лифтов. Мы мило посмеялись. Кокетничал Серёжа ещё термоядернее, чем я. Мне он не очень понравился. «Кобель!» — подумала я, ещё не догадываясь, что на десять предстоящих лет мы связаны не только работой, но и крепкой дружбой. — «Сука!» — восхищённо подумал я, — смеялся год спустя Серёжа, когда мы курили в изоляторе обсервационного отделения, празднуя новый год на рабочем месте. В кабинете Пётр Александрович, налив ещё по пятьдесят, бегло рассказал мне, что, как и куда написать. Настолько бегло, что на следующее же утро я получила по самое «не могу» на утренней врачебной конференции, которую какой-то шутник в незапамятные времена назвал «пятиминуткой». «Пятиминутки» длились от двадцати минут до полутора-двух часов — по обстоятельствам. Я же была первым интерном, удостоившимся персонализированного выпада начмеда. Меня запомнили. А я, отстояв полтора часа в операционной после бессонной ночи, ещё до вечера писала текущее и переписывала предыдущее. Потому что писать Пётр Александрович не умел и не любил. Этому меня научил другой человек. Вся ночь прошла в родзале — две роженицы были переведены из отделения патологии беременности. И ещё три — поступили «с улицы». Так что в первую мою ночь я лицезрела явление на свет божий пяти младенцев, не считая «кесарского». Я вскрыла плодный пузырь под чутким руководством Петра Александровича. Раз пятнадцать выполнила внутреннее акушерское исследование. Ушила три шейки матки с разрывами на «девять», «двенадцать» и «три», выполнила эпизиотомию[8], зловеще хрустнув ножницами по былому рубцу. И узнала, что резаную рану промежности ушивать легче, чем рваную. Перезнакомилась с персоналом. Платонически влюбилась в прекрасного неонатолога и возненавидела противную писклявую нерасторопную лаборантку. Навсегда пропахла йодонатом, хлоргексидином и бог знает чем ещё. И получила целую гору историй родов, которые следовало подробно расписать, не упустив ничего важного. Мне несказанно повезло. В одном месте и в одно время собрались именно те, кто мне был нужен. У кого можно было научиться всему — было бы желание. Впрочем, чего ещё можно было ожидать от многопрофильной больницы. Умножьте Петра Александровича на хирургов, урологов, неонатологов, травматологов, урологов, невропатологов, терапевтов, реаниматологов, патанатомов, администраторов и юристов. Умножьте первую бессонную ночь на триста шестьдесят пять. А получившуюся сумму — ещё на десять лет. И вы получите обычный путь обычного врача обычной многопрофильной больницы. Я стала предельно внимательной и беспредельно небрезгливой. Я стала верить даже в ритуалы вуду и не верить никому ни за какие коврижки. Я научилась контролировать не только написанное, но и сказанное. Я причастилась к таинствам жизни и обычных житейских дрязг. Я смотрела в лицо чужой смерти и наблюдала множество рассветов, недоступных спящим в этот час. Я поняла, что между смешной «эзотерикой», великой «литературой» и обыденной «жизнью» нет никакой разницы. Я стала быстрой и мобильной. Я научилась скручивать вечность в секунду и раскручивать мгновенье в последовательность действий. Но я осталась самой обыкновенной. Ругающейся матом и напевающей что-то из Моцарта в операционной. Непогрешимой и многогрешной. Несущей Свет и приносящей Тьму. Доброй и злой. Спокойной и нервной. Сытой и голодной. Обычным человеком. Таким, как вы. Таким, как я. Я спасала жизни. И губила их. Я пью кофе, чай и водку. Сок и воду. Люблю женщин и собак. Мужчин и котов. Или не люблю. Я более других осведомлена, что курить вредно. Я могу с биохимической, патофизиологической и даже патанатомической точностью рассказать вам, почему курить вредно и чем это грозит. И всё равно курю. Я благодарна всему за всё. И первой ночи моей жизни. И буду благодарна последней. И даже тому, что я немногим более прочих клоун. Клоун, остающийся Белым, даже сняв белый халат. P.S. А ещё врачу, кроме внимательности и небрезгливости, материализма и суеверия, веры и неверия, причастия к таинствам жизни и смерти, свойственны скорости реакций, как у пилотов истребителей или у офицеров спецподразделения по захвату секретных военных точек в глубоком тылу противника. Так что мой вам совет: не просите у опытного хирурга ночью в тёмном переулке закурить. Слава России! Как-то ранним-ранним утром приходит на приём к моему приятелю-урологу дама. С жалобами на рези при мочеиспускании. «Мне вас, доктор, — говорит, — порекомендовали как кудесника, мага и волшебника. Сказывали, вы одними пассами всю боль заскорузлую снимаете. А у меня уже одна надежда, что на волшебство. Потому что все другие методы циститолечения, начиная от трёх килограмм фуразолидона, истолчённых в равной пропорции с но-шпой, совместно с тоннами цефалоспоринов последнего поколения, уже испробованы». Долго ли, коротко ли собирал он у неё анамнез — неизвестно, однако выяснил следующее. Половой партнёр сто лет уже как один и тот же. Пару лет лечилась от бесплодия. Полгода назад благополучно родила. До родов был легко купируемый транзиторный цистит[9]. А сейчас уже мочи нет терпеть, выдавливая из себя по капле мочу. Анализы всякие там, бакпосевы и т. д. и т. п. ничего сверхнеобычного не выявили. Ну немного более кустисто, чем в популяции, растёт условно-патогенная флора и фауна. Ну признаки воспалительного процесса, естественно. Ладно. Делают ей УЗИ. Не то чтобы, а так, на всякий случай уже. А там какая-то… палочка. Длиной сантиметров пятнадцать. Приятель мой думу думает, а по ходу ведёт допросы с пристрастием на предмет анамнеза! Мол, покайся, тётка! Небось злостно занимаешься онанизмом?! А наружное отверстие мочеиспускательного канала у дамы дилатированное. Растянутое то бишь. Правда, такое иногда бывает по факту рождения. Но чаще, конечно, благоприобретенное. А пути благоприобретений, я вам скажу, у любителей поковыряться во всяческих отверстиях своего организма не то что неисповедимы. А прямо-таки порой немыслимы. Шалунишки обычно скрывают, пока не припрёт. Но, полагаю, тётка не врала, ибо какой же это экстремалкой надо быть, чтобы старым ртутным градусником… Это уже за гранью фола, доложу я вам, затейники мои ненаглядные. Причём фола не только травматического, а сверхтоксичного! Не раскололась мадам на допросах. Чистая душа. Зато вспомнила, что пару-тройку лет назад лечилась она от бесплодия в одном большом профильном санатории. Где сразу при поступлении ей градусник дали. Температуру измерить во влагалище. Уж дорогой ли она была так сильно утомлена, по жизни ли сонлива или на отопление помещения дров не пожалели — история умалчивает. Только тётка уснула на пару минут. А проснувшись, термометра не обнаружила. Ох уж санитарка на неё кричала, мол, «ходют тут всякие», а потом градусники пропадают! И три рубля взыскала за порчу имущества. На том дело и закончилось. Списали на полтергейст и прочую мистику, на манер импичмента и внесения изменений в Конституцию. Списать-то списали, да он, гад такой, не списался! Приятель мой, врач-уролог, инородное токсичное тело из тётушки удалил. Эндоскопически не рискнул — пошёл путём надлобкового внебрюшинного сечения. Градусник в берлоге мочевого пузыря уже мхом слегка порос, но держался бодрячком. Тётку ни разу не подвёл — не разбился, не треснул и температуру исправно показывал. А ведь и роды пережил с хозяйкой своей. И всего-то три рубля, а не скажешь. Хорошие всё-таки стеклодувы у нас. Слава России! А что у них в урологии как-то поздним-поздним вечером было — но уже с мужиком, — я вам дальше расскажу. Циркумцизио Как вы уже знаете, в те времена, когда в ночь на Рождество ещё умели верить в чудеса, Скруджу Макдаку было не избежать раскаяния, а «дедушка-кощей» Андерсен неутомимо отправлял маленьких девочек прогуляться босиком по морозу в пижаме из крапивы, я работала акушером-гинекологом в одной чудесной больнице. Настолько многопрофильной, что «чудеса» здесь считались делом обычным и незамысловатым. Как, впрочем, и в любом другом столь же масштабном лечебном учреждении. И был вечер накануне Рождества. И было слякотно. У заведующего урологическим отделением был день рождения. И мы не пили… Мы — это конкретно я и Олег — дежурант урологического отделения. А они (все остальные) пили! Ибо за столом были представлены почти все дружественные смежные специальности. А в те чудесные времена ещё закрывали глаза на подобного рода празднования в узком кругу. Алкоголь и прочая водка рекой лились в широкие лужёные глотки узких специалистов. Всем было хорошо. И только начмед по хирургии следил в оба глаза — чтобы не всем. Потому что всем — это всем, кроме действующих дежурантов. Следил-следил, следил-следил, пока эти оба не залил по самую миопию. Мы — те самые действующие дежуранты — ждали первой звезды или хотя бы отъезда начмеда. Хотя очень хотелось не ждать. Но, памятуя о том, что наш народ очень любит ночные праздники, были, как обычно, в полной боевой готовности. Дамы на сносях обычно бабахнут рюмку коньяку, дадут мужу нехилый ломоть половой жизни — и ну давай рожать! Я уже не говорю об «эпидемиях» почечных колик на фоне обильных возлияний и комбинированных травмах паренхиматозных[10] органов на почве выяснения извечного вопроса: «Ты меня уважаешь?!» Но если травмы ещё можно хирургам перебросить, то колики и задержки мочи — святое для каждого уролога. Я, значит, не тороплюсь. А Олег как с цепи сорвался — раз! — рюмку. Бабах — другую! — Эй! — говорю ему тихо и как ущипну под столом. — До первой звезды нельзя! А вдруг ножевое в почку привезут, а ты посмотри на нашего сосудистого! А он мне развязно так: — Звезду Суворову Александру Васильевичу! — Это такая в древние времена наскальная реклама была. Ну, думаю, пошла вода в кубрик — пора сматываться в роддом. Хотя акушерка не звонит и биппер не пищит… Только ногу задрала, чтобы драпнуть, а Олег как брякнет: — Караим Антинохьевич! А Танька свалить собирается! А между тем вы у неё уже в бальную книжечку, я слыхал, записаны! Ну, думаю, сука! Ты у меня ещё попляшешь! Будешь мне в следующий раз полчаса раком у почечного лотка стоять — пока я тебе всю бальную книжечку не зачитаю! Караим Антинохьевич был светилом из светил отечественной и международной урологической школы. Редактировал отдел Большой медицинской энциклопедии по профилю, и всё такое. Хирург от Бога, диагност от папы римского и т. д. В общем, Клиницист с самой большой буквы, к тому же в ореоле легенд от весьма непростой судьбы. И, как все подобного рода образчики, был весьма неравнодушен к прекрасному. Особенно если это прекрасное имело минимальный коэффициент интеллекта и могло рот открывать не только для того, чтобы глупо хихикать, а ещё и… а вот и не то, что вы подумали. А для того, чтобы о «Меховом завтраке» или «Алжирской женщине» поговорить. Хотя то, о чём вы подумали, со слов некоторых дам, тоже приветствовалось. Я же на сюрреалистах и импрессионистах ещё со времён патанатомии собаку съела и кошкой закусила, которая перед этим мышку проглотила! А Караим Антинохьевич мужчина был требовательный и директивный. И уж коли он жаждал бесед — то вынь и положь! И здоровый, как пад… в смысле, как Пабло Пикассо году эдак в 1950-м. Тому в оный год, дай бог памяти, шестьдесят девять было. А помер в 1973 году от рождества Христова — то есть в возрасте девяноста двух лет… Короче. Хапнул меня Пабло Антинохьевич за ручку — и давай беседы беседовать. А Олег с другой стороны за локоток взялся, но, чую, больше для того, чтобы на стуле удержаться… Но тут в помещение буфета урологического отделения вносится взлохмаченная санитарка и, думая, что никто не замечает, что она уже тоже того — со слегка сдвинутой точкой сборки, весьма, как ей кажется, серьёзно изрекает: — Иваныч! Срочно в приёмное, потому что там какая-то хрень! Я сказала, чтобы у телефона обождали, а они трубку бросили, суки! Я чую — вот мой шанс. — Пошли, Олег Иваныч, — говорю — я тебя провожу к месту событий и пойду обход, что ли, обойду. А потом ещё наколядуемся, если что. Олег, моментально профессионально исполнившись чувством долга, в жалкой попытке осознать своё тело в пространстве становится в позу Ромберга, при этом глупо хихикая. Ну и что — он вообще парень весёлый. «Пронесло, — думаю. — Сейчас-то я ноги и сделаю!» Но тут оживает Караим Антинохьевич, который ещё, вишь, не до конца рассказал мне свою концепцию видения «Поля маков в Аржантё», а также высказал не все соображения на предмет отношений между Моне и падчерицей. — Многоуважаемая публика! — встаёт и говорит густым баритоном. — Пейте и закусывайте, как раньше. А я с ребятами в приёмное спущусь — тряхну стариной. Вдохну этот запах — не всё же по академическим джунглям прятаться. Пора вспомнить, каково оно там, на воле, в пампасах. Олег, смотрю, от этого аж протрезвел похлеще, чем под душем Шарко. — Что вы, что вы, — говорит, — Караим Антинохьевич! Вы — и вдруг в нашем неуютном, открытом всем ветрам приёме. Да там, может, поножовщина какая. Или в борщ кто кому насрал — мало ли! Вы! Такая величина! И вдруг!.. Бесполезно! Светило уже взошло над толпой смердов. Поэтому, бросив на Олега гневный взгляд, Караим изрёк: — И Татьяну с собой возьмём. — А как же! С кем ещё о мастерах цвета беседу добеседовать! — Пусть её будет. Может, чему дельному научится, чтобы, если что — не опозорила белый халат, как ты, отрок неразумный, с родами. — История-то, надо сказать, по всей больнице давным-давно разнеслась. — Я, — продолжает академик, — когда-то, ещё при Сталине, какому-то аппаратовскому доберману камни из почек удалял. Под страхом, которого тебе, щенок, не понять! Так что айда, дети мои, в приём — уши всем подряд купировать! Смотрю — тут так просто не слиняешь: Караима понесло. Ладно, думаю, — авось он протрезвеет по дороге или же мне из роддома позвонят. Едем в лифте. Олег надувает щёки. А я делаю заинтересованное лицо. Хотя мне, если честно, что «Поля маков в Аржантё», что «Поля маков в ложбине у Живерни», что «Лондонский парламент», всё одно — Моне. Вы, если бы так хорошо разбирались в импрессионистах, как я — тоже бы любого в погонах уделали. Прибыли, значится. А докторица приёмного уже аккурат как с картины того же Пабло сошла — «Женщина в кресле», видали? И хохочет! — Олег, — шепчу, — чего это с ней?! Ну выпила. Ну с кем не бывает! Чего же хохотать-то так в лицо! Видит же — Караим тут. Не верит? Думает, delirium tremens за ней пришёл? — Я, — отвечает мне этот гадёныш, дружок мой разлюбезный, — вообще плохо вижу, потому что очки забыл в ординаторской! Я вижу только набросок «Авиньонских девиц»! — И всхлипнул. А Караим Антинохьевич ручку дежурной приёма поцеловал, улыбнулся и говорит зычным голосом: — Ну, что нас так развеселило, душа моя! Показывай этих проказников! Что у нас? Ножевое? Колика? Задержка? Ещё какая ургентность развесёлая?! — И прям ножкой, как застоявшийся жеребец, бьёт и ушами прядёт — воздухом приёма надышался, что ли, старый чемодан! А у меня настроение уже ни к чёрту. Примерно как у «Любительницы абсента». «Как же, — думаю, — отсюда благовидно смыться?» Наивная. Я ещё и не предполагала, ЧТО меня ждёт «На железной дороге». Да. В этом месте вы должны простить мне резкий переход к русским художникам-передвижникам. Потому что в смотровой приёма нас ждали два персонажа, сошедшие аккурат с данной картины Василия Григорьевича Перова. Ну приодеты, может быть, и получше. В смысле — посовременнее, а типажи — те же! Хотел, Караимушка, в народ? Получай народ прямо от боженьки с ладошки! И молвил один из народа: «Б…я… Не, ну надо же!.. Нах… Доктор! Еппона мама!» Зело принямши, руками машет, рассказывать порывается. Но чувствуется, что человеку от всей души весело — на смех срывается. До истерики местами! Другой сидит без штанов — стесняется. Одной рукой причинное место, в тряпицы обмотанное, зажал. А второй по воздуху водит — то пальцем погрозит, то крякнет и отмахнётся от кого-то невидимого. Мол, вот такая вот херовина вышла. Штозаваюматьсамнепойму! А Караим-то наш не орёт, глазами не сверкает, а любезно так говорит: Пойди отблюйся, падла, и приходи! Вы не подумайте. Это он Олегу. А мужику, тому, что с тряпицами, ласково так: — Что случилось, милейший? Тот молчит, ёжится. Пациентом себя чувствует. Второй за него: — Ну, дык… Мы ж, б…я… того. Ну, это! Ну, чтоб!.. А оно… Вот! — Что вот? — Голос Караима уже струится, как тончайший шелк. И вдруг тот, что с тряпицами, басом таким гнусавым: — Доктор, а выпить можно? Вы чё не подумайте… Я того… В нерв весь ушёл. Аж запирает! А?.. — и смотрит. Караим Антинохьевич ещё раз удивил меня в тот вечер под Рождество. Как говорят, жил дольше, видел больше. Медсестре смотровой говорит так спокойно: — Принеси-ка, душенька, три стакана. Нет. Два. Тебе, я так понимаю, — и смотрит на этого «констриктора», — грозит оперативное вмешательство. — Чего? — спрашивает мужичок, съеживаясь. — Операция. И срочная, — объясняет Караим. — Хотя если это то, что я предполагаю, — сойдёт и местная анестезия. — И вновь обращаясь к сестре: — Всё-таки три, голубушка, стакана тащи. И шустро! Выпил Караим Антинохьевич с мужиками. И подельник — тот, что всё веселился, — наконец-то обрёл дар более-менее связной речи и рассказал Караиму буквально следующее: — Ну, выпили мы с кумом. С бабами, понятно, поругались. Им — то-сё, пятое-десятое — тока бы глотки драть. Праздник же святой! Понимать надо. Дуры одно слово! В общем, потом ко мне пошли — в сарае там было у меня немного. Выпили ещё, посидели, он мне и говорит: знаешь, мол, когда и почему баба хвостом крутит? «Отож, — говорю. — Оттого и крутит, что с хвостом. Все они бесоватые!» А он мне: «Дурак ты! Я, мол, не про то щас. Я про то, что до одного места ей те дрова давным-давно и чердак худой. А вот место то самое чешется… Вот я об чём!» И вдруг в рёв — прям как запойный. Наземь плюхнулся, орёт: «Не могу больше! Ой, не могу!» Я чуть прям не протрезвел с непоняток. И бросать боязно — не повесился бы. А то у нас в том годе, помню… Да и хер с ним! Тот вовсе шибанутый был. А кум-то мой — мужик. За ним отродясь дурости такой не водилось. В общем, он блажит, а я как обухом по голове. И тут, бац! Дошло до меня! «Ты что ж, — говорю, — курва, мать твою так перетак! Бабу, что ль, обходить не смог?» А тот пуще в рёв — думал, щас вся деревня сбежится. Насилу угомонил. В общем, сидим, допиваем. А я про себя: «Беда-а. Ой, беда. Как бы не повесился всё-таки». Тут он мне и говорит: «Чёта у меня там не того… этого». «Чё — говорю, — у тебя не тово-ентова?» Он: так, мол, и так. А у меня прям как гора с плеч. «Дурень, — говорю, — что ж ты сразу-то не сказал! Это ж — не беда! Плёвое дело — проще пареной репы!» А как вышло — меня в прошлом годе в ЦРБ возили — такая же херня была. Врач говорил, не помню. Не то «навоз», не то «абрикос», что-то сельскохозяйственное у меня было. Вот прям аккурат как и с кумом стряслось. Так там делов оказалось на пять сек — шкуру оттянули да и оттяпали кусок. В палату хотели положить, а я утёк. Знаю — потом деньги давай за то за сё. На мне и так всё как на собаке… Короче, мы ещё по «наркомовской» накатили, да глоточек оставили — чтоб топорик, значит, протереть…» — Ясно! — неожиданно резко и громогласно прервал его Караим. — Клиническая ситуация налицо! Любушка, вы всё приготовили? — Да, Караим Антинохьевич! Операционная сестра уже помылась. Всё готово. — Пройдёмте, дамы и господа. Приоденьте коллегу, — говорит Караим санитарке, кивая на «подельника». Тот аж икнул со страху. Санитарка уже рот было открыла: «Не положено!!!» — им же до одного места, академик ты пятнадцати академий или хрен с баштана. Но докторша приёмного строго так ей бровками — мол, не выёживайся, а исполняй. И все действующие лица двинулись в «предбанник» ургентной операционной. — Как вы уже, наверное, догадались, Татьяна Юрьевна, у нашего пациента случился банальнейший… кто? — Фимоз, — вздохнув, послушно отвечаю я. — Не этот ли «сельскохозяйственный» продукт вы имели в виду, коллега? — продолжает как с подмостков вещать Караим, обращаясь к подельнику потерпевшего. — Он. Точно он. Вот и доктор мне тогда… — Понятно, понятно. — И вновь обращаясь ко мне: — Не просветите ли вы, Татьяна Юрьевна, глубокоуважаемого коллегу, приехавшего к нам из дальних… э-э… стран, на предмет сего типично «сельскохозяйственного» случая? За моей спиной давилась от смеха до пузырей на лбу докторша. Мне же по роли, отведённой великим «искусствоведом», приличествовало дать серьёзный, развёрнутый ответ. — Сужение крайней плоти полового члена. Фимоз у взрослого мужчины возникает при хроническом воспалении кожи головки полового члена и крайней плоти — баланопостите. Причиной фимоза могут быть склероз кожи крайней плоти, злокачественные новообразования головки полового члена и крайней плоти, инородные тела, всякие неспецифические и специфические инфекции. Например, сифилис. — Умница, голубушка. «Ага, и чаще всего встречается в далёких сельскохозяйственных странах!» — чуть не залепила я под конец. Еле сдержалась, чтобы не выскочить из роли. — И что же, душа моя, у нашего пациента было не «таво-ентова», что он ханку жрал и другу в ноги кидался, на бабу свою жалуясь? — продолжал млеть в своей ипостаси Караим. — Хотя, должен сказать, претензии её были совершенно обоснованны, ибо, если ты мужчина — изволь соответствовать! — добавил семидесятилетний академик, горделиво расправив плечи. Должна сказать, дай бог вам всем в его годы так выглядеть! — Фимоз, — говорю, — Караим Антинохьевич, нарушает нормальную половую жизнь и даже делает порою её невозможной. Потому что возникают весьма болезненные проблемы с открытием головки полового члена, травмы кожи крайней плоти и уздечки во время эрекции и при половом акте. — Ой, полярная лисичка, какие проблемы! — вдруг подаёт реплику уже приодетый в бахилы и хирургический халат кум-«оператор». — Извиняюсь. — А ведь совершенно верно говорите, коллега! — отвечает Караим, значительно поднимая указательный палец вверх. «Ну, цирк!» — проносится у меня в голове. — И каково же лечение подобных форм фимоза у взрослых мужчин, Татьяна Юрьевна?! — тоном, ни на секунду не позволяющим заподозрить в ёрничанье, продолжает Караим, предупредительно открывая передо мной двери в оперблок. — Только оперативное! — наигранно вздыхаю я, оглядываясь в поисках Олега. — Именно! — И тут же: — Мойтесь, голубушка! — Я?! — «Цирк уехал — клоуны остались!» — Караим Антинохьевич, мне же в роддом, и к тому же Олег… — Ничего не случится в вашем роддоме за час. Там ещё дежурант есть. А если что — из гинекологии бездельников вызовут. А Олег, как и его милейший отец Иван, хотя и прекрасный хирург, но алкогольдегидрогеназы[11] в организме — кот наплакал. Это у них наследственное. Так что — сама понимаешь… «Ну Олег, ну удружил! — думаю. — Ладно, что делать-то. В травме я уже ассистировала, так что… Не прикажешь же солнцу закатиться в неурочный час… Подержу, пожалуй, крючок академику». А академик-то между тем ещё успел огненной воды себе и «коллеге» плеснуть. — Караим Антинохьевич, — говорю, — только вам там несколько неудобно будет, потому что у этого стола давным-давно все гайки и болты из строя вышли и он под ваш рост не отрегулируется. — А зачем мне, радость моя, его регулировать? С такой операцией вы, Татьяна Юрьевна, вполне справитесь самостоятельно при помощи операционной сестры. «Ну всё! Приехали! У Караима рождественский маразм!» — только и успела подумать я. — И не волнуйтесь, мы с коллегой будем рядом и всё вам расскажем. — И подталкивает офигевшего в дупель мужика в операционную, куда санитарки уже увели его дружка со слегка подпорченным «хозяйством». — К тому же поверьте старому волку — кесарево сечение куда как более сложная операция. А циркумцизио, по большому счёту, и операцией не назовёшь. Скорее манипуляцией! Хотя!.. Знаете ли вы, коллега, — продолжил он, обращаясь к «куму», — что сказал ещё в 1911 году американский хирург Кистлер по поводу обрезания? — По поводу чего?.. — Да вот как раз того самого «ентова». А вы, Татьяна Юрьевна, тоже не знаете? — Нет, Караим Антинохьевич! Не знаю! Я пиписьки совершенно иной конструкции в интернатуре и клинординатуре изучала! — Настоящий врач, голубушка, должен быть энциклопедически образован! И у вас для этого есть все предпосылки! Интеллект, талант, мастерство, молодость, красота, ноги… Последнее, впрочем, из несколько иной оперы, но не помешает. Считайте это бонусом. Так вот… — Выдерживает мхатовскую паузу и хорошо поставленным голосом продолжает, обращаясь ко всем находящимся в операционной: — А сказал Кистлер буквально следующее: «Циркумцизио — одна из наиболее часто выполняемых малых операций, которая иногда делается хирургами походя, без особого внимания к ней, из-за кажущейся простоты. Однако многие хирурги часто теряют своих лучших клиентов, если эта операция заканчивается неудачно!» Поэтому сейчас мы будем делать такое циркумцизио, кхм, вернее — доделывать, — Караим укоризненно посмотрел на мужика, которому, судя по всему, было, мягко говоря, не по себе, — что вашему другу, любезнейший, нигде не стыдно будет продемонстрировать результаты нашей работы! Картина маслом — двое «коллег», в нестерильной зоне, примостились у подоконника… Консилиум, блин! Нет! Такого у импрессионистов точно нет — можно даже не искать. В это время в оперблок забегает взъерошенный Олег, смотрит на обложенное уже медсестрой операционное поле, нервно сглатывает и убегает. Вслед за ним деловито заходит анестезиолог. Почтительно кивает Караиму, видит меня и недоумённо вопрошает: — А Олег Иванович говорил, что у нас урологическая операция. — Урологическая, — подтверждаю я. — А ты тут что делаешь? — Подрабатываю на полставки! — рявкаю я. — Делай блокаду! Мне уже на мужика этого смотреть жалко! — Подход не мальчика, но мужа! Я ни секунды не сомневался в вас, Татьяна! — изрекает Караим с подоконника. И тут вдруг оживает пациент: — Доктор! Я вас очень прошу! Сделайте, пожалуйста, чтоб было красиво! Баба у меня очень капризная! — Да, — подтверждает «коллега». — Мы и приехали-то потому, что криво вышло. Я до соседа сбегал — у него «Газель», — в больницу, говорю, надо смотаться — и мухой назад! Там сейчас дружбану подровняют чего надо — и назад к столу ещё успеем! И тебе поставим. Так что он нас на улице ждёт. Вы, доктор, побыстрее управьтесь, но чтоб ровно! А то его засмеют. Баба у него шибко языкатая — разнесёт, что твой Бобик-пустобрёх. В общем, я уже не знаю, плакать мне или смеяться. Операционная сестра вся трясётся мелкой дрожью от хохота. А Караим продолжает в своём духе: А «криво», любезный, как вы изволили выразиться, вышло потому, что многие хирурги предпочитают, в отличие от вас, технику «двойного разреза». Смысл её в том, что наружный и внутренний листки крайней плоти надсекаются двумя отдельными циркулярными разрезами, а образовавшаяся между ними полоска ткани затем удаляется. Подобная методика, коллега, позволяет удалить ровно столько крайней плоти, сколько «закажет» пациент. Таким образом, головка полового члена будет после операции открыта либо полностью, либо частично. Осложнения после циркумцизио встречаются в опытных руках хирурга крайне редко. А вы, милейший, допустили ошибку начинающего — попытались одномоментно разрубить этот «гордиев узел», чего, конечно же, не допустит Татьяна Юрьевна! — Не-е. Я узел не трогал — только шкуру. Он палец поставил — типа там дальше уже х… хозяйство. Точно вроде рубанул. А он как заорёт. Смотрю — кривовато чуток вышло, ну и вот… Медсестра ржёт. Анестезиолог тоже. Я стою над этим самым «хозяйством» со скальпелем в руках. Олег-счастливчик блюёт где-то в недрах санкомнаты приёмного. А Караим Антинохьевич на вершине блаженства. Что, как говорится, и требовалось доказать. Дальнейшие полчаса были посвящены циркумцизио в Древнем Египте времён шестой династии фараонов. (Кстати, все фараоны были названы поимённо.) Циркумцизио в еврейской культуре, как олицетворению единства с Богом, следования Его заветам и принадлежности к избранному народу. Была зачитана Книга Бытия, Слава Яхве, не вся, а только отрывок, где говорится: «Каждый мужчина среди вас должен быть обрезан». Бытие 17 дробь 10. Мы узнали много нового о циркумцизио среди мусульман, африканских племён и индейцев Центральной Америки. О пользах и рисках. Об отдалённых последствиях и о том, почему у мусульман гораздо реже случается рак прямой кишки. Да-да. Караим в характерной для него манере и тут коснулся смежных специальностей, ибо «медицина едина и неделима, как цвета спектра, которые, лишь сливаясь, дают Свет». Изредка прерывал он свои речи и, заглядывая через плечо операционной медсестры, изрекал: «Да», «Ага», «Здесь чуть выше», «Не надо Ревердена[12] — это тебе не матка», «Умница, моя девочка!», «Красоту в массы!». Академик был галантным мужчиной — позже он самолично проводил меня до самого родильного дома неуютными подвалами и, ещё раз уточнив, точно ли я не хочу (правда, не уточнив — чего именно), отправился в главный корпус, зычно напевая «Любви все возрасты покорны, её порывы благотворны». Тексты нашего всего, положенные на музыку Петра Ильича, зычным эхом разносились по подвалу, пока я курила. Поспать так и не удалось, потому как ближе к середине ночи потянулись дамы с тянущими, ноющими и схваткообразными болями в низу живота. * * *Всю пятиминутку начмед смотрела на меня, в предвкушении сверкая глазёнками. И в самом конце, не выдержав, объявила громогласно: — И последнее! У нас ЧП! В связи с чем Татьяну Юрьевну в срочном порядке вызывает к себе начмед по хирургии! Доигрались вы в очередной раз, дорогая! Много себе позволяете и ещё больше о себе думаете! Коллеги, заинтересованные запахом нового скандала, посмотрели на меня. — Да! Татьяна Юрьевна напилась и всю ночь шлялась по главному корпусу, превышая полномочия! Я думаю, что Алексей Гаврилович примет меры, и на сей раз я не буду вас выручать! — А что, разве вы меня уже выручали? — елейным голосом спросила я. — Все за работу!!! — заорала начмед по акушерству и гинекологии. Поздоровавшись с невозмутимой, как сфинкс, секретаршей, я толкнула тяжелую дубовую дверь кабинета начмеда: — Доброе утро, Алексей Гаврилович. Вызывали? — Что вы, вашу мать, себе позволяете?!! — выдохнул на меня перегаром начмед. — Просил же вчера не пить! — Так я и не пила. — А за каким хером вас понесло оперировать урологическую патологию, если у них в отделении есть свой врач?! Это должностное нарушение. Нет! Это — должностное преступление!!! — заорал начмед и шандарахнул об стол журналом операционных протоколов ургентной операционной, где в графе «Хирург» гордо реяло моё ФИО. «Ну Олег! Ну гад! Ещё и post factum удружил. Видимо, так и не пришёл в себя вчера. Ему-то что — он сын Ивана. А я, блядь, сирота! Мама — учитель. Папа — инженер…» И тут распахивается дверь и, напевая на какой-то незатейливый мотивчик стихи «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины?», входит Караим Антинохьевич. Первым делом целует мне ручку, заявляет, что я очаровательна (ага, а как же — после бессонной ночи и с растрёпанными волосами). Затем поворачивается к начмеду и говорит: — Ты, Алёша, дороги Смоленщины, конечно, не помнишь. А вот отец твой покойный — помнил. И на красивых женщин варежку разевал, только чтобы обомлеть! Чего орёшь?!. А-а, да я смотрю, протокол операции неверно записан? Ай-яй-яй! Как это я недоглядел, а операционную сестру бес попутал — это с ними частенько случается. Дай-ка я поближе гляну… Ну вот, конечно, я вижу — ошибка, — тычет пальцем в журнал Караим. — Кто у нас тут хирург? Я хирург! А Татьяну Юрьевну я трепетно умолял мне проассистировать, потому как Олег Иванович были несколько не в себе и сильно жаловались на осетрину, что к нам в буфет завезли на праздник. А что пациент удрал — так за ним дежурный доктор следить не обязан, а вот псы твои приёмные — как раз наоборот. Но, надо сказать, парни красиво ушли. На «Газели». Как мы с твоим отцом от фашистов. Ах, Алёшка! Давай сообрази лучше кофию с коньячком. Или даже лучше коньячку с кофиём. На три, естественно, персоны. Алексей Гаврилович обречённо машет ручкой и распоряжается секретарше в селектор. Тем временем Караим Антинохьевич снова обращается ко мне: — А для вас, любезная барышня, у меня подарок. — И вручает мне толстый альбом репродукций… Клода Моне. Я, пытаясь быть естественной, улыбаюсь, благодарю, открываю, а там — дарственная надпись:
