|
||||
|
Д «Далекие и близкие. Статьи и заметки о русских поэтах от Тютчева до наших дней» В. БрюсоваКнига Брюсова, хотя и имеет подзаголовок «От Тютчева до…», на самом деле посвящена современной поэзии и поэтам (современным на то время, естественно, то есть на 10-е годы XX века). Брюсов в книге умен и едок, он умеет выделять строчки, украсившие бы любой бармалярий, и сопровождает их забавными комментариями. Вот, к примеру, он пишет в очерке про поэта Минского (ученика Надсона) о его стихотворении «Гимн рабочих», цитируя из стихотворения следующие «незаурядные» строки: Станем стражей вкруг всего земного шара, Далее идет брюсовский комментарий: «Образ рати, ставшей вокруг земного шара, хотя бы по экватору, и, по знаку, шествующей вперед, т. е. к одному из полюсов, где все должны стукнуться лбами, – высоко комичен. По счастию, пролетарии не приняли ни предложения Минского, ни его гимна». Большинство характеристик поэтов в книге содержательные и уважительные. Еще бы не писать уважительно о таких явлениях русской поэзии, как Анненский, Белый, Блок, Сологуб, Вяч. Иванов, Бунин. Но и о молодых на то время Кузмине, Волошине, Цветаевой, Бенедикте Лифшице, Эренбурге Брюсов пишет как о будущем современной поэзии и находит для них поощрительные слова. А где как не в брюсовской книге вы можете прочитать про таких поэтов минувших дней, как Н. Животов, А. Булдеев, Н. Сакина, А. Котомкин? Да нигде. Разве что у героев Хармса вы найдете созвучные им фамилии. Вот что пишет язвительное перо Брюсова про книгу Булдеева «Потерянный Эдем»: «Книга г. Булдеева издана очень мило, чуть что не изящно, во всяком случае старательно; рисунок обложки умеренно модернизирован, а ее заглавие так и хочется перевести на французский язык: “L'Eden Perdu”». Вот на этом самом «Perdu» я позволю себе закончить заметочку о брюсовской книге. Дали С.Великий и ужасный Дали, сражавший пиками своих пиратских усов ветряные мельницы реализма. Когда художник в 1934 году первый раз посетил Америку (его картины уже пользовались там безумным успехом и покупались, благодаря выставкам 1931-34 годов), он спустился на берег Нью-Йорка, опоясанный спасательным жилетом и с длинным, двадцатиметровым батоном хлеба в руке. За ним шла Гала, жена художника, молчаливая словно сфинкс, а сам Дали протягивал свободной рукой репортерам ее фотографию, где она снята в шляпке с бараньими котлетами. Никто ничего не понял. Тогда Дали через переводчика объяснил, что на свете любит всего две вещи: жену и котлеты из баранины, – и не представляет их порознь. Когда кто-то из журналистов удивился изображению Галы с жареными котлетами, Дали ответил: «Котлеты не жареные, они – сырые. Потому что Гала тоже сырая». Вот таким непредсказуемым человеком был художник-искуситель Дали. Кстати, я заметил, что многие неординарные люди тяготеют к котлетам. Иосиф Бродский, нобелевский поэт, признался как-то, что для полного счастья ему нужно немного: чтобы рядом была кастрюля с котлетами и он мог спокойно таскать их оттуда одна за одной. Американцы, когда приехал Дали, также не ударили в грязь лицом и устроили художнику большой сюрреалистический праздник в кафе «Красный петух» на 56-й улице. Внизу, на первом этаже, находился макет быка с содранной кожей, в животе у которого мужчина с дочкой пили за столиком чай. На лестнице в неустойчивом положении стояла ванна с водой, каждую секунду готовая опрокинуться. Публика была тоже в соответствующих нарядах. Женщины были кто в короне из зеленых помидоров, кто в длинном вечернем платье, закрытом спереди и совершенно открытом сзади, кто с нарисованными на лице шрамами, из которых торчали булавки. Словом, оттягивались по полной. Сам Дали был в смокинге, с забинтованной головой и с дырой в том месте, где сердце. Дыра была подсвечена изнутри, и в ней виднелись женские груди в лифчике. В Испании, у себя дома, художник также сумасбродствовал, как хотел. Жил он в замке, обмазанном характерной краской, по цвету не отличимой от экскрементов. Но это все, конечно, поверхность. В глубине он был художником, каких мало. Достаточно посмотреть его графику, а не безумные, эпатажные композиции, к которым пришпилено его имя, чтобы сказать: «Да, он велик». Д'Аннунцио Г.В сентябре 1919 года итальянский писатель Габриэле д'Аннунцио с небольшим отрядом единомышленников занимает город Фиуме и учреждает в нем Карнарское государство. Дело в том, что Италия, в ходе 1-й мировой бойни присоединившись к союзу с Великобританией и Францией, в результате осталась с носом. То есть президент Вильсон, наобещав с три короба, в результате не дал союзникам с Аппенин ни клочка обещанного. Вот писатель д'Аннунцио, отождествив себя с обманутой родиной, и взял в качестве контрибуции хорватский городок Фиуме (нынешняя Риека), входивший до 1918 года в состав Австро-Венгерской империи. Конституция Карнарского государства, написанная д'Аннунцио, такой же литературный памятник, как и многие его сочинения. Так, например, в статье 14 провозглашается символ веры нового государственного образования. Он короток: «Жизнь прекрасна». Музыка, в соответствии с 64-й статьей, объявляется «религиозным и социальным учреждением». Основная обязанность законодательной власти, по Конституции, – «говорить короче». Исполнительная власть избирается «из людей тонкого вкуса и отличных способностей». Самое удивительное, что государство Габриэле д'Аннунцио продержалось целых полтора года. Лишь когда страны-союзники упрекнули власти Италии в попустительстве политическому авантюризму отдельных ее представителей, на д'Аннунцио стали наезжать. Поначалу мягко, потому что Муссолини негласно поддерживал правителя Карнарского государства. Но когда д'Аннунцио издал политический манифест, в котором… Впрочем, вот из него отрывки: «Франция не может вмешаться в это дело (Имеется в виду вооруженная интервенция против Карнарского государства. – А. Е.): она импотентна, как и все ее мужское население. Англия тоже не вмешается, ибо в Ирландии, Индии и Египте ее трясет сифилитическая лихорадка. Что же касается до убогого (Вильсона. – А. Е.), то ему скоро придется сдаться…» Согласитесь, сказано смело. Короче, после этой д'артаньянско-д'аннуцианской бравады правительство Италии скрепя сердце (как же, обидели и Францию, и Англию, и самого Вудро Вильсона!) направляет к Фиуме войска, а с моря делает по дворцу, где вершит государственные дела д'Аннунцио, несколько залпов из карабельных пушек. И вот тут-то начинается самое интересное. Женщины, что жили в домах, окна которых