|
||||
|
Глава четвертая “УМСЛОПОГАСЫ” I Итак, оказывается, что засилье чужеязычных речений не грозит нашему языку ни малейшей опасностью уж хотя бы потому, что никакого засилья нет. Точно так же не способны испортить его те сложносоставные слова типа ЗАГС, управдом, поссовет, которые, начиная с Октябрьских дней, хлынули в него широчайшим потоком. Правда, среди этих слов попадаются порой отвратительные. Например, Облупрпромпродтовары, которое так рассердило смоленскую жительницу Татьяну Шабельскую, что она вместе с гневным письмом прислала мне коробку витаминов, на которой без зазрения совести начертано это бездарное слово. Я вполне разделяю негодование Татьяны Шабельской, но значит ли это, что нам подобает огулом, не считаясь ни с чем, осуждать самый метод образования слов из нескольких начальных слогов или букв? Ведь многие из них уже успели войти в исконно русскую, бытовую и литературную речь: СССР, РСФСР, ЦК, вуз, комсомол, колхоз, трудодень. Они уже .не кажутся искусственно склеенными, а живут такой же естественной жизнью, как, скажем, слова человек или азбука. Справедливо сказал о них Эммануил Герман в 1919 году, то есть в то самое время, когда возникли лучшие из них: В словах, доселе незнакомых, [Э. Герман, Стихи о Москве. 1922, стр. 23, 24.]. Принято думать, что все эти новые словообразования возникли оттого, что “изменяющиеся дела” революции внесли в сознание русских людей столько новых, небывалых понятий. Это верно, но только отчасти. Конечно, в прежнее время не было и быть не могло таких явлений, как ЦИК, Совнарком, Наркомпрод. Но разве не примечательно, что точно такому же сжатию подверглись и те комбинации слов, которые существовали задолго до Октябрьских дней. Вот несколько разительных примеров. В России сберегательные кассы были учреждены в 1841 году, яо лишь после 1917 года, то есть после того, как они просуществовали лет восемьдесят, они, подчиняясь новым темпам общественной жизни, стали именоваться в народе сберкассами. Такова же участь Литературного фонда, который превратился в Литфонд. Литературный фонд был основан А.В. Дружининым в 1859 году, и в дореволюционное время ни у кого не было ии желания, ни надобности называть его сокращенно Литфонд. И еще пример такого же запоздалого словесного сплава. Московский Художественный театр лет двадцать был Московским Художественным театром и только в советскую пору сделался для каждого МХАТом. Прежде в домашнем кругу мы для скорости говорили: “Художественный”, отбрасывая первое и последнее слово: — Достали билет в Художественный? — В Художественном нынче “Дядя Ваня”. Но до МХАТа никто не додумывался. А если бы и додумался, слово это повисло бы в воздухе и нe вошло в широкий речевой обиход, так как такое сцепление звуков еще яе стало массовой привычкой [Даже не три, а четыре слова превратились в односложное МХАТ: Московский Художественный академический театр, то есть из 16 слогов стал один!]. Все эти примеры показывают, что был такой краткий период, когда вдруг стали срастаться не только те словосочетания, которые создала революция для новых учреждений и профессий, но и те, которые существовали в дореволюционное время и, не требуя никаких сокращений, жили десятки лет в своих первозданных формах. Значит, самая природа языка изменилась. Значит, та небывалая тяга к теснейшему сцеплению слов, благодаря которой у нас появились колхоз, комсомол, профсоюз, универмаг и т. д., была в то время так сильна и активна, что заодно подчинила себе даже такие слова, которые в готовых сочетаниях существовали задолго до советской эпохи. Сколько десятков лет я смолоду слыхал выражение: квартирная плата. Но только в 20-х годах новые тенденции речи превратили квартирную плату в квартплату. Такому же обновлению подверглась и старинная форма: главный бухгалтер, которая, подчиняясь этим новым тенденциям, неожиданно преобразилась в очень устойчивую форму: главбух. Скажут, что происхождение этих слов чисто административное и что их главный источник — распоряжение государственной власти. В иных случаях это вполне справедливо, недалеко не всегда. Всмотримся, например, каким образом создалось хотя бы такое словосочетание, как “Республика ШКИД”. Здесь никакого начальственного воздействия не было. ШКИД — это сокращенное наименование Школы имени Ф.