— Татьяна, двери моего кабинета открыты для вас в любое время. Не говоря уже о потайном лазе в моё сердце. Слава богу, во время моих неловких расшаркиваний и смущённых благодарностей начмед вернулся в реальность и что-то там начал увлечённо рассказывать Караиму Антинохьевичу. Я быстренько ретировалась под благовидным предлогом, потому что хотела как можно быстрее домой, в ванную и спать. Но так просто уснуть мне не удалось. Вначале позвонила утром ещё такая злобная, а сейчас приторно-мармеладная Светлана Петровна — начмед по акушерству и гинекологии — и заголосила в телефонную трубку: — Нет, какая же ты умничка! Я никогда в тебе не сомневалась! Надо же… Сам Караим Антинохьевич… — Да-да. Спасибо, — говорю. — Вы всегда так чутко… реагируете. — И положила трубку. Надо ли говорить, что ещё с полгода вся больница считала меня любовницей академика! Спустя ещё пару минут позвонил Олег и жалобно проныл: — Мне так плохо, а Алексей Гаврилыч меня вдул по самое не балуй, а мужики удрали. — Олег, отправляйся в ад! — сказала я и выдернула телефон из розетки. Едва прислонив голову к подушке, вдруг… * * *…очутилась в кафе на набережной Сены. За соседним столиком сидели Пабло и Сальвадор. И вдруг последний начинает реветь — как запойный. Наземь плюхнулся, орёт: — Не могу больше! Ой, не могу, Паблуша! Чёта у меня там не того-ентаво… — Чё ты не можешь-то? Галку окучить, что ли?! Говорю тебе, нельзя на русских бабах жениться! — А это не я — она сама! — голосит Сальвадор. — Ладно! Не голоси, пошли в мою мастерскую! У меня о прошлом годе такой же «абрикос» с Ольгой вышел. Да не ссы — там делов на пять сек — шкуру оттянуть да оттяпать кусок! Пошли! Да абсенту прихвати — нож протереть! Проснувшись в холодном поту, я весь день листала альбом Куинджи! Ну его, этих импрессионистов и прочих кубистов. Куда как лучше реализм. Радуга. Море. Крым. Ночь. Степь. Одно плохо — зря они в биографической части альбома фото Архипа Ивановича, играющего в шахматы с Менделеевым, вставили. Так и кажется, сейчас один другому заголосит: «Не могу больше! Ой, не могу, Дмитрий! Чёта у меня там не того-ентаво…» P.S. А помощь Караима Антинохьевича мне действительно однажды очень пригодилась. Но та история совсем не походила на рождественскую сказку. Потому что было совсем не смешно и страшно. Прикладная косметология Если вы ещё помните, в те стародавние времена, когда газоны были зеленее, «мажорский» сахар ещё шумел камышом на острове Маврикий, а зубные щётки с моторчиком и чупа-чупсы ускоряли процесс ферментации лишь западной цивилизации, я работала акушером-гинекологом. Но помимо этого я ещё и диссертацию писала. Вернее — диссертации. Докторскую, для начмеда, и себе — что останется. Да-да, друзья мои. Был в моей жизни этот постыдный эпизод. «Глубокоуважаемый председатель! Глубокоуважаемые члены специализированного ученого совета! Спасибо Иван Иванычу за пятнадцать вопросов. И маме с папой за мир во всём мире!» и т. д. Поэтому расскажу-ка я лучше о плаценте. Плацента — это такой, не побоюсь перевода с мёртвых языков, блин. И этот блин выполняет, блин, массу функций. Тема же моей кандидатской начиналась так: «Клинико-морфологические аспекты…» А дальше длинно и оно вам не надо. Но как раз для изучения этих самых морфологических аспектов мне и нужны были плаценты. Причём от дам с определённой вирусной инфекцией. Родовспоможение этим самым дамам под радостные фанфары вручили мне ещё до планирования кандидатской. Я представляла собою редкий для современной науки случай, когда диссертация творится на собственноручно наработанном материале, а не чужой материал подгоняется под кафедральную тему. Я занималась почти всеми беременными, роженицами и родильницами с «чёрной меткой», не считая, конечно, случаев с отягощенным финансовым анамнезом — этими занималась лично начмед. Но документацию и в этих редких случаях вела я. Меня вызывали в любое время дня и ночи, потому что, когда чупа-чупсы с моторчиком жили только в Штатах, у нас никто не горел желанием помогать этим женщинам. Короткая и простая аббревиатура — ВИЧ — тогда ещё казалась зловещей. Но девочка я была умная, поэтому, ещё листая учебник микробиологии с ятями и фетами, поняла, что бытовой сифилис придумали те глубокоуважаемые члены, которые посещали в свободное от академических изысканий время широкодоступные публичные дома. Договорившись с заведующим кафедрой патологической анатомии о совместной деятельности, читай, кроме докторской начмеду, ещё и аспиранту-теоретику кандидатскую, я с присущей мне решительностью приступила к сбору материала для исследования. Для этого мне были нужны: 1. Плацента от барышень с опредёленной инфекцией. 2. Ведро эмалированное. 3. Формалин. 4. Идиотизм. Последнего было не занимать. Поэтому после каждых подобных родов я занимала санитарную комнату изолятора, где промывала и кромсала нужным мне образом эти самые блины. После чего, водрузив на культю пуповины бирку с датой и порядковым номером, опускала эти разделанные блины в ведро с раствором формалина и относила в подвал. Формалин я разбавляла на глаз. При опущении нового блина к сотоварищам я сливала прежний раствор и добавляла новый. Скажу вам честно даже свеженькое всё это пахло, мягко скажем, неприятно. А уж через три недели… Через три недели я решила везти первую порцию приготовленных блинов на кафедру патологической анатомии. Дело было как раз к Масленице. Там блины должны были покромсать тоньше нарезки салями, выдержать в спиртах восходящей к сомнительной плотности, залить парафином и ещё раз настрогать… Далее — предметные стёкла, микроскоп, электронный микроскоп… Впрочем, к чему нам скучные методики? К тому же много позже я поняла, что такие ответственные умницы, как я, — истинный раритет. К примеру, в диссертации одного славного парня — великолепного проктолога — под видом прямой кишки при специфическом проктите гордо реяла фотка скана среднего уха из атласа гистологии Елисеева. Романтического флёра моей исследовательской деятельности добавляло и то обстоятельство, что ко мне чрезвычайно тепло относился заведующий кафедрой патологической анатомии. Каждый мой приезд сопровождался чаепитием и разговорами об импрессионистах. «Ах, душа моя, я безумно, ну просто космически занят. Поэтому, пожалуйста, да-да, никогда не опаздывай, я тебя прошу!» А когда меня просят — я не опаздываю. Я не опаздываю, даже когда не просят. Поэтому профессора я ждала обычно подолгу. А дождавшись, пару часов вела околонаучные беседы о нелёгкой судьбе посвятивших себя поиску глубины цвета седьмого мазка кисточкой № 6. И вот, с содроганием предвидя очередной диспут о семнадцатом способе мировосприятия, я настолько плотно перемотала эмалированное ведро скотчем, что оно изменило форму и стало похожим на чемодан, летящий чартерным рейсом в Уганду. Погрузила его в багажник своей видавшей и не такие виды «Мазды», быстренько переоделась и поехала. Тут надо заметить, что гибэдэдэшники и прочие уполномоченные товарищи останавливают меня крайне редко. Езжу обычно трезвая, пристёгнутая, в указанном скоростном режиме. Даже если и навстречу по улице с односторонним движением так не понту ради, а по службе. И вдруг — нате, пожалуйста! А у меня же встреча и я уже выучила биографии всех импрессионистов. Ну и ведро… Козырнул. Что-то там невнятно пробормотал на манер: «Бырым-бырым-бырым! Стрший инспр Брым! Предъявите документы!» Документы я всегда с собой ношу. Все. А у меня три гражданства в анамнезе, замужества-разводы, взлёты и падения. И на всё своя бумажка имеется. Поэтому, если что, я сразу — «ннА! есть у меня такой документ!» Предъявила. Сижу себе не рыпаюсь. Улыбаюсь. А он мне: — Выйдите, пожалуйста, из машины! Опаньки, что ещё за чёрт? — Глубокоуважаемый Бырым, понимаете, я опаздываю! — Все опаздывают, — философски так отвечает мне старший инспектор. — Выйдите, пожалуйста, из машины. Я понимаю, что Бырыма на голых импрессионистов не взять. Выхожу. — Откройте капот. Наклоняюсь, дёргаю чего надо — вуаля, — вот вам, Бырым, мой капот. Что он там хотел увидеть? Номер двигателя? Уровень масла? Клеммы на аккумуляторе? А ситуация между тем весьма комичная. Стоит весь такой по форме и даже при кобуре, и я вся такая фильдеперсовая в кожаном брючном костюме, с полной головой импрессионистов. И тупо пялимся в подкапотное пространство. Меня стало пробивать на «хи-хи». Человек я чувства юмора лишённый — могу в доме повешенного о верёвке пошутить, — возьми да ляпни Бырыму: — Думаете, номер двигателя перебит? Глянул он на меня серьёзно так, ротик куриной попкой сделал и говорит: — Откройте багажник! — Не надо, — говорю, — у меня там расчленёнка. И атлас импрессионистов с дарственной надписью: «Любимому патологоанатому от преданной ученицы на вечную память!» — и хихикаю, как будто невесть как сострила. А Бырым рассвирепел и как рявкнет: — Откройте багажник! — Хорошо-хорошо! Только вы не нервничайте, потому что у меня в аптечке только эластичный бинт, жгут и стакан. А валидола и респиратора нет. Так что дышите ритмичнее, но поверхностнее — я открываю. — И открыла. Бырым носиком повёл, вздрогнул и, тыча дрожащим пальчиком в багажник, произнёс: — Что это?! — Ведро, — говорю, — эмалированное. Инвентарный номер 3457. Собственность обсервационного отделения родильного дома. — А что в ведре? — Убиенные младенцы! — сделала я страшные глаза и улыбнулась. Но поглядев на него, срочно исправилась: — Материал для исследования! После этой фразы он долго думал. Минут пять. Аж фуражку на затылок задвинул. Ну, их же учили понемногу «чему-нибудь и как-нибудь». Вот он и вспоминал чему и как. Вспомнил и выдаёт: — Для перевоза биологических материалов должны быть оформлены соответствующие документы. — Милый Бырым, вот вам удостоверение врача такой красивой большой белой больницы, вот разрешение на въезд в неё на автотранспортном средстве госномер такой-то — смотрите. «Ага, съел?!» — думаю. Моя взяла! Бырым опять включил перезагрузку системы. — А бумаги? — наконец законнектился с реальностью Бырым. — Ну какие же ещё бумаги?! Вот у меня ещё загранпаспорт есть! Видите, там виза штатовская под номером «J1», то есть допуск на секретные объекты, работающие с биологическим оружием… — «Бля-я-я-я!» — сказал мне мой внутренний голос, но было поздно. Бырым стал багровым. — Открывай ведро! — захрипел старший инспектор, перейдя на «ты». Потому что, видимо, подумал, что я шпионка, а враги Родины — они наши друзья и с ними завсегда надо на «ты». — Дорогой Бырым, я бы открыла, но, боюсь, это не доставит вам удовольствия, кроме того, меня уже ждёт один старый перец с импрессионистами. А импрессионисты, батенька, это что-то на манер схемы массового ДТП, уж вы-то должны меня понять… — Ведро!!! — резко задохнулся инспектор, и я чую, что апоплексия уже не за горами дремучими. — Ну, хорошо, милый. Жди! — А сама к правой двери машины подалась, дверку открыла и в бардачок… А Бырым как заорёт: «Стоять!» — Господи! Что ж ты орёшь! — чуть не уписавшись с перепугу, я тоже перешла на «ты». А он по кобуре ручонками шарит, как будто я не знаю, что не бывает там у них никакого табельного оружия, кроме как «по сиренам». Кто ж знал, что сегодня как раз она. Так что пистолет он достал. А я тогда ему вальяжно, по-голливудски: — Ты что, с глузду съехал, Бырым?! — А зачем ты в бардачок полезла? — по-бабьи визгливо и обиженно пропищал старший инспектор. — Перчатки взять. Смотри, — отклоняюсь и показываю, — видишь белый пакет? Читай, чё на ём написано: «Перчатки хирургические. Сайз седьмой». Хотя ещё и восьмой есть. Хочешь — надевай. Меня, честно говоря, не греет перспектива это ведро открывать. Потому что, парень, там плаценты. А они три недели в формалине. Воняют сильно, Христом Богом клянусь. Бырым уже отошёл слегка. Кроме того, совместный стресс — он сближает. Поэтому старший инспектор отёр пот со лба и спросил уже простым человеческим голосом: — А на фига они тебе? Ну, думаю, приехали. Объяснять простому русскому парню о тонкой связи между спиртами восходящей плотности, импрессионистами и ВАКом не было ни малейшего желания. Вздохнув, я достала пачку сигарет, угостила Бырыма и говорю ему: — Тебе одному, как на духу. Только между нами и ни-ни никому! Вот ты телевизор смотришь? Ага. Рекламу видал? Ну, там «Плацент-формула» и кожа разгладится, и волосы вырастут, и всё станет длиннее!» Вот! А я ж в роддоме работаю. Ну, подумай, зачем мне платить бешеные бабки, когда всё это у меня под боком в невероятных количествах! Вот ты бы мне сколько лет дал? — Пятнадцать! — Да нет! Я о возрасте! — Ну, больше двадцатки бы не дал. — Вот видишь, а на самом деле… На самом деле — это всё плаценты! Я их дома через мясорубку и на морду! Офигительный результат! Согласен? — Счастливого пути! — козырнул Бырым, поперхнувшись сигареткой, и быстро зашагал в сторону перекрёстка. — Старший инспектор, может, пригласите меня на кофе с импрессионистами?! — крикнула я вдогонку. Бырым лишь ускорил шаг. Наблюдая закат Когда-то давным-давно, в минувшую эпоху, когда категории добра и зла воспринимались по большей мере в обывательском смысле, я работала акушером-гинекологом. И случилось у меня как-то одно из тех безоблачно-расслабленных дежурств, о которых принято говорить «ничто не предвещало». Роддом закрывался на плановую «помывку». Приёмное отделение и родзал томились в чистоте приятного запустения. Из «ответственных» родильниц — всего одна девочка во «второй седьмой палате». Когда-то с лёгкой руки заведующего так прозвали изолятор обсервационного отделения[13]. «Изолятор» звучало зловеще, а «вторая седьмая» если и вызывала какие ассоциации, то скорее связанные с личностью самого Бони. Он относился к тому редкому типу заведующих, которых действительно тревожил психологический климат пациенток. Да и врачей своих он хоть и дрючил в хвост и в гриву, но на более высоких уровнях «разбора полётов» в обиду не давал. Коллектив свой он формировал долго, поэтому в оборот роддома прижившихся отдавал с неохотой. Врачи здесь были собраны относительно молодые, грамотные и в меру честолюбивые. Так что в обсервационное отделение этого родильного дома зачастую приходили рожать «на врачей», а показание к обсервации нынче у любой женщины найдётся. Да и бумага истории родов всё стерпит. Так что «вторая седьмая» стала нормой разговорной этики. Я не спеша сделала обход, уделив внимание каждой, что удавалось нечасто. Беременные и родильницы часто обижаются на врача за то, что он не выслушал перипетий их семейной жизни, включая анамнез мужа до седьмого колена. За то, что не восхищался срыгиваниями новоявленного карапуза. За то, что, серьёзно пролистав результаты анализов, молча приставил деревянную трубку к животу, молча пощупал, молча потрогал и перешёл к следующей. А «следующих» на дежурстве два этажа. И хороший врач определяется отнюдь не сюсюканьем по поводу «ребёночка». Выслушайте за дежурство двадцать раз «Когда же я уже рожу?» или «Доктор, когда меня уже выпишут?». Повторите сорок раз одно и то же и двадцать — разное. А затем сядьте и напишите двадцать раз одно и то же и сорок — разное. А потом… Впрочем, в тот памятный день рутинной работы было мало. Поэтому можно было от всей души пошутить над нарядом чьей-то свекрови и умилиться пучеглазому «младенчику» в кружевах. На первом этаже дежурила Леночка — совсем юная акушерка, два месяца как из училища. Я приказала ей не отлучаться от «второй седьмой», где лежала девочка в третьих сутках послеоперационного периода. Девочка была проблемная. Она шумела, скандалила, не желала вставать, крыла матом всех и всё вокруг. Я, честно говоря, наискосок пролистала историю родов, особо не вникая. Поступила она необследованная, с преждевременной отслойкой нормально расположенной плаценты. Оперировал Боня. «Ну, значит, и анестезиологическое пособие было адекватное и хирургическая часть — на высоте. Третьи сутки — «полёт» относительно нормальный». Я посадила Леночку на индивидуальный пост «на всякий случай», хотя в другое время не позволила бы себе такой роскоши, и успокоилась. Спустя полчаса я сидела на крылечке с анестезиологом. Мы пили кофе и вяло перешучивались по привычке. Роддом закрывался почти всегда в очень удачное время — август-сентябрь — бархатный сезон. Ещё грело солнышко, но уже опадали жёлтые листья. Было красиво, устало и медленно. — Слава богу, закрываемся. Месяц-полтора покоя, — расслабленно промяукала я, затягиваясь сигаретой. — Ага, подзаколебало всё это уже… Кокетничали, конечно, отчасти. Типичный кастовый снобизм. В хорошем, разумеется, смысле. Ну, сколько бы мы смогли там — снаружи — среди жёлтых листьев, тепла и романтической тоски. Без карусели рутинных дел, без тычков и пинков от начмеда на утренней врачебной конференции, без этого специфического больничного запаха. Без удивительной атмосферы единения хаоса и порядка. Радости и печали. Волнений и слёз… Короче, любили мы свою работу. Рвите меня на части, злые гении. Но всё-таки оно есть — неизбывное таинство рождения, сколь банальным ни казался бы вам приход в этот мир. И есть великая честь — быть рядом в момент совершения этого таинства. Не потому, что, быть может, именно сейчас при тебе на свет выходит новый мессия или разгильдяй-петрушка. Барышня, способная разбивать сердца, или хулиган, который в очередной раз совершит революцию в физике или биологии. А может, убийца, маньяк? Обычный смертный? Кто знает, как на них влияем мы — те, кто рядом. Может, и никак… Скорее всего. Мы — каста наблюдателей. Наблюдателей таинства рождения. Вряд ли нам дано изменить ход истории, я больше чем уверена — он определён. Не нами и не сейчас. Мы встречаем, показываем, где встаёт солнце, отворачиваемся на секунду — и уже никого. Но след элементарной частицы остаётся в нас… Всю эту благостную философскую ерунду я вливала в Серёжины уши. А он грелся на солнышке, скорее всего раздумывая, как бы на отложенные деньги свозить наконец жену и дочь куда-нибудь недорого, но прилично. Но тут на крылечко вылетает санитарка. — Юрьевна! Алексеич! Бегом! Леночка орёт! Что-то случилось во второй седьмой! Боковое зрение на миг фиксирует оранжевый пожар листьев, слух — хлопок двери за спиной, десять секунд — и мы на месте. Агония — не самое приятное зрелище. Агония молоденькой девчушки мучительна и не похожа на заслуженное увядание старости, где смерть не приговор, но лишь закономерный результат. Тело не хочет умирать никогда, как бы того ни желал сам человек и что бы он для этого ни делал. Можно увидеть смерть жизни. А можно — смерть каждой секундочки из девятнадцати лет жизни этой девочки! Творец вдыхает душу. Но дышать за нас не в силах. Поэтому, вдохнув, Он просто уходит играть в кости… Это страшно — когда впервые. Да и позже невозможно привыкнуть. Приходится выставлять счётчик «ограничителя потерь», пользуясь терминологией старичка Карнеги. «Привыкнуть»… Как легко писать спустя годы. Вы полагаете, врачи циничны? Врачи ранимы. Цинизм — это броня. Это щит. Если постоянно ходить под ледяным дождём — заболеешь и умрёшь или закалишься. Да, это тяжело — удерживать голову, эвакуировать рвотные массы из уже полумёртвого тела. Или полуживого? Нет этого: полу-… Стакан либо полон, либо пуст. Не так страшны расслабляющиеся сфинктеры, как тёмная кровь, истекающая из влагалища и раны. И ты умоляешь её литься. Но нет. Она застывает мерзкой липкой студенистой массой. Эта обычно такая живая, струящаяся кровь. Не слизи, изливающиеся на тебя, и предсмертный глухой гортанный хрип пугают тебя. А эта кровь — то вдруг внезапно брызнувшая яркой алой струйкой, дарящей надежду, то застывшая пятном раздавленного мёртвого насекомого… Нет. Никаких истерик. Сплошные реанимационные мероприятия. Без эффекта. Смерть констатирована в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года. Подпись ответственного дежурного врача, анестезиолога и начмеда. А дальше — сухой язык протоколов вскрытия, яростные клинические разборы. Тактика «до» и стратегия «после». Посмертный эпикриз[14]. Облздрав. Лишение категории. Потому что хирургическая смертность «имеет право» быть, а материнская — нет. Даже если «вся деревня была её», как сухо обронит мать девчушки. Даже если твой предварительный диагноз «тромбоэмболия[15] лёгочной артерии» сходится на клинической картине с посмертным «бактериально-токсическим шоком». И даже если врачебная тактика… Да я и не об этом. Я даже не знаю о чём… О мраморных пятнах? О том, что та, что яростно материлась днём и чуть не побила акушерку, которая вколола ей фраксипарин из личных запасов заведующего, уже никогда ни слова не скажет? О том, что та, что не хотела подниматься, вдруг встала, напилась воды из-под крана, съела котлету соседки и умерла? Мы слепцы — мы ищем причину смерти в тромбах, закупоривающих артерии. В протеолитическом[16] действии микроорганизмов… В бог и чёрт знает чём ещё… И это всё тоже верно. Ведь слон — он немного и хвост, и хобот… И бредём мы во тьме, ориентируясь на редкие вспышки. И философствуем зря. Много слов тратим там, где уместнее молчание. Работа такая. И смерть для тебя — просто часть работы. Ты сейчас закуришь, и тебя отпустит. Ты возьмёшь историю родов, внимательно просмотришь, напишешь посмертный эпикриз. И уже скоро принесётся начмед — и успокоит тебя, и наорёт на тебя, и снова успокоит. Это для тебя пока в новинку, а им… Не их вина. Они защищаются, защищают и защищаются вновь. Тут — только от системы, потому что маме этой девочки всё равно. И ребёнка она не заберёт. А ребёнок — родился. И родился здоровый, как ни странно. И ты даже узнаешь пару лет спустя, что его усыновили и он, скорее всего, счастлив и здоров. И наверняка кому-то там наверху или внизу надо было, чтобы выжил именно этот ребёнок. Иначе как объяснить, что она со всем этим, обнаруженным на вскрытии и посеве материалов аутопсии[17], — выносила беременность. Выжила во время неё. И ещё три дня совершенно непонятно чем и зачем цеплялась за жизнь. Не она. Её тело. Разрушенное изнутри инфекциями и наркотиками. Кем он будет, этот ребёнок, мессией или петрушкой? Кто бы ещё рассказал, в чём разница… У каждой касты наблюдателей свой, ограниченный круг наблюдения. А может, и не наблюдатели мы, а ассенизаторы… или просто «ключи подаём»… Не знаю. И знать, честно говоря, не хочу. Не желаю искать причины и уж тем более приглядываться сквозь годы к следствиям. Я знаю, что в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года пение птиц ни на секунду не стало тише. И солнце не закатилось внезапно на востоке, и свет не померк в глазах ни у меня, ни у анестезиолога, ни у акушерок и анестезисток, и лишь только Леночка верещала истошным голосом, пока Серёжа не вколол ей чего следовало. Да и кричала-то она не от страха. Живые не боятся смерти. Живым не нравится её некрасота. А ты завтра пойдёшь в морг и будешь равнодушно всматриваться в то, что покажет тебе патанатом. Будешь соглашаться или оспаривать. Завтра ты будешь заниматься ремеслом. Как и сегодня. Как и каждый день. И это правильно. Не надо нам знать больше того, чем положено. Ни вперёд, ни назад, ни вверх, ни вниз, ни под. А если и явится тебе эта девочка как-то ночью — так это всего лишь память и её фантазии. Когда кто-то невидимый выводит на запотевшем зеркале таинственный иероглиф, чтобы связать детективную и эзотерическую часть сценария, — это не знак. Когда вы что-то очень ждёте, а оно не приходит, или приходит не то, или приходит не туда, или наоборот — это не знак — это проекция произведения ваших страхов и ожидания на экран воспалённого воображения. А вот когда ты с Серёжей после полуторасуточного марафона отправляешься в кафе выпить уже, наконец, водки, к нему вдруг прибивается большая лохматая псина, которую он забирает с собой… Так вот это и есть то самое… Неуловимое. Необъяснимое. Ускользающее. Не потому, что оно хочет ускользнуть. И не потому, что наши органы чувств несовершенны. А потому, что смотрим мы не туда. Вернее запоминаем не то. Не надо помнить стоялые лужи тёмной крови. Не надо раздумывать о гениях и хулиганах. Нужно только видеть и слышать пение птиц, счастливые глаза пса и прекрасный яркий закат такого-то числа такого-то месяца такого-то года. Не будет физиологических подробностей. Не будет извечных вопросов «Кто виноват?» и «Что делать?». Я там была. Я видела эту смерть и этот закат, этого пса и этого ребёнка. Лишь об этом я и пишу. Знать бы, у кого попросить прощения за всё это, но я не знаю. Я — ремесленник. Я — наблюдатель. «Здравствуйте, доктор!» Безмятежен сон дежуранта перед закрытием роддома «на помывку». Приёмное безмолвствует. Редкие недовыписанные родильницы не тревожат шарканьем пустынные коридоры… Но тут романтический флёр грубо обрывает трезвонящий телефон. В приёмный покой главного корпуса меня срочно требует мой приятель, по совместительству — врач урологического отделения. Нервно так требует. Даже сам звонит, а не медсестра. — Беги, — говорит, — срочно в цистоскопическую приёмного отделения! Ты мне очень нужна! — Конечно, Олег, чтоб ты уже был здоров! Приду, только скажи, в чём дело, потому что если выпить со мной хочешь, то я всё ещё замужем, как ни странно! — А он охает, ахает и что-то невнятно стонет в трубку. Вздохнув, натягиваю на пижаму халатик. Нет. Не сексуальный. Белый. И спускаюсь в подвал. Кто знаком с устройством многопрофильных больниц-монстров, знает, что самое интересное место в них — подземелье. Больничные подвалы куда как интереснее надоевшего всем метро. Вот о чём книги писать надо и где презентации проводить. В больничных подвалах-переходах! Иду неспешно. Курю. Ни акушерку, ни инструмента какого узкоспециального с собою не прихватила. Потому что я хоть и злая, но добрая. Не люблю почём зря людей тревожить, хоть и по ранжиру. Поднимаюсь в приём главного корпуса. Захожу в цистоскопическую. И вижу такую картину. На кресле лежит молоденькая пухлая девчушка, из недр ея струится кровь в слишком больших для урологии количествах, но характерного для акушерства колеру. Олег Иванович стоит на полусогнутых, и по очкам его изнутри струится пот. А снаружи — кровь девицы. В трясущихся руках — младенец орущий, одна штука, которого он поймал, а пуповину отрезать некому. Не положишь же его в почечный лоток, чтобы за ножницами потянуться. На полу валяются без чувств две белые женщины. Одна — цистоскопическая медсестра Аня. Вторая — цивильно одетая незнакомка. Чуть в стороне на фоне белой стены визуализируется абрис рубашки и брюк, которые говорят мне: «Здравствуйте, доктор!» И я понимаю, что это мужчина лет сорока с небольшим. Тоже белый. Только совсем. В смысле — абсолютно сливается со стеной. — Где ты ходишь?!! — орёт Олег. — Я так уже пять минут стою, а они валяются, а этого заело — всё время говорит: «Здравствуйте, доктор!» В общем, позвонила я акушерке, велела галопом нестись ко мне с набором инструментов для осмотра родовых путей и всяким прочим кетгутом-лидокаином. Чтоб вы уже не беспокоились, сразу скажу, что жертв и разрушений не было и всё закончилось банально. То есть хорошо. Как выяснилось позже, начиналось всё тоже банально. А хорошо или плохо — не мне судить. У меня другая специализация. Сами соображайте. Папа с мамой привезли в приёмный покой больницы свою дочь-девятиклассницу с жалобами на резкие боли в низу живота. В приёме при опросе выяснили, что девица уже трое суток не мочилась, и вызвали уролога. Уролог положил её на кресло, чтобы катетеризировать, а при подобного рода контактах с несовершеннолетними пациентами нужны родители. Нет родителей — опекун. Тётя Маша или завхоз ЖЭКа. Неважно кто, но чтобы был. Во избежание, так сказать, и чтоб по букве. И вот Олег Иванович видит странное, заглянув куда следует. Видит что-то там округлое, морщинистое, с волосами и елозит туда-сюда. Он, конечно, немного испугался, но вспомнил, что это похоже на картинку из учебника акушерства для четвёртого курса за подписью «Головка плода прорезывается» и побежал мне звонить. От страха толком ничего не объяснил. А может, подумал, что я телепат. И вот пока я телепалась по подвалу, девица издала истошное: «А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!» — и головка плода из состояния «прорезывается» перешла в состояние «прорезалась», не испытав, слава богу, никаких затруднений, и в руки решившего быть мужественным Олега шлёпнулся младенец доношенный пола мужского весом в 3500 г, ростом 52 см, с оценкой по шкале Апгар[18] 10 баллов. Вот в этот самый момент и упали в обморок медсестра цистоскопическая и мама… пардон, уже бабушка. А папа побелел на всю оставшуюся жизнь. Медсестра — потому что хоть и цистоскопическая, а роды первый раз видела и вообще крови боится. А папа и мама — НЕ ЗНАЛИ! Не заметили. Не могли подумать. Ага. Интересно, «Аленький цветочек» — книжка для детей или для родителей? Из школы — домой. Пообедала — уроки сделала — на курсы английского — домой. Уроки сделала — поужинала — спать легла. Много ли родителям надо? Накормлено, напоено и дома спит. А поговорить?!!!!!!!!!!!!!!!!!!!! — Ну, располнела немного в последнее время, — скулила пришедшая в себя мама-бабушка часом позже. — Что вы, доктор! Она же ещё в куклы играется! — добивала она меня железным аргументом. Пришлось честно признаться, что я тоже сплю с плюшевым мишкой. Но мой муж так благороден, что дал нашему ребёнку своё отчество и фамилию. Родители девочки повели себя достойно, кстати. Девчушка написала отказ от ребёнка, а они — усыновили. Так что теперь они ещё и родители собственного внука. Девочка окончила школу с золотой медалью. Поступила в институт, и говорят, что её младший брат уже отбирает у неё серую белужью икру. Потому что