выходили на море, все, как одна, повыскакивали на балконы с грудными младенцами на руках. Пусть погибнут они и их дети, но родное Карнарское государство не отдаст своей независимости! Д'Аннунцио поступает мудро. Кровь христианских младенцев для него важнее, чем власть. «Что с того, что я побежден в пространстве, – говорит он, – если меня ждет победа во времени». И оставляет город. Далее Муссолини дарует д'Аннунцио титул князя, тот, в свою очередь, в благодарственном письме Муссолини дарует последнему титул дуче, кем тот и становится вскоре, возглавив итальянских фашистов. Д'Аннунцио в нашей литературе считается проповедником сильной имперской власти (вот откуда родом питерские фундаменталисты во главе с Крусановым и Секацким!). Да, он любил власть, но – читай выше – в момент испытания совестью поступает по-христиански. Он, которого папская церковь однажды едва не объявила антихристом! Умер писатель в 1938 году. Осуществив на деле летучую фразу Гюго, которую д'Аннунцио любил повторять при жизни: «Хватит загромождать собою свой век». Два ПетраСидячий сиднем, гладкий и бесполый, Это ехиднейшее антишемякинское стихотворение написано ехиднейшим питерским романистом Сергеем Носовым, и оно действительно замечательно сделано – со всех точек зрения. Умный Сережа Носов явно противопоставил субтильную шемякинскую почти что восковую персону фальконетовскому Медному всаднику, которого, попробуй, коснись какой-нибудь туристишка-лягушатник и которому, рискни, залезь на колено какой-нибудь засранец посланец из бывших республик СССР. Медный Петр, оживающий по ночам, настигнет и выбьет дурь и последние остатки ума из любого гордого человека, как выбил их из пушкинского Евгения, посмевшего выкрикнуть в пароксизме ненависти свое яростное «Ужо тебе!». «Двенадцать» и «Скифы» А. Блока«“Двенадцать” появились впервые в газете “Знамя труда”, “Скифы” – в журнале “Наш путь”. Затем “Двенадцать” и “Скифы” были напечатаны в московском издательстве “Революционный социализм”…» – находим мы в первой биографии Александра Блока, написанной М. Бекетовой и вышедшей спустя год после смерти поэта. В дневниковых записях самого Блока за 1918 года читаем: Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия, Франция. Мы свою историческую миссию выполним. Если вы хоть «демократическим миром» не смоете позор вашего военного патриотизма, если нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше… Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольется Восток. Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины… Мы – варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары… Это запись от 11 января. А 30 января написано стихотворение «Скифы», в котором ритмом и стихотворным размером переданы те же самые мысли. «Меня все невзлюбили. Как-то сразу возненавидели», – жаловался поэт после выхода поэмы «Двенадцать». Действительно, в литературных кругах поэму принимали либо восторженно, либо не принимали вовсе. К числу последних относилось большое число людей, которых поэт еще недавно причислял к кругу самых своих близких знакомых. Это его тяготило до самых последних дней. Новая, революционная, власть отнеслась к «Двенадцати» равнодушно («Блока обидело еще то, что революция почти никак не откликнулась на „Двенадцать“. – Е. Зозуля. „Встречи“. М., 1927), хотя отклики поэма нашла. „Конечно, Блок не наш, – писал Троцкий (правда, в 28-м году, когда поэта уже семь лет как не стало). – Но он рванулся к нам. Рванувшись, надорвался. Но плодом его порыва явилось самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма “Двенадцать” останется навсегда“. Можно бы, конечно, и кончить рассказ о книге на этой доброй троцкистской ноте, но лучше дадим слово самому Блоку – как он сам, какими глазами видел свою поэму и какое сулил ей будущее. «Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее разложит и замутит все остальное; может быть, она не убьет смысла поэмы; может быть, наконец, – кто знает! – она окажется бродилом, благодаря которому “Двенадцать” прочтут когда-нибудь в не наши времена». Дельвиг А.Где ты, беспечный друг? где ты, о Дельвиг мой, Эти строчки из послания Баратынского 1820 года перекликаются с пушкинскими: И мнится, очередь за мной, – написанными в 1831 году, когда Дельвига уже не было на земле. Дельвиг сделался для русской литературы неким символом чего-то безвозвратно ушедшего, того яркого и ясного мира, который был и которого вдруг не стало, и время разделилось на золотое вчера и пасмурное сегодня, и стена между ними непреодолима на этом свете. Недаром Андрей Белый в «Петербурге» делает эти строки Пушкина лейтмотивом всего романа, повторяя их с печальной настойчивостью, когда говорит о поколениях отцов и детей. Но мне больше по сердцу Дельвиг другой, живой, который снимет телефонную трубку и позовет тебя, по-юношески картавя: «Демон» М. ЛермонтоваДруг Пушкин, хочешь ли отведать Художник Михаил Врубель, выставив на экспозиции «Мира искусства» в 1902 году своего «Поверженного Демона», продолжал работать над картиной даже на глазах публики и испортил ее. Наверное, «Демона» просто сглазили, или сам Демон навел на картину порчу. Точно также и Лермонтов, чья поэма послужила источником вдохновения Врубеля, работал над «Демоном» едва ли не всю жизнь – переделывая, подгоняя под условия времени, добавляя новые строфы, вычеркивая ненужные и т. д. Существует 8 авторских редакций поэмы, последняя закончена за несколько месяцев до смерти. «Печальный Демон, дух изгнанья» был родствен и художнику, и поэту. Сначала молодой Лермонтов поселил Демона в отвлеченном мире, лишенном конкретных черт, и только после первой кавказской ссылки местом действия становится Грузия, а соперник Демона из Ангела превращается в жениха Тамары, молодого князя, «властителя Синодала». Природа становится осязаемой, описываемые места – узнаваемыми, поскольку списаны поэтом с натуры. При жизни Лермонтова «Демона» так и не напечатали. Надежды были, особенно в 1841 году, когда поэму читали при дворе наследника. Специально ради этого поэт выпустил из поэмы крамольные, по его мнению, места и завершил «Демона» спасением души Тамары. Не помогло. Демон есть Демон, нераскаявшийся соперник Бога, и духовная цензура в России не могла допустить существования в печатном виде мятежного, вольнолюбивого сочинения. Поверженный демон Врубеля отомстил художнику, наслав на него безумие, приведшее к смерти. Побежденный Демон Лермонтова проклял свои мечты и остался, как и был, в одиночестве – завещав свое одиночество