М. Достоевского, созданное самими учащимися. Опять-таки характерно, что хотя школы имени Достоевского существовали в старой России лет тридцать, но только в революционные годы это название спрессовалось в короткое ШКИД — без всякого участия школьных властей. Новичок, попавший в эту школу, спросил у одного из учащихся: — А почему вы школу зовете ШКИД? — Потому,-ответил тот, — что это, брат, по-советски. Так же самочинно, так сказать, по воле народа возникали в ту пору бесчисленные агрегаты имен и фамилий. Сотни лет существовали в России всякие Иваны Ильичи Косоротовы, но до 20-х годов и в голову никому не приходило, что из этих традиционных трех слов можно сделать одно: Ивилькос. И что Марию Егоровну Шатову можно превратить в Маешат. А в ту пору, про которую мы сейчас говорим, это стало обычным явлением, опять-таки не имеющим никакого касательства к административным источникам, о чем свидетельствует хотя бы такой диалог, воспроизведенный в “Республике Шкид”: “— Как зовут заведующего? — Виктор Николаевич. — А почему же вы его не сократили? Уж сокращать так сокращать. Как его фамилия? — Сорокин, — моргая глазами, ответил Воробышек. — Ну вот Вик. Ник. Сор. Звучно и хорошо. — И правда, дельно получилось. — Ай да Цыган! — И в самом деле, надо будет Викниксором величать”. Таким же манером Элла Андреевна Люмберг была превращена в Эланлюм. Константин Александрович Меденников — в Косталмеда и пр. [Г. Белых и Л. Пантелеев, Республика Шкид. Л., 1960, стр. 29 и 91. Радуюсь, что после столь долгого перерыва эта отличная книга опять появилась на свет.]. Подобная тяга к сокращению имен наблюдалась тогда не только в “Республике Шкид”. В другой школьной повести, относящейся к той же эпохе, читаем: “В школе, где я преподаю, такие сокращения, как Алмакзай (Александр Максимович Зайцев) или Пeпа (Петр Павлович), давно завоевали себе право гражданства” [Н. Огнев, Дневник Кости Рябцева.] Такая наступила тогда полоса в жизни русской разговорной и письменной речи: всякие сращения слов вдруг сделались чрезвычайно активными. Активность эта выразилась именно в том, что сращениям подверглись даже старинные словосочетания, никогда не сраставшиеся в прежнее время. Произошло это без всяких административных нажимов, в порядке самодеятельности масс. Самодеятельность проявлялась порой в самых неожиданных и смешных буффонадах. Маяковский, например, рассказывал мне, будто молодые москвички, назначая рандеву своим поклонникам, произносят два слова: — Твербуль Пампуш! И те будто хорошо понимают, что так называется популярное место любовных свиданий: Тверской бульвар, памятник Пушкину. Этот Твербуль Пампуш был мне особенно мил, потому что в нем слышалось что-то украинское. В 20-х годах в Москве существовало двустишие: На Твербуле у Пампуша Ждет меня миленок Груша. Вообще такие новообразования нередко имели для русского уха какой-то иноязычный оттенок, и когда Кооператив сахарной промышленности стал сокращенно называться Коопсах, Маяковский ощутил это слово как библейское имя: Например, (“Юбилейное”) Сравни у Алексея Толстого: “Катя боялась некоторых слов, например, совдеп казался ей свирепым словом, ревком -страшным, как рев быка”. Словесные агрегаты так часто встречались в тогдашнем быту, что даже самые простые слова воспринимались как склеенные. В.