grand-папа у них хорошо зарабатывает. Правда, ещё поговаривают, что когда нервничает, то громко кричит на подчинённых: «Здравствуйте, доктор!» P.S. Олег мне потом признался, что первым рефлекторным желанием было отбросить младенца. Еле-еле успел подавить ментально. Помните старый анекдот? — Доктор, у меня левое ухо болит. — Я — доктор права. — Достали вы, доктора, своей специализацией! Доктор права! Доктор лева! Милочка и йод Когда воробьи заливались соловьями, а люди в форме отпускали тёток на «Маздах» с «расчленёнкой» в багажниках под честное слово, то есть давным-давно, я работала акушером-гинекологом. Привели ко мне как-то раз девицу. Девица была зело беременная, весьма хороша собой и манернее бельгийского белого шоколада с изюмом и нугой. В те стародавние времена существо по имени «гламур» проходило первые стадии эмбриогенеза на наших бескрайних просторах, и она была первой его ласточкой. Ласточкой в 97 кг живого веса. Назовём её, скажем, Милочка. Привела её ко мне, скажем, Люсечка, имевшая благоприятный экспириенс родоразрешения под моим чутким руководством и при моём скромном участии. Люсечка сообщила мне загадочным многозначительным тоном, что Милочка — любовница Иван Иваныча и плод в чреслах ея — результат пылкой, но тайной любови с указанным средневысокопоставленным товарищем. И сакрально выдохнула: «Милочка — врач! Стоматолог…» На последней ноте сей увертюры Милочка брезгливо-приветственно кивнула мне свысока, как VIP-клиент кабацкому халдею. Тут я вынуждена сделать лирическое отступление. Я весьма уважительно отношусь к стоматологам. Мало того, единственный мой друг женского пола — стоматолог. Нет. Не Милочка. Но я, к стыду своему, мало что понимаю в кариесах, пульпитах и вряд ли когда-нибудь возьму в руки бормашину. Милочка же знала об акушерстве-гинекологии всё. Она знала, что у неё несомненные показания к кесареву сечению, потому что ей двадцать девять лет, а рожать — больно. Она не посещала женскую консультацию, потому что «все врачи — дураки!», а кое-как уточнённый мною с помощью «дурацких» методик срок в 38–40 недель Милочку не устраивал. Потому что, по её подсчетам, было «месяцев семь». В общем, она рассказала мне, как и что я должна делать и в какой последовательности. Безапелляционным тоном. И, как добрая барыня, в конце своей речи добавила, мол, не забудьте жиры лишние убрать, раз уж вы будете «внутри». И — да! — а как же! — шов только косметический! И чтоб никаких! Конечно-конечно! И круговую подтяжку ануса! У нас же вывеска над роддомом так и гласит: «Клиника пластической хирургии». Спорить с беременным стоматологом — неблагодарное дело. Пациент, естественно, всегда прав, а дальше — как доктор прописал. Посему я попросила Милочку завтра явиться на плановую госпитализацию в обсервационное отделение родильного дома. Холодно кивнув мне на прощание, она сказала: «Хорошо! Завтра мы с Иван Иванычем будем, и вы ещё посмотрите, у кого тут тридцать восемь и сорок по Цельсию!» Властно цапнула Люсечку за рукав и рявкнула: «Что ты нашла в этой пигалице?! Пошли!» Ночью заорал телефон: — Я рожаю!!! — Кто «я»? — Ну я, Милочка! — У вас схваткообразные боли в низу живота? Выделения? Отошли воды? Что конкретно? — Я встала пописать, и у меня заболела спина. — Милочка, выпейте таблетку но-шпы и ложитесь баю-бай. Завтра, как и договаривались, подъезжайте с утра. Мы вас госпитализируем, обследуем, и все будет хорошо. — Доктор, я рожаю!!! — До свидания, Милочка. Она позвонила мне ещё раз пять за ночь. Утром, злую как чёрт и получившую на «пятиминутке» от начмеда по самое «не могу» уже не помню за очередное что, меня вызвали в приём, потому как «скандалит какая-то баба и ссылается на вас. А именно орёт, что вы должны тут её ждать». — Скажи ей, что я только на минутку отошла пописать и снова на пост, с цветами! — прошипела я на ни в чём не повинную санитарку и бросила трубку. Я не имела дурной привычки «выдерживать пациента в приёме», если у меня не было более срочных насущных дел, но тут не могла отказать себе в удовольствии выпить чашечку кофе. Санитарка баба Маша могла в одиночку выдержать оборону Москвы, а не то что какую-то Милочку в приёмном покое. Через двадцать минут в весьма благодушном настроении (спасибо годам кофейной медитации) я, сияя улыбкой, вышла в приём. Ей-богу! Королева Елизавета была бы не столь разгневана. — Я вас уже два часа жду! — рявкнула свекольная Милочка. — А у Иван Иваныча каждая секунда расписана! — Сочувствую. Но он нам ни к чему. Я вполне удовлетворюсь вами. Вы взяли всё необходимое? Выяснилось, что Милочка не взяла ничего — ни паспорта, ни чашки, ни зубной щётки, ни пижамы. Поэтому таинственный, расписанный как время «Ч» Иван Иваныч ещё гонял куда-то за документами, тапками, йогуртом, свежим номером «Космополитена» и новым романом Донцовой. А потом ещё и за шёлковым постельным бельём любимого «королевой» колеру. К полудню мы госпитализировались. Естественно, в отдельную палату. С отдельным гальюном. Впрочем, Милочке всё было не то и не так, пока на неё наконец не рявкнул уже сам Иван Иваныч, который действительно куда-то слишком опаздывал. Но уже не на встречу в министерстве, а по делам «действующей» жены. Я сделала обход, сходила на плановую операцию, вызвала ЛОР-врача к Ивановой, кожвенеролога — к Петровой и юриста — к Сидоровой. Стесала по дороге под ноль пару гусиных перьев об истории чужого счастья и т. д. Весь день исчадие ада по имени Милочка терроризировало акушерок и санитарок. Всё было не по ней. «Колоть» не умел никто. Сдавать анализ мочи она не хотела, и так далее в подобном духе. Ну, оставим лирику и перейдём к физике процесса. При поступлении данные внутреннего акушерского исследования оставляли мне надежду спать предстоящую ночь спокойно. Но акушерство так же непредсказуемо, как поведение породистого жеребца. Сейчас он — само спокойствие, а через две минуты может, испугавшись ёжика, подняться в галоп. Посему появившиеся к вечеру у Милочки первые признаки регулярной родовой деятельности не стали неожиданностью, но лишь заменили сон на перекуры с кофе. А Милочка начала орать. Вы были когда-нибудь на сафари? Слышали африканских слонов в брачный период? У вас есть радиозапись бомбёжки Дрездена? Нет? Совсем ничего из перечисленного? Ну, тогда вам и близко не стоять. Потому как даже синтез всего приведённого не отразит тот уровень децибелов, интонационные оттенки и семиэтажные маты, выдаваемые Милочкой в пространство. Я перевела её в родзал. Она материла акушерок, Иван Иваныча, всех мужиков и маму с папой, которые её на свет родили. Она билась головой об стены родзала и ложилась на пол прямо посреди коридора. На бедном интерне, опрометчиво оставшемся с нами на ночь, не осталось живого места. Она хваталась за него двумя руками и давила бедного юношу, как лимон, приговаривая: «Мамочка… Мамочка… мамочка-а-а-а-а-а-а-а-а-а…» Всей бригадой мы отрывали Милочку от несчастного интерна, внушая ей, что он — папочка и дома его ждут жена и очаровательная малышка. Но куда там! Никакие увещевания, уговоры и угрозы не действовали. Милочка перешла на визг: «Режьте меня! Режьте меня!! Режьтеменя!!!» Динамика открытия была ни к чертям. Сердцебиение плода начинало помаленьку страдать, потому как все силы Милочки были брошены на демонстрацию невыносимой боли за несправедливость мироустройства. Генератор лучистой материнской энергии, анонсированный Творцом как целевое устройство родовспоможения, начинал дымиться от перегрузки. Ведь на него повесили и мотор, и дальний свет, и концерт группы «Iron Maiden» с акустикой в тысячу ватт. Не буду утомлять вас узкоспециальными подробностями. Промучившись ещё пару часов, я поняла, что созрели те самые «по совокупности показаний со стороны матери и со стороны плода», и, записав в историю родов правду, правду и ничего кроме правды: «Слабость родовой деятельности, не поддающаяся медикаментозной коррекции. Начавшаяся внутриутробная асфиксия[19] плода», развернула операционную. За время эпопеи с Милочкой в родзал к тому же поступили ещё двое, и у меня не было ни малейшего желания изводить не только бригаду, но ещё и ни в чём не повинных рожениц. Знаете, как бывает, когда в конюшне появляется конь с вредной привычкой? Ну, например, — шумно заглатывать воздух. Вся конюшня, весело фыркая, начинает повторять. В результате — поголовное мучение желудочно-кишечными коликами. А надо было всего лишь превентивно удалить одного шалопая. Между тем Милочка пообещала анестезиологу загрызть его живьём, если ей будет хоть «капелюшечку дискомфортно». Уже лёжа на операционном столе под среднетяжёлым дурманом премедикации, она схватила меня за ляжку и зловеще прошептала: «Косметика!!!» Ну, ладно, эта дура набралась где-то околоподъездных сведений… Но вот какой чёрт дёрнул меня — умницу и ученицу одних из самых-самых акушеров-гинекологов, не побоюсь этой пошлости, современности?.. Не иначе как усталость сказалась или ПМС у меня был. Теперь уж и не упомню. После всей этой рыхлой и не по сезону Милочкиного возраста пожелтевшей подкожной клетчатки, после всех этих дрябленьких мышц, этой синюшной брюшины, этих вяловолокнистых апоневрозов[20] и варикозной матки я, вместо того чтобы заштопать её, как доктор Донати прописал, наложила ей косметический шов. Аккуратненький такой. Без «ротиков» и прочих дефектов. Опустим подробности выхождения из наркоза и первых послеоперационных суток. Первый раз в жизни я хотела убить. В общем, быстро сказка сказывается, да не быстро дело делается. Придя в себя и немного очухавшись, Милочка пожрала немыслимое количество сухарей, запила это мегалитром кефира и заела центнером печёных яблок. Церукал[21] уже никто не считал. Шипение, раздававшееся из газоотводной трубки, воткнутой в Милочку, воспринималось обычным фоновым звуком послеродового отделения. Но «… и это пройдёт». Спустя всего пару суток она была уже при макияже. Как-то во время обхода я застала такую картину. Милочка возлежит на высоких подушках, раздвинув ноги. Между толстенных, трясущихся от малейшего прикосновения ляжек у неё пристроено зеркало с ручкой, и, поворачивая его так и эдак, она рассматривает свой «цветок лотоса» и всё, что его окружает. Деловито так рассматривает. Изучает. И вдруг как заорёт: — Доктор! У меня ОТТУДА идет кровь! Я же уже третий день чувствую — что-то не так! — Так надо, — вздохнув, говорю я Милочке. — Это, дружочек, лохии. Слизистые кровянистые выделения. Если их не будет — то тебе будет бо-бо. У тебя будет температура. В общем, всё это будет называться эндометрит. Ну, помнишь? Вот есть гингивит. А есть — эндометрит. Чему нас учат в школе? Что окончание «иг» обозначает? Пра-а-авильно! Воспаление! Давай зачётку. Отлично с отличием. — Сами вы лох! — обижается Милочка. — Да. Тут я не могу с тобой не согласиться, потому что лох я и есть. Натуральный. — И приступаю к перевязке, потому как акушерке или операционной медсестре Милочка своё послеоперационное пузо не доверяла. Шов между тем слегка подтекает. Но всё в пределах нормы. И я, сплёвывая через левое плечо и молясь всем богам, пытаюсь всё это вот так вот как-то сохранить, улучшить и выписать её к едрене фене, потому что неонатологи уже тоже готовы. И выбор их небогат — или выписать Милочкино вполне здоровое дитя, или сделать всей бригадой харакири. Под видом перевязки (во время которой Милочка лежит со страдальческим выражением на лице и изгибается дугой при малейшем намёке на прикосновение) я накладываю пару отсроченных швов кое-где, кое-чего распускаю. Ну, короче, кому надо — тот знает методики. На восьмые сутки я выписываю это чудо и сдаю с рук на руки Иван Иванычу, который, к слову сказать, оказался приличным и вполне порядочным мужиком. Напутствую Милочку рекомендациями и говорю, мол, если что — приходи. А лучше — звони. А ещё лучше письма пиши. Из Австралии. Отправляй с почтовой черепахой. Проходит пара дней. Я радостно шагаю ранним утром на работу На мне новые великолепнейшие сапоги неимоверно модного фасона из прекраснейшей кожи, приобретённые на честно заработанные мною деньги Иван Иваныча. И, кажется, ничто не может испортить мне настроения. Ни серое небо, ни будничные лица, ни предстоящая «пятиминутка», где меня обязательно будут за что-нибудь сношать часа полтора. Но жизнь — циничная тётка с чёрным-чёрным чувством юмора! М-да… У приёма стоит чёрная-чёрная машина Иван Иваныча. У машины стоит чёрный-чёрный Иван Иваныч. Чёрным-чёрным ртом он шепчет мне чёрные-чёрные слова: «Милочке плохо. Я её привёз». Я заглядываю в чрево чёрной-чёрной машины. В ней, скрючившись, сидит белая-белая Милочка. — Что, — спрашиваю, — деточка, случилось? И вдруг Милочка, совсем по-детски всхлипнув, впервые за всё время тихо заплакала. Заплакала как маленькая девочка и только и смогла прошептать: — Больно. Очень больно… Знаете, что она сделала? Рассмотрев своё хозяйство дома в зеркале ещё раз, она узрела какой-то дефект в свежезатягивающемся рубце — в том месте, где я наложила отсроченные швы. Там себе спокойно всё заживало вторичным натяжением, не создавая особых забот, кроме тех, что я порекомендовала приходящей (!) на дом (!!!) акушерке. Но Милочка не привыкла ждать и отступать. Она решила помазать всё это дело йодом. Ну хули не помазать?! А для «надёжности», как она изволила выразиться, Милочка «вылила себе туда» — то есть в рану — целый пузырёк пятипроцентного йода. За месяц выходили, конечно. И её. И Иван Иваныча. Мы ж не изверги. Носки, алчность и незапланированная беременность Давным-давно, когда из всей ядерной физики была только лампочка Ильича, курили мы с анестезиологом на ступеньках приёмного покоя. Чтобы вы знали — хирурги и анестезиологи вообще всё рабочее время посвящают курению. А в свободное от курения время немного пишут, немного оперируют, немного обходят туда-сюда палаты. В общем, бездельничают. И, как все бездельники, очень нервничают, когда их отрывают от основного занятия — курения. А мы как раз немного пооперировали — две плановые и одна ургентная. Немного пописали — аж дым из подшипников в запястье правой руки пошёл — и, наконец, приступили к главному занятию всей нашей жизни. А курить с Серёжей было интересно. Анестезиолог от Бога, балагур, кобель и вообще редкой интуиции и таланта личность. Курим мы, значит, себе манерно, мечтая телеса под душем омыть, ибо постойте жарким августовским днём трижды в операционной, обёрнутые в многослойный компресс из пижамы, полиэтиленового фартучка и хирургического халата, с бедуинским намордником на всю голову и в очках. Курим и мечтаем. Вот, мол, душ, пожрать, вечерний обход и в койку в нарды играть, пока не началось… Но тут карета «Скорой помощи» подъезжает. И мы понимаем — началось. Ведут под белы рученьки — хотя по-хорошему на каталке бы надо в такой ситуации — очень дебелую женщину невнятного прикида. Не бомжиха вроде… Но какой-то на ней не то кафтан, не то ватник. Кеды какие-то войлочные. Ну да ладно. И не такое видали. Пока её акушерка с санитаркой раздевают — моют — на кушетку укладывают, я ребятам из «Скорой» бумажки подписываю. Мол, доставили в лучшем виде с предварительным диагнозом «влагалищное кровотечение невыясненной этиологии»[22]. Диагнозам «Скорой» можно поэму посвятить. Ребята они все отличные. Пашут, как колхозные лошади времён продразвёрстки, и всё такое. Понять можно — тут не до диагнозов. Хоть «х. з.» не пишут, и на том спасибо. Я доктора «Скорой» за халат — цап! — Мил-человек, — говорю, — если у неё «влагалищное кровотечение хэзэ-этиологии», пошто ты её мне в обсервацию приволок? Тащи в гинекологию. — Да рожает она… — ответствует он мне меланхолично. — Дай закурить. — Протягиваю пачку в надежде на развёрнутые комментарии. Забирает всю и молча, прихватив фельдшера, исчезает в августовском липком мороке. А я остаюсь в приёмном. Серж никуда не уходит, потому что опытные анестезиологи жопой чуют ситуацию. Пока я со «Скорой» политесы разводила, он уже анестезистку с чемоданом вызвал. Амбре тётка издает немыслимое. Акушерам-гинекологам это обычно до одного места. Они к кислятине разной степени гнильцы привыкшие. Но тут — что-то невообразимое. И не из района дислокации «цветка лотоса», а от всего тела. Даже наши с Сержем бесчувственные носики рефлекторно скривились. А санитарка уже допрашивает: — Когда мылась последний раз, женщина?! — Неделю тому баньку топили… — отвечает та и смотрит на нас, как Алёнушка на Змея Горыныча. Мне неудобно стало. Я так извиняющимся тоном говорю: — Раздвиньте, пожалуйста, ноги, мне надо посмотреть, что там. Она глазами клыпает, прям как будто сказать хочет: «Не надо!» — Надо, Вася, надо! — говорю строго и убедительно. Она ноги раздвинула, и меня прям ударило волной убойной мысли: «Преждевременная отслойка плаценты». Кричу акушерке: — Стетоскоп! — А тётку спрашиваю: — Какой срок? — Какой срок? — испуганно вторит мне она. — Никакого срока нет! Не сидевшие мы и в президенты не выдвигались! Никакого срока на мне нет, боярыня доктор! — Не ври! — злобствую. — Есть на тебе срок, и немалый! То есть — в тебе! Зачем доктору врёшь?! — Вот те крест… — Какой, говорю, на хрен, крест, если я сердцебиение слышу?! Зажмурив нос и заглотив глаза поглубже в череп, чтобы не разъело, я приникла ухом к деревянной трубке, прижатой к необъятному тёткиному пузу. Пошарила туда-сюда. Нашла. Слева, внизу, ритмичное, слегка приглушённое, порядка 140 ударов в минуту. Пока не особо страдает, но времени уже нет. — Разворачиваем операционную, — говорю Серёге. — Преждевременная отслойка. Бережно её, как фарфоровую статуёвину, на каталке в оперблок. Пойдём, брат, покурим перед стартом. Вдруг не доведётся? На финише… А тётка заполошно голосит: — Какая операционная?! Не хочу операционную! У меня всю картошку украдут! — Серж, — говорю измученно, — сделай уже что-нибудь, сил никаких моих терпеть не осталось! Он тетке лёгкого нейролептанальгезическо-наркотического коктейля и вколол. Можно подумать, я для неё просила! Она не успокоилась, но тему причитаний поменяла. Начала повторять мантру: — Резать будете — не снимайте носки! Резать будете — не снимайте носки! Резатьбудетенеснимайтеноски!!! — Женщина! — говорю ей. — Вы не переживайте! Вы сейчас «баю-бай» будете делать, а через два часа мы вас разбудим, и будете как новенькая. Но с ребёночком. Вы кого хотите? — Ни… резатьбудетенеснимайтеноски кого у ме… резатьбудетенеснимайтеноски ня семеро… — Ну, коза, где семеро, там и восьмой! — сказал Сергей Алексеевич, и мы отправились на крылечко на пару минут. Где Серёга весьма глубокомысленно, что для него не было характерным, затянулся и задумчиво изрёк: — Она о своих носках говорила? Ну да. Не о наших же… А вдруг у неё там деньги. К примеру, много. К примеру, внешний долг Либерии у неё в носках. А мы, Танька, снимем носки и разбогатеем. — Нет, Серж. Никогда мы с тобою не разбогатеем. Потому что полные мы поцы, не смотри что врачи хорошие. Дадут — спасибо. А не дадут — мы на свою зарплату в двести убогих единиц и будем вламывать, как потомки папы Карло. Ты вот можешь, как Александр Николаевич: пока толпу родни не запугает — не успокоится? Или как Боня: пока бабки не принесут — не выписывать? И я не могу. Потому что они — молодцы, а мы — добросовестные поцы. Вот мы с тобой сегодня уже трижды отстояли, а что заработали, помимо потраченной тобою собственной упаковки миорелаксантов? Правильно. «Поцы. Татьяна и Сергей. Групповой портрет в припоцанном интерьере операционной. Акварель на слезах неизвестного художника». Так что и не надейся, брат, на её носки. Мешок картошки, может, тёткина родня нам потом и завезёт. Если у неё родня есть. И картошку ещё не сперли. К тому же вот скажи честно, Серёжка, были бы у неё в носках деньги, ты бы взял? То-то же! Так что давай, докуривай свою припоцанную сигарету, и пошли арбайтен. Серж насупился и сказал: — Надоело быть поцем! Будут деньги в носках — возьму! И поделим на всю бригаду. — Нет, Серж, не возьмёшь! — Возьму! — Не возьмёшь! — Возьму! — Ну, хорошо! Возьмёшь. Всё, что есть в носках, — твоё! И сами носки. Я ей свои подарю на долгую память. Только не нервничай. Всё будет хорошо. Сейчас закисью подышишь — тебя и попустит. Помылась я. Поле операционное с ассистентом накрыла. Ручонки тётке санитарка бинтиком примотала к столу и пошла снимать носки. А Серж как завопит: — Свет! — Не в смысле «Да будет свет!», а в том смысле, что лампу операционную анестезиолог поправляет, если что. Потому что хирург уже — ни-ни. Стерильный весь уже, как скальпель после ЦСО.[23] Лампу Серж подёргал туда-сюда-обратно и нырк — под приставной столик операционной медсестры с ножной стороны операционного стола. Медсестра как захихикает: «Вы чего, Сергей Алексеевич?! Мы же в операционной! Отложим до ужина!» Ха! Плевать Серж хотел на все либидо мира. Его уже на тёткиных носках заклинило похлеще самой тётки. Бывает. Работа тяжёлая. Нервная. Все замерли на секунду… А через означенный временной интервал раздался истошный Серёгин вой: «Бахииииилыыыыыы!» И на заскорузлые, покрытые вековой пылью деревенских дорог, с длинными, чёрными, давно не подпиленными рашпилем когтями тёткины лапы санитарка быстро натянула бахилы. Как это и предписано протоколом. И всё бы ничего, если бы в атмосфере операционной долго ещё не витал запах этой простой русской женщины. Вернее — её ног. Сергей быстро пришёл в себя. Разбогатеть он не разбогател, хотя этот запах можно было положить в банк. Правда, ещё долгое время у него начинался приступ нервного хохота, когда кто-нибудь произносил вслух слово «носки». Да. Тётку мы родоразрешили путём операции кесарева сечения. Матку ей удалили. По показаниям, естественно, а не для того, чтобы ещё какие добрые люди не мучились. Для этого достаточно только трубы перевязать. А лучше — пересечь. Придя в себя и немного очухавшись, она уверяла меня, что о беременности знать не знала. Думала… Что?.. Правильно. Климакс. Шевеления? Ой, господи, доктор! Ну черешни наелась или свёклы с капустой — вот «кишки и дрыгаются». Пузо начало расти? Ой, доктор, обижаете. Я в ЦРБ[24] пошла. Доктор посмотрел и сказал: «Асцит!» Я и успокоилась. А тут картошка. В город. На рынок. Продавать. Я мешок сгрузила, а из меня кровища-то и хлынула. Я испугалась — добрые люди «Скорую» вызвали. А за ноги уж простите! Я ж не знала, что в больницу попаду, не помыла… А вы говорите, Зощенко… А вы говорите — пятнадцать лет. Да. Ребёнка она забрала. Мальчик. Назвала, как доктор прописал, — Асцит. Шучу. Как-то, конечно, назвала. Наверное, Вася. А жаль. Как бы по-древнеримски это звучало: «Асцит Иванов». P.S. Нам с Серёгой даже по мешку картошки досталось. Предновогоднее Давным-давно, ещё в прошлом тысячелетии, но уже в самом что ни на есть его конце, курили мы с анестезиологом на ступеньках приёмного. Время — около одиннадцати p.m. Поговаривают — как новое тысячелетие встретишь, так его и проведёшь. А у нас в родзале трое, и все достаточно проблемные. В ОРИТ[25] у него тоже пара дам есть. Пьём пятидесятую дозу кофе в ожидании призывных воплей акушерок и анестезисток. Рассказываем друг другу прекрасные в своей бородатости анекдоты. В общем, колбасит нас, «врачей-убийц», в преддверии, так сказать, и «на радостях». А тут «уазик» милицейский подъезжает. Из него выскакивает молодой парнишка и прямиком к нам. — Доктора? — спрашивает. — Ага! — истерически хохочем в ответ. — С наступающим! — очень серьёзно так. — И вас также. — Уже просто крючимся от хохота. Нет. Курили «Парламент». Ещё не пили. Нервное это у нас. — А у нас это… — стесняется. — Да что же, что же у вас?! — уже просто в три погибели нас согнуло. Ну что может быть у вчерашнего школьника в форменном тулупчике в новогоднюю ночь в роддоме? На надзирателя с зоны не тянет. Да и обычно сопровождать рожениц надзирательниц присылают. Те так и ходят за тобой по родзалу. Не все, конечно. Некоторые нервно курят на ступеньках приёма… — Роды у меня. — Ну, давайте, — говорим. — Посмотрим. Пока мы политесы разводим, санитарка наша, баба Маша, уже помогает ментам вытаскивать из кареты роженицу. Вернее сказать — уже родильницу. А дело было вот как. Патрулировали они там пятое-десятое, особо не высовываясь из своего «уазика». Слышат — в канаве стоны. Вылезли, а там девчушка лет девятнадцати, обдолбанная в умат. Рожает. Те, что постарше, и водила — в шок. А мальчонка наш в селе вырос — не растерялся. Девушку в машину привели, уложили. А она орёт — мочи нет уже у них сострадательной слушать. Мальчонка, не будь дурак, взял какую-то тряпку. Свернул её треугольником и девке вокруг промежности на манер памперса намотал. Акушерское пособие оказал, я не я буду! Так что баба Маша нам крикнула: — Юрьевна, Лексеич. Роды «на дому»! (Терминология такая.) Ребёнок так себе в платочек и родился. И послед туда же отошёл, пока менты её байками потчевали. Так что не все менты — сволочи. Девчушка ребёнка Колей назвала — в честь сержантика. Ну а мы — «врачи-убийцы» в виде меня — ручное обследование полости матки делали (после родов «на дому» положено), родовые пути в зеркалах осматривали, штопали, потому что шейка матки у неё в лохмотья порвалась, а в виде Сергея Алексеевича — наркоз давали, «какположенный», между прочим, а не «баю-бай». А вы всё: «менты сволочи!» да «врачи убийцы!». А между тем везде жизнь, ребята. И люди хорошие встречаются. И в канаве придорожной такое обыкновенное чудо порой случается, что похлеще рождения лингамов[26] там всяких через левую ноздрю. Так что не судите, да не судимы будете. А если уж на Бога не надеетесь, так судите хоть по делам, а не по профессиональным, этно- и всем прочим принадлежностям. Без обобщений, пожалуйста, ладно? Happy New Year! В те стародавние времена, когда я отчаялась дождаться уролога на плановую консультацию к беременной с хроническим пиелонефритом, я встала и пошла. Потому что это сейчас я трепетная, ранимая и боюсь на улицу выходить, а в описываемую эпоху могла и в ярко освещенную операционную войти, и начмеда на скаку остановить, чтобы подписал чего надо, и добрым словом подарить ординатора урологического отделения, отвечавшего за плановые консультации родильного дома. По телефону он от меня прятался, поэтому я, ничтоже сумняшеся, встала и пошла. Да не к нему, мол: «Олежек, ну приди, ну посмотри, ну запиши в историю», а прямо к заведующему урологическим отделением, чтобы он принял меры и высек Олега Ивановича административными розгами. Ибо сил моих младых девичьих на разбор гештальтов каждого разгильдяя уже не хватало. Время было предновогоднее. Все были веселы и счастливы. По больнице бродили вперемешку малые дети сотрудников, держа курс на новогоднее представление в актовый зал, Дед Мороз — красный нос с шутками-прибаутками и медсестра-Снегурочка в голубой пижаме, отороченной дождиком. Все были так жизнерадостны, что по дороге я потеряла лицо. Ну, в смысле весь мой пыл почти улетучился, потому что, когда ты постоянно кому-то улыбаешься в ответ, очень сложно поддержать в себе должную концентрацию ярости благородной, а слёзы умиления при взгляде на шуршащих фантиками конфет детишек подмачивают спички грома и молний. Так что, войдя в урологическое отделение и тут же наткнувшись на искомое начальство, возглавлявшее группу товарищей в белых халатах, я радостно проворковала: — Здравствуйте, Анатолий Иванович! И все-все-все, даже скотина Олег! — Привет! А у нас тут обход! — застеснялся Анатолий Иванович, как будто на самом деле никакой он не заведующий и не пятничный серьёзный обход проводит, а плюшками балуется не по назначению. — А я к вам с жалобой на ваших безответственных сотрудников! — в пароксизме предновогодней радости провозгласила я и улыбнулась ещё шире. — Ой, такие уроды, и не говори! — ещё жизнерадостнее улыбнулся Анатолий Иванович, добавив в голос столько сахара, что ни в один сироп не влезет. Группа халатно-пижамных товарищей тоже излучала блаженство. Интерн щипал за зад цистоскопическую медсестру, ординаторы сияли, как новогодние шоколадные зайцы в обёртке из фольги, и даже Олег Иванович пялился очень лучезарно. — А у нас только одна палата осталась! Пойдём с нами!!! — прокричал Анатолий Иванович, как Снегурочка, зовущая Дедушку Мороза. — А потом выпьем кофе у меня в кабинете и всех размажем по стенке, кто сука и саботирует! — Ага! — почти икая от счастья, согласилась я. Всей шумной толпой мы зашли в шестикоечный номер, где в тот предновогодний момент отдыхали два товарища мужского пола. На одной кроватке полулежал крупный лохматый бородатый брюнет и держал в руках глянцевый журнал на очень нерусском языке. На подушке второго ложа покоилась белокурая головка со смеженными веками, а под одеялком угадывались контуры субтильного астенического телосложения. Бородатый брюнет отложил печатный орган и воззрился на нас с непониманием. Измождённый ангел продолжал пребывать в объятиях Морфея. На тумбочке меж их кроватками высилась батарея клюквенных морсов от самых лучших производителей и бутылка минеральной воды стоимостью в месячную зарплату среднестатистического россиянина. Ординатор выхватил из папки у медсестры историю болезни и в наступившей тишине экстатически зачитал какую-то трудновоспроизводимую славянскими органами речи имя-фамилию и рассказал анамнез[27]. Мол, приехал этот господин из Турции с целью проверки чего-то там и, как водится, пил с русскими товарищами. Похмелиться с русскими товарищами не успел, потому что не то чтобы умер вчера, но приключилась у него почечная колика. Это только на первый взгляд словосочетание «почечная колика» весьма невинно. Для тех, кто не знает, поясняю, чем пациент с почечной коликой отличается от всех остальных в приёмном покое. Остальные стонут и плачут, а этот бьётся об стены, бегает, прыгает, падает, встаёт и бежит быстрее врача и персонала. Заведующий принял весьма серьёзный вид. Все последовали его примеру. Он буравил глазами бородатого брюнета. Тот отвечал взаимностью. Только ординатор, не заметив неожиданно помеждународневшей обстановки, продолжал весело выкрикивать, чего сделано и как состояние иностранного товарища. Жестом остановив потоки слов, заведующий зловеще изрёк, глядя прямо в третий глаз брюнету: — How are you? — I’m fine! — ответил брюнет и натянул одеяло до подбородка. — Where are you from? — не сдавался заведующий — I’m from Krasnoznamenka! — не отступал брюнет. — What is your name? — Анатолий Иванович достал из рукава последний козырь. — His name is Vasya. His surname is Volobuykin, — доверительно сообщил заведующему ординатор. Заведующий немедленно эвакуировался в коридор, чтобы сладко и в голос поржать. Вся толпа последовала за ним. У кроватки бедного Васи Волобуйкина осталась только я. — Ой, — сказал мне Вася, — я и не знал, что теперь в больницах надо по-английски говорить. — А не хрен чужие журналы брать! — веско сказала я Васе. — Ну так турок… того… спит. — А чего ты там читаешь, Вася? — Да не читаю я. Картинки смотрю. — И Вася показал мне журнальный разворот, где во весь рост маячила сиськастая девица в легком намёке на новогодний