своему создателю. А одиночество, как и безумие, приводит к одному результату. Десять книг, которые потрясли XX век: мнение лидеров современного авангардаГазета «КоммерсантЪ» решила повторить опыт Запада и предложить публике список лучших романов XX века. Только в отличие от подобной попытки в Соединенных Штатах число романов было сокращено до десятка и мнение высказывалось конкретными представителями современной пишущей братии, а не условным «интеллигентным» читателем. Поводырями стали известнейшие из известных ныне писателей – Владимир Сорокин и Виктор Пелевин. Вот что выбрал Сорокин: Джеймс Джойс. «Улисс» Франц Кафка. «Процесс» Владимир Набоков. «Лолита» Андрей Платонов. «Котлован» Томас Манн. «Волшебная гора» Генри Миллер. «Тропик Рака» Варлам Шаламов. «Колымские рассказы» Луи Фердинанд Селин. «Путешествие на край ночи» Уильям Берроуз. «Голый завтрак» Джордж Оруэлл. «1984» Виктор Пелевин, по сообщению «Коммерсанта», сопроводил свой выбор следующим комментарием: «Есть, – сказал он, – какой-то фашизм в том, чтобы задавать такой вопрос. Их не вспомнить десять, они появляются и исчезают. Нет десяти лучших, есть один из всех – лучший. Мы реально говорим о лучших романах, которые донеслись до нас за последние три года, может быть, пять лет. Потому что за XX век отвечают только Евгений Евтушенко, дай Бог ему удачи, и Андрей Вознесенский, будь он проклят, да еще академические институты». Для Виктора Пелевина лучшими романами являются следующие: Роберт Пирсиг. «Дзен и искусство ремонта мотоцикла» Роберт Пирсиг. «Лайла» Джон Фаулз. «Волхв» Джон Фаулз. «Коллекционер» Дж. Сэлинджер. «Над пропастью во ржи» Карлос Кастанеда. 1-я и 8-я книги Марсель Пруст. «У Германтов» Джозеф Уоллес. «Бесконечный жест» Виктор Пелевин. «Чапаев и Пустота» Владимир Набоков. «Дар» Одиннадцатым номером он добавил собственную новую книгу, над которой работал в тот момент (как выяснилось в дальнейшем, это был роман «Generation П»). «Она, – сказал писатель, – реально все накроет и все объяснит. А если еще за нее мне и денег дадут, то все вообще будет замечательно». Мой комментарий Понятно, что очень трудно конкретному человеку, будь он даже самим Пелевиным, выражать мнение нескольких читательских поколений. Тем более что поколений этих за сто промелькнувших лет сменилось не одно и не два. На каждого человека влияют свои, какие-то очень личные книги, и, возможно, не отыщется в мире и двух читателей, на которых одинаково повлияло одно и то же произведение. Да и, пожалуй, как-то неловко говорить от лица всего человечества – ляпнешь про какого-нибудь Майн-Рида, над которым ты проливал слезы с 10 до 19 лет, и красней потом перед XXI веком. В этом смысле Владимир Сорокин подошел к выбору более строго, более, так сказать, наступая на горло собственной постмодернистской песне – как солдат-пограничник, за плечами которого вся страна и от него одного зависят ее мир и покой. Наверное, ему правильнее объяснили задачу – назвать не то, что нравится ему лично, а те неординарные вещи, повлиявшие на судьбу века. Виктор Пелевин, верный своей религиозной доктрине, увидел себя гигантом Чапаевым, кентавром всех времен и народов, и человечество ему представляется огромною вселенскою пустотой, из которой иногда конденсируются какие-то пыльные похмельные лица и, зевая, высовывают лиловые свои языки в поисках утренней опохмелки. Поэтому он и выбрал, полагаясь исключительно на себя и не видя вокруг себя ни одной публичной библиотеки. А в общем-то, такой двоякий подход можно только приветствовать – во всяком случае, находишь в списках непривычные имена, какие-то мотоциклетные дзены и сразу понимаешь, что век, за которым мы опускаем занавес, состоял не из одних литературоведов. P.S. Непонятно только, что Виктор Пелевин подразумевал под словом «накроет». ДетгизВ 2007 году в Детгизе вышла моя новая книжка «Правило левой ноги». Это моя десятая книжка, и мне очень приятно, что вышла она именно здесь, в Детгизе. Дело в том, что Детгиз – главное издательство моего детства, и, пожалуй, не было бы его – не было бы и меня как писателя. Когда нас, коломенских младшеклассников (я учился в 260-й школе на углу Лермонтовского и Садовой), привозили чуть ли не ежегодно на набережную Невы, где в то время находился Детгиз (Детлит), я специально экономил на школьных завтраках, чтобы приобрести в издательстве несколько новых книжек. А еще там был удивительный стенд, где стояли за стеклом книги моей мечты – «Страна багровых туч», «220 дней на звездолете», сборники «Миров приключений»… Сейчас, когда в стране не существует книжного дефицита, эти книги переизданы, может быть, по десятку раз, но тогда, в начале 60-х, их нельзя было найти даже в библиотеке. Я совсем не хочу сказать, что приверженность к литературной фантастике берет начало из моих походов в издательство. Наверное, это свойство времени – облекать свою мальчишескую мечту в ту материю, которая имеется под руками. Так молодость 20-х годов свято верила революционным заветам. Мальчишки военных лет готовы были с игрушечным автоматом идти защищать родину. Мы, послевоенное поколение, повернули свое лицо к космосу. Я не говорю обо всех. Кто-то был увлечен морем. Кто-то мечтал о музыке. Тогда, в 60-е годы, вообще было повальное увлечение посещать какие-нибудь кружки – шахматы, фотография, моделирование, – кружки были даже при жилконторах, школьники увлекались всем, и отбою не было от желающих. Потом это у большинства проходило, но у кого-то задерживалось надолго. Старая, еще советская формула, что фантастика – это литература мечты, до сих пор применима к детству. Очень хочется переделать мир, а где, как не в ней, фантастике, такое возможно сделать. Или так его изменить, чтобы ты, десятилетний подросток, почувствовал свою причастность к событиям, к которым в реальной жизни тебя взрослые на километр не подпустят. Я не верю унылым людям, утверждающим, что фантастика это книги второго сорта. Что фантастика это поле, где буйным цветом цветет посредственность. Что есть литература, а есть фантастика, и они, как гений и злодейство, две несовместимые вещи. Фантастика – это наша молодость, это альфа и омега литературы. Это интересно, в конце концов, а интересно это значит – любимо. Детская литератураЕсли бросить взгляд на литературу для детей в целом, то можно заметить, что в ней явно выделяются два разновеликих пласта. Это книги, специально написанные для детской аудитории, и книги, пришедшие в детскую литературу из литературы взрослой. За примерами второй