И. Качалов рассказывал, что, увидев на двери какого-то учреждения надпись ВХОД, он остановился в недоумении, размышляя про себя, что же может она означать, и в конце концов решил, что это: “Высший Художественный Отдел Дипкурьеров”. Филологи, говоря об этих сращениях слов, любят указывать, что они существовали и прежде: “Российское общество пароходства и торговли” называлось РОПИТ, а “Южно-Русское общество торговли аптекарскими товарами” — ЮРОТАТ. Такие сокращенные наименования были присвоены еще нескольким коммерческим фирмам: РУСКАБЕЛЬ, ПРОДУГОЛЬ, ПРОДАМЕТ [На это указывает и Горнфельд, стр. 152-158, и Тимофеев, стр. 87-90, и Боровой, стр. 143-156.]. В те времена, вспоминают филологи, такое словотворчество было распространено в почтово-телеграфных сношениях представителей власти и торгово-промышленных фирм. Тогда работники почтово-телеграфного ведомства снабжались особыми списками сокращенных адресов и названий. В этих списках генерал-губернатор назывался Генгру, главный инспектор по пересылке арестантов Гипа, а управление военных сообщений Упвосо [Проф. А. Баранников, Из наблюдений кад развитием русского языка в последние годы. Ученые записки Самарского университета. Самара, 1919, стр. 28. ]. Все это так. Но мне кажется, что приведенные примеры никак не подходят к настоящему случаю. Раньше всего потому, что их было слишком уж мало. Они ничего общего не имели с массовой, я бы сказал, эпидемической тягой к сращению слов, какая обнаружилась в 20-х годах, когда даже старые слова, относящиеся к старым понятиям, стали сочетаться по-новому. “Разница между образованиями дореволюционными и современными, — говорит профессор А. Баранников, — в широте распространения. В то время как до войны подобные термины были доступны только немногим лицам, после революции они стали всеобщим достоянием” [Проф. А. Баранников, Из наблюдений кад развитием русского языка в последние годы. Ученые записки Самарского университета. Самара, 1919, стр. 28. ]. Разница, как мы увидим, чрезвычайно существенная. II“Попробуйте выговорить и понять, что это такое “Ка-хе-два”, “Ка-хе-ка” и черт его знает еще как! Что это за собачий язык нам навязывают. Назовите по-человечески, чтобы было ясно, что это за машина”. (Н. С. Хрущев — на XXII съезде КПСС) Конечно, бывало и так, что наряду с революционными массами за словотворчество брались канцелярские выдумщики, не раз сочинявшие такие комбинации слов, которые были прямым издевательством над русскою речью. Например, из скромного названия школьный работник они сварганили бесстыдное шкраб. Будь я педагогом, я сильно обиделся бы, если бы кто обозвал меня таким какофоническим словом. Потому что одно дело — рабочий, работник, а другое дело — раб. Назвать советского гражданина рабом, вряд ли такова была цель кабинетных сочинителей этого слова. Шершавое звукосочетание шкр начисто отвергается русской народной фонетикой. Лев Боровой цитирует драгоценный отрывок из воспоминаний А.В. Луначарского: “Я помню, как однажды я прочел ему (В.И. Ленину) по телефону очень тревожную телеграмму, в которой говорилось о тяжелом положении учительства где-то в северо-западных губерниях. Телеграмма начиналась так: “Шкрабы голодают”. — Кто? Кто? — спросил Ленин. — Шкрабы, — отвечал я ему, — это новое обозначение для школьных работников. С величайшим неудовольствием он ответил мне: — Я думал, что какие-нибудь крабы в каком-нибудь аквариуме. Что за безобразие назвать таким отвратительным словом учителя! У него есть почетное название — народный учитель; оно и должно быть за ним сохранено” [ Л. Боровой, стр. 168. Ф. Ф. Грищенко, бывший инспектор Уралоно, сообщил мне в недавнем письме, что в 1924 году слово шкраб было официально запрещено А. В. Луначарским в особом приказе по ведомству Наркомпроса. ]. Такой же несоветский, плантаторский смысл имеет дикое словечко рабсила. Вообще канцелярская пошлость немало навредила и здесь. Стихийное живое словотворчество она превратила в бездушное сплетение мертвых слов, отвратительных для русского слуха. Появились такие чудовищные сочетания звуков: Омтсгаушорс, Вридзампло, Мортихозупр, Лабортехпромтехснабсанихр и сотни других. Вся эта тошнотворная чушь навязывалась и навязывается русскому языку безнаказанно. “Вот я открываю наугад “Список абонентов Ленинградской городской телефонной сети”, — пишет Борис Тимофеев в 1960 году, — и сразу натыкаюсь на Ленгорметаллоремпромсоюз и на Ленгоршвейтрикотажпромсоюз [ Примеры этих бюрократических слов см. Л. Боровой, стр. 153, Б. Тимофеев, стр. 88. “Язык газеты”. М.