прикид. — Happy New Year, Vasya… — Same as… — на автомате мучительно прошептал белокурый турок с соседней койки из сладких постпроцедурных обезболивающих омнопоновых грёз. Наверняка ему снились русские товарищи. Вася сочувственно поглядел на него и, состроив мне рожицу, веско заявил: «Новый год, блин!» P.S. — И самое смешное, никак не пойму, какого хрена я с ним по-английски заговорил, если, кроме этих фраз, я больше ничего не знаю?! — утирал слёзы заведующий, угощая меня кофе с коньяком у себя в кабинете. После того, конечно, как мы отправили Олега Ивановича в роддом на консультацию. Pubofemoral ligament (К некоторым особенностям интракоитального[28] шпагата) Когда-то давным-давно, когда я ещё мерила шагами путь от больничной стоянки до приёмного покоя, жил-был на свете, как и полагается, один прекрасный юноша. Он и правда был ничего себе. Знал, что такое «становая тяга» и чем отличается трицепс от пиццы. И была у него девушка красоты неземной — не то гимнастка, не то балерина, не то с суставно-мышечным аппаратом что-то было не так. Неважно. Зато любил он её — как на заре времён. И сзади, и спереди, и сбоку в прыжке через «козла» на брусьях. А потом она то ли перчатки потеряла, то ли полюбила другого — в общем, в Америку укатила с родителями, поступила там посудомойкой в ресторан и в Гарвардкий университет студенткой. Нет, вру. В Гарвард эмигрантов не берут. Ну, пусть она поступила в BU[29], а в снобском этом занюханном Гарварде факультатив какой-нибудь взяла. Или в Йельском университете — в принципе, если пробок нет и с утра пораньше, перемыв всю посуду в Бостоне, выехать — то и до Йеля рукой подать. У них там в Америке всё сплошь автоматические коробки передач — им ноги особенно не нужны. Особенно такие, как у этой гимнастки-балерины были. Прекрасный юноша погрустил положенное под комедии Гайдая, а когда пиво закончилось, вышел за пиццей. И тут его измученную пивом и страданиями красоту заметила одна. Да как стала приставать с непристойными предложениями любви, счастья и сексуального благополучия, что он от неожиданности и отказать не смог. Потому что от долгого лежания на диване у него застой в малом тазу случился и мозг уже не кровоснабжался, а половые органы, напротив, как шланг под напором. Пощупал он кубики на пузе под водолазкой и принял решение завязать с пиццей, пивом и горем. Купил бутылку виски себе, шампанского — даме, презервативы на закуску, и отправились они вместе на диван, чтобы любить друг друга отсюда и до конца текущей недели. Но они же, мужчины, сношать могут всё. А вот любить — только одну. Ну, двоих-троих, если состояние Дао позволяет. А в тот день то ли Дао по студентке-посудомойке заскучал, то ли вероисповеданиями они с прекрасным юношей не сошлись. А только говорит он: «И детям Германии сочувствую, и полтинника не жалко. Но понимаешь, какая загогулина, — не хочу…» «Сам ты загогулина паршивая! Саботажник!!!» — сказал ему прекрасный юноша. Дао обиделся и совсем в норку уполз плакать сухими мужскими слезами от обиды и недопонимания. Прекрасный юноша крикнул даме, мол, стаканы на кухне, «Война и мир» — все три тома — на полке, я щас, только душ приму! Воду включил погромче и давай свой Дао уговаривать — и жёлтые штаны ему обещал, и кацэ сколько захочет, приседал и хлопал себя по щекам и даже туда-сюда его за шкирку тягал, как щенка неразумного. А Дао — ни в какую. «Ты, — отвечает, — меня не любишь! Свои интересы завсегда превыше ставишь! Злой ты! Уйду я от тебя, и будешь ты совсем один-одинёшенек задыхаться в темноте неопределённости! Мне, что ли, одному тут день-деньской сидеть, чтобы ты меня на свет божий извлекал только над унитазом или умывальником! А как до дела — так вообще пластиковый пакет на башку! Тоже мне — Чикаго тридцатых годов, я так и задохнуться могу, между прочим!» Так стыдно стало прекрасному юноше перед своим Дао, что присел он на краешек унитаза, буйну голову повесил и залился слезами отчаяния и неопределённости. А Дао хитрый был. Он на прекрасного юношу глянул глазом своим циклопьим и говорит голосом: «Ладно, ладно, братец. Не горюй раньше времени. Пусть та вот, что стаканами на кухне бренчит, в шпагат сядет — я, может, и расправлю плечи. Мне, понимаешь, больше всех та студенточка, родину продавшая за гамбургер, нравилась. Подсоби моим сложным причинно-следственным связям, а я уж для тебя расстараюсь». А прекрасный юноша хоть и прекрасен был, как положено, а дурачок. Да не сказочный герой — а самый что ни на есть обычный дурачок: послушался. В общем, долго сказывается, да быстро делается — присела девица в шпагат продольный. Еле-еле и не до конца. Юноша-то был действительно прекрасный, а они под заборами не валяются. Ради них иногда и на тридцать кило похудеть можно через фитнес-клуб вперёд ногами. В общем, всё у них заналадилось, и Дао не только плечи расправил, а прям-таки нормы ГТО решил сдать. А прекрасный юноша пришёл от этого в такое прекрасное расположение духа, что девицу красную взял да и растянул прямо и поперёк — то есть прямо на себе. То есть в поперечный шпагат. Говорю же, здоровый конь был! А она как заорёт! А Дао-то с расправленными плечами и накачанной дельтой, гордый такой, юношу с толку сбивает — мол, это ей так хорошо. Хоть узлом её вяжи — только лучше будет. Кончила наша прекрасная незнакомка. И что правда, кончила плохо. Прямо скажем — в травматологии она кончила. Единственное, я не поняла, зачем прекрасный юноша приволок её в гинекологию. С перепугу, видимо. Мужикам ведь всегда кажется, что у них не Дао, а просто-таки меч обоюдоострый и обоюдодлинный и они все как на подбор вожди сексуальных революций. «Ха-ха!» три раза. Связка у неё порвалась об бицепсы воина неразумного через шпагат неуместно-поперечный. Вот та самая, что в названии этой байки. И всего делов. Ну, мы с приглашённым из главного корпуса травматологом дело на контроль взяли, конечно. Но и коньячку хлопнули за «хлопок одной ладонью», разумеется. А прекрасный юноша потом даме апельсины носил в травматологическое отделение. Я бы, конечно, и рада вам сказать, что они женились долго и жили счастливо, но врать не приучена. Потому что хоть девица и оправилась, а прекрасный юноша не стал менее прекрасным, да только Дао как её видел — так в ужасе прятался. Никакие посулы и посылы не помогали. Такая вот история. P.S. Берегите pubofemoral ligament[30] и Дао, если он от вас ещё не ушел, конечно. Не путайте фитнес с Камасутрой. Ну, и с любимыми не расставайтесь! C-Section[31] В те времена, когда железный занавес сдали в химчистку, а берлинскую перегородку разобрали на кирпичи, я полетела самолётом в большие и радужные Соединённые Штаты Америки учиться, учиться и ещё раз учиться. Хотя, если честно, чему могли меня научить доктора одного из самых благополучных штатов Массачусетса, в одном из самых благополучных в медицинском отношении городов мира — Бостоне? Вот и я о том же. Мне все время чего-то не хватало. То ли нехватки белья, медикаментов и «такой-то матери», то ли… …И всё же — чего-то мне не хватало в Америке… А никто и не обещал, что русский дух не будет противоречив. Это у «них» «надрыв» — патология. А у нас — норма, засевшая где-то на генном уровне. Иногда становилось просто смешно от того, до чего же всё-таки американцы любят распускать сентиментальные нюни. Стою как-то за спиной у заокеанских коллег: наблюдаю. Только прибыла в госпиталь — естественно, не доверяют. А мне так божья благодать, даже моложе себя почувствовала: воспоминания нахлынули — первый год интернатуры, надежды на великое хирургическое будущее, «жажда крови» (в хорошем, конечно, смысле). «Дяденька, возьмите третьим ассистентом, дайте хоть крючок Фарабефа[32] подержать!» и всё такое… Куда ушло? Как и не было никогда. А ведь правда — не было. Медицина — не моё. Это мамочка четыре раза в медицинский институт поступала — «не шмогла». А я на журфак МГУ с первой попытки пролетела и — бах! — уже в первой аудитории Одесского медина сижу в белом халате и в идиотском накрахмаленном колпаке. Вот такие «пироговские» пироги. Или семечки?.. За малодушие надо платить. И сполна. Однако «знал бы прикуп — жил бы в Сочи»… Ну, за вовремя отданные долги!.. Простите, я отвлеклась. Стою, значит, в «условиях стерильной операционной» главного госпиталя штата Массачусетс и балдею — лицезрею действо. Пациентка под спинномозговой анестезией (сильно увлекались они в то время спинномозговой и эпидуральной — тогдашний министр здравоохранения США по специальности анестезиологом был). В подобного рода обезболивающей методе ничего плохого нет — при кесаревом сечении. А вот при родах per vias naturalis — есть. И даже очень — женщина потуги родовые должна контролировать, а «укол в позвоночник» напрочь лишает её такой возможности. Схватка — это непроизвольное сокращение гладкой мускулатуры матки. То есть, милые женщины, когда вас тошнит, мутит и у вас невыносимо «хватает» живот — это схватка. И тут уж ничего не поделаешь. Кто меряет галопом помещение родильного блока, как скаковая лошадь, кто в кроватке мается. А потуга — это непроизвольное сокращение матки, которое вы можете и просто обязаны во имя рождаемого вами ребёнка контролировать. Как отличить одно от другого? Вот как прихватит желание отправиться в туалет по «большой нужде» — схватки закончились, начались потуги. Ваше дело минут на сорок — сорок пять сосредоточиться и не думать о том, что вам, любимой, плохо и больно, что фи, какой позор обделаться при этом красивом, с небесно-голубыми глазами, парне в форменной салатовой пижаме, и прочий бред. Ваше дело — слушать и выполнять. Так вот, эпидуральная анестезия лишает женщину возможности управлять мышцами брюшного пресса, что нехорошо для головки рождающегося ребёнка. Она может застрять, и тому «красивому парню в салатовой пижаме» придётся, подпрыгивая, давить вам на живот, как будто вы — пакетик майонеза, завалявшийся в холодильнике, и кушать больше нечего, а хочется. Это не очень хорошо ни для вас, ни для «Платона» или «быстрого разумом Невтона», которого сейчас «российская земля» через вас рожает. Вернёмся всё-таки в американский оперблок, где ваша покорная слуга никак не может сосредоточиться из-за одолевающих её воспоминаний и аллюзий. Итак. Американские операторы медленно, «по линеечке», выполнили поперечный разрез по Пфанен-штилю — в том самом месте, где живот переходит в лобок, — и аккуратненько послойно проникли в брюшную полость. Проблема медикаментозной депрессии[33] их не волнует — ещё один плюс «укола в позвоночник» при C-section. В отличие от комбинированного эндотрахеального, в просторечии именуемого «общим», к ребёнку не поступает слишком много наркотических веществ. Женщина, кстати, при подобного рода обезболивании находится в сознании. Вы можете рассказывать ей анекдоты и всячески веселить. Правда, от шуток на медицинскую тематику и воплей: «Никто не видел, куда упала моя контактная линза?» или «А где ещё один зажим?!» — лучше воздержаться на время. В отечественной акушерской школе «медикаментозная депрессия», то есть некоторая заторможенность сродни «обкуренности», просто не успевает наступить: наркоз на первоначальных этапах мягкий, щадящий, а ребёнка мы «дома» извлекаем на пятой, максимум — на седьмой минуте. Ну, в форс-мажорных ситуациях — на десятой. Американцы же ковырялись минут двадцать, ей-богу, не вру! «За всю Америку» я вам, конечно, не скажу. Может, именно мне в одном из центров мировой медицинской культуры попались, как на грех, такие черепахи. Кесарево сечение выполняли женщине с недоношенной беременностью сроком в тридцать две недели. Показания со стороны плода: кардиотокограмма выявила признаки острой внутриутробной гипоксии[34]. Перевожу с медицинского на людской — на седьмом месяце ребёнку «в животе» стало очень плохо, что и зафиксировал такой гулко стучащий самописец, выдавая частые каляки-маляки, похожие на кардиограмму мыши. На время извлечения плода из матки женщине, даже в Америке, обычно вводят внутривенно какой-нибудь наркотик кратковременного действия, чтобы на пару минут «вырубить» из «прямого эфира». Потому что оценивать ваше остроумие она в этот момент не настроена, а непременно хочет «посмотреть на ребёночка». Но «ребёночки»-то разные бывают. Особенно недоношенные. И, кроме шуток, этап достаточно сложный. Конечно, «зона» работы анестезиолога отделена от «зоны» работы хирургов небольшой ширмой на планке, но… Именно на этапе «рождения» плода возможны различные форс-мажоры, которые не предназначены для «открытого просмотра» даже самыми мужественными матерями. Тут хочу сделать лирическое отступление для тех, кто собрался рожать непременно путём кесарева сечения, не обольщайте себя околовсяческими сведениями о том, что нож и наркоз — избавление от мучений вас лично и меньший риск внутриродовых травм для ребёнка. Если вам поведала это соседка, подружка или ещё кто — бросьте ей на прощанье: «Дура!» Если же подобную чушь вам поведал доктор в женской консультации — немедленно поменяйте наблюдающего врача (не забыв ославить на всю округу «советчика»). Да, это «не наш метод», но другого пути нет — развеиваю миф в популярной, доступной форме: разрез на матке скальпелем делается двухсантиметровый и разводится пальцами хирурга до двенадцати сантиметров, и оттуда «рождается», как положено писать в операционных протоколах, а на самом деле — извлекается, ещё и не всегда легко, ваш долгожданный карапуз. Иногда всё тот же голубоглазый «Иван Иванович» в пижаме делает жим, лёжа на вашем животе. Поверьте мне, то место, откуда обычно рожают женщины, гораздо более эластично, растяжимо и более подходит для подобного рода экзерсисов, нежели мускулатура матки (которая иногда рвётся в процессе «рождения», что приводит к обильным кровотечениям) и уж тем более — чем кожа передней брюшной стенки, о которой вы так заботились всю беременность и буквально накануне упрашивали «Иван Иваныча» сделать вам «чтоб было красиво», «косметику» и кто о чём наслышан. «Иван Ивановичу» или «Марьиванне» иногда бывает очень сложно выполнить ваши пожелания. Акушерский родильно-операционный блок — не клиника пластической хирургии. В общем, все, кто настроен на кесарево, — марш-марш смотреть старый добрый американский фильм восьмидесятых годов «Чужой». Есть только один критерий для выполнения кесарева сечения: строгие медицинские показания. Доверьтесь профессионалам. Итак, момент извлечения нового полноценного, хоть и слегка недоношенного, американского гражданина близился. Анестезиолог шепнул хирургу на ухо что-то вроде, мол, ну что? Вырубаем? И тут американский эскулап то ли пыль в глаза стажёрке решил пустить, то ли просто недооценил ситуацию, но он ответил «наркотизатору» что-то вроде: «Да хай так будэ!» — и «родил» из операционной раны глубоко недоношенного младенца. Он был очень маленький. «Где-то 1700 грамм», — привычно отметил «на глаз» мой натренированный мозг. Весь покрыт смазкой и ещё «несвалявшимся» волосяным покровом — во время внутриутробной жизни мы все в ускоренном режиме проходим «эволюцию» — в человеке есть всё. И «морские гады», и «синие киты», и обезьяна, догадавшаяся палкой сбить банан. А в некоторых — даже прапорщик. На пупса с открытки он был похож, как я на новорождённого тюленёнка. Младенец безжизненно повис на руке акушера и не издал ни единого звука. Наши бравые неонатологи в таких случаях немедленно приступают к реанимационным мероприятиям. А отечественные эскулапы пишут после в операционных протоколах: «Произведена эвакуация слизи из дыхательных путей, отделён от матери — передан неонатологу». Но, видимо, всё же американский хирург решил «поразить Лизу широтой размаха». То есть меня. Наложив зажим на пуповину, он приподнял это слегка зловещее для непривычного зрителя создание, привычным жестом приподняв его правую ножку (лично мне эта процедура всегда слегка напоминала демонстрацию молочного поросёнка покупателям на рынке), и радостным голосом воскликнул: «Мои поздравления, мэм! У вас мальчик!» После чего «мэм»… потеряла сознание. Естественно, сама она не упала — поскольку уже лежала. «Потеря сознания» на операционном столе — это резкое падение артериального давления, которое, естественно, приводит к обильному кровотечению. Анестезиолог, немедленно опомнившись, сделал все необходимые инъекции в «жилу» капельницы и немного отматерил хирурга, сказав что-то на манер: «Чтоб я ещё раз тебя, мудака, послушал!» — чем очень напомнил мне родимый роддом. Не волнуйтесь, с детёнышем всё было о'кей. Его «раздышали», он порозовел. Запоздало, но очень громко заорал, наверняка что-то возмущённо-матерное. В общем, новый гражданин США появился на свет в городе Бостоне в замечательной клинике, где любят и ценят жизнь. Операция была завершена успешно. И не медленно, а — методично. Эти замечательные врачи никуда не торопились. Они точно знали: возникни ургентная ситуация — у них будет свободная операционная, инструменты, операционное бельё и медикаменты. А не только «авось» и «такая-то мать»! Так что честь и хвала им. «Тётя» Сегодня ночью я стояла на невероятно красивом плато. Явно искусственного происхождения. Невероятно стильно, но строго наряженная, с изысканным деловым портфелем, стоящим у ног. Было светло, тихо и невнятно. Я крутила головой. Видимо, кого-то ждала. Хотела было закурить, но тут появилась цыганка. В дублёнке, платке и цветастых юбках. Я взяла в руки свой дорогущий сундук. А она мне ручкой махнула. Мол, не затем я сюда пришла! Дура ты, а не Татьяна Юрьевна! Потом я делала лабораторную по химии. Каталась по одесской школе номер 118, что на Советской Армии, угол Книжного переулка, — «Зелёный фургон» смотрели? Эпизод с ограблением банка. Так вот, не банк это никакой, а библиотека в том самом Книжном переулке. Сейчас даже не знаю, что там, — на жутком лифте каталась. Лифт был огромный. В лифте был паркет. Лифтёром был актёр Соловьёв. Когда-то он мне жутко нравился. В восьмом классе нашу гоп-компанию из десяти человек сняли в больших эпизодах к какому-то фильму — даже названия не помню, представляете? Соловьёв сказал, что я похожа на молодую Чурсину, и я долго плакала, потому что считала многоуважаемую Людмилу уродиной. Помню, увидав фильмец, решила, что и я уродина. Наверное, поэтому и название забыла напрочь. Ровесники должны помнить — там юный Вовка Пресняков завывал про синий Зурбаган. Эпизоды сильно порезали, но в паре кадров мы остались. Я, Анька, Олег и ещё один по кличке Хер Сонский. Нет, Красавчика в этом фильме не было. Но киностудия — это такой большой табор. Лифт ехал долго. Мы с Соловьёвым любезничали. А потом оказались в огромном помещении, где сидел профессор акушер-гинеколог из совсем другого моего пространственно-временного измерения, а бабушка Козырь Нина Николаевна — жена своего мужа и доктор анатомических медицинских наук — гоняла по кругу на спортивной алой «Тойоте» своего внука. А потом снова пришла цыганка. Та самая. Она пришла со шваброй. Вытерла с пола околоплодные воды, посыпала линолеум наструганным парафином, посмотрела на меня строго и говорит: — Не время тебе, хохлушка, охотящаяся за московской пропиской, писать мемуары а-ля «Час волка» Игоря Боровикова! Потому что я первая в очереди! Я аж ликёром «Моцарт» поперхнулась и отвечаю: — Если я хохлушка, то ты — алжирская женщина! — И шо? Всё равно я здесь первая стояла! Мне так стыдно вдруг стало, и я… проснулась.
Цыганки рожают в ста процентах случаев в обсервационном отделении. И не потому, что больные или «грязные», а потому что — необследованные. Цыгане есть разные. Цивилизованные и не очень. Образованные и не умеющие читать и писать. Что правда, все они чудесным образом умеют считать. И ещё они, как правило, живут кланами. Хорошо это или плохо — не мне судить. Хорошо или плохо то, чем они занимаются? Я откуда знаю, чем ВСЕ занимаются на этой планете. Но клановость как таковая очень близка мне по духу. Но не собираемся мы, увы, как в доме деда, за большим круглым столом. Не печёт уже моя бабка огромное количество пирожков с капустой, яйцами и яблоками. Да многоэтажные кулебяки в «косичках» с мясом, рыбой и грибами. Да на всех про всех — кто в доме живёт, гостит или просто за спичками зашёл… Да помню я, что ты первая в очереди! …Цыганки рожают почти без проблем. За всё время была только одна, но это отдельная история. Будешь второй! В родах цыганки «умирают». Им так плохо, что «зачем миня мама на свет радила?!» — Ой, тётя, мине так плохо! — Я не тётя, я — Татьяна Юрьевна. Вот у вас там свои правила и понятия, а у нас — свои. У нас надо «Светлана Ивановна», «Татьяна Юрьевна», «Пётр Александрович», понимаешь? — Ой, патом будит «Татьяна…». Э? А-а-а-а-а-а-а-аа-а!!! — Схватка. — Патом вот это будит длинно сильно, я лучше тётя, да? И бродит, и ходит, и воет. Но не по-настоящему. Видно, что для неё это — спектакль. Её маленькое представление. Но она настолько в роли, что Станиславский верит раз и навсегда! А-а-а-а… О-о-о… У-у-у… Э-э-э… Ой, ромалы! — А поедемте-ка к цыганам, Пётр Александрович! — Пошто, душа моя, Татьяна Юрьевна, ехать, когда табор сам к нам пожаловал! — Вы правы, душенька Пётр свет Александрович, выйду-ка я в приём, негоже заставлять ждать столь почтенную публику! — А и правда, сходите, голубушка моя разлюбезная Татьяна Юрьевна! Любушка Светлана Ивановна, а нет ли у нас, вселенскую мать нашу, бубна где заначенного, по голове нашей роженице — как зовут? — Мария, дядя. — …Марии нашей по голове настучать! А-а-а-а… О-о-о… У-у-у… Э-э-э… А в приёме ромалы. — Ой, доктор, чтобы у Машки всё хорошо, так у вас тут из кранов шампанское будет литься и всех золотом увешаю. — Это барон. Машка — его дочь. — Да оставьте себе ваше шампанское. Вы нам лучше лекарства купите из списка. Вашей Маше не сгодится — другому кому. И не будет ни шампанского, ни лекарств — уж поверьте! Дырка от бубна будет. А-а-а-а-а-а-а!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!! Машенька в родзале. Рожает как кошка. Или — коза. Как коза. Я видала на Волге. Лет в семь. Очень удивилась. Из козы что-то вылезло. Перламутровое. А бабка говорит: «Рубашку надо вскрыть, чтобы не задохнулся!» «Рубашка» — это околоплодный пузырь. Помните? — в «рубашке» родился. В околоплодном пузыре. Я в околоплодном пузыре родилась. Мать рассказывала, акушерка очень удивлялась. «Впервые вижу, — сказала матери, — чтобы не цыганка в «рубашке» родила. Счастливая у тебя дочь будет». Не наврала. Я счастливая. А уж акушерка, которая меня принимала, куда больше цыганок, чем я, видала. Четвёртый родильный дом. Я на Пересыпи родилась. Родители в Одессу на лето поехали. Тогда — только на лето. А у родни дом был в Усатове. Там тоже цыган много. Машенька родила. В «рубашке». Это видеть надо — человеческий детёныш, чай, побольше козлёнка! Во время потуги в половую щель надувается… перламутровый пузырь. Круто. Младенец когда в смазке — это не «рубашка», это он слегка (или у кого как) недоношенный. Это вам акушерки врут, чтобы успокоить. «Рубашка» — это околоплодный пузырь. Родила. Естественно — ни разрыва, ни царапинки. Через полчаса уже сидит на каталке, как горный орёл, и хохочет. Ты просишь, чтобы ей кто-то дал по голове пузырём со льдом. А она тебе так лукаво: — Тётя! Отпусти! Всё равно убегу! Знаем мы про их цыганские обычаи. Вам не буду рассказывать. Знаю, что убежит. Вздыхаю. — Сколько классов закончила, Машенька? — Три! — Очень гордо. Очень. — Ну, пиши, Машенька. — Чего писать? — Старательно держит ручку. — Пиши: «Я, такая-то такая-то, прошу отпустить меня домой. О последствиях предупреждена. Ребёнка обязуюсь забрать». Написала? Покажи. Беру листок бумаги. На нём — корявым детским почерком написано: «Я такая-та такая-та пршу отпститЬ мню а паслетствиях пердупержена рибёнка бязуюс брат» — Машенька, что же ты написала, мать твою так-растак?! — Что ты прадиктавала, то я и написала! — Переписывай ещё раз. — Вздыхаю. Диктую. — Я, Мария Иванова, прошу… — И так далее. Заберёт Машенька ребёнка. Цыгане детей забирают. Или барон заберёт. Или муж. Муж придёт в дублёнке и тёплых сапогах с выводком детей. Девочки будут с непокрытой головой и в сандалиях. И в дублёнках. А потом придут ещё раз — через год, или через три, или через десять-четырнадцать лет — взять справку о рождении. Потому что паспорт, менты, учёба, закосить от армии. И будем мы идти в архив и статотдел. И получать в кабинете главврача за «грехи» другого лекаря. Как кто-то сейчас — за мои. И будут цыгане мучительно вспоминать, когда рожали. На Пасху? На Рождество? А, нет. Тогда, кажется, жарко было. И будут обещать золотые горы и уходить не попрощавшись. И будут тащить тебе бутылку ликёра «Моцарт» и нарочито-театрально благодарить. По-всякому. Они же разные — цыгане. Они своими гордятся. Они, где рожают, не воруют. Но и не… Машеньке, к слову, четырнадцать лет. Роды — вторые. Тётя добрая. Она тётю подкараулит под приёмом, втихаря от родных, и лукаво-благодарно так спросит: — А хочешь, я тебе юбку подарю или маковой соломки принесу?! — Иди в жопу, Машенька, — ответит добрая злая тётя, бредущая с дежурства. — А хочешь шишек, Татьяна Юрьевна?! — Во как! Эх, Машенька. Хочу шишек. И мира во всём мире. И чтобы четырнадцатилетние не рожали ни во второй, ни в первый раз. Потому что в двадцать шесть ты будешь старухой, не помнящей, сколько тебе. Как та соплеменница, которой мы удалили матку. И она тоже сбежала. На вторые сутки. Чуть не умерла. Белая бы умерла. Много чего хочу, Машенька. Хочу, чтобы наркотой твои собратья не торговали, чтобы арабы не убивали евреев и наоборот. Имение хочу на Волге и чтобы русскую прабабку мою с тремя малолетними русскими отпрысками на глазах у русского прадеда не расстреливали русские. Сейчас, может, и героина внутривенно хочу, но не буду. — Давай свои шишки, Машенька! Доктор, родившийся в «рубашке», покурит за твоё здоровье трубку мира. Машенька, ты довольна? Кто там следующий? Не учительница химии часом?.. Рыба. «Наша служба и опасна, и трудна» Давным-давно, когда кино было чёрно-белое и немое, что было очень замечательно, потому что не долбал объёмный звук прямо в мозг басами, я работала добрым доктором Айболитом. Потому что беременные, роженицы и родильницы — забавные милые зверушки. И была у меня учительница ремесла Светлана Ивановна. Партийная кличка Рыба. Рыба не была акушером-гинекологом высшей категории, обвешенной дипломами Harvard Medical School. Она была обычной акушеркой. Даже не знаю, брать «обычную» в кавычки или нет? Высшая категория у неё, естественно, была, но дело вовсе не в этом. Она была акушеркой от бога со встроенной во все места чуйкой акушерской ситуации, и лет ей в обед было примерно сто. Ну, не сто, скажем, а шестьдесят. Никто не спроваживал её на пенсию, потому что ценный кадр был бодр, весел и дай бог нам всем так не спать. Муж ейный по кличке Петюнчик уже был прооперирован на предмет гипертрофии простаты. У неё были дети и внуки, которые «хорошо кушали», не оставляя Рыбе никаких эфемерных надежд на заслуженный отдых. Ум у Рыбы был ясный. Решения она принимала стремительно. Руки были золотые. Она, конечно, не была лишена недостатков. К примеру, она плохо слышала. Если речь не шла о деньгах. Тут у Рыбы слух внезапно становился как зрение у орла вкупе с нюхом собаки. Рыба могла тёмной-тёмной ночью вскрыть плодный пузырь, не разбудив доктора, и потом, честно-честно часто-часто моргая, говорить, что воды излились сами, а она лишь развела оболочки. За что неоднократно была бита подсвечниками. Но долго злиться на Рыбу было невозможно. Наши с ней отношения были неоднозначными, но прекрасными. Неоднозначными потому, что в интернатуре Рыба научила меня многому. Всему, что до дверей в оперблок. Став полноправно-полноценным дежурантом, я, конечно, орала на Рыбу. Но Рыба, хулиганка, прикидывалась глухой. Я поменяла тактику и во время заплыва Рыбы по родзальным морям торчала в помещении, как Трёхглазка у коровушки с Алёнушкой. В общем, Рыба была прекрасна и удивительна. Если бы она ещё не храпела, как полковая лошадь, можно было бы сказать, что она совершенство. Впрочем, децибелы искупались совершенно искромётным чувством юмора и жизнелюбием. А ещё Рыба удивительно вкусно жарила картошку и властно управлялась с самыми спесивыми санитарками. В одну из совместных ночных дистанций в родзал перевели девочку из отделения патологии. Прекрасную девочку — медсестру неонатологического отделения. Ну, про своих врачи в курсе. Девочка тихо постанывала и неслышно шуршала по коридору всю ночь. Ну, не буду тут о врачебной тактике, только поверьте, всё было правильно. Но девочка влетела во вторичную слабость родовой деятельности. Показаний к кесареву не было, а роды всё больше напоминали присказку «то потухнет, то погаснет». С грехом пополам и божьей помощью мы подползли к потужному периоду. И у нас началась слабость потужного периода. Был вызван анестезиолог, и девочке-медсестре дали подышать чудесной закисью азота с целью отдохнуть, расслабиться и развеселиться. Атмосфера в родзале была самая радушная. Анестезиолог обещал девочке Гавайские острова и большую любовь. Рыба поглядывала в промежность. Я слушала сердцебиение после каждой потуги. В общем, всё как положено. Рыба сопротивлялась мыться так рано и укладывать девочку на рахмановку[35] и добродушно бурчала в мою сторону, мол, выучили вас на свою голову, надо было роженице ещё постоять, а Рыбе чаю попить. А вот фиг! Потому что Рыба — она, конечно, молодец. Только в истории и журнале родов моя подпись, извините, на большее количество проблем тянет. Девочка слушалась. Она вообще была очень умилительная. Всё время извинялась. Ещё в первом периоде. Пукнет — и извиняется полчаса. Вырвет — и опять-снова давай волынку тянуть. Мы уже ей поклялись на списке резервных доноров, что и не такое видели и вообще мы обожаем, когда роженицы пукают, какают и всячески демонстрируют своё непосредственное участие в процессе! Но девочка вела себя, как будто вовсе не медучилище заканчивала, а наоборот — Смольный институт. А закись азота — штука коварная. Она гладкую мускулатуру расслабляет. Всю. Не только маточную. Девочка дышит, пукает, извиняется и хихикает. Анестезиолог веселит и гладит. Анестезистка давление меряет. Я сердцебиение слушаю. А Рыба помытая вся уже в промежность зрит и бурчит. И тут я, значится, поглаживая девочке живот, говорю: «Начинается!» ну, в смысле потуга и чтобы Рыба там рамсила внимательнее руками, а не бубнила уже под нос. А Рыба помним — глухая тетеря! — забурчалась и не услыхала. И надо же было такому случиться, что на сей раз девочка не только мило пукнула, а и выдала направленную струю, как из брандспойта. До кафельной стены достало. А на «линии огня» что? Правильно. Рыбий фейс. Но рефлексы старых мастеров — наше всё. Рыба руки помытые профессионально куда надо сунула и с рыком: «Юрьевна, г…но с очков протри!» — приняла плод живой доношенный пола женского с оценкой по Апгар 8 баллов. Анестезиологу хорошо. Он в коридор повеселиться выскочил. На следующий день