группы далеко ходить не приходиться, они очевидны. Свифт, Дефо, Диккенс, Марк Твен, далее – многоточие. Наверное, это процесс естественный – возрастное снижение читательской планки, и ничего в этом обидного нет. Ко второму пласту также можно отнести обширную группу книг, насильно переведенных в детские. Это книги, входившие в обязательные школьные программы и за счет этого перешедшие в разряд детской литературы. Типичный пример – «Когда закалялась сталь» Н. Островского и «Молодая гвардия» А. Фадеева. Чем первый пласт детской литературы отличается от второго? Тут тоже все относительно просто. В первом – главный герой ребенок, подросток, юноша. Или сказочный персонаж. Во втором детский персонаж более исключение, нежели правило. Если вспомним, у того же Жюля Верна несовершеннолетних героев в романах не так уж и много – Дик Сэнд, дети капитана Гранта. Наверное, встречаются и еще, но мне на память никто более не приходит. Это все вопросы формальные, теперь главный вопрос: чем детская литература отличается от взрослой? В родовом аспекте детская литература мало чем от нее отличается. Это те же проза, поэзия, драматургия. Отличие ее именно в слове «детская», т. е. в читательской аудитории, и, следовательно, в вопросе подхода. Писатель, когда пишет для детской аудитории, сдерживает себя во многих вещах. Не следует давать затянутые психологические портреты. Не следует долго топтаться на одном месте – картинки должны меняться достаточно быстро. Не следует задерживаться на длительных описаниях пейзажа. Но при всех этих ограничениях главное, на что писатель не имеет права, – это искусственно занижать художественный уровень произведения. То есть перестраивать себя на уровне языка и стиля. Нельзя искусственно обеднять язык, когда пишешь для детей. В этом случае пример Толстого и его «Детских рассказов» скорее отрицателен, нежели положителен. И еще: детская литература должна быть абсолютно лишена того, что теперь называют политкорректностью. Она не должна быть беззубой, стерильной или процеженной, как пища для младенцев. Иначе будет невозможен ни «Геккльбери Финн», ни «Старик Хоттабыч», ни даже Николай Носов с его Незнайкой. Детские книжки ЗощенкоЗощенко – писатель для взрослых. Но любой писатель для взрослых хотя бы раз в жизни обязательно напишет что-нибудь для детей. Если, конечно, он настоящий писатель. Возьмем, например, писателя Льва Толстого. Ведь он не только «Войну и мир» написал. У него целый том страниц на пятьсот – и весь состоит из детских рассказов. Вот что значит – настоящий писатель. А всё, я думаю, оттого, что в каждом настоящем писателе живет маленький озорной мальчишка, который наблюдает в щелочку за людьми и видит, кто из этих людей читал когда-то хорошие книжки, а кто не читал. Ведь взрослые бывают черствыми и унылыми в основном потому, что в детстве они мало читали хороших книжек. Рассказы Зощенко читать очень весело. Они смешные и одновременно умные. Возьмем, для примера, рассказ «Приключения обезьяны». Вот как он начинается: В одном городе на юге был зоологический сад. Небольшой зоологический сад, в котором находились один тигр, два крокодила, три змеи, зебра, страус и одна обезьяна или, попросту говоря, мартышка. И, конечно, разная мелочь – птички, рыбки, лягушки и прочая незначительная чепуха из жизни животных… Трудно не улыбнуться, когда читаешь такое начало, правда? Дальше, по ходу рассказа, обезьянка убегает из клетки, потому что фашистская бомба (действие происходит во время войны) попала прямо в зоологический сад и клетку опрокинуло воздушной волной. Потом обезьянка попадает в соседний город, ворует в магазине морковку – она же обезьяна, она же не понимает, что за морковку надо платить. За ней гонятся, и обезьянка, спасаясь от погони, попадает к мальчику Алеше Попову, который очень любил обезьян и всю жизнь мечтал за ними ухаживать. Мальчик приносит обезьянку домой, поит чаем и собирается воспитать ее как человека. А с Алешей жила его бабушка, которая сильно невзлюбила обезьянку за то, что та съела ее надкушенную конфету. И когда на другой день Алеша ушел в школу, она не стала за обезьянкой присматривать и нарочно заснула в кресле. Обезьянка вылезла через открытую форточку и стала прогуливаться по улице, по солнечной стороне. А в это время по той же улице, тоже по солнечной стороне, проходил инвалид Гаврилыч. Он направлялся в баню. Увидев обезьянку, инвалид сперва не поверил, подумал, что ему показалось, потому что перед этим он выпил кружку пива. Но потом до инвалида дошло, что обезьяна-то настоящая, и решил он ее словить. Словить, снести на рынок, продать ее там за сто рублей и выпить на эти деньги десять кружек пива подряд. Но перед этим помыть обезьянку в бане, чтобы она стала чистенькая, приятненькая и ее легче было продать. Но в бане в глаза мартышке попало мыло, и она укусила инвалида за палец и убежала снова. И опять за ней погналась вся улица – мальчишки, взрослые, а за ними милиционер со свистком, а за милиционером престарелый Гаврилыч с укушенным пальцем и сапогами в руках. А мальчик Алеша Попов, который к тому времени уже обнаружил пропажу и сильно из-за этого опечалился, решил пойти прогуляться, развеять свою грусть и печаль. Вышел он со двора и видит – шум, крики, народ. А навстречу ему – его обезьянка. Алеша схватил обезьянку на руки и прижал к груди. Но тут из толпы вышел престарелый Гаврилыч, сказал, что обезьянка его, что он завтра хочет ее продать, и в доказательство предъявил народу свой укушенный палец. Нет, сказал на это Алеша, обезьянка его, Алешина, иначе с какой бы стати она прыгнула к нему на руки. Но тут из толпы вышел шофер, тот самый, который привез обезьянку в город, и сказал, что обезьянка принадлежит ему, но он, так и быть, подарит ее тому, кто так бережно и с любовью держит ее на руках, а не тому, кто хочет ее безжалостно продать ради выпивки. Пересказ получился долгим и утомительным. Самого Зощенко читать веселее. Но на примере этого рассказа про обезьянку я хотел показать, как важно умную воспитательную идею окружить маленькими смешными деталями, а не подавать ее в голом виде, тряся при этом указательным пальцем. «Детский остров» Саши ЧерногоПоэт Саша Черный вообще известен своим чадолюбием. Он доказывал это неоднократно и стихами, и прозой, и «Детский остров» – реальное тому подтверждение. Как и прозаический «Дневник фокса Микки». Но мы сейчас не о прозе, а о поэзии. Самое вредное для детей – это плохие стихи. Главный же признак плохих стихов – это нравоучительство, проглядывающий