-Л., 1941, стр. 175 и др.]. Хороши “сокращения” из двадцати шести букв! Работник Липецкого совнархоза В.С. Кондрашенко с понятным негодованием пишет о таком “сокращении”, как Росглавстанкоинструментснабсбыт. “Тридцать одна буква в одном слове! — возмущается он в письме. — Попробуйте быстро вымолвить это слово по междугородному телефону или в служебном разговоре!” В подобных словах нет ни складу, ни ладу, ни благозвучия, ни смысла *. Они совершенно непонятны читателям и превращают русскую речь в тарабарщину. Еще через год, на XI съезде партии, Ленин сослался на “пример нескольких гострестов (если выражаться этим прекрасным русским языком, который так хвалил Тургенев)” и обрушивался на “коммунистическое чванство — комчванство, выражаясь тем же великим русским языком” [В. Д. Бонч-Бруевич, Как работал Владимир Ильич. (Из воспоминаний.) “Читатель и писатель”, 1928, № 2.] (Курсив мой. — К.Ч.) “Южбум”, “гостресты”, “комчванство”-Владимир Ильич жестоко высмеял эти слова, искажающие и засоряющие русский язык, “который так хвалил Тургенев”. Ленин с гневом отзывался о журналистах, уродующих язык надуманными, произвольными сокращениями. “На каком языке это написано? Тарабарщина какая-то. Волапюк, а не язык Толстого и Тургенева”. Тарабарщина эта была не только непонятна, но и антихудожественна, безобразна, безвкусна. Маяковский именно для того и выдумал словечко Главначпупс, чтобы заклеймить эти чиновничьи вычуры. Главначпупс — главный начальник по управлению согласованием. Против бездушного склеивания разнокалиберных слов, производимого всевозможными завами, советские люди протестовали по-своему — не только в газетно-журнальных статьях, но и в устных пародиях, причем пародистами нарочно подбирались такие слова, чтобы при их сокращении непременно получалась нелепость. Когда в начале революции возник Третий Петроградский университет, студенты, смеясь, говорили, что сокращенно его следует называть Трепетун [Если память мне не изменяет, слово Трепетун впоследствии было обыграно в одном из фельетонов Аркадия Аверченко.]. Биржевую барачную больницу прозвали Би-Ба-Бо. Илья Эренбург сочинил тогда же по этому методу словечко Ускомчел. Это должно было значить: “Усовершенствованный коммунистический человек”. Ильф и Петров, издеваясь над эпидемией канцелярского “сократительства”, довели этот прием до абсурда: подвергли такому сокращению тургеневских Герасима и Муму и получили озорное Гермуму. Они же выдумали пародийное политкарнавал [И. Ильф и Е. Петров, Двенадцать стульев. Золотой теленок. М., 1959, стр. 236 и 507.] и придали “Театру инфекции и фармакологии” сокращенное название Тиф [И. Ильф и Е. Петров, Фельетоны и рассказы. М., 1957, стр. 204.]. Столь же остроумно использовали они имена Фортинбрас и Умслопогас. Первое имя принадлежит персонажу из “Гамлета”, второе — герою романа английского беллетриста Райдера Хаггарда. Авторы “Двенадцати стульев”, сделав вид, что не подозревают об этом, в шутку предложили читателю воспринять оба имени как составные названия двух учреждений (вроде Моссовет, райлеском и пр.). Оттого-то в их чудесной пародии на театральные афиши 20-х годов появилась такая строка: “Мебель — древесных мастерских Фортинбраса при Умслопогасе” [И. Ильф и Е. Петров, Двенадцать стульев. Золотой теленок. М., 1959, стр. 242. ]. Это уморительное Умслопогас, внушающее мысль об угасании ума, было настолько похоже на тогдашние составные слова, что стало нарицательным именем одного очень большого издательства, давно упраздненного. Мы так и говорили тогда: —У нас в Умслопогасе... Подобным же образом Александр Блок в одной шуточной пьеске (1919) высказал догадку, что имя молодого литератора Оцуп есть сокращенное название учреждения. Пьеска называется “Сцена из исторической картины «Всемирная литература», и там есть такие стихи: Неправда! Я читаю в Пролеткульте, В примечании к слову Оцуп поэт говорит, что если Оцуп — название учреждения, то, “очевидно, там была культурно-просветительная ячейка” [Александр Блок, Собрание сочинений в восьми томах, т. Ill, М.