Рыба сказала мне, что хочет вскрыть себе вены. Потому что медсестра преследует её с целью ещё раз извиниться. И ещё раз. И ещё раз. И ещё раз. И ещё раз. За то, что съела очень много мандаринов во время первого периода родов. Мы ей разрешили два-три, но отвлеклись. Не стали в пакетах рыться — это же личная собственность. А ей казалось, что всё ещё два-три. А тут — закись. Рыбу долго доставали. Потому что анестезиолог божился на курочку Рябу, что Рыба маску надеть не успела и облизнулась. Чисто рефлекторно. А Рыбе по фигу — она ж глухая. Главное, что акушерские рефлексы в норме. А заведующий пел ей песню: «Наша служба и опасна, и трудна». А как Рыба шутила в ответ и в рифму, я вам не расскажу. Оставлю простор для творчества. Послеродовое закаливание В те времена, когда в наших широтах в январе было примерно так же, как сейчас, шли мы шумною толпою к родильному дому. Шумная толпа состояла из профессора, главврача, начмеда, главной и старшей медсестёр, стайки доцентов, заведующих отделениями, вашей покорной слуги и пары-тройки весьма улыбчивых и жизнерадостных американцев. Граждане Соединённых Штатов Америки были накормлены пельменями под завязку, напоены от души, но не сильно, ознакомлены с «потёмкинскими деревнями» в виде достижений нашей женской консультации на ниве планирования семьи и теперь хотели в роддом. Смотреть, любить и вообще гуманитарно наслаждаться. А в любом роддоме есть обсервационное отделение. А в любом обсервационном отделении — изолятор. И надо же было такому случиться — а случалось это достаточно часто, если не сказать регулярно, в изоляторе у нас пребывала родильница с ярко выраженной ломкой. Эти пользовательницы инъекционных наркотиков, как правило, такие маленькие, тоненькие, прозрачненькие. Но когда «синдром отмены» — товарняк за бампер потянут и не хрюкнут. А умелые какие становятся — любой слесарь обзавидуется. И сия ярая приверженка опиатов кустарного производства решила встать и идти. За дозой. А как идти, если в сторону родзала дверь на замке и та — бронированная, а что на улицу — закрыта. Со стороны родзала — хорошо обученная на задержание санитарка. Но идти НАДО! Браншей пулевых щипцов[36] — позже в изоляторе инструменты не оставляли ни в каком виде — она вскрыла бронированную дверь от хвалёной фирмы и двинула за продуктом. Накинув на себя синий больничный халат и одеяло, но почему-то босая. Хотя тапки были. Итак, со стороны ЖК к роддому идём мы шумною толпою, а в это время со стороны изолятора, обогнув роддом, к нам приближается сия фея. Расстояние между нами стремительно сокращается. Американцы видят — а нам уже поздняк метаться, — недоумевают и спрашивают, мол… what is… далее неразборчиво, ну и глазки закатывают. То ли от культурного шока, то ли от шока неясной этиологии. Профессор их фейсы оглядел, на девицу взгляд кинул и мне моментально: — Переводи! — Чего переводить? Вы ж ничего не сказали! — Не перебивай, а переводи! Новая метода! Прогрессивное закаливание в послеродовом периоде! И ещё какой-нибудь жизнерадостной ереси добавь! И улыбайся, мать твою, улыбайся! Американцы офигевшую девку даже по плечам похлопали. Всё-таки доверчивые они, как дети. А что профессор родильнице пообещал за хорошее поведение и понимание международной обстановки новые белые тапочки или убить быстро и не больно… Но анестезиолог в изоляторе был через пятнадцать минут. Профессор своё слово сдержал. Хотя уж больно трудна процедура списывания наркотических препаратов. И КРУ[37] может за кое-что неприятно взять холодными руками. «Что вы их, жрёте, что ли?!» Я работала в обсервационном отделении родильного дома, входившего в состав большой многопрофильной клинической больницы, давным-давно, когда бородатые анекдоты ещё были свежими юнцами, не знавшими бритвы. Поступила как-то ко мне во палаты цыганка. Да не просто так — цыгаанка. А цивилизованная цыганка! И не сразу в родзал на потужной период. А на дородовую подготовку! Сказать, что мы всем отделением — да чего уж там — всем родильным домом пребывали в культурном шоке — не сказать ничего. При этом, глубокомысленно надув щёки, поразмышлять о Вернадском и о том, что пора отдохнуть на сессии в одном вузе из трёх букв, в который меня и занесло-то из-за берклианских философов. Я их проспорила. И пошла отвоёвывать обратно. Красивый такой университет, высокий, Воробьёвы горы, панорамы, парапеты… Видали, что с людьми в шоковом состоянии происходит? Материализация глюков. Вот. Поэтому вернёмся в приёмное родильного дома, куда давным-давно пытается поступить цивилизованная цыганка. Вся она такая в дублёнке. Вся она такая при итальянских сапогах. Но в тех же засаленных юбках, что и соплеменницы, и вся так же увешана самоварным золотом. Целуется со спутником страстно и требует у него принести ей в палату телевизор, еды да жёлтой прессы побогаче, потому что сериал, жрать охота и страсти ей нужны. Акушерка ей так грозно, мол, давай паспорт, хорош целоваться, снимай дублёнку и трусы да ложись на кресло, тётя доктор тебя посмотрит. А тётя доктор — это я. — Ой, зачем такие слова говорить, да? — заявляет цивилизованная цыганка с каким-то московско-армянским акцентом прямо в акушерку и жест дружелюбный ей делает, мол, не бойся, не погадаю! — Какой целовать, какой трусы снимать?! Зачем целовать?! Зачем трусы снимать? Где твой тётя доктор, говорить? — вываливает наша дружелюбная красотка весь свой запас глаголов почему-то в неопределённом времени. — Я тётя доктор, — говорить я прямо в цыганка. — Надо переставать целовать, потому что лечебное учреждение и санэпидрежим. Надо парню делать «пока-пока», а дублёнка и трусы снимать, потому что без дублёнка удобнее кресло лежать, а без трусов тёте доктор удобнее осмотр тебе делать. — Ой, зачем мне осмотр?! Я скоро рожать! — Надо осмотр! Здесь все рожать, кроме она и я. — Почему-то я тоже говорю глаголами неопределённого времени и ржать про себя. А пальцем показывать в акушерка и я. — Я — смотреть тебя без дублёнка и трусы. А ты мне говорить, на что жаловаться. — Ой, на что же жаловаться, только на жить. А жить невозможно, потому что п…да сильно чесаться. Всё! Это был полный алес капут, и мы бежать в коридор, чтобы валяться немного и приходить в себя. Потому что куда там Вольтеру. Ему такое и не снилось. Вкупе с деканом Джонатаном Свифтом. Кольпит у цыганки цветущий, не смотри, что цивилизованная. А может, именно поэтому. У её менее окультуренных сородичей я редко встречала столь буйные слизистые, творожистые и прочие выделения, обильно струящиеся и вызывающие уже не только зуд, а и мацерацию наружных половых органов. «М-да, — думаю, — мыться им вредно, а дело плохо. Войдёт она в роды, так под головкой плода все ткани влагалища у неё и разъедутся, как ветошь на лохмотья, вдоль и поперёк! Тут результатов мазков и бакпосева ждать некогда. Тут массированную местную антибактериальную, антигрибковую и прочую антитерапию надо срочно начинать». Хотя мазки, конечно, взяла и выделения на бакпосев в лабораторию отправила. После того как она дублёнку с трусами сняла. Уговорили-таки. В общем, накатала список «чего купить» тому, которого она страстно целовать. Он, надо отдать должное, нехарактерное для цыган, мухой метнулся, приволок и телевизор, и газету «СПИД-инфо», и лекарства по списку, и даже ещё одну пару трусов, чтобы тем, первым, скучно не было. Этот предмет туалета цыганки, к слову сказать, не очень пользуют. Те, что мы её всем приёмным убеждали снять, были единственными. Она нам уважение оказала, так сказать, а мы — давай снимай трусы! Не оценили. Обустроилась мамзель со всем комфортом. Наелась, улеглась, газетами обложилась и телевизор включила — цивилизованная же, говорю вам. Ну, вот я на бумажке этой самой читающей в нашем роддоме цыганке и накатала, чего, куда и как. Эту свечу вагинальную из этой коробочки — сюда с утра, опосля омовения причинных мест. Вот эту свечу, опять же вагинальную, — сюда же, но уже ввечеру перед отходом в объятия Морфея и уже не мыться! Пять раз повторила. Заставила мне ценные указания вслух прочитать. Она мне: — Я чё тебе, дура какая необразованная?! Я всё понять с первый раз, не волноваться! — Хорошо, я пойду дальше не волноваться по поводу других образованных, а ты, если всё правильно делать, так через пару дней уже и не чесать нигде. Кстати, не чесать! А мыть вот это, что ты сейчас всё ещё чесать прямо при мне, ни стыда ни совести, перед трусами стыдно! — марганцовкой. Возьмёшь на посту у акушерки. В тёплой воде разбавишь до нежно-розового раствора и мыть. Мыть, а не чесать! Ферштейн? — Да всё ферштейн, давай уже ауфидерзейн, ма танте дохтур! В общем, положилась я на её интеллект и нашу современную цивилизацию. А зря я это делать, как показать дальнейший событийный ряд. На следующее утро на обходе вопрошаю: — Какие жалобы, гражданка, предъявляем? Только не совсем по-русски, а как образованная. — Пися чесать, — отвечает. — Вот видишь? Можешь, когда сильно хотеть, прилично говорить! А ну, раздвинь ноги! Там всё так же, но никто особо шустрой динамики и не ожидал. На вечернем обходе — та же фигня. И на следующем утреннем. И снова на вечернем. И опять — на утреннем. «Ну ладно выделения — не всё так скоро с жизненным циклом микроорганизмов. Но чесать… Тьфу ты! То есть зуд уже должен значительно уменьшиться!» — Марганцовкой полощешь свои наружные гениталии? — спрашиваю строго. — Полощу, чего бы не полоскать. И вот это вот, что ты сказать, полоскать, и руки мыть, что я, не понимать? Я ещё два дня назад в ведре разводить! — И ведро у койки показывает. А почему не помогать? — Если бы я знать! — отвечаю я даме, а сама думаю: хрен бы с ней, с марганцовкой. А почему этого слона самые современные антибактериальные препараты широчайшего спектра действия не берут-то? В мазке вроде ничего необычного. Просто запущено всё до ужаса. Что в бакпосеве вырастет, я уже тоже могу с точностью до 99,99 % предположить. Зуд уже должен пройти! Или хотя бы пойти на убыль. А санитарки мне уже настучали, что ёршик из санкомнаты пропал. В общем, думала я думу до самого вечера. Ничего не придумала. Случился у меня мыслительный тупик. В тупике терзались Сомнения в приступе клаустрофобии, и лишь одна неясная Догадка, глядя на них, спокойно курила в сторонке. Озарённая светом её сигареты, пришла я к цивилизованной, образованной моей цыганке во палаты и говорю ей человеческим голосом: — Показывай! — Так видела уже два раза сегодня. — Не то показывай. Показывай свечи. И упаковки. Она их из тумбочки вынула и мне протянула. Смотрю — в упаковках все на месте. Только по одной свече в конвалютах не хватает. — Ну и зачем ты мне врёшь?! — Зачем я тебе врать! Я не врать! Как ты мне написать, так я и делать! — Показывай, мать твою, что ты делать и как! Тут, при мне показывать! И тут это достижение цивилизации достаёт из кармана халата одну свечу, дует на неё — типа пыль стряхнуть и крошки от сухарей с изюмом, асептика и антисептика, блин, — ложится на спину, раздвигает ноги и… И тут я ору ей: — Стоять! Показать мне свечу!!! Как вы думаете, что сделала эта прекрасная фея? Она аккуратно вырезала свечу из конвалюты. По краешку. По контуру. По шву. И каждое утро совала одну. А каждый вечер — другую. Честно-пречестно. А потом — вынимала, споласкивала и клала в карман халата. До следующего употребления. С тех пор, назначая вагинальные, ректальные и всякие прочие свечи своим пациенткам, я уточняла: «Предварительно снять упаковку». Они, что правда, смотрели на меня несколько странно. Но мне, честно-пречестно говоря, было абсолютно всё равно, что они обо мне думают. Лишь бы динамика была положительная и общее состояние удовлетворительное. Больше я ничего не хотеть! Баба Галя В те времена, когда Колумб, кряхтя, тащился через Атлантику, наивно полагая, что идёт в Индию, дедушка Ленин был живее всех живых и космические корабли ещё не бороздили умы туристов-олигархов, я была интерном акушером-гинекологом. Ещё не свергли режим апартеида, поэтому ЮАР была процветающей державой, выдающей на-гора не только свет бриллиантов, но и покой для белого человека. Я же на то время ничего этого не знала, ибо претензии мои к миру были весьма ограниченными. Меня интересовала лишь женская репродукция во всём её многообразии, посмеяться и помечтать. Тогда ещё — назовём его Вольдемар — работал обычным смертным ординатором, а не главным специалистом не будем уточнять где. Кроме него, я дружила ещё с… пусть будет Зюзей. Зюзя была потрясающей женщиной. Не смотри, что не красавица, муж — красавец и двое детей в кармане. Зюзя умудрялась наставлять красивому мужу ветвистые рога — где по любви, где по дружбе, а когда и от скуки. Причём не отходя от рабочего места, по дороге на рынок и где только можно и нельзя. При этом она была прекрасной матерью — не нянькой, а именно матерью. Другом своим девочкам. Просто Зюзя сама была ребёнком. За это её и любили все, включая прежде всего красавца-мужа, который как-то гонялся по всему роддому за неонатологом с целью набить последнему лицо. После они сидели в кафе и плакались друг другу на Зюзю. Пришедшая чуть позже Зюзя хоть и получила в глаз, но уже спустя пятнадцать минут сидела на коленях у мужа, не забывая подмигивать красавцу-неонатологу. Невзирая на бл…дство, специалистом она была ого-го каким — куда там Вольдемару. Но эта история не о Зюзе. А о бабе Гале. Вольдемар и Зюзя помнили бабу Галю молодой красивой шестидесятилетней женщиной в расцвете сил и с тридцатилетним гражданским супругом в придачу. Именно благодаря бабе Гале Вольдемар и Зюзя умели то, что они умели. А умели они немало руками, а Зюзя — ещё и головой. Баба Галя была из тех, кто нёс с Лениным бревно на субботнике, переливал кровь внутриартериально при помощи такой-то матери — и полумёртвые солдаты становились живыми. Баба Галя была из тех, кого первые секретари обкомов приглашали к своим жёнам на дом в сталинские высотки в сталинские же времена. Нет. Не чаю попить. Поскольку рано или поздно любой страх нивелируется, а деньги человек любит больше, чем боится страха, баба Галя освоила ниву криминальных абортов круче любого агрария. Домик себе славный справила на окраине, которая нынче почти центр города. С садиком и огородиком. И пошёл к ней поток страждущих избавиться. Потом аборты снова опять разрешили — но поток страждущих не иссяк. Ибо баба Галя специализировалась на абортах в позднем сроке. Садик-огородик был прикопан кое-чем чаще, чем у иных картошка родится, а дом полнился дефицитными югославскими стенками, чешским хрусталём, индийским кофе и даже американским бабл-гамом. Сама же Галя — тогда ещё отнюдь не баба была увешана бриллиантами покруче, чем модель на показе продукции «Де Бирс», потому что наши бриллианты были, есть и будут самыми бриллиантовыми в мире! Но я не о морально-этических, правовых и прочих аспектах. На это есть суд. Божий. И если и есть там чьё дело первым на очереди о детоубийстве, то уж не бабы-Галино, поверьте. Я о том, что к тому времени, как Колумб и все-все-все, Галина была уже бабой Галей и начинала походить на городскую сумасшедшую. Сорокалетний молодой красивый сожитель покинул даму, как только она вышла на пенсию. А на пенсию её уже «вышли», потому что семьдесят, и Вольдемар, и Зюзя, и ещё много молодых — обученных ею же и прочими. Но если у прочих была семья, дети, внуки и какие-никакие спутники жизни — то есть есть с кем на веранде генеральской дачи в Венках чаю с плюшками попить, то у бабы Гали, кроме работы, не было ничего и никого. Только стая безумных котов, разодравших и зассавших окончательно остатки былого великолепия, и не менее безумная стая молодых охотников за вкусным куском недвижимости уже в черте города к тому моменту. Каждое утро баба Галя просыпалась, кормила котов, умывалась, одевалась и пилила с одной окраины, которая сейчас почти центр, на другую окраину, которая сейчас почти центр. К тому моменту, как я пришла в интернатуру, баба Галя была кем-то (или чем-то) вроде род-домового. Это был штатный юродивый, а их обижать нельзя. Акушерки поили её чаем, врачи кормили обедами и приносили одёжку. Баба Галя деградировала семимильными шагами. Это был, конечно, не старик Альцгеймер. Это был обычный старческий маразм, наступивший от ненужности и одиночества. С одиночеством мы поделать ничего не могли, но иллюзию нужности создать были просто обязаны. Поэтому те же Вольдемар и Зюзя хотя и ржали — когда за, а когда и в глаза старушке, — любили её и в меру сил пытались облегчить суетный конец мытарского существования. В отделение и в палаты бабу Галю не пускали, но в ординаторской она была вольна сидеть хоть целый день. Пару раз её привлекали — пока ещё не совсем у неё крыша поехала — для участия в «конвульсиумах», и советы её были, чего греха таить, дельными. Но баба Галя была из тех акушеров-маньяков, которые когда-то — ещё в доколумбову эпоху — исполняли внутреннее акушерское исследование без перчаток. Потому что — тактильная чувствительность. У неё даже был длинный острый крепкий ноготь — я уж не знаю, зачем он современным юношам, а баба Галя когда-то вскрывала им плодные пузыри. Причём эти самые исследования — внутренние — баба Галя делала, не снимая бриллиантов. Домашнюю деятельность она лет до шестидесяти пяти не прекращала, поэтому бедные эти бриллианты повидали немало. Кроме котов — и уж куда как сильнее, чем к ним, — баба Галя была привязана к своим бриллиантам. Как там у Мерилин Монро на самом деле было — я не в курсе, а вот лучшими бабы-Галиными друзьями эти огранённые углероды таки были. Если не единственными. Потому что настоящие друзья не жалеют, в отличие от Вольдемара, Зюзи, начмеда и вашей, тогда ещё юной, покорной слуги. Настоящие друзья — холодны и безупречно прозрачны. И вот на этих самых бриллиантах, а также изумрудах, сапфирах и куче всякого качественного золотишка крыша у бабы Гали и поехала окончательно. Ела она какую-то кильку чуть ли не из одной миски с котами. Носила почти лохмотья, потому что подаренные вещи складывала в шкафы на какой-то неведомый грядущий чёрный день, хотя уже дни текущие у неё были чернее некуда. Ходила в валенках без галош, невзирая на полную прихожую своих и наших слабопоношенных сапог. На голове носила шапочку, связанную ей в благодарность той самой женой первого секретаря обкома. И… и везде и всегда за собой таскала мешочек со своими драгоценностями. «Мешочек» — это, конечно, слабо сказано. Но «мешок» — это бы я уже приврала. Платя дань «наследию прошлых лет», как и многие пожилые люди в этой стране, баба Галя чётко соблюдала законы конспирации — ходила она всегда обвешанная всяческими пакетами и кульками. С килькой. Со старой пудрой. Со статуэткой с отбитым носом. С тряпьём. Чтобы никто не догадался, где на этот раз припрятаны драгоценности. А ещё баба Галя регулярно чистила своих «друзей». Брала в родзале нашатырный спирт, складывала золото-бриллианты в литровую банку, заливала щедро всё это дело и закрывала крышкой. Нам разрешалось посмотреть. Кстати, что до способа очистки — до сих пор лучшего не придумано человечеством. Только не вздумайте окунуть в нашатырь жемчуг и янтарь. И вот в один из вечеров, когда Вольдемар, Зюзя и я сидели в ординаторской обсервационного отделения и обдумывали план, как бы повежливее, но посильнее намекнуть бабе Гале, что, мол, «нихт ходить», — по заданию начмеда. Потому что самому начмеду, вишь, неудобно и неловко, потому что баба Галя его оперировать учила, — нас вдруг пробило на хи-хи. Феномен сей известен не только докторам. Но им — особенно. В особенности, простите за тавтологию, врачам хирургических специальностей. Если уж пробьёт на хи-хи — то это будет хи-хи, полностью блокирующее мозг. Защитная отпроблемная реакция. А мы ещё по пятьдесят коньяка приняли, потому что тогда ещё было можно, и даже закурили в ординаторской — потому что тогда! Ещё!! Было!!! Можно!!! Тёмным вечером, естественно, а не так, как хирургиня в «Покровских воротах». Эту фишку потом ещё «Маски-шоу» авторизировали. Сидим мы, ржём, роемся в столе и по тумбочкам — чем закусить. Вдруг там печенюшка слегка надкушенная или яблочко слегка заветренное, а то и вовсе — лимон мумифицированный на счастье нам! Потому что мы-то по пятьдесят, а бутылка — вот она. Едва початая. Некомильфо без закуски. Шутим по дороге на эту тему и вообще обо всём — Колумбе там, дедушке Ленине, начмеде, бабе Гале… И тут Вольдемар извлекает какой-то многослойный пакет. Вернее — многослойную конструкцию. Засаленную, местами рваную — прям что у бомжей на Курском. А поскольку мы хоть и врачи были, но юные, головы чугунные, коньяк и вообще люди весёлые — у нас уже не просто хи-хи. У нас начался некупируемый приступ веселья. Мы стали выдавать всякие версии не для слабонервных недокторов по поводу содержимого пакета. В его принадлежности мы ни на секунду не усомнились. Пакет кричал: «Я — бабы-Галин!» Попинали мы его, да и забыли. Потому что коньяк допили, шутили уже больше на предмет действующего начмеда, Зюзиных похождений и сексуальной ориентации Вольдемара. Он в ответ визжал бабьим голосом: «Фи! Уйдите, противные лесбиянки!» В общем, пошутили, выпили да и разошлись. Потому что работа не волк, а целая стая. Причём в зоопарке. И со всем этим что-то надо делать. Не волнуйтесь, мы были не пьяные. Во-первых — что там пол-литра на троих молодых и здоровых. Во-вторых — пучок петрушки мы всё-таки отобрали у акушерки. И сковородку жареной картошки — петрушку заесть. Мы с Зюзей пошли наверх, а Вольдемар остался спать в обсервационной ординаторской. В пять утра поднимается он к нам бледный. И рассказывает страшное. Мол, снится ему, что пришла к нему старуха с косой и орёт: «Куда дел бабы-Галин пакет?!» «Не зн-а-а-ю! — блеет Вольдемар и боится страшно-страшно. — Мы его ногами пинали, но это всё Танька и Зюзя!» И проснулся со страху. Глядь — а это и на самом деле баба Галя. В валенках, ночной рубашке и старом драповом пальто. Собирается наверх идти к нам. А начмед сказала — если бабу Галю дальше обсервации пустите — всем апокалипсис и кюретаж[38] мозга! В общем, стал он пакет искать. Нашёл. Баба Галя — цап, Вольдемару пинка и бегом в родзал — хорошо, там женщин не было, а только Рыба. Рыба ей: — Гала, шла бы ты домой, а? Хочешь, Машку разбужу, она тебя отвезёт? — Машка — это шофериня на «Скорой» у нас была. А баба Галя плачет, соглашается и говорит Рыбе: — Ага, Свет. Только вот золотишко почищу и поеду. — И достаёт из пакета. Всё. То есть на сей раз — мешок. Рыба там и присела. Хотя бабу Галю давно знала. Галкой ещё. — Слушай, Гал, ну какая-то родня же у тебя есть, а? Ну, там племянницы троюродные, брат. Отдай им, а? — Нет, Света. Не отдам. Почищу и в огороде закопаю. Потому что если скажу со мной положить — не положите ведь, суки. А хоронить меня больше некому. Не соврала. Закопала. И мы схоронили. Роддом, в смысле. Так что у кого-то под дорожками из мрамора почти в центре города сейчас промеж младенцев убиенных капиталец лежит на все времена устойчивый, чтобы те же дорожки сусальным золотом покрыть вместе с фазендой и фонтаном, ежели чего. Эх, полнится земля-матушка кладами невостребованными да судьбами горемычными. Полнится до поры до времени… Спустя пару лет мы сидели в кафе. С Вольдемаром и Зюзей. — Слушай, Зюзя, вот знай мы тогда, что в пакете, взяли бы, как думаешь? Мы с Зюзей честно и долго думали. Минуты две. И хором сказали: — Нет!!! И не потому, что такие честные. И не потому, что брезгливые от гордыни первогрешной. Нет. Мы — небрезгливые и даже врали часто по жизни. Не знаю почему. Не взяли бы. А Вольдемар промолчал. «Крепче за баранку держись, шофёр!» (или История о божьем промысле) Давным-давно, когда страна наша была глубоко аграрной и жители отдалённых поморских селений пешком шли учиться в Москву, в нашей многопрофильной больнице был организован центр экстренной помощи беременным, роженицам и родильницам с экстрагенитальной патологией. Помогали-то мы, в общем, всем подряд, кто в приём приходил — с пропиской или без, в сознании или в отключке. Если и журили словом добрым кого за то, что картошкой торговать приехал, а документы забыл, и орали благим матом на кого, кто в роды на дому игрался, а потом с мёртвым младенцем и ущемлением последа поступал, — так вы не обессудьте. Не то чтобы зарплата у нас маленькая. Нет. Она не маленькая. Она — невидимая, как стафилококк без микроскопа. И не то чтобы у нас дети, жёны, мужья и мы нервные. Нет, конечно же. Во-первых, какая, на хрен, семья?! «Семья от него отказалась давно — зачем ей такая обуза? Это ещё с alma mater во всех впиталось. С врачом — во всяком случае, хирургической специальности — можно жить только по любви. Вот этих популярных и совершенно неведомых мне отношений с врачом не построить. Потому что он будет вскакивать по ночному звонку и нестись неведомо куда, роняя тапки и сбивая домашних. И вам придётся ему верить, что он в роддом, в операционную. А если проверить?.. Ха! А у меня вызов по санавиации. Потому что в нашей многопрофильной больнице организован центр экстренной помощи. Кстати, что вы себе представляете, услышав «вызов по санавиации»? Наверняка какую-нибудь приторно-жанровую картинку в духе американских боевиков. Эдакие суровые рыцари в стильных спецодеждах с титановыми саквояжами, забитыми под завязку лекарствами, невзирая на стоимость, отсутствие и процедуры актов списания, быстрым размашистым шагом (непременно синхронно) идут к уже заведённому вертолёту, и холодный ветер треплет воротники лётных курток, и выражение их лиц не позволяет ни на секунду усомниться — этим людям плевать на зарплату и семью! Они рождены спасать, спасать и ещё раз спасать двадцать четыре часа в сутки без сна, пищи и даже воды, демонстрируя в камеру наиболее удачные ракурсы своего красивого тела и нелёгкого, но благородного дела! «Тормоза придумали трусы!» — сурово шутят бравые парни и прекрасные девы с пилотом вертолёта, молодецки похлопывая его по шлемофону. Но, чу! Ещё несколько мгновений, и они сосредоточенно обсуждают стратегию и тактику спасения. Романтика! Местами верная. Но, позвольте, я адаптирую голливудский сценарий к нашим больничным реалиям. «Вызов по санавиации» означает, что ты, анестезиолог (плюс-минус специальностные опции) впрыгнете сейчас в карету «Скорой помощи» (в лучшем случае — в реанимобиль) и поскачете по бескрайним просторам страны, в которой всего две общеизвестные проблемы. И потрясётесь вы в какую-нибудь Уваровку по одной из проблем, чтобы столкнуться с бессмысленной и беспощадной проблемой второй. Скоро мы вернёмся к этой сюжетной линии. А сейчас я познакомлю вас с нашим больничным шофёром. Олег был чужд любой субординации. Нет, он не общался с людьми, как нынче модно говорить в околопсевдоэлитных кругах, «по горизонтали». Он не был одинаково вежлив с принцами и нищими, с дворниками и министрами. Олег был одинаково хамоват. Для него не существовало обращения «вы», должности и субординации. Служил он в Афгане. После дембеля много пил и даже немного отдохнул в психушке после попытки суицида. Он мог послать куда угодно кого угодно и не задумываясь ударить женщину. У него не было чувства юмора, принципов и жены. Она с ним развелась, после того как однажды ночью он пытался её пристрелить из невесть откуда взявшегося у него ствола. И этот совершенно отвратительный образчик homo sapiens служил у нас в роддоме шофёром. Господь наш всемогущий — великий ёрник и баловник. Лишив Олега всего, что принято считать человеческим, он дал ему великий талант. Гений. Или вы полагаете, что гений должен играть на клавесине, скрипеть гусиным пером или, на худой конец, смешивать в ретортах ингредиенты? Помните старый анекдот о том, как попав наконец на аудиенцию к Создателю, Наполеон спросил его: «Ну, ответь мне наконец, кто самый гениальный полководец всех времён и народов?! Александр Македонский? Суворов? Кутузов? Или всё-таки я?» И, усмехнувшись в бороду, ответил боженька: «Самый лучший полководец всех времён и народов — дворник дядя Вася из седьмого ЖЭКа. Но он об этом так и не узнал». Олег же не только узнал, но и принял этот дар безо всяких честолюбивых устремлений. Родись он в другой стране, в другой семье, при иных обстоятельствах или ином характере, кто бы слышал о Шумахере. Олег же был чужд не только славы, но даже денег. Совершенно неизвестно почему он чувствовал машину, как живой организм. Он с ней сливался. Там, где другой убился бы на крутом вираже, Олег даже не напрягался. Он был естественным продолжением автомобиля, как крыло — естественным продолжением птицы. Там, где в глубокой весенней колее увязла бы даже армейская «шишига», Олег проскальзывал на видавшей виды «Скорой», как скатывающийся с айсберга пингвин. Как он это делал — объяснить не мог. Хотя мы не раз спрашивали. Но, во-первых, у него со словарным запасом было напряжённо, а во-вторых — он был не из тех людей, которые задумываются «как дышать». Мы не думаем о биении сердца, а Олег не думал, как это у него получается. Это получалось, и всё. Он был совершенно не опасен для прочих участников дорожного движения и пешеходов. Они его просто не замечали. В этом было что-то эзотерическое, если угодно. На дороге он был невидимкой, причём совершенно неважно, с какой скоростью он ехал — шестьдесят километров в час или под двести. Иногда он показывал нам фокусы — завидев пост ГИБДД, он намеренно превышал скорость, нарушал правила, поворачивал там, где поворот запрещён и… И его ни разу не остановили. То, что творил этот человек, было чудом. Бог начитался «Юного техника» и решил сделать собственную шляпу с кроликом. На трассе стоило лишь закрыть глаза, чтобы не бояться. Олег предвидел все выбоины, овраги, кюветы, идущих справа, слева и по встречной. Ему не мешали вопли пассажиров, и он никогда не матерился за рулём. Он и был этим рулём. Поэтому создавалось впечатление, что машиной никто не управляет. Автомобиль был кожей Олега, печенью Олега, надпочечниками Олега. Его душой. Итак, сценарий. Представьте. Хмурая осенняя ночь. Главным героям позвонила дежурная по центру экстренной и неотложной помощи и сообщила, что бригаду вызывают по санавиации в ЦРБ уездного города N, и Олег уже поседлал «птицу-тройку». «Суровые рыцари» в лице вашей покорной слуги в пижаме, поверх которой была наброшена обычная для наших широт сезонная одежда, и анестезиолога в схожей экипировке, быстро перекурив в подвале, выскочили в промозглую ночь и присели в карету, зевая и недовольно поглядывая друг на друга. Олег сказал: «Поехали!», повернул ключ зажигания и, как «вдоль по Питерской», понёсся по ночному городу, даже не включив проблесковый маячок. Действительно, если вдуматься, зачем «Летучему Голландцу» проблесковый маячок, если увидеть его могут только те, кому на роду написано? Внутри скользящего по планете фантома акушер-гинеколог и анестезиолог, вяло переругиваясь, нехотя обсуждали предполагаемую тактику и стратегию, базируясь на скудной информации, полученной от дежурного врача ЦРБ. Мятое лицо акушера-гинеколога холодило