сквозь строчки строгий палец наставника, указывающий, как надо поступать правильно, в какой руке держать вилку, зубную щетку и, соответственно, в какой руке не держать. Так вот – у Саши Черного никакого пальца из стихов не высовывается. Там все много веселее и интереснее. Разве мальчики – творог? – спрашивает поэт Саша Черный у пугливых детей, которые думают, что главная профессия трубочиста – это кушать мальчиков и девочек на обед. Советы детям он, конечно, дает. Очень, между прочим, правильные советы. Например, как лучше назвать котенка. Разве вам, если вы ребенок, придет в голову дать котенку имя Дзинь Ли-дзянь? Или назвать вашего котенка Пономарем? Вы и слов-то таких не знаете – «пономарь», – если вы, конечно, еще ребенок. Вот тут-то вам и понадобится помощь такого знатока интересных и новых слов, как поэт Саша Черный. А еще он с удовольствием вам посоветует, чем кормить вашего домашнего поросенка. Ведро помоев, И, заметьте, советы у Саши Черного все хорошие. Не то что у какого-нибудь современного Григория Остера, у которого только одни плохие. «Детство. Отрочество. Юность» Л. ТолстогоУ великих даже промахи и огрехи не более чем признак величия и поэтому не подлежат обсуждению. Но все же трудно удержаться, чтобы не процитировать некоторые места автобиографической трилогии Толстого и не прокомментировать их с точки зрения нынешнего редактора. «Я так увлекся перечитыванием незнакомого мне урока, что послышавшийся в передней стук снимания калош внезапно поразил меня» (стр. 101. Здесь и далее все номера страниц даны по изданию «Детство. Отрочество. Юность» в серии «Литературные памятники»). Современный редактор за «стук снимания калош» немедля поставил бы автора сочинения к стенке и проткнул его рабочим карандашом. А во времена Толстого прошло. «Пройдя шагов тысячу, стали попадаться люди и женщины, шедшие с корзинками на рынок» (стр. 144). Фраза, в принципе, мало чем отличается от знаменитой чеховской пародийной: «Проезжая мимо станции, с меня слетела шляпа». Современный редактор так же наверняка придрался бы к обороту «люди и женщины». «А женщины что, не люди?» – задал бы он вопрос автору и был бы, пожалуй, прав. «Как будто все здоровье ее ей подступило кверху с такой силой, что всякую минуту угрожало задушить ее» (стр. 183). «Ее – ей – ее». За обилие однородных местоимений современный автор тоже бы получил нагоняй. «Что я сказал, что у князя Ивана Иваныча есть дача – это потому, что я не нашел лучшего предлога рассказать про свое родство с князем Иваном Иванычем и про то, что я нынче у него обедал» (стр. 192). Сейчас четырехкратное повторение «что» в одном предложении подчеркивается красным цветом, а рукопись передается на доработку. «Ее… лицо и ее… фигура, казалось, постоянно говорили вам: “Извольте, можете смотреть на меня”. Но, несмотря на живой характер…» (стр. 213). «Смотреть – несмотря» – два следом идущих одинаковых оборота также не поощряются. Все это лишь избранные примеры, в книге их значительно больше. Вот и позавидуешь классикам за наивность и свободу выражения мыслей посредством слов во времена, когда страшная тень редактора не нависала над их мудрыми головами. Диккенс Ч.Во времена моего детства во всех витринах всех букинистических магазинов тогдашнего Ленинграда лежали покрытые пылью зеленые томики Чарльза Диккенса. Не дореволюционного, сойкинского, а советского, начала 60-х, выходившего в 30-ти томах. Тома Диккенса в начале 70-х уценивались до 10 копеек, и весь комплект продавался за 3 тогдашних рубля. Поэтому для меня Диккенс всегда ассоциировался со скукой, витринной пылью, литературой какого-то позавчерашнего дня. Переворот в моем отношении к Диккенсу произошел уже в 80-е годы, когда моя будущая жена всучила мне в руки «Дэвида Копперфильда» и сказала буквально следующее: «Если не прочитаешь, хер когда на мне женишься!». Я был вынужден взяться за этот многостраничный том. Результатом стали покупка вышеупомянутого зеленого многотомника и далее запойное чтение всех вошедших туда романов. Поэтому, говоря о Диккенсе, я говорю про него пристрастно. У Диккенса хорошо практически все. И сентиментальные слезы его рождественских повестей, и гротескные фигуры злодеев, и фантастические описания существующих и несуществующих городов, и благородные поступки героев, и хэппи-энды его ранних романов. Не помню точно, но, кажется, это фраза из Иосифа Бродского – о человечестве, которое деградирует исключительно потому, что не читает романов Диккенса. В этой мысли поэта-лауреата – суть такого общечеловеческого явления, как творчество писателя Диккенса. Дело в том, что его книги не просто книги. Как те капли из песенки Окуджавы, которые всех лекарств полезней, его книги помогают практически избавиться от недугов сердца. И от главной болезни – черствости, самой заразительной и опасной. Садясь писать, я думал обойтись несколькими цитатами из книги Гильберта Честертона, сказавшем лучшие слова об английском классике, и на том успокоиться. В книжке Честертона, действительно, что ни страница, то ода моему любимому автору. А потом я вспомнил про грустные впечатления детства и решил написать по-своему. И, может быть, у меня получилось. «Диккенс» Г. К. ЧестертонаДействительно, кому как не Честертону было браться писать о Диккенсе. Проза первого и романы второго родственны и близки по духу. Герои Честертона и Диккенса – чудаки, искатели истины, попадающие в невероятные ситуации и выбирающиеся из них пусть потрепанными, но всегда с честью и на коне. Диккенс – главная литературная любовь Честертона. А когда человека любишь, прощаешь ему если не все, то многое. Одну из главок книги о Диккенсе (о Пиквике и Пиквикском клубе) Честертон начинает с рассказа о слабости диккенсовского характера, выражавшейся в том, что буквально каждый мог вывести его из себя. Какой-нибудь безумец, вздумавший утверждать, что «Мартина Чезлвита» написал он, а не Диккенс. Мелкий репортеришка, тиснувший где-нибудь материал о том, что Диккенс не носит крахмальных воротничков. Писатель обижался на всех, стремился оправдаться перед любым глупцом и нахалом, когда надо было просто не обращать внимания. Уже появление его первого романа, знаменитых «Записок Пиквикского клуба», было связано со скандалом. Дело в том, что Диккенс был взят издателем в качестве автора текста к серии картинок известного в то время карикатуриста Сеймура. После седьмого номера Сеймур застрелился, и Диккенс пригласил на его место художника Физа, чьи иллюстрации до сих пор украшают