-Л., 1960, стр. 423.]. Помню, как добродушно смеялся поэт, когда М. Лозинский, прощаясь с ним, сказал ему с величайшей серьезностью: — ЧИК! — и пояснил, что по-новому это означает “Честь имею кланяться”. Эдуард Багрицкий (в 1920-1921 гг.), приведя в своей поэме “Трактор” аббревиатуру МСПО, попытался расшифровать ее в пышно-романтическом стиле: Четыре буквы: “МСПО”. [Эдуард Багрицкий, Собр. соч., т. 1, М-Л., 1938: стр. 398.]. В настоящее время всеобщая страсть к сокращению слов мало-помалу потухла. Тем детям, которые при рождении нарекались такими экзотическими именами, как Аванчел (Авангард Человечества), Слачела (Слава Челюскинцам), Новэра (Новая Эра), Долкап (Долой Капитализм) и пр., теперь уже лет сорок, не меньше, и своих детей они называют уже по-человечески: Танями, Олями, Володями, Ванями. И еще один пострадавший: Сиврэн — сокращенная форма четырех замечательных слов: Сила, Воля, Разум, Энергия. Можно быть твердо уверенным, что ни один из его сыновей не будет Сиврэном Сиврэновичем. Вообще многие из этих слов-агрегатов оказались времянками и ныне отодвинулись далеко в историю вместе с теми явлениями, которые были обозначены ими: нэп, рапп, пролеткульт, рабфак, комбед, торгсин, продразверстка, ликбез, моссельпром. И совсем без следа исчезли слова-фикции, слова-пузыри, изготовленные в канцеляриях всевозможных начпупсов. Органическими, живыми словами им не удалось побывать, они умирали еще до рождения. Кто помнит колченогое ГВЫТМ, которым пробовали было обозначить Государственные высшие театральные мастерские? Или: главэкоб, комикон, соучмол, копоко, трубарвосо. Это не то, что такие слова, как загс, трудодень, стенгазета, которые уже вошли в нашу лексику как полноправные законные слова. К слову загс до того привыкли, что стали уже забывать, из каких четырех слов оно склеено. Я, например, совершенно забыл. Так что беспокоиться нечего: все эти словесные агрегаты не могут нанести языку никакого ущерба, ибо народ строжайшим образом контролирует их и сохраняет лишь те, которые вполне соответствуют духу языка, его природе, и без жалости отметает от себя всякую словесную нечисть. Из всего этого вывод один: при суждениях о нормах нашей речи никак нельзя выносить приговоры огулом. Нельзя говорить: все такие слова хороши. Или: все они плохи. Среди них есть отличные, выдержавшие испытание временем, пользующиеся всенародным признанием, а есть и гомункулы, изготовленные бюрократическим способом. От них так и несет мертвечиной. Конечно, только старовер может восставать против всех “сплавленных” слов. Но кто же не порадуется, видя, как сотнями проваливаются в тартарары всякие мертворожденные Заммортеххозупры и Умслопогасы? Впрочем, увы, вместо старых кое-где появляются новые. Недавно саратовец Г.В. Смирнов прислал в редакцию “Известий” такое письмо: “Я купил пачку салфеток. Дома моя внучка, ученица второго класса, вскрыла пачку. На пол выпала бумажка... СЧЁТКА САЛФЕТОК № 4 — Дедушка, что такое “счётка”? — Не знаю, давай посмотрим в словаре. Но сколько словарей я ни перекопал, слово “счётка” обнаружить не удалось”. От имени редакции “Известий” * Г.