недоверие к только пришедшему в акушерство анестезиологу. Морщинистую мордочку анестезиолога сводило недовольством от «безграмотности» акушера-гинеколога. Дело в том, что анестезиолог всю жизнь проработал в кардиореанимации, где артериальное давление 140/100 мм рт. ст. считается нормой. Акушер-гинеколог с меньшим стажем, но зато проведённым в непосредственной близи от беременных, рожениц и родильниц, убеждал его в том, что давление 140/100 мм рт. ст., не купируемое стандартной терапией, является показанием к кесареву сечению, особенно учитывая уровень белка в моче, озвученный в ухо телефонной трубкой. Беседуя в стиле «Сам дурак! — Сама дура!», они и не заметили, как капитан «Летучего Голландца» домчал их до ЦРБ губернского города N. Голливудские вертолёты наверняка летают медленнее. Возможно, главные герои так увлеклись, что Олег решил получить «Оскар» за лучшее чудо второго плана и просто нырнул в пространственно-временной коридор, заботливо предоставленный боженькой своему любимому кролику. И очень вовремя, надо признать. Потому что у роженицы ЦРБ губернского города N давление повысилось до 180/100 и началась преждевременная отслойка нормально расположенной плаценты. Начмед ЦРБ губернского города N сообщил мне, что стерильных инструментов нет, нет пятого и десятого, включая операционной медсестры, и он бы и проассистировал мне сам, учитывая наличие у меня в машине биксов со стерильным бельём и операционным инструментарием, но дело в том, что аппарат ИВЛ[39] не работает, лампа в операционной не работает, саму операционную залило сантехническим дерьмом по колено и стол, вообще-то, развалился. Я получила телефонное добро от своего начальства, и девочку мухой транспортировали в нашу карету. При самом горячем участии начмеда ЦРБ губернского города N — он нёс её на руках, потому что единственная функционально пригодная каталка была занята строительным мусором. Я дала распоряжение сморщенному анестезиологу вкатить девочке один из сильнодействующих препаратов, требующий длительной процедуры списания. То ли звёзды не так стали в ту ночь, то ли в нём взыграл гонор или акушерский непрофессионализм, но он стал в позу и заявил мне, мол, будет его тут всякая пигалица поучать, что ему делать, а роженице и клофелина под язык хватит. Ещё бы. За материнскую смертность, если что, он пойдёт всего лишь как соучастник, если что. Не говоря уже о такой «мелочи», как жизнь этой девочки, бог с ним уж, с ребёнком. Немного обалдев от столь неколлегиального поведения неофита, пришедшего в монастырь Шаолинь с замашками банковского клерка начала текущего столетия, я, отключившись от пространства на короткое время, стала тыкать в кнопочки телефона, чтобы на анестезиолога воздействовала словом добрым уже наша начмед. Естественно, абонент был вне зоны действия сети. Чуть не расплакавшись, я уже собралась ещё более страшным голосом отдать приказание этому скоту от смежной специальности выполнить что следовало, но поняла, что «Летучий Голландец» замер в пространстве. Девочка стонала на каталке. Я сидела с телефоном, обуреваемая гневом. Анестезиолог бурчал под нос что-то на манер: «Выучили вас на свою голову!» Но тут двери распахнулись, и в проёме появился Капитан. Вытащив анестезиолога за грудки в ночь, морок и грязь, он — голосом на октаву ниже штормового ветра — произнёс: — Ты слыхал, падла, что тебе Татьяна Юрьевна сказала?! — Да что вы себе… — Ты слыхал, падла, что тебе Татьяна Юрьевна сказала?! Или ты, сука, сейчас вколешь этой девке чего тебе говорят, или, обещаю, от тела твоего даже числа Авогадро не останется, ты понял?! Растворишься в Нагвале, и следов элементарных частиц ни один физик не обнаружит! Это, кретин, не кардиология, это, гандон штопаный, акушерство! Я не знаю, что меня удивило больше — Нагваль, элементарные частицы или число Авогадро… Нет. Знаю. «Татьяна Юрьевна». Олег иначе, как «Танька», «Светка», «Петька», никого никогда не называл, невзирая на лица и должности. В многопрофильной больнице, слава богу, есть и операционное бельё и инструменты, шовный материал и вменяемые анестезиологи. Так что и с девочкой, и с её ребёнком, как это ни странно, всё закончилось хорошо. Анестезиолог накатал докладную на Капитана и меня. А главврач посоветовал ему этой докладной утереться в том сортире, куда он его сейчас окунёт, и горе-анестезиолог растворился в нигде, откуда и пришёл. А Капитан снова стал Олегом, хамовато невзирающим на лица и с крайне ограниченным словарным запасом. Спустя некоторое время он уволился, и дальнейшая его судьба мне неизвестна. У нас осталась только прежняя шофёр Машка, но это уже совсем другая история. Мне могла бы быть интересна судьба этой девочки из губернского города N. Вернее — её ребёнка. Но я не монах, пытающийся алгеброй поверить божественную гармонию совпадений и противопоставлений. Я, пожалуй, как Капитан, дай ему бог здоровья и долгих лет, как-то так… не задумываюсь. Последняя затяжка Как-то зимой, когда зимы ещё были похожи на зимы и апокалипсические стихии терзали избирательно лишь страны развитого капитализма, я забеременела. Я была молода, красива и любима, а беременность случается даже с немолодыми, некрасивыми и одинокими, так что мне сама овуляция велела. Не то чтобы я хотела плодиться и размножаться немедля, скорее напротив, потому что мне было двадцать четыре года. Я только окончила интернатуру, декрет не входил в мои планы, но человек предполагает, а Колесо Сансары крутится. Аборт я делать не собиралась. К тому же, когда я узнала, что мой организм несколько видоизменился, было уже не то чтобы поздно, но уж точно глупо что-то с ним делать. Да. Такое случается. В народе это называется «омывание плода». К тому же меня не тошнило. У меня не падало давление. Я была здорова, как мустанг, выросший в прериях. Работала, училась, курила, пила кофе с коньяком, делала жим лёжа ногами и от груди с малым весом, но часто. А потом они наконец не пошли. УЗИ показало четырнадцать недель. Я стала гораздо меньше курить, отказалась от коньяка и стала пить менее крепкий кофе, сменила железо на бассейн и стала поедать немыслимое количество оливок и маслин. Баночных, бочковых и каких угодно. Я не перестала работать и учиться и вполне спокойно чувствовала себя, наблюдая за чужим потужным периодом в родзале. На учёт в ЖК я стала поздно. Каюсь. В двадцать пять недель. Но я сдала все анализы и всё такое прочее по месту работы. Меня осмотрела начмед и сказала, что родим, куда денемся. Первая степень сужения таза никого не смутила, потому что и с таким рожают через естественные родовые пути. Беременность моя была не особо заметна недель до тридцати пяти. Вообще незаметна, если начистоту. У меня были накачанные ручки, стройные ножки и милый животик, ставший весьма милым. Яйцевидным таким. Торчком. Это было до чертей собачьих сексуально. И вдруг на тридцать шестой неделе я стала опухать. Как в дурной американской комедии. Меня срочно госпитализировали. В моче был белок, давление было слегка повышенным. У меня случилось то, что ранее называлось нефропатией[40], позже в МКБ очередного пересмотра — преэклампсией[41], И, вероятно, и сейчас так называется. Суть не в названии. А в состоянии. На фоне прекрасного анамнеза жизни и полного отсутствия анамнеза болезни я резко подурнела. Как внешне, так и внутренне. Я стала похожа на оплывшую тётку с колхозного рынка. На ногах, ещё так недавно сводивших с ума анестезиологов, оставались белые, долго не проходящие вмятины, и это меня ужасно раздражало. Я стала пить зелёный чай литрами. А в меня стали парентерально[42] вводить всякие разноцветные чудеса фармакологии с мудрёными и не очень названиями. Озвучивать не буду. Кому надо — знают. А мнения типа «я не специалист, но уверена… читала справочник Мошковского…» и т. д. меня не интересуют. Уколы, сука, были болючие! Хотя любому духовному человеку без балды ясно, что острая игла, воткнутая тебе в вену, должна приносить наслаждение и радость и акушерка, тварь, должна улыбаться и читать вслух молитву Великой Вселенской Матери все три часа капельницы. Потому что нас тут всего тридцать женщин на этаже, а их целых две и зады целый день от стульев не отрывают! А всё почему? Потому что всего четыре года учились в каком-то ужасном медицинском училище, а не просветлялись целый месяц на курсах духовных акушеров. Однако оставим зловещие подробности больничного бездуховного быта и вернёмся к главной сюжетной линии. Я, как вы понимаете, была белая кость и голубая кровь, потому что своя. Поэтому и уколы мне кололи не так больно, как «специально» — другим. И зеркала вводили, напевая что-нибудь из классики, — всё в соответствии с коллегиальной этикой. И даже пальцы у Лёшки становились тоньше, когда он делал внутреннее акушерское исследование. Каждые три дня. Говорил — акушерскую ситуацию контролирует. Но любому духовному человеку ясно — извращался, подлец! Вот как-то раз после того, как он уже извратился, сидели мы в ординаторской. Играли в шахматы. И поскольку ходы мы не записывали, я ему и говорю: — Лёш, ты не помнишь, я пешкой до конца дошла? А если даже дошла, то в шахматах белых ферзей всё равно не два. И чёрных — не два. И лошадей — не восемь. Лёха фигурки пальчиками пересчитал, заставил меня забожиться на курочку Рябу, что его тоже два, и как заорёт: «Алёна!!! Тонометр!!! Быстро!!!» — Какая, на хер, Алёна?! Ты что, мозгами поехал на старости лет? Я — Таня. А он не реагирует. Только козу мне пальцами делает и сюсюкает: — Скажи, сколько у дяди доктора пальчиков? — Двадцать, — говорю, — как у всех. А показываешь четыре. Тут Алёна прибежала с тонометром. Манжету намотала, грушу накачала, шипит потихоньку, ушами слушает. — Ну? — нервно вопрошает Лёха. — Сколько-сколько? — С таким не берут в космонавты, — сомнительно отвечает Алёна, — с таким скорее в кардиологию в койку укладывают и диагноз «злокачественная гипертония» ставят. Я сам! — Алёша вырвал у неё инструмент и повторил процедуру. — Ну, чего? — спрашиваю. И мне становится ужасно весело, потому что у Алёшки четыре брови и все очень лохматые. И он ими шевелит. Срочно зови Сергея Алексеевича с чемоданом и анестезисткой, звони в операционную, пусть срочно разворачиваются. Когда последний раз ела и что?! — Вот, думаю, как Лёха о дежурной смене заботится интересуется, когда и что акушерка ела. И ещё думаю — а мысли такие почему-то яркие, толстые, медленные, — Серёга-то нам зачем? В шахматы втроём не играют. И вдруг Лёха мне — херак! — по щеке. — Эй, — говорю, — не время для утех! Беременная я! — Ела когда?! Понимаю, это я его интересую всё-таки. — Утром, по-моему… Что-то мне сложно как-то вспомнить. По-моему, у меня деменция[43]. Или прогестероновое слабоумие. — Клизма? — спрашивает его Алёна на бегу. — Какая, в п…ду, клизма! Быстрее!!! — орёт Лёха. И так мне обидно стало за вот это вот жлобство и хамство, что я ему так с укором: — Вот, Лёш, шесть лет ты в институте учился. Потом ещё хрен знает сколько лет во всяких суб-, спецклин- и прочих турах. Руку десять лет набивал на «униженных и оскорбленных» женщинах в бывших французских колониях, освобождённых социализмом, — и до сих пор не знаешь, что клизма — она в другое отверстие вставляется! — Шуточки всё шутишь. Одной ногой на… операционном столе, а всё ёрничаешь, — как-то уже спокойнее говорит мне Лёха и по руке гладит. А я глядь — уже на каталке лежу и Серёжка мне в вену что-то тычет. — Серж, я надеюсь, это шприц, а не то, что ты обычно хочешь в меня воткнуть? — иронично осведомляюсь я. Анестезистка на него ревниво глянула и ещё одной ампуле так — хрясь! — башку свернула. — Таньк, мы тебя сейчас быстро прооперируем, а партию дня через два доиграем, ладушки? — Лёха мне так типа спокойно, а сам нервный, как кот в марте. — Слушай, а вот если со святым Петром пошутить резко так, мол, ах, какой у вас длинный и толстый посох! — место под кущами покомфортнее обеспечено? — У него же ключи! — удивлённо так Лёха. — Ну, посох же у него был. Он шёл-шёл и воткнул его в мать сыру землю. А она Ватикан понесла. — Нет, ты неисправима, — резюмирует Лёха, а я уже почему-то на столе лежу. Заговорили-таки зубы своей теологической дискуссией. Санитарки бегают, биксы хлопают, металлические стуки раздаются, ручки-ножки мне бинтиком примотали, простынками обложили, и вокруг все так дискретнее и дискретнее. В ушах — горячо. Где-то за туманом матерится Лёха. Что-то меня спрашивают, а мне уже всё по посох. Помню, только сказала Серёже: «Если на брюшине на самостоятельное дыхание переведёшь — тебе пи…» И тут кто-то свет выключил. Снится мне сон — я в какой-то рыбацкой хижине делаю кесарево женщине. Она похожа на тряпичную куклу. Крови нет совсем. Я шью её какой-то первобытно-общинной костяной иглой и чуть ли не пенькой. И каждый раз, когда я делаю вкол, мне больно в низу живота и меня крючит в судороге. Но я понимаю, что не могу оставить её вот так. Не зашив. Я осознаю тряпичность всего происходящего, но почему-то должна это завершить. Как будто от этого зависит моя жизнь. Да какая там — моя. Судьба Вселенной! Вкол — судорога. Выкол — судорога. Вкол — судорога. Выкол — судорога. Пенька продёргивается с треском. И так двенадцать на два. Двадцать четыре приступа острой нестерпимой боли. «Сука, перевёл на самостоятельное дыхание. Щадящий наркоз, бля. Я ж без декомпрессии желудка». И после этой мысли на уровне ощущения меня выбрасывает в реальность — я кашляю и задыхаюсь. Я не могу ни вдохнуть, ни выдохнуть. У меня рвотные спазмы. Малейшее шевеление вызывает боль во всём теле. Я себя чувствую американским лётчиком во вьетнамском плену (из чего-то свежепрочитанного на дежурстве). А Серёжка мне нежно так: — Тебе трубочка не мешает? Ну, думаю, ты, сука, её вынь — я тебе расскажу. Как же я тебе скажу, идиот, если я говорить не могу. У меня же, блин, трубка во рту. А вообще-то я хочу курить, как только дышать смогу. Он что-то начинает делать с трубочкой. Мне почему-то перестаёт быть больно. Совсем. Мне становится… Нет, не хорошо. Мне становится интересно. Я слышу Серёгин ор «нестабильная гемодинамика»[44], Лёхин вой «лаборантку сюда срочно!» и «звоните на станцию», слово «подключичка»[45], названия сильнодействующих препаратов из анестезиологического «чемодана», и снова выключают свет. Я сижу на чёрном камне у чёрного моря. Нет, не имя собственное. Оно действительно чёрное. Чёрное небо. Чёрные облака. Чёрный закат. Чёрный песок. Но это не похоже на детскую страшилку, и шины тут никто не жёг. Воздух свежий. Тоже — чёрный. Но всё это чёрное — богаче любой радуги. Он дышит, играет, живёт. Вряд ли это объяснишь кургузыми словами. И это не сон. Я — там. Сижу на камне. Отнюдь не в позе роденовского «Мыслителя». А в костюме «гламурной кисы», который я изредка надеваю, стряхнув пыль. Закинув ножку на ножку, куря сигаретку, изящно двигая ручками. Я сижу и в то же время — иду. Нет, не двигаюсь. Именно иду. В солнечном сплетении у меня… Тут поймут пишущие, вырезающие лобзиком и любые причастные к творческому акту. В солнечном сплетении у меня предчувствие. Которое мучительно-приятно. Которое не родишь, не схватившись за кисть, перо, молоток, клавиатуру. Вот оно есть. И оно — болит. И оно — прекрасно. Именно в таком состоянии можно писать сутками, нервно курить… Жить одному в черноте, которая ярче пёстрых калейдоскопов. Которая — душа. Которая всегда ускользает, пока мы живы. И мы лишь касаемся этого несовершенными органами чувств. Это невозможно вспомнить, как невозможно помнить оргазм. Это невозможно ощущать дольше, чем прыжок в пропасть, когда ноги отрываются от края изведанного. Оно — огромно. И оно — ничтожно мало. В этом — всё. И в этом — ничего. Я докуриваю сигарету, сидя на чёрном камне. Мне безумно жаль последней затяжки — отчего-то она самая… солнечная. Я тяну её… Я ещё не дошла. Но сигарета скурена до чёрного фильтра… Боже, какая ты красивая. Даже здесь. Даже сейчас. — Серёжин голос. — Ха! Представляешь, как бы великолепно я смотрелась в гробу. — Ну, привет! На манеже всё те же! Добро пожаловать в наш говёный мир! — Лёха!!! Какой у него всё-таки сексуальный голос. — Чего желаем? — Хочу, чтобы Серёжа объяснил мне, какого… он всё время спрашивает женщин: «Тебе трубочка не мешает?», когда они говорить не могут, и чтобы вы дали мне затянуться сигаретой. — Первая воля ожившей? — Ага. Дали. Это была самая прекрасная сигарета. Скуренная до самого фильтра. В нарушение всех больничных правил. Со мною случился синдром Мендельсона[46]. Коллеги в курсе. Пару дней я отдохнула на ИВЛ. Потом ещё немного пометалась между небом и землёй на райских волнах омнопона, морфина и промедола[47], окончательно придя в себя на девятнадцатые сутки. Похудевшая на четырнадцать килограмм. С флебитом[48]. С гемоглобином ниже порогового для покойников, потому что ещё кровотечение было. И по-неземному красивая, если верить очевидцам. Кто виноват в том, что у меня случилась эклампсия[49]? Кто виноват в том, что случился синдром Мендельсона? Можно долго и нудно искать дефектуру[50] и обвинять Алексея Александровича и Сергея Алексеевича, господа бога, партию и правительство, систему образования и Минсоцздрав. А вам не приходило в голову очевидное?.. Никто не виноват. А я хочу сказать спасибо. Своим друзьям и коллегам. Акушерам-гинекологам, анестезиологам-реаниматологам, хирургам, урологам, неонатологам, кардиологам, травматологам, патологоанатомам и всем-всем-всем, кто не ищет виноватых, а решает проблему. Да, они не ангелы. У них нет ключей от райских врат, посохов на все случаи жизни, и они бывают грубы. Они матерятся и совершают ошибки. Порою — грубые. А порою от них ничего не зависит. Они взвешивают пользы и риски. Промедление может стоить пациенту жизни. А невыполненная декомпрессия желудка[51] — синдрома Мендельсона. С одним маленьким, но толстым и длинным «но». Не будь Лёшка так оперативен — не скакала бы моя дочь сейчас по Бородинскому полю на коне по кличке Пилигрим. А что до перинатальных матриц… Да фиг бы с ними, в конце концов! Мне совершенно наплевать, какими обобщающими терминами на этой планете называют дружбу, верность, любовь и истинный профессионализм! Во веки веков. Аминь. Реверсы Я Покурила и вышла. Через две недели. Будь я не отъявленной блондинкой, а умной женщиной — я бы год возлежала на одре, томно угасая, укрытая одеялами из розовых лепестков. Но я была легка на подъём, нездорова на всю голову и не натягивала тесные многие печали на свои толстые многие знания. Роддом, естественно, был в курсе. Но на работе как-то не до того. За чаем на чьём-то дне рождения могла всплыть тема детей, но она тут же тонула в громовом хохоте над очередной шуткой. Любые дети вместе со всеми своими отрыжками и какашками померкнут перед лицом юной санитарки, впервые в жизни покурившей в затяжку сигару. Вернее — перед лицом оказания ей неотложной помощи. Не говоря уже о более неважных аспектах былого и дум работы и быта родовспомогательного учреждения. Заведующий неонатологическим отделением периодически наведывался ко мне домой. В основном — выпить кофе. Кофе мне было не жалко, а друг и врач он был хороший. Затем он порекомендовал нам педиатра и детского невропатолога, коих мы и посещали нерегулярно впоследствии. Но в жизнь любого младенца и его близких бюрократия врывается жёстко и беспристрастно. В виде районной детской поликлиники. Можно, конечно, забить болт и закрутить гвоздь, но если вы не собираетесь всю жизнь провести в тайге — что само по себе неплохо, — то ребёнку нужны всякие бумажки, осмотры, документы. Прививки, в конце концов. Я забегала домой с воплем: «Одевай!», обращенным к няньке. Нянька хотела пить чай и говорить, а у меня был ровно час между и между, поэтому я орала ей: «Татьяна Валерьевна, изыди на фиг! Мой дом — твой дом, но мне надо быстро!» Она немедленно паковала мою дочь и оставалась в тишине и благодати наедине с моим чаем, сахаром и гардеробом. Нянька она была прекрасная. Мало того — она отдраивала квартиру до идеального состояния. За что пришлось ей платить отдельно, хотя первоначально это не входило в мои планы. Моральное удовлетворение она добирала сахаром, гречкой, кофе, чаем и прочим сухим пайком, а также моими тряпками, которые становились мне велики не по дням, а по часам. ПоликлиникаВы знаете, что такое «п…ц»? Все ещё наивно полагаете, что подобные слова в русском языке существуют только для того, чтобы вы могли бороться за его чистоту, когда уже совсем больше нечем заняться? Придите в поликлинику в день грудничка. Если вы ещё не окончательно лишены рассудка, посещение этого оазиса добра быстро довершит этот пустяковый пробел в вашем мировоззрении. В обшарпанных, как правило, стенах, среди пальм, фикусов и пыли — мы помним, это было давно и наверняка мало что изменилось, за исключением стеклопакетов и жалюзи, — царили орущие, спящие, распаренные, красные, синие, голубые и розовые младенцы. А также — мамаши, бабушки, вместе или порознь, и изредкие, зажатые в тиски неумолимого матриархата папаши. Всё это гудело, чмокало, сюсюкало, пыхтело, потело, мёрзло, ругалось и было готово ко всему. В детской поликлинике главное — не нарваться на чужую бабушку. И не вступать в разговоры. Прикинуться слепоглухонемой идиоткой. Стереть с лица всякое выражение. Если нападают — кусать молча, как хорошо обученный ротвейлер. Не истерично грызть, а показать хватку. И не забыть с собой спокойствие буддийского монаха. Убивать быстро и решительно. Не удовольствия ради, а необходимости для. Крайние меры, конечно. Можно просто помедитировать на всех с прибором. Участковый педиатр наша всю свою сознательную жизнь была взрослым инфекционистом. Что заставило и какими коридорами мотала её судьба в бессознательный период — мне неведомо. Нет, она порывалась рассказать, но я стойко держала вооружённый нейтралитет. Демонстрировала мощь, но не нападала. Мне от неё нужна была запись. Ей от меня не надо было ничего. Но я её раздражала. Во-первых, тем, что акушер-гинеколог. И, во-первых же, тем, что замужем. Во-вторых, тем, что не вызываю на дом. И, в-третьих, тем, что я есть на свете. Дело в том, что наша участковый педиатр достигла точки невозврата в репродуктивный возраст. Детьми не разжилась, в спутниках жизни числился телевизор, но это кому как и не мне было бы лезть, если бы она сама не пыталась со мной подружиться таким вот незамысловатым бабским способом. Я ей сообщила, что там под дверью толпа. Что рентген-снимок можно, конечно, оглядеть в мгновение на фоне грязного стекла, за которым брезжит пасмурная зима, но увидеть и понять вряд ли что-то можно. Не говоря уже о вердиктах. Хрупкое равновесие было нарушено. Я была объявлена сукой, и даже медсестра фасона «Кепка мохеровая. Портрет в интерьере с клизмами» более «не замечала» меня в коридоре никогда. Кстати, я всегда добросовестно стояла в очереди, хотя в кармане у меня было удостоверение врача многопрофильной больницы. Но свидания наши проходили в общем и целом безболезненно — я приходила с данными, диктовала их Мохеровой Кепке, и та вносила их в кондуит, пока докторша осматривала Маньку. Очень строго. Несмотря на то, что я сообщала ей свежие вести от неонатолога Имярек и детского невропатолога Имярекши. Да. Я поступала ужасно неколлегиально. Бросьте в меня за это использованным памперсом. Только те из вас, кто без греха, разумеется. Как-то раз, когда мне было совсем некогда, к участковому педиатру потопала Татьяна Валерьевна. Пришла довольная и счастливая. Назвала даму милейшей. Сообщила, что беседовала с ней минут сорок и не понимает, чего это я. Могу себе представить эту беседу. А за дверью тем временем парилась очередь из орущих, спящих, распаренных, красных, синих, голубых и розовых младенцев. С мамами и бабушками. Большей частью нервно-психическими. ИнтернИх стало очень много. Они заполонили клинику и кафедры. Интернов акушеров-гинекологов стало едва ли не больше пациенток. И на меня «повесили» одного. Хорошая девочка. Изящная, точёная, гибкая. Иногда такие умные слова произносила — и мне в диковинку. Я-то в рекламу много позже попала, и то в лёгком хмелю. А девочка себя «позиционировала». И собиралась сделать головокружительную карьеру. Но пока у неё были лишь головокружительные ногти. Акриловые. Или гелевые. Не знаю. Всё, что я могла себе позволить, — это скромный французский маникюр. Девочка же хотела сразу оперировать. Нет. Не стоять и смотреть. И не третьим ассистентом зеркалодержащим. Она хотела, чтобы сразу первым ассистентом как минимум и чтобы шить и резать немножко. Я посоветовала ей состричь ногти или иначе как демонтировать. И не потому, что начмед орёт так, что вот-вот апоплексия, а потому, что позиционирование — это любить-колотить как круто. Но в медицине вообще, а в акушерстве в частности и в особенности есть такой стильный девайс, как тактильная чувствительность. Без него никуда. Честно-честно. Потому что хоть и перчатки, но женщине страшно. Ты-то ничего не почувствуешь — ни того, что тебе надо, ни боли пациентки. А вот она… Нет, не понимаешь? Ну, представь, что у тебя бойфренд Эдвард — Руки-Ножницы. Только ножницы у него не только руки. Даже если он на эти неруки презерватив натянет, всё равно страшно, правда? Девочка попросилась к другому куратору, и начмед радостно перевела её в ЖК. Как-то на Новый год девочка увидала меня в главном корпусе. Манька гордо вышагивала с мешком конфет. Она собирала их тщательно — не забыв зайти ни в одно отделение. Встречала знакомого доктора, делала ему оленячьи глаза, и знакомый доктор вёл Машеньку к старшей медсестре, и та отваливала ей подарочный набор. Вызвонили меня из гастрохирургии и, сказав, что я — плохая мать, приказали немедленно прибыть, потому что у ребёнка неподъёмный мешок с конфетами. Вот так мы и шли в роддом — я тащила сумку «мечта оккупанта» фасона «Икеа», Манька гордо вышагивала рядом. А я делала страшные глаза всем знакомым докторам. И тут — эта девица. — Здраа-а-а-авствуйте! — Она всегда говорила со странным акцентом — смесь французского прононса, исконно московского выговора и хронического гайморита. — Это ваша? — Нет. Бродяжку подобрала. Сейчас отберу у неё все конфеты, а её продам на органы, чтобы не жульничала. Не для того боженька разум и обаяние выдаёт! — Зна-а-ачит, в-а-а-аша! — протянула девица. — Как вы успеваете? У меня детей не будет. Они только мешают! — Тётенька, какие у вас стррррашные ногти! — басом пророкотала Манька, недавно научившаяся выговаривать букву «р». А где ваш муж? — спросила девица в надежде, что хотя бы мужа у меня нет. — Водку, сука, хлещет в Копенгагене. То есть работает. За границей, — скромно сказала я, ибо ничто сучье мне не чуждо. * * *Три года спустя я посетила детскую поликлинику. Вместо престарелой сплетницы в кабинете сидела молодая девочка. Очень серьёзная. Со скромным французским маникюром. Мне нужна была справка для школы. У нас была ветрянка. В двух словах я изложила суть вопроса. И сунула бланк с личной печатью педиатра и записью. Наша школа требовала из поликлиники. Девочка тут же мне выписала справку без лишних слов. Мамочки в коридоре отзывались о ней хорошо. Быстрая. Предупредительная. И очередь была как-то спокойнее. И тут… Уже уходя… Я увидела… Орущее, сопящее, толстое, распаренное нечто, смутно знакомое чертами лица. Зловеще взмахнула она руками перед носом своей престарелой спутницы, и я вспомнила. Ногти! Убеждённая чайлд-фри. Спутница, судя по всему, была её матушкой — фамильное сходство. В объятиях матушки был толстый свёрток в стёганом одеяле. Она разворачивала его на пеленальном столике под гневные указания доченьки. Под стёганым одеялом обнаружился тёплый пуховый комбез на солнечных батареях. Я быстро ретировалась. * * *Девица вышла замуж и родила. Просидела в декрете шесть лет. Успела развестись и ещё раз выйти замуж, не выходя из декрета. Стала поперёк себя шире. От былого шика остались прононс и ногти. Любит сына безмерно. У него аллергия на всё — на красное и зелёное. На собак и котов. На лето и зиму. Он тонкий и бледненький. Отличник. Бабушка водит его в школу и обратно за ручку. Он пьёт кефир, и в глазах у него спаниелья тоска. Карьеру она сделала — сидит пару часов в день в кабинете планирования семьи при ЖК. КакашкиКак-то случайно, наверное был выходной, я попала в сборище дворовых мамашек. Я почти никого не знала, но сидеть с томиком Цветаевой глупо, а с руководством по кровотечениям — страшно. Поэтому я сидела на скамейке, тупо вперив глаза в пространство. Мамашки говорили, и говорили, и говорили, и говорили… Татьяну Валерьевну они знали лучше меня, соответственно — про Манькины какашки тоже. И что-то они меня спросили… О какашках, антибиотиках и т. д., потому что я — врач, а это во дворе хуже, чем парикмахер. Нет, если расслабиться и напрячься одновременно, я вспомню, что там у Машки было с какашками. Потому что метод погружения работает безотказно. Но стоит ли тратить энергию? А мой ответ мамашкам я помню. — Да-да, — рассеянно сказала я, — да-да-да… Вот уже три дня не ходила по-большому… — Ужас! Ужас!!! — хором закричали мамашки. — Надо что-то делать!!! — Да-да-да, — ещё более рассеянно согласилась я. — Надо пожрать. Потому что если шесть дней питаться только кофе, сигаретами и аскорбинкой с глюкозой внутривенно один раз после обморока, то ничего удивительного! — И отправилась в ближайшее кафе, оставив товарок наедине с удивлением и благодатной темой для сплетен. В кафе я съела два огромных горячих бутерброда по-гавайски — точно помню! — выпила три чашки горячего кофе и сто грамм коньяка. Блаженно откинулась в креслице и закурила. Коляска стояла рядом. Манька чуть ли не впервые за первые пять месяцев её жизни безмятежно спала. Официантка посмотрела на меня укоризненно. Коньяк