все издания этой книги. Вдова же художника, уже после того, как роман был написан и принес писателю заслуженную славу, подала на Диккенса в суд – якобы идея и замысел произведения принадлежат ее покойному мужу, а Диккенс – лицо второстепенное. Неважно, чем дело кончилось. Я этот пример привел для того, чтобы показать, как мысль Честертона от малого поднимается до великого. Начало книги, говорит Честертон, Диккенс мог взять у кого угодно. Он больше, чем просто писатель. Он может написать все. Он вдохнул бы жизнь в любых героев. Ему достаточно любой фразы из любого учебника или даже с клочка газеты, чтобы на их основе сделать великую вещь. Подать идею Диккенсу все равно что подлить воды в Ниагару. Честертон, анализируя творчество писателя, утверждает, что Диккенс не был писателем в привычном смысле этого слова. Он был создателем мифов, последним – и величайшим – из мифотворцев. Ему не всегда удавалось написать человека, но всегда удавалось создать божество. Его герои, пишет Честертон, как Петрушка или как Дед Мороз. Время на них не влияет никак. Его книги о причудах вечной, неменяющейся души человека, ее странствиях, ее приключениях. Она, душа, есть центр мира. И Диккенс – самый человеческий из писателей. «Дневник фокса Микки» Саши ЧерногоВ Париже Саша Черный жил хорошо. Но случалось, что иногда грустил. И тогда сочинял такие, к примеру, стихи: С девчонками Тосей и Инной Борта из песчаного крема. Мы влезли в корабль наш пузатый. Так много чудес есть на свете! Ну и так далее. Это грустное эмигрантское стихотворение называется «Мираж». Вообще-то, грусть для поэта примерно то же, что для растения дождь. Погрустит поэт, погрустит, и родится очередной шедевр. Но грусть – штука не вечная (и скучная, если говорить честно). Больше поэту пристало радоваться жизни, шутить, пить пиво, вино, коньяк (которые для поэтов тоже примерно то же, что для растения дождь), а в перерывах между этими легкомысленными занятиями писать смешную детскую прозу. Почему смешную? Потому что – детскую. Детская проза не может быть не смешной. То есть быть-то, конечно, может (примеров хоть отбавляй), но тогда она автоматически переходит в разряд взрослой, которую пишут такие писатели, как небезызвестные Василий Прокофьевич, Анна Ивановна и Мария Петровна – злые старички и старушки из «Сказки о потерянном времени». К счастью для себя и для всех, Саша Черный писал смешно. Даже письма. Вот коротенький отрывочек из письма к знакомому: У нас здесь чудесно. Пилю, крашу, собираю хворост и думаю, что к концу лета впаду в такое первобытное состояние, что начну давать молоко… Про детскую прозу и говорить нечего. Цитирую из «Дневника фокса Микки»: Почему, когда я себя веду дурно, на меня надевают намордник, а садовник два раза в неделю напивается, буянит, как бешеный бык, – и хоть бы что?! Зинин дядя говорит, что садовник был кантужен(?) и поэтому надо к нему относиться снисходительно. Непременно узнаю, что такое «контужен», и тоже контужусь. Пусть ко мне относятся снисходительно. А вот про цирк, оттуда же: …Потом летали тарелки, ножи, лампы, зонтики, мальчики и девочки. А вот про возвращение в Париж после летнего отдыха на берегу моря: Простился с лавочницей. Она тоже скучная. Сезон кончился, а тухлые кильки так и не распроданы. А вот что писал про детские книжки Саши Черного другой небезызвестный писатель тогдашнего русского зарубежья Владимир Владимирович Набоков: Ребенок бессознательно требует от книг изысканную простоту слога, – без сюсюканья и без пословиц, – и тщательную изящность иллюстраций. Выделим во фразе Набокова три последних слова: тщательная изящность иллюстраций. Ходожник Рожанковский проиллюстрировал книжку про фокса Микки не то что изящно – наверное, это образцовый пример того, как следует иллюстрировать хорошую детскую книгу. Плохую можно иллюстрировать как угодно, слишком большая честь для плохой книжки – быть украшенной изящными иллюстрациями. Наверняка фокс Микки, когда увидел картинки к своему дневнику, лизал художника в обе щеки и вывихнул себе от радости хвост. Да и как тут не радоваться, если получилась такая изящная и смешная книжка про большую собачью жизнь. Довлеющая строкаБывает, или так выходит невольно, что автор пишет стихотворение ради единственной какой-нибудь строчки. Или нескольких строк. Вернее, пишет-то он стихотворение целиком и самому ему оно видится цельным, но в результате одна строчка начинает довлеть над прочими, вытеснять их из памяти и из текста, и получается, что стихотворная вещь ужимается до размеров строки. Сами по себе эти строки в пространстве существовать не могут, как плоды не могут расти без стебля. Стебель, фон, поддерживающий такую довлеющую строку, ее текстовое сопровождение, контекст, – вещь не видная, но структурно необходимая. Впрочем, это слабое утешение. Автору, если он понимает внутреннюю трагедию текста, бывает порой обидно оттого, что вот он, поэт, трудится, как вол, над страницей, а от страницы остается всего какое-нибудь «И дольше века длится день» – да, гениальное, да, у всех на слуху, но почему всё остальное в тени? Почему всё другое у читателя пропадает в памяти? Хотя, возможно, это всего лишь ее дефекты? У одних она работает цепче, он помнит стихотворение полностью, а другие видят только яркие блики на поверхности стихотворной ткани. Аналогичную мысль – о строках, довлеющих над другими, бросающих на другие тень, – я встретил в книге Дмитрия Быкова о «Пастернаке»: …Манера – особенно заметная в переводах – ради двух главных строк в четверостишии подбирать две первые полуслучайно, как бы проборматывая («Не буду бить в набат, не поглядевши в святцы» – ради осмысленного и главного: «Куда ведет судьба, пойму лет через двадцать»; ср.: «В родстве со всем, что есть, уверясь, и знаясь с будущим в быту», – достаточно случайные слова, – «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту»). Пастернак, в данном случае, лишь пример – возможно, наиболее яркий, – подтверждающий мое наблюдение. ДомостройНе надо путать домостроительство с домоводством. Домостроительство божие есть правильное устроение дома, где живет человек, по законам, данным ему от Бога. То есть по заповедям Господним и советам наших отцов. Домоводство же это правильное ведение хозяйства в доме, уже построенном по божьим законам. Все это довольно хитро и путано, и вот, чтобы в этих хитростях разобраться, в XVI веке в Москве благовещенский поп Сильвестр заново редактирует и называет тем именем, которое нам известно поныне, – «Домострой», – свод