В. Смирнову ответил В. Веселовский: “Видимо, на Сокольском целлюлозно-бумажном комбинате уверены, что в русском языке нет других, более понятных слов, и поэтому утвердили слово “счётка”. Жаль только, не разъяснили, что это такое, как, например, это делают товарищи из города Черновцы. Они придумали новое слово. Легкое, звучное, веселое: ЗАМШОЧКОСАЛФЕТКА Так и просится в песню! И тут же разъяснили, что “замшочкосалфетка служит протирочным материалом для оптических изделий”. Действительно, кто же теперь говорит: — Замшевая салфетка для очков? Длинно, банально. Гораздо понятнее “замшочкосалфетка” [“Известия”, 14 сентября 1961 г.]. Наряду с умслопогасами в современную русскую речь проникли и другие словесные формы, тоже вызванные стремлением к ее экономии. Я говорю о так называемых усеченных словах, или, как именуются они в просторечии, “обрубках”. Читательница С.Н. Белянская недавно прислала мне из Ташкента письмо, где отзывается с большим негодованием о таких современных “обрубках”, как зав, зам, пред, га (вместо гектар) и др. Они кажутся этой читательнице “насильственно (?!) введенными в русский язык”, и она выражает надежду, что все они скоро исчезнут. Надежда, конечно, не сбудется, так как слова эти вполне соответствуют ускоренным темпам нашей нынешней речи и входят в нее органически. Такие “обрубки”, как кино, кило, авто и др., прочно вошли в наш литературный язык, и нет никакого резона изгонять их оттуда. И кто потребует, чтобы вместо чудесного “обрубка” метро мы говорили метрополитен? Это все равно, что требовать у англичан, чтобы они не смели говорить: вместо байсикл — байк (велосипед); вместо перамбюлейтор — прам (детская коляска); вместо адвертизмент — ад (рекламное объявление); вместо трамкар — трам (трамвай); вместо тэм-о-шэнтр кэп — тэм (берет, вроде того, какой носил знаменитый герой Роберта Бернса Тэм О'Шэнтр). Здесь, как везде, все зависит от стиля, то есть от “чувства сообразности и соразмерности”. В официальной или торжественной речи этим “обрубкам”, конечно, не место, но в непринужденной домашней беседе и вообще в бытовых разговорах они вполне естественны, законны, нужны. Так что люди, которые увидели в них какие-то вредные отклонения от нормы, были глубоко не правы. Явление это совершенно нормальное. Вообще, как мы только что видели, с блюстителями чистоты языка такое случалось не раз: стремясь очистить нашу речь от сорняков, они то и дело прихватывали и добрую траву и тучный колос. Федор Гладков, например, восстал и в печати и с кафедры против прелестного русского слова изморозь [Федор Гладков, О литературе. М., 1955, стр. 112-113.]. С.Н. Сергеев-Ценский объявил беззаконным совершенно правильное выражение встать на колени, хотя эта форма утверждена в сочинениях Горького, Блока, Маяковского, Тихонова [Пример приводится в статье Э. Ханпиры “Поговорим о нашей речи”, напечатанной в журнале “Вопросы литературы”, 1961, № 1, стр. 65. Более точным заглавием было бы: “Против излишнего запретительства”. ]. А профессор И. Устинов заявил в “Литературной газете”, что никак не возможно называть чьи бы то ни было глаза вороватыми [“Литературная газета” от 29 декабря 1959 года.]. Спасибо молодому лингвисту Э. Ханпире: он вступился за этот прекрасный эпитет, равно как и за такие вполне правильные эмоциональные возгласы, как ужасно весело, страшно красиво, вот так здорово!, от которых совершенно напрасно предложила воздержаться М. Грызлова [Э. Ханпира, Поговорим о нашей речи. “Вопросы литературы”, 1961, № 1, стр. 70.]. И не одна она: О.С. Богданова и Р.Г. Гурова тоже включили в свой индекс запретных речений и страшно весело и ужасно интересно [О.С. Богданова и Р.Г. Гурова, Культура поведения школьника. М., 1957, стр. 101.]. Э. Ханпира со словарями в руках доказал полную правильность этих невинно осужденных речений. В самом деле, если мы отнимем у наших писателей право вводить в свою речь слово изморозь и называть вороватые глаза вороватыми, если мы добьемся того, чтобы ни одна школьница не смела сказать: я была ужасно рада или здорово мне влетело, мы наверняка повредим нашей речи, обедним, обескровим ее. Вспомним, с каким упорством Н.