В те стародавние времена, когда мой паспорт показывал на десять лет меньше, я трудилась изо всех моих молодых сил в родильном доме. У меня даже были друзья не на рабочем месте, хотя виделась я с ними редко. С одной подругой не виделась давным-давно. С её свадьбы. Где-то восемь месяцев назад. Видеться не виделась, а по телефону общалась регулярно. Потому что подруга была беременна ещё на свадьбе. Познакомились мы с ней ещё в alma mater благодаря её брату. Брат учился на лечебном факультете, а Лена — на стоматологическом. Но в отличие от Милочки Лена не была ни гламурна, ни высокомерна, ни чрезмерно истерична. Она была красива, умна и мнительна ровно настолько, насколько может быть мнительная красивая и умная беременная. То есть — на много. Лет ей было уже тридцать. Или ещё. В общем, это с какой точки зрения посмотреть. Как по мне — так ещё. Как по МКБ десятого пересмотра — так уже. Для первых родов. Лена об этом смутно догадывалась, но особо не тревожилась. Она качественно чинила людям зубы и в органы, не сопредельные с ротовой полостью, особо не лезла ни руками, ни советами. И правильно делала. Родов, впрочем, она опасалась. Не столько из-за возраста, сколько из-за огромного количества родственников-врачей до седьмого колена по вертикали и до седьмой воды на киселе по горизонтали. Мама у неё была педиатр, папа — гастрохирург, брат — уролог, дядя — терапевт, двоюродный брат — психиатр. И все давали ей советы и предлагали помощь. Находили угрожающие симптомы и делали неблагоприятные прогнозы. То есть всё как положено в узком семейном кругу. У Лены хватило ума забить болт на советы родни, пригрозив им отлучением от бормашины, и госпитализироваться ко мне. Но её папенька не дремали-с. Они-с позвонили нашему начмеду и попросили взять дело «на контроль». Начмед начала рьяно осуществлять контроль с того, что с порога палаты, не осмотрев, не выслушав и не изучив, заявила Лене, что она уже «перезрелая груша» и дело, скорее всего, закончится кесаревым сечением. Моя подруга не была настроена на подобный исход дела, а за «перезрелую грушу» вообще оскорбилась до глубины души и весь день ворчала. И тут я не могла её не понять. Успокоив, что, мол, хорошо, что падалицей не назвали, а то наша начмед очень даже может, я изрекла глубокомысленную сентенцию, мол, утро вечера мудренее, не печалься, Алёнушка, нет такой лягушачьей шкурки, что в доменной печи не горит. Наутро начмед, осмотрев Лену на кресле и скептически нахмуря брови, изрекла глядя на перчатку: — Ткани ригидные[52], Татьяна Юрьевна, скорее всего, будем оперировать! — Может, дородовую подготовку назначим для начала, Светлана Петровна? — Ну, попробуйте пару дней, хотя при таких ригидных тканях… Сколько абортов сделала? — обратилась начмед к моей угнетённой такими речами подруге. — Пять! — злобно буркнула она и добавила умоляющим голосом: — Мини. — Вот! Пять абортов, ригидные ткани, шейка длинная и закрыта напрочь! О каких родах через естественные родовые пути может идти речь! — не успокаивалась неугомонная начмед, не обращая внимания на помрачневшую до предгрозового состояния Лену. — Светлана Петровна, предполагаемый срок родов ещё только через неделю, давайте не будем ничего планировать. Пусть его пока идёт, как идёт, — пошла я на смертельный риск, заявив такое начмеду при интернах и акушерке. Дело в том что по щекам моей беременной подруги уже покатилась первая слеза. — Сердцебиение ещё не страдает? — строго воззрилась на меня начмед из-под очков. Лена схватилась за сердце. — Не страдает и страдать не собирается! — рявкнула я, протянув историю Светлане Петровне: не верите своим и моим ушам — вот есть запись кардиотокограммы! — Ладно! Надеюсь, успеем! — вошла в раж начмед. — Сегодня вечером я уезжаю на конференцию. В пятницу вернусь, и прооперируем! Планируйте на пятницу, Татьяна Юрьевна! Очень ответственная девочка, тем более её папа звонил — мне не нужны неприятности! А Лене, надеюсь, нужен здоровый ребёнок! Я не буду вам рассказывать, что Лена говорила папе по телефону, — это не для слабых ушей, не смотри, что она стоматолог-терапевт, а не челюстно-лицевой хирург. Благими намерениями, дорогие мои, благими намерениями… Сами знаете, что и куда вымощено. Разобравшись с текущими делами, я пришла к Лене в палату. Она сидела на кровати и смотрела в одну точку. Одной точкой была литровая бутылка прекрасного коньяка, которой её снабдил супруг при госпитализации с целью протирать соски. Ну да, на протирание сосков меньше, чем пятизвёздочного литра, никак не хватит. Это вам любой разумный человек подтвердит. — Как думаешь, если я долбану грамм пятьдесят, хуже уже не будет? Там же уже все органы и всё такое, да? — Лен, всё прекрасно, а будет ещё лучше! — с пафосно-восторженными интонациями старой девы, спасшей котёнка, заголосила я. Конечно, грамм пятьдесят можно — хуже уже не будет! — Ну, тогда сто… Да. По сто. Разливай! Ладно. Но только по сто — и всё, договорились? Ты всё-таки как-никак беременная. Мне можно, потому что я сегодня не дежурю и рабочий день у меня уже закончился. К тому же драгоценный начмед не то что не в лечебном учреждении, а даже не в городе, потому что уже едет на паровозе на свою конференцию, семь футов ей под килем, чтоб она уже была здорова. Ты на неё не обижайся. Она баба грамотная, но перестраховщица и трусиха — работа такая. Ей тебя прооперировать спокойнее. И быстрее. А папе она показаний на уши навешает. Я же их сама собственноручно и запишу в историю родов и в операционный протокол. Никто не придерётся. — Не хочу кесарево! — глухо простонала Лена, разливая коньяк для протирки сосков по пластиковым стаканчикам. — Хочу так рожать. И мы выпили за «так рожать». — Как думаешь, если я закурю одну сигарету не в затяг, хуже уже не будет? Там же уже все органы и всё такое, да? — Лен, всё прекрасно, а будет ещё лучше! — расслабившись от ста грамм спиртного залпом на голодный желудок, умильно засюсюкала я. И закурила. Благо Лена лежала в отдельной «блатной» палате с тамбуром, санузлом и кондиционером. Лена вытащила у меня из пачки сигарету и глубокомысленно затянулась. — Как думаешь, если… — Лен, марихуаны с собой нет! — Да нет! Кофе я хочу. Нормальный натуральный кофе без молока. Крепкий, как моя жопа в семнадцать лет. — Ща! Я метнулась в родзал и, прихватив с собою Зюзю и крепкий кофе, вернулась к Лене в палату. Лена уже довольно хихикала, передразнивая манеры Светланы Петровны. Зюзя делала страшно серьёзное лицо, как и положено ответственному дежурному врачу Не забывая, впрочем, наливать. Спустя час ёмкость с жидкостью для протирки сосков была пуста. Зюзя заказала пиццу по телефону. А Лена заказала мужу ещё литр коньяка для протирки сосков. И мы продолжили. Спустя некоторое время к нам присоединились Ленин муж и постовая акушерка. А ещё минут через двадцать — анестезиолог. Лена, хихикая, рассказывала нам сексуальные истории из ранней юности. Разумеется, когда опять закончилась жидкость для протирки сосков, муж снова был отослан за оной. Зюзя говорила, что мы идиотки, а её посадят. Я уточняла, мы ли идиотки, если посадят её. В общем, милое дружеское непринужденное party. После того как анестезиолог, пользуясь временным отсутствием мужа, ущипнул мою подругу за соски, она призывно завизжала, как кошка в марте, и даже уписалась от счастья. Потому что муж её сильно берёг и уже месяца два как не щипал ни за соски, ни за зад, ни за какие другие места. — По-моему, я не только уписалась, но и сексуально возбудилась! — хихикая, сообщила нам Лена. — И что-то сильно много уписалась и как бы не совсем из того места, — уточнила она. — Ну, ещё по пятьдесят, и пойдём на кресло! Потому что, сдаётся мне, воды у тебя отошли к такой-то матери! А ну, встань! — Зюзя была очень серьёзна. Всё-таки ответственный дежурный врач. Лена привстала. Под ней растекалось светлое мокрое пятно. — Мочой вроде не пахнет, — доверительно сообщил нам анестезиолог. У нас случился приступ хохота. — Ну, пошли на кресло! — скомандовала Зюзя, и мы пошли. Ленка, хохоча, вскарабкалась и приняла исходную позицию. Зюзя сосредоточенно изучала недра. — Ну вот, Татьяна Юрьевна! Шейка укорочена до полутора сантиметров. Открытие два сантиметра. Подтекают светлые околоплодные воды. Извольте сами посмотреть. Я надела перчатки и изволила. Да, действительно. Ригидные ткани чудесным образом становились эластичны и растяжимы не по часам, а прямо под рукой! — А можно я? — сказал Серёжа. — Ты — анестезиолог! Тебе пальцы в другое отверстие совать, если чего! Но если Елена не против, то мы дадим тебе посмотреть! — Против, против! — прохохотала Ленка. — У меня раздражение после бритья, вот! Там не очень красиво, так что не надо никому смотреть! К тому же чего ты там не видел? — А я с закрытыми глазами посмотрю! — заканючил Серёжа. — Хорош паясничать! — рявкнула Зюзя. — Быстро пошли ещё по сто, доедим пиццу и в родзал переведёмся! — Прихфатыфает? — строго спрашивала Зюзя, быстро жуя пиццу и не забывая щедро отпивать коньячок. — О! А! Да! — смеялась Ленка. — Ну, щас доедим и пойдём оболочки плодного пузыря разведём, правильно, Татьяна Юрьевна? — Слышь, Зюзя, правильно-то оно правильно, да только, может, начмеду позвоним? Ведь, если чего, вжарят обеих — и меня, как ординатора, и тебя, как ответственного дежурного врача. — Стетоскоп! — проорала Зюзя в акушерку. Та мухой бросила едва подкуренную сигарету и понеслась на пост за трубкой. — Нормально! Как космонавт! — вынесла вердикт Зюзя, приложив инструмент к Ленкиному пузу. — Ритмичное, ясное, чего ещё надо! Какое, на фиг, кесарево. Но ты Петровне позвони! — тыкнула она в меня пальцем. — Да ты чего?! Меня уже и на работе-то нет! — А хотите, я позвоню? — икнула весёлая Ленка. — Кстати, тётки, у меня живот вот так вот делает — раз! — и твердеет, потрогайте! — О, а вот и она, регулярная родовая деятельность! Звони Петровне, Лен! Начмед была вне зоны действия сети. Все очень обрадовались и позвонили Петру Александровичу, который всегда оставался и. о. — Делайте чего надо, только если что, чтобы мухой мне доложить, поняли? — Ага! — И это… Сам вас приучил, конечно. Ну, вы свою норму знаете. Кроме Зюзи, конечно, — вздохнул наш учитель. Муж был отослан за следующей бутылкой. Муж у Лены был не дурак и через полчаса стоял на пороге палаты уже с тремя ёмкостями жидкости для «протирки сосков» и почему-то с цветами. — А они в родзал поднялись! — радостно известила его акушерка, вынося следы должностных нарушений собственноручно. Ни к чему санитаркам знать лишнего. И так весь этаж уже в курсе, потому что хохотали мы громко да и надымили, как крекинговое производство. — Что, уже? — Чего она тебе, кошка? — надулась акушерка. — В родзал — не значит раз! — и выпрыгнул, как кролик из-за куста. Это, брат, делов часов на восемь как минимум. На мужа надели бахилы, халат и маску. Мы же с Зюзей пребывали в расхристанном состоянии — в одних пижамах. Потому что коньяк он не только соски укрепляет, а ещё и сосуды расширяет. Нам было жарко. — Ленке коньяка больше не наливать! — А сигарету? — канючила Ленка между схватками. К слову сказать — регулярными и нужной силы. — Нет! — строго отрезала Зюзя, разводя оболочки околоплодного пузыря. — Санэпидрежим! Лена родила через десять часов. Как по нотам. Это были классические роды. Потужной период был не менее прекрасен, чем период раскрытия. Ни разрыва, ни ссадины. «Ригидные» ткани тридцатилетней «перезрелой груши» не подвели. Мы все слишком индивидуальны, чтобы загонять нас в прокрустово ложе шаблонов. Особенно из лучших побуждений. «Пятиминутку» Пётр Александрович провёл, как всегда, за пять минут, в отличие от Светланы Петровны. Начмед наша была слишком занята конференцией и осведомлялась лишь о ЧП в роддоме. А ЧП не было. Всё было прекрасно и удивительно. Кроме стойкого запаха хорошего коньяка в родильном зале и храпа так и не пригодившегося анестезиолога. Впрочем, почему это «кроме запаха»? P.S. История от начала до конца — художественный вымысел. Не повторять. Опасно для жизни начмедов! P.P.S. Ну и пьянству бой, разумеется! Слава России! Ургентный звонок Давным-давно, когда я ещё не знала, что ток — это направленное движение электронов преимущественно на север, а фамилия Эйнштейн вызывала исключительно юго-восточные ассоциации, я работала в родильном доме. Он стоял особняком — в смысле обособленно, — потому что не в традициях русского дворянства было объединять пятиэтажные «дворовые» постройки с «высотками» палат главного корпуса многопрофильной клинической больницы. И не в традициях было спать по ночам на дежурстве, но… Как-то уж так вышло. В родзале было пусто. И даже немного гулко. По коридорам не шаркали роженицы-шатуны и санитарки не елозили швабрами, ритуально гремя цинковыми вёдрами и рисуя на кафеле магические круги… Тиха роддомовская ночь. Долетишь до середины ночного дежурства — не смотри вниз… Кстати, вас никогда не интересовало, что будет, если, падая во сне, вы долетите до конца? Я всегда просыпалась. Проклятый инстинкт самосохранения. Сегодня, падая камнем вниз с огромной высоты без парашюта, дельтаплана или каких других приспособлений, я наконец заинтересовалась, правы ли все эти индейцы племени яки и прочие приверженцы прикладной эзотерики, что если, падая во сне, ты долетишь до конца, так ты ДЕЙСТВИТЕЛЬНО долетишь до КОНЦА? Да так, что ни один травматолог уже не поможет? Так что где-то там, в глубине своего научно-исследовательского сна, я решила не просыпаться. Не просыпаться до тех пор, пока хаос мистики не будет разоблачён, обнажив стоящую за всем этим истину — очень чешется колено… И вот, когда бездна уже совсем готова была обнаружить дно, откуда-то сверху протрубили ангелы Господни. Очень звонко. Я бы даже сказала — ургентно… Тут я должна пояснить неискушённому читателю, что это такое — ургентный звонок. Как и любой звонок, он начинается с кнопки, которую кто-то жмёт, приводя в движении электроны. После чего они начинают направленно двигаться преимущественно на север и поэтому громко ругаются и звенят по дороге. А может, как-то иначе — я в физике не сильна. А давят на кнопку ургентного звонка, если привезли что-то очень тяжёлое. Не два ящика водки ко Дню космонавтики, а в смысле состояния. Шок, например. Кровотечение. Отслойка. Неотложное состояние то есть. Требующее немедленного вмешательства. Когда звенит этот самый звонок — врач должен хватать что надо и бежать быстрее в сторону пациента, иначе тот из неотложного состояния отчалит в состояние временно отложенное, где не предъявляют никаких жалоб, где нет ножевых и пулевых ранений, где не умирают от тромбоэмболии лёгочной артерии и геморрагического шока[53]. Где всем хорошо, потому что два раза за одно и то же не судят. Так что врач, заслышав такой звонок, должен срочно прибыть в чём есть и не допустить этого самого «хорошо». Потому что нет в медицине состояния «хорошо» или «плохо». Есть состояние удовлетворительное, средней тяжести, тяжёлое и крайне тяжёлое. И вот врач прибегает на звон и делает из крайне тяжёлого состояния состояние тяжёлое или средней тяжести. А потом — удовлетворительное, и этим, собственно, удовлетворяется. А «хорошо» пусть каждый потом сам себе делает. Если врачи будут всем делать хорошо, то уже не врачи они никакие, а… А если он не прибежит вовремя, то врачу его гражданская совесть, начмед, главврач, гор- и облздрав и всякие прочие летальные комиссии и юридические лица сделают состояние, не совместимое с жизнью. То есть «хорошо»… Простите, я, кажется, увлеклась размышлениями вместо объяснений. Короче, ургентный звонок — это такая тревожная кнопка на пульте охраны. Забыли вы, например, код отключения своей сигнализации — к вам через десять минут приедут «маски-шоу» с автоматами. И вы им будете показывать паспорт с пропиской. Если, конечно, они не новички в своём нелёгком деле и разберутся, что к чему. А если не разберутся, то вы можете оказаться прописанными в тяжёлое состояние. Не забывайте коды. Вот и врачи бегут по ургентному звонку, но ещё быстрее и без автоматов. Бегут и не знают, что именно их там ждёт. Но всегда знают, что ничего хорошего. Я вскочила — и побежала. Хотела было написать «в чём мать родила», но это была бы неправда. Потому что мать меня родила в околоплодном пузыре, а на дежурстве все доктора спят в пижамах. Видали сериал «Скорая помощь»? Вот в таких и спят. А я в пижаме не только сплю, но ещё и лечу, как реактивный истребитель, и тут — трубят на самом интересном месте, должном разрешить извечный архиважнейший для человечества вопрос: «Что будет, если ты таки приземлишься во сне?» Я пикирую и… вскакиваю с кровати и несусь в приём. И туда же топочут санитарки, и, слышу, уже служебный лифт спускается, потому что анестезиологи спят на пятом. Ожил «родимый аквариум». Рыбы заметались, сбились в косяк и стаей — в приёмное. Прибегаем, а там… Стоит испуганный интерн — без году неделя в роддоме. Он хотел на улицу пойти покурить. А там темно. Он выключатель нащупал и включил. Ну, чтобы, значит, никого не беспокоить. Сука! Нет. Мы его не били. Мы его послали за сигаретами. Всё одно уже не уснуть. Санитарки вёдрами начали греметь. Дамы из послеродового по своим делам — тапками шуршать. А вообще-то слава богу, что это интерн в ту ночь просто случайно нажал ургентный звонок. Чего ругаться-то? Главное, что никого не привезли в крайне тяжёлом и тяжёлом. Главное, что кому-то, значит, всё ещё удовлетворительно. Или около того. Жаль, правда, что я так и не узнала, что же будет, если во сне до конца упасть. И почему именно в этот момент интерну приспичило покурить? Самое смешное — он некурящий вообще-то. Про «покурить» — он так, со страху нам сказал, потому что про «покурить» в роддоме поймут, а вот про «воздухом подышать», когда все спят, — могут и навешать. А вдруг?.. Да нет — обычный интерн. Я его потом сто раз видела в операционном предбаннике — нет у него никаких крыльев. Хотя Бог большой шутник — у него порой такие странные ангелы. Совсем без крыльев. Хоть и некурящие. Автослесарь, духовное акушерство и все-все-все Сдохла на трассе моя «Нива». Я к обочине на голой инерции срулить успела и сижу, курю бамбук. Покурила — подсос, сцепление, зажигание — ничего. Убрала подсос, газ в пол, зажигание ничего. Открыла капот, подёргала за волшебные пимпочки, что супруг показывал. Газ в пол, зажигание — ничего. И звуки моя «Нива» издаёт нежизнерадостные. То есть, чую, прогноз неблагоприятный. Пациент скорее мёртв, чем жив. Ну, думаю, хорошо, что я сегодня тёплую куртку и ботинки надела. А то ведь я могу в пижаме и тапках ездить. Домой-то доберусь, а вот что с машиной делать? Голосовать на трассе? Не смешите меня. Куртка на мне норковая, в кошельке денег достаточно на бутылку, рядом лес — не-не-не, увольте. В общем, покурив ещё, я осознала, какое счастье быть замужем за любящим, а не то — эвакуатор, хмурые работяги, миру мир. И нервы. А так я мужу позвонила и сижу уже не нервничаю. Ну, почти. Потому что он пообещал за мной кого-то пригнать и дал ЦУ сразу на СТО отволочь. А «почти» заключается в том, что если вы не болтались на тросе со сдохшей «Нивой»… Это как оргазм. Кто не испытал — не имеет смысла рассказывать. Сразу понимаешь, зачем в организме мускулатура, особенно всякие бицепсы-трицепсы. Сижу, курю. Размышляю о нелёгкой судьбе автослесарей в наше нелёгкое время. Димка — хороший парень был. Руки золотые. Но мозга нет. И печень ни к чёрту. А как напьётся — так вообще засада. На Дальний Восток недавно свалил, потому что тут ему уже никто на водку не даёт. Даже на пиво. Только в тыкву с ноги. Спустя двадцать минут подъезжает «Волга». Я, обречённо вздохнув, выхожу, и тут — о чудо! — я вижу, что в машине сидят целых два дядьки, а не один новый наш автослесарь Андрей. Они меня в «Волгу» усаживают, домой отвозят, я им — ключи и документы, они мне за что-то: «Спасибо!» И уехали. Я от счастья начинаю не только курить, но и пить сливовицу. Это такая фруктовая хорватская водка. Ну, потому что холодно и за руль уже не надо. Даже не мечусь и лишний раз воздух не сотрясаю, мол, когда будет готово, ах, почему мир ко мне так жесток и всё такое. Зачем драгоценную энергию тратить? На следующий вечер Андрей пригоняет мою «Ниву», а за ним «лягушонка в коробчонке». В смысле — наша приятельница на «Оке». Автослесаря увезти из нашего лесного захолустья. Я думаю, как же он в «Оку»-то поместится. Приятельница-то с воробья размером — ей «Ока» самое оно. А новый наш автослесарь Андрюша — он чуть меньше негра из «Зелёной мили» и такой же милый, спокойный, улыбчивый и стесняется. Это стеснение меня и подкупило наповал — он в четыре раза больше меня, а краснеет и ямочки на щеках. Позвала их, короче, кофе пить, чай, не зверь я какой. Он в креслице соломенное вжался — оно скрипнуло, прям как моя «Нива» перед тем, как сдохнуть. «Фигня! — подумала я. — В «Икее» уже два года как финальная распродажа, там этих кресел на каждого китайца по два, чтобы я хорошему человеку кресло жалела!» Ну вот. Сидим, пьём кофе. От водки он отказывается. Слава богу. А то у меня уже и нет. Приятельница кота на руки — цап! Ненавижу котов-предателей! И приятельниц. Потому что пауза повисла. Этот краснеет и огромный, эта — кота гладит. А я что? И тут — а как же, конечно! — приятельница ляпает, что я акушер-гинеколог и пишу всякие забавности на эту тему. И говорит ему: «Расскажи!» Он ещё пять минут покраснел и рассказал мне такую вот историю. «Заехал я к приятелю прошлой осенью. Холодно уже, ноябрь, уж роща отряхает и всё такое. Мы с ним сто лет не виделись, а я в тех местах случайно оказался. Дай, думаю, зайду, без звонка, без предупреждения. Будет дома — хорошо. Нет — не судьба. А он — дома. Значит, судьба. Я бутылку водки из машины достал. Две. Потому что решил у него заночевать. У него коттеджик не такой уютный, как у вас, ну да мне много и не надо, а ему вообще по барабану. Тем более у него на столе одна уже стоит. И они с женой ругаются. Очень мне обрадовались. Жена только огромная такая. Толстая. Она обычно тощая, как жердь, а тут то ли от пьянки опухла, то ли от голода. Но такая же стервь, как была. Я его спрашиваю: — А чего это с ней? — Да на сносях она. Третий раз уже. Забодала, блин, рожать. Ну, я по-мужски посочувствовал и с темы съехал. Стали о жизни, о добре-зле рассуждать. Философствовать, в общем. А эта ходит и зудит, и нудит, и бурчит, сил никаких нет, весь праздник жизни и радость встречи своей гундёжкой портит. Он ей говорит: — Пойди мухой воды из колодца принеси и печку растопи! Человек с дороги, помыться бы, да и холодно у нас — жуть. Она ему начала опять двадцать пять, дырку в голове делать, что дров в хате нет, все в поленнице. Блин, что за бабы, трудно дров натаскать, пока мужики мировые проблемы обсуждают. В общем, он ей слово волшебное сказал и жест волшебный сделал — пошла как миленькая. Она во двор вышла, а я ему говорю: — Слушай, неудобно как-то, она ж беременная, может, поможем? — Сама… Ну, сама так сама, не буду я в чужие взаимоотношения лезть. Приходит минут через десять и говорит ему: — Что-то у меня живот болит. — Ну и хрен с ним! — отвечает приятель и стакан водки ей налил. Она выпила и давай голосить, мол, жизнь ты мне испортил, говорила мне мама… — обычная бабская песня. — Какая мама тебе говорила? Та, что на кладбище отдыхает с твоих одиннадцати лет? Ну, та, что ханку жрала беспросветно, пока не скопытилась? И давай они родственников по седьмое колено с обеих сторон материть почём зря. Она ещё стакан навернула, заголосила и во двор выбежала. — Слушай, ну совсем как-то не по-людски. На сносях, и живот болит. — Ну и хрен с ней! — На этой сентенции мы опять к теме американского мирового господства вернулись. Через полчаса мне как-то не по себе стало. Нет бабы его. А он — кремень! Водку глушит, лицо суровое, уже изложил мне план управления Россией. Я ему говорю: — Слышь, с Россией потом разберёмся. Идём бабу твою поищем. — Ну, пошли поищем, к хренам собачьим! — вдруг добродушно согласился он. Выходим мы во двор. А у него там сразу яблоня старая такая, ствол толстый, ветви до земли. И под яблоней баба его лежит. А только первый снег выпал, и вокруг неё он красный весь. Приятеля стошнило, а баба стонет. Я думаю, чёрт с ним, с приятелем, к бабе подошёл, говорю ей: — Ты как? — Да нормально, ножницы и простыню принеси! — И скривилась и ноги раздвинула. Оттуда ещё что-то лезет, а на груди — только заметил — младенец весь в соплях каких-то и ошмётках. Я бегом в дом, сгрёб с их кровати какое-то тряпьё. Ножниц не нашёл, нож со стола схватил и мухой во двор. Счастливый папаша уже всё крыльцо заблевал. А баба верёвку, что от ребёнка тянулась, пополам сложила и ножом — хрясь! Тут уже и меня стошнило прямо под яблоню, потому что я многое видал, но такое… В общем, очухался кое-как, морду снегом утёр и в дом. А счастливое семейство уже за столом восседает. Ребёнка запеленали и в койку положили. Ну, налили, выпили за здоровье новорождённого, и я от них ноги сделал к чертям собачьим. Лучше, думаю, пусть у меня права за пьянку заберут. Выхожу во двор, а там какой-то приблудный бобик под яблоней копошится. Господи, так мне страшно стало, что я в тачку и по газам». Вот такая история о духовном акушерстве в век нанотехнологий. Кстати, очень приятный автослесарь. На самом деле. Приятельница сказала, что он свою роль в этой истории приуменьшил. Потому что на самом деле он и бабу в дом на руках отволок, и мужу её пару раз по харе вмазал, потому что тот её бить собирался. Слава России, что ли? Перинатальным матрицам её и автомобилестроению. А если вы думаете, что история была где-то в Нижних Любенях или Уганде в кошерном Средневековье, то ничего подобного! Пятьдесят километров от МКАД в 2007 году от рождества Христова. Тяга к жизни Поздним-поздним вечером, когда я ещё не была эгоистичной бездельницей, а напротив — альтруистично трудилась акушером-гинекологом, мне позвонила некая дама, мол, «от Мариванны, которая вторая жена Петрастепаныча, а первая его у вас рожала, ну помните?» Типа, они у меня все в бальную книжечку записаны, ага. И сказала, что у неё срочная проблема. Потому что завтра из дальних странствий возвращается муж, а у неё какое-то перепелиное яйцо висит в том самом месте, которое как раз необыкновенно важно для подобных встреч. Пришла. Я её в приёме осмотрела. Да, обычная такая себе киста бартолиниевой железы хэзэ природы (а про себя-то думаю, что гонорейной). Я ей — пятое-десятое, приходите завтра, бакпосев, то да сё. И тут она достаёт из кошелька такое количество аргументов, что я дрогнула. «Это ж, — думаю, — пятнадцать минут работы скальпелем и иглодержателем и моё жалованье за двенадцать месяцев беспорочной службы». Даже Гиппократ не устоял бы. Тем более он сам и говорил: «Деньги вперёд». Это потом в Присяге советского врача всё извратили. Утихомиривая по дороге остатки врачебной совести, я ей, мол, ну, сделаю я вам сейчас, а завтра-то — ещё низя, потому что бо-бо. Так, может, всё-таки… А она перебивает: «Делайте! Там разберёмся!» Рисковая такая тётка. А обаятельная — сил нет. Я обычно женщин как класс не замечаю. И мужику-то обаяние ой какой длины надо иметь, чтобы моё внимание обратить. А тут прям ну влюбилась. Сил нет какая очаровательная тётка, хоть и при кисте. Потащила я её в главный корпус в ургентную смотровую. С собой — набор инструментов металлических, материалов шовных и акушерку, в боях проверенную, чтобы патроны подносила и которая не настучит никому. Все быстренько под местной инфильтрационной[54] состряпали. Я тетке говорю: — Может, я тебя в какую-нибудь палату уложу? Полежишь часок-другой, потом такси вызовем, чтобы всё путём. Она подскочила — вся хохочет: — Да что вы, что вы! Мне так прекрасно без яйца, что я прямо вся цвету и пахну! Спасибо, доктор, я пойду, хотя тоже вся в вас уже влюблённая! — И поскакала. Спустя полчаса я курю на ступеньках приёма роддома. И вижу картину, от которой у меня надпочечники начинают провоцировать развитие феохромоцитомы[55]. Тётку эту, всю из себя такую, два здоровенных амбала под ручки ведут прямо ко мне. А она белая-белая, как хлорка в порошковом состоянии. В руках пакет. А в пакете — бутылка абсента из ближайшего супермаркета. Она решила, что за такую вот мою любовь и красоту ООНовского гранта, что она мне налом отвалила, — мало. И вместо цветов бутылку захотела мне вручить. Причём немедленно. А уж от любви ли ко мне, внезапно её посетившей, или от страхов и треволнений, внезапно догнавших, коллапс у неё маленько приключился — мне неведомо. Мы ей по вене «живой воды» со всякой глюкозой и аскорбинкой вкололи. — Лежи, — говорю, — полчаса, родная! И чтобы без никаких! А она мне: — Некогда мне здесь разлёживаться. Потому что завтра муж из дальних странствий, а я должна иметь возможность вспомнить всё лучшее. Потому что муж у меня самый прекрасный, но лучшее тоже со счетов сбрасывать нельзя! К слову, она этих амбалов, что её за белы рученьки привели, когда у неё «точка сборки» сместилась, ещё по дороге в магазин «склеила». Они уже все в ресторан собирались. Вот это жажда жизни! Вот это воля к победе! А вы ноете всю дорогу. То у вас зуб болит, то кризис творческий, то лизис мозга. Take it easy! He хворайте. P.S. Да-да-да. И этиологическую, и патогенетическую, и симптоматическую[56] терапию я ей назначила. А то, что она антибиотики собиралась шампанским запивать, — так это проблемы её печени, а не моих надпочечников. Хотя все проблемы на самом деле в голове. Хоть у Гиппократа спросите — он подтвердит. Вибратор-насильник В те времена, когда «давным-давно» ещё было помоложе, я работала акушером-гинекологом. И не просто акушером-гинекологом, а и. о. зав. обсервационным отделением со всеми его двумя этажами, изоляторами, родильно-операционным блоком, коридорами и туалетами. Такой должности я добилась в достаточно раннем возрасте множеством высокопоставленных любовников, коварными интригами и умением идти по головам в сапогах с коваными набойками. А также малой толикой таланта, трудоспособности и умения не только скальпель в руках держать правильно, но и бесконечной усидчивостью на жопе, устойчивостью на ногах и способностью держать удар на клинразборах, сплюнув под ноги главврачу и рецензентам кровавую слюну после первого нокаута. Руководителем я была хреновым — не знала, что кадры решают всё, кроме решения проблем кадров. Потом научилась быть жёсткой, как ботинок в комедии Чаплина, и меня не мог съесть даже самый голодный патологоанатом. Но к концу первого месяца «иовства», уж простите мне кажущееся богохульство, я была на грани истерики от переутомления. Слава богу, роддом, в свою очередь, был на грани закрытия на помывку и впереди брезжил так необходимый мне отдых. Правда, хотелось ещё и денег на оный. А их-то как раз и не было. Потому что заработанное на «богатых» я щедрой рукой тратила на медикаменты для «бедных»: когда твоя задница ближе к возмездию — она куда как ответственнее сжимается. Кстати, рекомендую — всех недовольных своими заведующими хотя бы на недельку в их шкуры. Начмед моя была хоть и злая, но с просветлениями (об участи их «шкур» вообще умолчим.) Поэтому говорит она мне как-то: — На хрена тебе отпуск? Иди, мать, дежурантом в гинекологию на время закрытия роддома. Отдохнёшь да и материальное положение поправишь. Я хоть в гинекологии и не очень — «доктор права», «доктор лева», — но от удивления согласилась. Долго ли, коротко ли, лежу себе на первом дежурстве — балдею. Серьёзных больных их собственные лечащие и заведующий обошли туда-сюда, назначили то-сё. Интерна на вечерний обход отправила, а сама — в дежурку. А дежурка в гинекологии роскошная. И тебе койка не такая поюзанная, как в роддоме. И тебе — диванчик, креслица. Телевизор на стене висит. Коньяк в шкафу стоит. Книг — полная библиотека. Благодать! Я себе коньяку рюмку — буль-буль-буль, книжку «Гинекологическая эндокринология» — хвать, пульт — тык, в койку прыг! И балдею. По телевизору в какой-то Святой Барбаре про сиси каждые пять минут вопят, я себе в книжке про писи и гипофиз читаю, коньячок потягиваю. Чуть не забыла — в гинекологической дежурке МОЖНО БЫЛО КУРИТЬ!!! «Всё, — думаю, — я померла и в раю, минуя святого Петра. По блату!» Про гипофиз читать — оно круче всякого снотворного. Да и отвыкла потому что. Я ж последнее время в том «давным-давне» ничего, кроме МКБ-10, историй родов, их же журналов, операционных протоколов, рецензий и жалоб на себя любимую от коллектива и пациенток не читала. А тут — «гипоталамус», «гипофиз», «тропные гормоны» — музыка сфер! Ноктюрн! Колыбельная… Я и уснула. А тут телефон звонит. Я сразу поняла, что святой Петр очухался и сейчас дело заведёт за несвоевременную оплату райских коммунальных счетов! Угадала! Приёмное: «К нам просим!» Я так оглядела коечку, коньячок, сиси в телевизоре, книгу и говорю: — Если вам бабушку от дедушки отличить или другую какую запись — я интерна пришлю. Если апоплексия яичника с деньгами — зовите дежурного хирурга: он сын начмеда по терапии, его не вздуют. — Нет, — отвечают. — Ты иди. Тут тётку подруга привезла. Из тётки кровища льёт из причинного места, а она нас всех властно на хер посылает. «С одним, — говорит, — дело иметь буду! С гинекологом, а вы вон пошли все!» — Так на фиг её! Правила ей озвучьте про закон и порядок и должностные обязанности доктора приёмного. — Мнутся по ту сторону изобретения Белла. «Ну, — думаю, — понятно. Денег дали. А я что, не человек? Пойду, что ли, на взятку св. Петру или там на помаду нарукотворничаю». И пошла. Тётка вся такая — раскудрить её в качель через медный купорос. Упакованная, как реклама бутика на Пятой авеню. И перегаром вискарно-коньячным прёт. Свежим таким. И стесняется так… нагло. Я особо вопросов задавать не стала — на кресло уложила, в зеркала смотрю. А там — э-э-э… такая скальпированная рана задней стенки влагалища. И кто её знает — с прободением али без. Какой там зонд. Ей туда два пальца не засунешь — так орёт. К тому же эти «гинекологические» влагалища ой как от «акушерских» отличаются. А на вопросы, по ходу, она не отвечает. Фамилию сказала. Возраст там. И — молчок! Надменно смотрит свысока, как партизан на допросе. Я анестезиолога позвала. Так, больше для форсу. И хирурга — а фигли мне одной не спать. И уролога — на всякий случай. «Конвульсиум» у нас. Анестезиолог ей «сыворотку правды» ввёл аэрозольно — чтобы мы «недра» без помех изучили, — она и выдала историю. Муж у неё давно в загранице. А ей надо. И у неё вибратор. Она днём с мужем по телефону поругалась за что-то там. Одна-одинёшенька в дым набралась, и захотелось ей любви и особенно ласки так, что аж глаза на лоб. Она и вставила себе изобретение человеколюбов для одиноких дам. И уснула. Я уж не знаю, что там за мегамодель была и какой в них «дюрасел» стоял, только проснулась она от жуткой боли. Хвать рефлекторно пальцами — да как испугается, да как заорёт! Пальцы-то окровавленные. И больно. В «Скорую» ей звонить стыдно было — она подруге. Спасли, конечно. Куда деваться? Кодекс Айболита. Так вот, дорогие дамы. Или пьянка — или секс. А если и то и другое, то не в дым или с живым, поступательно уменьшающимся по мере вашего засыпания penis vulgaris. Всем крепкого психического и полового здоровья. Начисто отмытая правда