уже ходивших в миру законов правильной жизни. Полное название Сильвестрова сборника – «Книга глаголемая Домострой, имеет в себе вещи зело полезны, поучение и наказание всякому православному христианину, мужу и жене и чадом и рабом и рабыням». Делится «Домострой» на три части. В первой говорится о том, «како веровати» и «поклонятися». И «како царя чтити». Во второй – «како жити с женами и детьми и с домочадцы». В третьей – собственно «о домовом строении», то есть о домовом хозяйстве. Регламентируется и раскладывается по полочкам в «Домострое» буквально все, всякая незаметная мелочь. «И пришед да сняв платейце, высушить и вымять и вытереть и выпахать хорошенько, укласть и упрятать, где то живет». Или: «А про всяку вину ни по уху, ни по видению не бити, ни под сердце кулаком, ни пинком, ни посохом не колоть, ни каким железным или деревянным». Регламентируется даже праздничное обжорство – впрочем, нам бы такой регламент: С Пасхи в мясоед к столу подают: лебедей, потроха лебяжьи, журавлей, цапель, уток, тетеревов, рябчиков, почки заячьи на вертеле, кур соленых (и желудок, шейку да печень куриные), баранину соленую да баранину печеную, куриный бульон, крутую кашу, солонину, полотки, язык, лосину и зайчатину в латках, зайчатину соленую, заячьи пупки, кур жареных (кишечки, желудок да печень куриные), жаворонков, потрошок, бараний сандрик, свинину, ветчину, карасей, сморчки, кундумы, двойные щи. А к ужину подают из рябчиков студень, зайчатину верченую, да уток, рябчиков жареных, да тетеревов, баранину в полотках, зайчатину заливную, кур жареных, свинину, да ветчину. А еще в пасхальный мясоед к столу еду подают рыбную: сельдь на пару, щуку на пару, леща на пару, лососину сушеную, белорыбицу сушеную, осетрину сушеную, спинки стерляжьи, белужину сушеную, спинки белужьи, спинки белорыбицы на пару, лещей на пару, уху с шафраном, уху из окуней, из плотиц, из лещей, из карасей. Из заливных подают: белорыбицу свежую, стерлядь свежую, осетрину свежую, щучьи головы с чесноком, гольцов, осетрину шехонскую, осетрину косячную. «Домострой» как памятник общественного и частного быта широко использовался писателями – от Грибоедова до Гоголя и Островского. Гоголевские подробные перечисления всяких мелких вещей, хранящихся в домах и амбарах провинциальных жителей, взяты из «Домостроя». Старый московский быт, подробнейше описанный у Островского, тоже из «Домостроя». Лермонтовское бунтарство – также благодаря «Домострою», вернее – ему вопреки. И еще – это дивный литературный памятник, заглядывать в который небесполезно и в наше время. Драгунский В.Жил-был такой Кондрат Тимофеевич Подвальчук, украинец с 1915 года. Служил он в страховой кассе, но душою был великий артист. Однажды, не вынеся мук безвестности, Кондрат Тимофеевич написал письмо в Горконцерт. Прошу, просил он в письме, превратить меня в артиста гастрольных концертов и зарубежных поездок. И прилагал составленную им за ночь афишу с описанием собственных достижений. Вот она: Кондрат Подвальчук! Не то чтобы Кондрат Тимофеевич был фигурой совсем безвестной. В селе, где Подвальчук проживал, он пользовался определенным успехом. Особенно у мальчишек и пионеров. Они бегали за ним стайками и кричали: «Дяденька, хрюкни! Дяденька, хрюкни!». И очень его этим разозлевали. Мы не знаем, что ответил Подвальчуку Горконцерт. Может быть, оставил его письмо без ответа И сидит себе тихонечко Кондрат Тимофеевич в страховой кассе, имитируя при помощи ротового отверстия разных кошек, гусей и прочее И никто о нем до сих пор не знает. А вот писателя Виктора Драгунского представлять не нужно. Зачем представлять писателя, пишущего смешно. Не тужащегося, как некоторые, а просто пишущего как пишется Смех – великая сила и лекарство от большинства болезней Смехом можно лечить от глупости, жадности и даже от сволочизма И от много чего еще, включая плоскостопие и лишай И тут я увидел, что все униформисты тоже засмеялись, и я похлопал по животу Жилкина, он стоял первым к публике, он наш председатель месткома, и когда я его похлопал, он прямо покатился со смеху, и лицо у него стало глупым и добрым, хотя в жизни Жилкин довольно сволочеватый старик Это из «взрослой» повести Драгунского «Сегодня и ежедневно». Повесть рассказывает про человека, чья работа – смешить людей. Про циркового клоуна. В одном месте он говорит о себе так: Понимаешь, я какой-то странный, чокнутый, наверное Мне хочется, чтобы они действительно смеялись. Наяву. Раз я клоун и раз я к ним вышел, они должны смеяться… Иначе я никуда не гожусь… Если они не смеются, если они не будут смеяться, когда я выхожу в манеж, можете послать меня ко всем собачьим свиньям Меня вместе с моим париком, штанами и репертуарным отделом Главного управления цирков. На самом деле клоун, о котором идет речь в повести, сам писатель Драгунский До того, как начать писать, он был клоуном, был актером, был создателем, режиссером и бессменным руководителем театра литературных и театральных пародий «Синяя птичка» Поэт Михаил Светлов на банкете после премьеры одного из спектаклей «Птички» поднялся из-за стола и спел на мотив знаменитой когда-то песенки: И Светлов – хорошо, Виктор Драгунский жил, всегда окруженный смехом. Он и родился-то не как все нормальные люди, вернее – не там: в Нью-Йорке! Даже не в Нью-Йорке – в «Нью-Йоркске», как значилось в домовой книге напротив фамилии жильца Виктора Юзефовича Драгунского, проживающего по такому-то адресу Свою первую книжку Виктор Драгунский выпустил в 48 лет Называлась она «Он живой и светится». И сам рассказ, давший книге название, и другие рассказы сборника давно уже стали классикой После этой книжки писатель выпустил много разных других – не только про одного Дениску. Помните «Волшебную силу искусства» в исполнении Аркадия Райкина? Это тоже по рассказу Драгунского. И история про Кондрата Тимофеевича Подвальчука, украинца с 1915 года, тоже принадлежит ему. У Драгунского вышло несколько книжек сатирической и юмористической прозы – «Железный характер», «Шиворот навыворот», «Январский сенокос» и др Выходили две взрослые повести – «Он упал на траву» и «Сегодня и ежедневно». Но самое вечное, самое помнимое, самое читаемое и перечитываемое у писателя – конечно, это «Денискины рассказы». С Дениской знакомы все – дети и юноши, мальчики и старушки, милиционеры и пожилые люди Когда у меня хорошее настроение, я люблю скакать. Однажды мы с папой пошли в зоопарк, и я скакал вокруг него на улице, и он спросил: – Ты что скачешь? А я сказал: – Я скачу, что