С. Лесков преследовал в 70-х годах три превосходных слова, которые, по его утверждению, портят и пачкают русскую речь: эвакуация, оккупация, интеллигенция, — никак не желая понять, что эти термины заполняют важнейший пробел в нашей лексике и что от них русскому языку только прибыль, Вообще непогрешимых пуристов почти никогда не бывает. В 1909 году вышел, например, вторым изданием “Опыт словаря неправильностей в русской разговорной речи”, составленный педагогом В. Долопчевым. Словарь был одобрен Ученым комитетом Министерства народного просвещения и настойчиво внушал русским людям, что нужно говорить и писать: не плевательница, но плевальница(!). не негритенок, но негрёнок (!), и вносил точно такие же “поправки” в слова авария, пахота, антитеза, перекупщик и пр., выступая во всех этих случаях не столько нормировщиком речи, сколько усердным ее исказителем [В. Долопчев, Опыт словаря неправильностей в русской речи. Варшава, 1909, стр. 46, 145, 158, 182, 296.]. Даже слово блузка, объявлялось неправильным. Женщины имели право носить только кофточки. Педантство Долопчева доходило до крайности. Он, например, серьезнейшим образом требовал, чтобы мы говорили не гоголь-моголь, а гогель-могель. Впрочем, и Г.И. Рихтер (очень почтенный советский ученый) настаивал, что нехорошо говорить фигли-мигли [Г. И. Рихтер, Нормы литературной речи. 1958, стр. 34.], а следует — фигели-мигели, хотя ни от фигелей-мигелей, ни от гогелей-могелей правильность речи не зависит нисколько. От писателей не отстают и читатели: “Вы пишете: порою мне сдается. Что значит сдается? Сдаваться может только (!) комната”, — утверждает Эльвира Корецкая из города Сочи. И с нею совершенно согласен житель Москвы Б. Мелас, который, к своему счастью, даже не подозревает о том, что в такой же “неграмотности” повинны и Пушкин, и Крылов, и Тургенев, и Герцен. Очевидно, ему даже неведомо пушкинское: “Мне сдается, что этот беглый еретик, вор, мошенник — ты”. Москвич Федор Филиппович Бай-Балаев пишет в редакцию “Известий”: “К. Чуковский в своей статье допустил слово пускай. Надо говорить и писать: пусть... До революции лишь шарманщики (!) распевали: “Пускай могила меня накажет”. Сообщать ли суровому критику, что Некрасов никогда не был шарманщиком, между тем написал вот такие стихи: Пускай долговечнее мрамор могил, и: Пускай я много виноват, Не бывал шарманщиком и Лермонтов, хотя он позволил себе написать: Пускай холодною землею И неужели Бай-Балаев не знает любимой народом песни Михаила Исаковского, где есть такие слова: Пускай утопал я в болотах, Я с юности привык уважать мнение своих читателей, как бы резко оно ни было высказано, но одно дело — компетентное мнение, а другое — безоглядный наскок. К сожалению, слишком часто подвергаются резким нападкам литературные новшества, необходимые для роста языка. Четыре читателя, проживающих в Таганроге, — О. Ножников, Ек. Иванова, Дьяченко и Горняк — прислали в редакцию “Известий” большое письмо, в котором под флагом борьбы с сорняками восстают против таких законнейших выражений и слов, как он повзрослел, эпохальный, дымы, шумы, распахнулся простор, бездарь и т. д. Письмо заканчивается странным призывом к писателям: “Не придумывайте больше новых, более выразительных слов...” Что стало бы с творениями Гоголя, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Толстого, Достоевского, если бы эти писатели вняли призыву таганрогских пуристов! “Какой ужас, — пишет пенсионерка Е.