Давным-давно, когда я была тонка, как стебелёк, непосильный труд во имя всяких общечеловеческих и собственных благ пригибал меня к земле. А на земле стояли корпуса родной многопрофильной больницы. Откуда — в помощь творческим натурам и прочим ленящимся — проистекали живительные ручейки вдохновения, которые, сливаясь, превращались в могучий поток и, наконец, низвергались водопадом креатива на ни в чём не повинные головы разных людей. К примеру, американцев. Не мучили мы себя тогда спиртным, созидая шутку. Не скуривали блоки сигарет на малюсенькой кухоньке, страдальчески извергая из себя остроту. Не ловили жадно мыслишку малую, рождённую в вихре мозгового штурма. Всё было естественно, как любовь, и уместно, как сама жизнь. В общем, шутки шутками, а воспоминания между тем болезненные. Потому что те самые американцы, что поверили в послеродовое закаливание, они в наших северных широтах целых две недели провели. То есть четырнадцать дней. Или триста тридцать шесть часов. Дальше сами умножайте, а то мне страшно становится. И всё это время мы должны были за ними присматривать. Американцы — они же как дети — доверчивы и неразумны. То к женщинам с расспросами пристают, мол, как тут и что? «Вери гуд» или «ту бэд»? Тубедрум у нас палаты или же казематы какие хмурые? Ну, дух потёмкинских деревень, слава светлейшему, у нас в ДНК. И у беременных — сплошной квасной патриотизм по варикозно расширенным венам течёт. Потому как сама она — отечественная беременная — доктора послать может туда, не знаю куда, и он там ещё долго будет искать то, никто не знает что. Или с товарками и мамой обсудить родимое родовспомогательное учреждение на всю Ивановскую — это вообще хлебом не корми. Но перед супостатом поганым не осрамит российская беременная земли Русской. Так нахваливать будет, что у того челюсти от сиропа склеятся. А если ещё и русский язык не в диковинку… Но мы всё корректно переводили — мол, «вери гуд и coy найс, вашбродь». Если честно, на переводчика профессионального деньги полагались. И немалые. Но начмед их в фонд бомжей сразу экспроприировала, а переводчиками, охранниками, гидами и ответственными за всё про всё нас поставила — вашу покорную слугу и ещё одну даму, ассистента кафедры акушерства и гинекологии. Строго-настрого приказав с американцев глазу не спускать, не пущать, куда не следует, но всё это нежно и от всей души. То есть представляете, как нам хорошо-то было все эти три тысячи девятьсот шестьдесят секунд? Боюсь, что даже представить не можете. Потому что музеи и театры, матрёшки и Арбаты — это прекрасно. Женская консультация и палаты патологии тоже подкрашены, и окна металлопластиковые моющимися жалюзи завешены. С беременными и роженицами хоть в разведку иди — не подведут. Но то ли наши американцы совсем не от мира сего оказались, то ли боженька палёной хлебнул и чавой-то там со звёздными светофорами попутал. Но… захотели американцы кесарево сделать. Мастер-класс, типа, продемонстрировать в порядке обмена. Вот вынь им и положь русский скальпель об чью-то невинную душу! Заперлись начмед и высший командный состав в кабинете совет держать. Начмед-то, к чести её, против таких экзерсисов была и аргументы вменяемые главврачу больницы приводила: — Иван! Ты в своём уме?! Где это видано, чтобы они тут оперировали, а? Вот ты в Америке был? Был. И не раз ещё будешь, тьфу-тьфу-тьфу, чтобы были живы и здоровы все держатели фондов и прочих закромов. И что? Тебя там дальше предбанника операционной пустили? То-то же! И то — посмотреть. Они тут напортачат, а отвечать кому? Нет, ну где ты такой цирк видал? — Свет! Они же того… американцы. Один как раз содержатель фонда, который… кхм… В общем, надо, Света. — Ну, тогда издавай приказ мне по больнице, мол, так и так, я в курсе, приказываю от такого-то номером таким-то. — Нет уж, Света, фигушки. Пустишь их в оперблок под личную ответственность. И проассистируешь, чтобы они там того… Не очень. В общем, пригорюнилась наша начмед, но делать нечего. Стала думу думать, кого бы из запланированных на кесарево под американские лапы, жаждущие нашей русской кровушки, уложить. И ведь что характерно, ни одна добровольно сдаваться не хотела. То им Америка — синоним гармонии в родах на дому и символ акушерского благополучия, а как до дела: «Не дадимся, и всё! Пусть нас лучше интерн оперирует, чем эти!..» — И презрительно так куда-то на запад кивали. Начмед уже извелась вся. А тут поступает девчушка бесхозная, и по-русски ни «бэ» ни «мэ». Её хозяин конюшни привёз, сердобольный. Потому как мужик ейный, что конюхом там работал, всё талдычил «сама-сама», а она уже на вторые сутки родов пошла. Да в хозяйской бане. Выходные близились, корпоративка проплаченная не за горами, а баня включена. А там… Говорю же, сердобольный. Привёз, под приёмом посадил, на кнопку звонка нажал и уехал. Да только у нас санитарки обучены номера машин запоминать похлеще Бондов всяких. Это, значит, чтобы нам знать, в какое место потом спасибо говорить за сердобольность или у кого ещё чего за душой найдётся. Ну и вот. Переглянулись мы и единогласно решили, что раз уж так всё сложилось — то пусть идёт как идёт. Эта и не понимает, что они американцы. А тем мы объяснили, что у нас тут свои «мексиканцы» обездоленные и кто же им поможет, если не большой белый брат. Ответственная гуманитарная миссия. Американцы довольно закивали и на словах «гуманитарная миссия» как по команде развернулись и решительно двинулись в сторону оперблока. А мы, изменившись лицами, кинулись следом. Никто же не ожидал, что именно сегодня «согласную» привезут. То есть пижамы в биксах были не очень. Хотя все две недели персонал бдительно следил, чтобы самое лучшее и всё такое. Но что для отечественной официальной медицины самое лучшее, то для сотрудников главного федерального госпиталя штата Массачусетс — культурный шок. С горем пополам убедили их, что санитарка ветошь по ошибке упаковала в бикс для пижам, да и в бикс для операционного белья, чего уж там. Вот ведь незадача! Мы обычно в пижамы от-кутюр наряжаемся. А тут такое вот прет-а-порте приключилось, извините-простите. Американцы попались крепкие. Двое таких цаплеобразных мужичков. Сделали вид, что это ужасно смешной казус. Так и стояли, жерди эдакие, в залатанных операционных пижамках и хихикали. Они же ещё не знали, что их ждёт. С бахилками, сшитыми из наволочек, на завязочках, помаялись-помаялись — и пришлось мне денщиком потрудиться. С масочкой из марли — горничной побыть. Как локтем открутить краник, для этого не приспособленный, объяснить не удалось. Куда им. Это же годы и годы практики нужны. Или краны на нормальные сменить. Что, кстати, аккурат после отъезда американских эскулапов и сделали. А пока пришлось и тут поухаживать. Улыбаясь. Потому что начмед всё угрюмее становилась и даже рот растягивать забыла. А глаза так вообще ненавистью пылали к дружбе, мать её, всех народов! Одели, краны открыли, водичка еле теплая течёт — и то радость. Доктора американские всё крутятся. Оглядываются. Спросить ещё чего хотят, да, видимо, уже неловко. Тут я должна напомнить любезному молодому читателю, что в те не столь далёкие, сколь смутные времена в операционных не было жидкого мыла и чудесных мочалок. А были щётки, смахивающие на сапожные, нарезанный крупными кубиками поролон и брусочки такого тёмного-тёмного мыла, известного моим дряхлым ровесникам и тем, кто постарше, под названием «хозяйственного». Вид оно имело не очень привлекательный и пахло отнюдь не духами и туманами, да ещё порой, смыленное чуть ли не напрочь, бултыхалось в жиже мыльницы. Но на сей раз санитарка сгоняла к старшей медсестре оперблока, и угрожающе-коричневые кирпичи ощерились, всем своим видом предупреждая: «Руки прочь!» А дети-то народец чувствительный. Вот американцы лапы-то свои в ужасе и отдёрнули. — Что это?! — спрашивают, чуток отойдя. — Мыло, — честно признаюсь я. — Чего они хотят? — орёт в меня санитарка. — Хотят знать, что это. Чего орёшь? — Ишь, совсем отсталые. А туда же — Америка. — И сочувственно покачала головой: — Мыло это такое!!! Одного из американцев слегка контузило. — Мило, мило! — быстро-быстро, согласно-согласно закивал головой другой в сторону громкоголосой сирены в центнер весом. — Что хочешь выдумывай, только чтобы на правду похоже! — прошипела мне сквозь зубы начмед. — И держи их здесь как можно дольше! — И отправилась в операционную, побыстрее обкладываться бельём, чтобы ещё и там чего не приключилось. — Это специальное мыло! — пискнула я опять на английском, отчего недовольная санитарка, дёрнув меня за пижаму, громко уточнила: — Чего? — Ничего, отстань ты на пять минут, бога ради! — Это специальное мыло, необычное, — повторила я для всё ещё недоумевающих американцев, аккуратно взявших его в руки и, видимо, успокоенных тем, что Светлана Петровна не скончалась от соприкосновения с оным. «Господи, что же я буду дальше нести?!» — лихорадочно думала я, пока они пытались приноровить свои американские ладошки к опасному русскому мыльному кирпичу. — И в чём же его необычность? — Всем хороши американцы, только слишком любознательные. И последовательные. — Э-э-э… Да во всём! Во-первых, это разработка секретной военной лаборатории. Бактериологической. Вернее — секретного института по борьбе с бактериологическим оружием. Вот! Лица американцев выражали не то недоверие, не то удивление, не то… Как-то они поменялись в лицах и стали смотреть на мыло как на ядерную боеголовку. Бросить, видимо, побоялись, но замерли в почтении. — Не бойтесь! Я уже чувствовала проклятый творческий зуд. «Только я тебя прошу, особой ереси не неси, а?» — уговаривал меня внутренний голос. «Слушай, да куда уж больше?» — отвечала я ему. «Молчи!» И, лишив внутренний монолог возможности прямого эфира, я понеслась по кочкам. Вот такое вот специальное мыло, удивительное, необычное мыло, разработанное секретным институтом по борьбе с бактериологическим оружием подарили нашему прекрасному начмеду за то, что она спасла жизнь лабораторной мартышке! Только у нас, больше нигде! Да и то уже заканчивается. Буквально одна коробка осталась! Мартышка была беременная, понимаете? А потом, естественно, рожала. И у неё в родах случилось тяжёлое осложнение — HELLP-синдром[57]. Не тот, который «Бен, ай нид хелп», а тот, который гемолиз эритроцитов, тромбоцитов, лизис там печени и всякая прочая ерунда. То есть если не прооперировать срочно — всё. Посмертный эпикриз. А на мартышке уже какой-то долгосрочный эксперимент, важный для страны, проводился. «Что ты несёшь? Какая мартышка? И почему там оказалась наша начмед, а не штатный ветеринар секретного военного института? Так ведь нет никакого института! Тем более почему там оказалась наша начмед? Ты же кандидат медицинских наук! Немедленно перестань выдумывать космических масштабов враки. Да ещё и глупые враки!» — О, да-да! Я знаю такой синдром, — радостно закивал американец. Доктор медицинских наук, между прочим. Он так обрадовался реальному, хотя и очень опасному синдрому, что тоже как-то не подумал о том, что наша начмед делала в секретном военном институте с беременной мартышкой. — Ну вот! — бодро продолжила я и начала изображать всё в лицах при помощи мимики, рук и прочих зачатков актёрского мастерства. — Она, значит, спасает мартышке жизнь! А военные учёные в благодарность за свою спасённую мартышку… — А как её звали? — вдруг спрашивает второй американец. — Её звали… Её звали… Джеки. В честь Джеки Кеннеди! — «Мля-а-а-а, а это ты зачем ляпнула?» — Потому что наши военные, которые учёные, они очень любят Джеки Кеннеди и любили Джона Кеннеди. Джона Фицджеральда. Да. И вот, значит, спасённая мартышка… То есть военные. Которые учёные, дарят нашему чиф-оф-департмент[58] целых два ящика вот этого прекрасного стратегического, уникального, неповторимого, завораживающего, целительного мыла. — Просто я недавно выучила много английских прилагательных, и мне хотелось поразить их воображение. Судя по выражению их лиц, эффект был достигнут. Теперь мне оставалось только сообразить, чем же это мыло так стратегически уникально. — Так в чём же это мыло так «бест оф зе бест»? — не отстаёт неугомонный доктор американских медицинских наук. — Ту самую мартышку… — Джеки Кеннеди? — уточняет второй. — Да, её… Значит, ту самую мартышку мыли вот этим самым мылом. Два раза в день. Утром и вечером. А мартышка была специально заражена ВИЧ самого что ни на есть термоядерного типа. С экспериментальной целью. Так вот… — «Ну давай, соображай!» — Так вот, у мартышки в крови значительно снизился уровень репликации вируса, увеличилось количество CD4-лимфоцитов и вообще иммунный статус, представляете?! Все данные экспериментальных и лабораторных исследований запротоколированы и хранятся под грифом «top secret», понимаете? Так что если что… — Я шумно выдохнула и пропела из Высоцкого: — «Пятьдесят шестую дают статью, говорят: «Ничего, вы так молоды». Очумевшие американцы явно не представляли и не поняли. Естественно. Владимира Семёновича a-capella я исполнила, естественно, по-русски. — Ну, ты, Юрьевна, даешь! — восхитилась санитарка. — Так лопотать по-английски. — Иди в жопу! — проворчала я. И только тут, переключивши регистр на рашн-реальность, заметила, что американцы, внимая мне вполоборота, всё мылят и мылят руки несчастным, оболганным мною донельзя хозяйственным мылом. — Вот только почему с нею HELLP-синдром приключился, как бы до сих пор неясно. Впрочем, вы не беременные, воздействие мыла локально и недолгосрочно, статистической достоверности на одной мартышке не вывести, так что вам, по большому счёту, ничего не грозит. Американцы синхронно швырнули несчастные замыленные брусочки в раковину и как по команде уткнулись чуть ли не носами в свои ладошки, видимо в поисках петехий, экхимозов[59] и прочих стигм кровоизлияний и разрушений эритроцитов и тромбоцитов. Ничего, кроме «рук прачки», являющихся, как известно, признаком переношенности у младенцев и долгого пребывания в воде у потерпевших ко — аблекрушение, они там не обнаружили. И, рассмеявшись, хором спросили меня: — А что было с Джеки? — Она вышла замуж за Онасиса. — Это правда, придраться не к чему. — А каков же состав этого мыла? — спросил тот, что постарше, укоризненно взглянув на меня. — Это же государственная тайна! Откуда я могу знать государственную тайну?! — Наверное, уже всего готово. Пройдёмте в операционную, — опомнился PHD[60]. Конечно, готово. Светлана Петровна уже извлекла на свет божий младенца живого доношенного не то очень смуглого, не то чрезмерно гипоксичного после двух суток родов в условиях слабости родовой деятельности, и он радостно завизжал что-то по-таджикски. Пока санитарка надевала на операторов-международников халаты и завязывала им, не приспособленным к таким девайсам, тесёмочки на рукавах, начмед уже ушила матку, предварительно осуществив все необходимые процедуры. Операционная сестра лихо ассистировала ей, а горемычные американцы дожидались подачи перчаток. Немного поассистировать им всё же удалось. Доктор наук узлы вязал, а просто доктор — зеркала держал. Я было попыталась сбежать, чтобы закурить свою совесть, но не тут-то было. — Куда?! — зашипела начмед. — Стоять! Слышала я краем уха, что ты им там несла. Иди, стой около анестезиолога. Я тебе потом покажу мартышку! — Мартышкину мать! Тёщу Онасиса, — строго сказал анестезиолог, и мы заржали. Даже начмед захихикала в маску. Американцы сосредоточенно смотрели в таджикскую рану, где порхали руки русского чифа акушерско-гинекологического департамента. — Татьяне Юрьевне надо завязывать с врачеванием. По городам ходить, концерты давать, — вовсю ехидничала Светлана Петровна за рюмкой коньяка поздно вечером в кабинете, куда были призваны избранные. — Или в представители фармфирм податься. Обогатится. Она тут простое хозяйственное мыло американцам так разрекламировала, что они слёзно умоляли меня дать им пару кусочков. — А ты чего? — спросил у начмеда отсмеявшийся Иван, утирая слёзы. — Я сказала, что дала подписку о нераспространении сей целительной субстанции. А то вернутся в свои звёздно-полосатые и давай в CDC-центре[61] мыло наше родимое под микроскопом смотреть и на молекулы расчленять. Я судорожно сглотнула. — Что ещё? — подозрительно посмотрела на меня начмед. — Поздно! — трагически провещала я. — Они за мной целый день таскались, попрошайничали. Сил уже никаких не было. — И? — угрожающе пробасил Иван Васильевич. — Ну и вот. Взяла у старшей медсестры коробку и торжественно им вручила под честное слово о неразглашении. Они пообещали передать эту коробку в хоспис. Для врачей, которые работают с больными в терминальных стадиях СПИДа. С целью, так сказать, ещё большей профилактики. К сожалению, врачебная этика не позволяет мне сказать, что, пока я сидела за столом, главврач и начмед валялись «пацтолом». Хотя это чистая правда. Отмытая до блеска хозяйственным мылом. «И снова здравствуйте!» (Смена дежурства) — Юрьевна, пойдём покурим. — Пойдём. — Ты заказала Ивановой плазму? — Да. Ты можешь просто курить. Всё уже обсудили на «пятиминутке». — Хорошо… А Петрова как? — Иди в жопу. Всё написано в истории. (Подходит анестезиолог) — Слышь, Юрьевна, родственники Сидоровой приходили? — Ты тоже — в жопу!!! Юрьевна скатывается кубарем на лифте в подвал — полминуты. Переодевается — две минуты. Ищет ключи от машины — полчаса. Выходит на улицу — тридцать секунд. Ищет машину — двадцать минут. Находит. На том же месте, на котором поставила вчера вечером. Садится. Пытается ехать. Понимает, что это — ручка переключения передач и её не надо держать, как «писчее перо». А пуговицу мужу на свитер опять не пришьёшь — инструмент забыла. Как они шьют без иглодержателя, эти женщины?! На светофоре засыпает. На следующем светофоре засыпает. На следующем светофоре засыпает. Каждый раз просыпается от звонка мобильного. — Сегодня в пятнадцать ноль-ноль — клинразбор. — Хорошо, Светланапетр-р-ровна. — Ты подготовила рецензию? — Да, Светланапетр-р-р-р-ровна. — Всё как надо? — Да! Светланапетровна! Дом. В ванной — засыпает. Просыпается от звонка мобильного. — Где плазма для Ивановой? — Там же, где обычно, — в холодильнике. Спроси акушерку. — Петровой твоей капать сегодня то вот, что… — В истории записано! — Слушай, к Сидоровой родственники приехали — отказываются платить за лекарство. Так что теперь — с тебя. Потому что из личных запасов было. — Иди! В!! Жопу!!! Выпивает кофе прямо в постели. Отрубается, сжимая в левой руке чашку. В правой — телефон… — Да?!! — Здравствуйте, Татьяна Юрьевна. Это я — Лена, ну помните, та, которая… У меня, по-моему, воды отошли… Вы не могли бы подъехать?.. Как же вы мне все дороги! — Еду… Вместо эпилога «Будьте здоровы!» Не так давно, как кажется, и давным-давно, как оказалось, я работала акушером-гинекологом в родильном доме, входящем в состав многопрофильной клинической больницы. Придя в эту профессию с неохотой, я втянулась и полюбила. Меня учили, и я проникалась. Нигде и никогда люди не раскрываются так, как перед лицом рождения и смерти. Имея возможность со-радоваться и со-страдать, я осознала, что первое — приятнее. Но без второго об этом не узнаешь. Вон та высокомерная девица за соседним столиком, к примеру, была когда-то просто испуганной девочкой, пришедшей на первый в жизни аборт. А злобная тётка за стойкой в гардеробной… Когда-то я гладила ей поясницу в родзале, хотя это не входило в мои профессиональные обязанности. Обычные люди. Лишь врач знает, что это такое. И как это прекрасно — быть обычным человеком. Он знает, как вы устроены. Стоматолог — о ваших кариозных зубах. Гинеколог — об эрозии шейки матки. Гастроэнтеролог о гастрите. И это их не смущает. У них у самих кариозные зубы, эрозии и гастрит. И те же проблемы государственного масштаба, что и у вас, — неуправляемые дети, хреновые дороги, жидкие щи и мелкие бриллианты. Плюс ответственность. Де-юре и де-факто. Да, они кажутся вам чёрствыми. Но ведь и вы привыкаете к реалиям своей жизни. А для них человеческая боль — реалии. И она же — пятый круг распассов, при ставках на вист[62] — одна жизнь. * * *В том самом недавнем давным-давно одна милая девочка прекрасно родила. Её лицо сияло, несмотря на пережитые муки. Ещё бы — ведь ей на грудь положили только-только рождённое дитя. Она благодарила нас, и мы в очередной раз приобщились к чужому счастью. Ведь именно ради этого, а не ради денег, как может показаться, идут во врачебную специальность. Никто не становится писателем или космонавтом только ради денег. Нет, никто не сбрасывает со счетов мирское — в конце концов, врачи устроены так же, как вы. У них такой же желудочно-кишечный тракт, и он может простудиться без зимних сапог. Они радуются вашей благодарности. Ведь врачи большей частью всё ещё бюджетники. Да и у сотрудников частных клиник свои подводные камни. Нет-нет, я не плачусь на тяжёлое материальное положение. Среди хороших врачей много состоятельных людей. Просто я объясняю вам, когда врач доволен, а когда — счастлив. Улавливаете разницу? Стоя рядом с этой девочкой — юной мамой, — мы были счастливы после бессонной ночи за неизменную зарплату. И она была счастлива. А потом наступило утро следующего дня. И один не очень опытный юный неонатолог написал на титульном листе детской истории болезни: «Сифилис под вопросом». И оставил на столе в ординаторской. Девочка зашла и увидела. История болезни, история родов — документы для служебного пользования. Их может затребовать администрация, прокуратура и так далее, но в них не положено совать нос пациентам. Да. В данном случае ординатор был не прав. Один положительный РВ[63] ни о чем не говорит. Он должен был на-писать «РВ-положительный», но написал то, что написал. Это была ошибка, далекая от преступления. Девочка впала в истерику. Повторный анализ показал, что все в порядке, и юную маму выписали домой вместе со здоровым ребёнком. Естественно, в поликлинику ушла документация, где был отмечен один положительный РВ. Спустя некоторое время нас — акушера-гинеколога, принимавшего роды, неонатолога и ещё нескольких персонажей вызвала к себе начмед. Её посетил адвокат с исковым заявлением за моральный ущерб. Адвоката привела мама нашей юной роженицы. Мы обвинялись во всех грехах — в том, что у девочки пропало молоко «на нервной почве», в том, что мы «сделали сифилитика из нормального ребёнка», в грубом отношении персонала, в том, что анестезиолог «ударил её по лицу прямо в родзале», и ещё в каких-то нелепицах. — Вы понимаете, что дело бесперспективное? — спросила адвоката начмед. — Понимаю, — вздохнул адвокат. — Я уговаривал истицу отказаться от решения вопроса подобным образом. Всё это бездоказательно и вымотает всех участников. Но она настроена решительно, и я, как платный наёмник, буду отстаивать их интересы до победного. Хотя я объяснил истице, что гонорар мне необходимо будет выплатить при любом исходе дела. — Хорошо. — Наша разумная начмед раздумывала пару минут. — Если мы предложим даме, интересы которой вы представляете, некоторую сумму денег, естественно, меньшую, чем она хочет по исковому заявлению, она его заберёт? Но истица, перепутав желание начмеда сберечь время персонала роддома, включая своё собственное, со слабостью «униженных и привлечённых», решила обменять жидкие щи на крупные бриллианты. И понеслись суды. Столь же бесчисленные, сколь и бессмысленные заседания. Закончившиеся в итоге ничем. На каждом из которых девочка не смотрела нам в глаза. Кажется, завершился весь этот цирк к двухлетию её вполне здорового отпрыска. «Ерунда! — говорила наша начмед. — В Штатах, если на тебе не висит до пятнадцати судебных исков, ты и врачом-то нормальным не считаешься!» Есть случаи врачебной ошибки. Есть случаи трагических случайностей. Есть случаи преступной халатности и даже должностных преступлений. За что надо наказывать по всей строгости закона. Но…
Вы думаете, я издеваюсь? Вы полагаете, это сарказм? Это реальные слова реального родственника реальной бабушки, сказанные реальному доктору! Когда это касается тебя лично — горько и обидно. Не за потраченное время и энергию, предназначенные быть созидательными. А за то ощущение общего счастья, возникшее в момент рождения. Ведь именно таким являет нам подкорка утраченный Эдем. Только теперь у нас в распоряжении лишь секунды от некогда Вечности. Жаль. Никто не виноват. Для вас это ребёнок, и нервы, и бабушка. Для нас — работа, клинические разборы и летальная комиссия. Зло должно быть наказано. Добро должно восторжествовать. Только это не застывшие категории. Лодка, вытащенная на отмель, и та же лодка, плывущая по течению. В котором купаемся все мы — врачи и пациенты. Просто люди. И очень хочется, чтобы отдельное счастье случалось куда как чаще безраздельного горя. Очень хочется, чтобы мы приходили в эту жизнь с радостью, а уходили — с миром. Что мы есть? Лишь состояние от приёмного покоя родильного дома до выписки из лечебного учреждения? Слепок? Миниатюра? Или Путь из Огромного Неведомого в Великое Неизвестное, где нам снова скажут: «Здравствуйте!» То есть — будьте здоровы! Примечания:1 Торнтон Уайлдер. Мост короля Людовика Святого. 2 Отрывок из стихотворения Владимира Маяковского «Кем быть?». 3 Кожные и венерологические заболевания (Здесь и далее — прим. ред.) 4 Апухтин. Сумасшедший. 5 Известный невролог. 6 Ургентная помощь — неотложная помощь. Ургентная операционная — операционная, где оказывают неотложную помощь. 7 Anamnesis (лат.) — буквально: история. 8 Разрез промежности. 9 Быстро проходящее воспаление слизистой оболочки мочевого пузыря. 10 Паренхиматозные («тканевые») органы — печень, селезёнка, почки. 11 Фермент, расщепляющий алкоголь. 12 Реверден — фамилия автора, предложившего вид хирургического шва. 13 Одно из отделений родильного дома, куда поступают необследованные, инфицированные, температурящие и проч. 14 Заключение. 15 Закупорка тромбом. 16 «Белковоразлатающем», «белковорасплавляющем». 17 Посмертное исследование тканей. 18 Фамилия автора, предложившей шкалу (женщина-американка). 19 Удушение (лат.). 20 Анатомическое образование. 21 Медикамент. 22 Происхождение (лат.). 23 Центральное стерилизовочное отделение. 24 Центральная районная больница. 25 Отделение реанимации и интенсивной терапии. 26 Лингам — проявленный образ Вечного Непроявленного Шивы, пребывающего вне времени, пространства, формы и т. д. 27 История (лат.). 28 Буквально: внутри полового акта (лат.). 29 Boston University. 30 Лобково-бедренная связка. 31 Кесарево сечение (англ. сокр.). 32 Медицинский инструмент. 33 Угнетение ЦНС (центральной нервной системы), вызванное наркотическими анальгетиками. 34 Гипоксия — недостаточное снабжение тканей кислородом, «тканевое удушье». 35 Функциональное кресло-кровать для родов. 36 Пулевые щипцы — медицинский инструмент. Бранша (лат.) — ветвь щипцов. 37 Контрольно-ревизионное управление. 38 «Чистка». 39 Искусственная вентиляция лёгких. 40 Токсическое поражение почек (неотложное состояние в акушерстве). 41 42 Тяжелое осложнение беременности. 43 44 45 Катетер, установленный в подключичной вене. 46 Астмоподобное состояние и отек легких, возникающие после аспирации желудочного содержимого при операци-онном наркозе. 47 Наркотические анальгетики. 48 Воспаление вен. 49 Неотложное состояние в акушерстве. 50 «Ошибки» — проф. сленг. 51 «Очищение» желудка. 52 Плотные, неэластичные. 53 Шок, вызванный кровотечением. 54 Вид анестезии. 55 Опухоль надпочечников. 56 Виды лечения — «причинное», «механизменное» и «снимающее проявления». 57 Одно из самых неотложных состояний в акушерстве, с высокой летальностью. 58 Chief-of-departament — руководитель (заведующий) отделением (англ.) 59 «Пятна», «синяки» и прочие виды кровоизлияний. 60 Обозначение учёной степени. 61 Center for Discase Control — центр по контролю и борьбе с заболеваниями, США, Атланта. 62 «Картёжная» терминология. 63 Реакция Вассермана — «специфическая» реакция на сифилис, специфической на самом деле не являющаяся. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|