Ф. Кобрина, — такое новейшее словечко, как чтиво!” Хотя, право же, это словечко прекрасно, так как оно очень метко характеризует явление, для которого у нас до сих пор не существовало подходящего термина. Чтиво, стоя в ряду таких слов, как курево, месиво, крошево, очень удачно придает осудительный смысл той обширной категории несерьезных, развлекательных книг, которые написаны главным образом для легкого чтения и не заслуживают в глазах говорящего сколько-нибудь высокой оценки, так как ничему не учат и никуда не зовут. Как же не радоваться, что у нас в языке появилось такое экспрессивное слово, отразившее в себе те высокие требования, какие предъявляет к литературе нынешний советский человек! Точно так же не могу я сочувствовать тому негодованию, которое, судя по читательским письмам, многие болельщики за чистоту языка питают к таким “новым” словам, как показуха, трудяга, взахлёб. Не думаю, чтобы эти слова были новыми, но если их и в самом деле не существовало у нас в языке, следовало бы не гнать их, а приветствовать — опять-таки за их выразительность. — У нас одна сплошная показуха! — заявила на колхозном собрании молодая свинарка, обвиняя председателя в очковтирательстве. Услышав впервые это слово около года назад, я обрадовался ему, как находке, и буквально влюбился в него, такое оно русское, такое картинное, так четко отражает в себе ненависть народа ко всему показному, фальшивому. Так же дороги моей писательской душе такие новоявленные слова, как авоська, раскладушка и др. Из сказанного следует, что борьба за культуру речи может быть лишь тогда плодотворной, если она сочетается с тонким чутьем языка, с широким образованием, с безукоризненным вкусом и, главное, если она не направлена против всего нового только потому, что оно новое. Если же ее единственным стимулом служит либо своевольный каприз, либо пришибеевская страсть к запретительству, она неминуемо обречена на провал. Сильно страдают от невежественных запретителей поэты, художники слова, вдохновенные мастера языка. Больно видеть, с каким возмущением пишут, например, иные читатели о современных поэтах, уличая их в “вопиющей безграмотности”, причем безграмотными они объявляют такие безупречные строки, как “Слушай, мой друг, тишину”, “Осень вызрела звездами”, “Луна потеряла рассудок”, “В смертельном обмороке бедная река чуть шевелит засохшими устами”,-тем самым отнимая у поэтов принадлежащее им древнее право на речевые дерзания. Конечно, такой узколобый пуризм всегда обращается против самих же пуристов. Ничтожным карликом встает перед глазами потомков беспардонный Сенковский, позволявший себе из году в год издеваться над гениальной стилистикой Гоголя. И что, кроме презрения, вызывает у нас напыщенный педант Шевырев, назойливо уличавший в безграмотности такого могучего мастера русского слова, как Герцен. И нельзя сказать, чтобы современные люди вспоминали с особой признательностью тех бесчисленных рецензентов и критиков, которые скопом предавали проклятию новаторский язык Маяковского. Всякий даровитый писатель есть по самой своей природе новатор. Именно своеобразие речи и выделяет его из среды заурядных писак. Никогда не забуду того непоколебимо тупого редактора, который пытался “исправить” самые колоритные фразы в рукописи И.Е. Репина “Далекое близкое”. Репин вверил эту рукопись моему попечению, и можно себе представить, какую я почувствовал тоску, когда увидел, что редакторским карандашом очень жирно подчеркнуты наиболее причудливые, живописные строки, которые так восхищали меня. “Наш хозяин... закосолапил к Маланье...”, “Сколько сказок кружило у нас...”, “Шавкали из подворотни...”, “Зонт мой пропускал уже насквозь удары дождевых кулаков...”, “Полотеры несутся морскою волною” и т.д., и т.д., и т.д. [Корней Чуковcкий, Репин как писатель. В книге “Из воспоминаний”. М., 1959, стр. 184.]. Возле каждого подобного “ляпсуса” был поставлен негодующий восклицательный знак. Редактор хотел, чтобы Репин писал тем “правильным”, дистиллированным, бесцветным, неживым языком, каким пишут бездарные люди, похожие на него, на редактора. Мне стоило много труда отвоевать у редактора эти своеобразные “ляпсусы” Репина. Словом, было бы отлично, если бы иные блюстители чистоты языка воздержались от слишком решительных, опрометчивых и грубых суждений о недоступных их пониманию ценностях вечно обновляющейся поэтической речи. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|