ты мой папа! Он понял. Мы тоже, читая детские рассказы Драгунского, понимаем все с полуслова. Мы любим то, что любит Дениска. Любим слушать, как жук копается в коробочке; любим стоять перед зеркалом и гримасничать; любим плавать там, где мелко, чтобы можно было держаться руками за песчаное дно; любим гостей и, особенно, лошадей за их такие красивые и добрые лица. И не любим то, что не любит он Не любим, когда задаются; не любим, чтобы в соседней комнате пели хором «Ландыши, ландыши…», когда мы ложимся спать; не любим, что по радио мальчишки и девчонки говорят старушечьими голосами… Лично я, вспоминая себя другого, того, что остался в прошлом, узнаю в себе маленького Дениску, и, наверно, любой из нас в своем детстве смотрел на мир такими же открытыми, как у Дениски, глазами. Я тоже строил у себя во дворе настоящую космическую ракету. И подбрасывал знакомым записки со зловещей подписью «Фантомас» Такие, как у Дениски, помните? «Биреги сваю плету. Она ща как подзарвется!». Или: «Выходи ночю на двор. Убю!». Я тоже двадцать лет провел под кроватью и еще десять лет – в платяном шкафу, но это уже моя история А уж сколько книжек про шпиона Гадюкина прочитал я в те далекие годы, сколько было школьных спектаклей, в которых мне довелось сыграть: и «Собаке – собачья смерть», и «Пионер Павлик Морозов», и «Общество чистых тарелок», и много всяких других, от которых и названий-то в памяти не осталось Конечно, в детстве были не одни светлые дни Это нам, сегодняшним, с высоты наших седовласых лет, детство представляется легким и беззаботным праздником. Были в нем опасности и подвохи, были страхи в темных парадных и подворотнях, были коммунальные дрязги и жестокие уличные разборки Да, все это было, но почему-то вспоминается свет Вот и книги Драгунского наполнены этим светом детства, от которого прыгают по одежде зайчики, а заботу и тени на наших лицах сменяет веселый смех Сам Драгунский ушел Это единственная печаль, которая никогда не оставляет меня после чтения его рассказов Но печаль эта какая-то легкая Я ведь помню его слова, переданные героем повести: Главное было позади. Я отработал. Дал, что мог. И не впустую, нет, они смеялись. Если так будет всегда, то жить можно. «Другие берега» В НабоковаВ 1932 году Набоков переводит на русский язык «Посвящение к „Фаусту“ Гете Вы снова близко, реющие тени… Если скрыть, что это строчки из «Фауста», простодушного читателя-дилетанта легко можно обвести вокруг пальца, убедив, что это стихотворные вставки из какого-нибудь набоковского романа, настолько откровенно и выпукло звучит здесь вечная тема писателя – тема возвращения в прошлое. Тема России присутствует у него всегда – явно ли или тайно, но всегда это Россия Набокова, то есть та, которую он когда-то оставил и которая до конца дней продолжала жить в его сердце. России Новой для Набокова не существовало. «Вот уже скоро полвека чернеет слепое пятно на востоке моего сознания…» – напишет он в послесловии к русскому переводу «Лолиты» Даже если писатель и совершал туда фантастические вояжи, как герой его рассказа «Посещение музея», то это была другая страна – «не Россия моей памяти, а всамделишняя, сегодняшняя, заказанная мне, безнадежно рабская и безнадежно родная» В этом главный набоковский парадокс Одна Россия – всамделишная, сегодняшняя, но… которой не существует реально Другая – существующая исключительно в его памяти и одновременно реальная и живая Первая версия «Других берегов» появилась в 1951 году на английском. В 1954 году вышел русский перевод книги, выполненный самим писателем. Переводить себя с русского на английский автор пробовал и до этого, и всегда это было мучительно трудно Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливающиеся оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов – все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям – становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма. Поэтому русский вариант книги – это по сути не перевод, а вполне самостоятельное произведение. Вообще Набоков как переводчик – тема интересная сама по себе Вспомним хотя бы его ранние переводы из классики: Алиса у него стала Аней, и весь мир кэрролловских героев приобрел едва ли не пародийные черты русских народных сказок Ну а Кола Брюньон под его рукой превратился в Николку Персика Книгу «Другие берега» трудно назвать мемуарами в прямом смысле этого слова. Скорее, это роман о себе. Может быть, такое сравнение и покажется кому-то несостоятельным, но я бы сравнил эту книгу с «Жизнью Арсеньева» Бунина. Да, книги разные, и эстетика их несхожа. Бунинская Россия – усадебная, закатная, полевая. У Набокова она совсем не такая – аристократически яркая, с линейками петербургских улиц и летними выездами на дачу Но отношение к прошлому, к своей России, которой уже не будет и которая все равно реальнее настоящей, у обоих писателей одинаковое. Русский язык Набокова богат и неповторим «Живым, ручным существом» называл свой язык писатель. Но если внимательно приглядеться, писатель он сугубо рациональный. Проза его, как шахматная задача, – продумана, выверена, точна. Даже моменты иррациональные вставлены в нее из разумных соображений – чтобы разбавить логику и создать ощущение тайны. Это не недостаток. Это признак высокого мастерства. Известно, что в своих идеальных текстах писатель намеренно допускал огрехи, чтобы не было ощущения олимпийской холодности и расчета. А шахматные композиции, прославившие его в мире шахмат, приравнивал к композициям стихотворным и даже выпустил в 1970 году сборную книгу шахматных задач и стихов, которую так и назвал – «Стихи и шахматные задачи» Даже с Богом у писателя были собственные своеобразные отношения Бог был для Набокова кем-то вроде шахматного гроссмейстера Партнера сильного, уровня Капабланки, выиграть партию у которого неимоверно сложно, но уже в силу этой неимоверной сложности вступить в игру было делом профессиональной чести. Влияние, оказанное Набоковым на литературу, огромно. Явный или не явный, след его мастерства легко отыщется у многих разноязычных писателей. Пример, который сразу идет на ум, – роман «Коллекционер» англичанина Джона Фаулза Но сам Набоков неповторим. И открывая его страницы, всякий раз испытываешь несказанную радость встречи со свободным словом писателя. «Душегубство и живодерство в детской литературе» А. ЕтоеваО содержании этого сочинения ничего говорить не буду, оно очевидно, а расскажу лучше об истории ее написания. Ярчайшее событие моего детства – падение Тунгусского метеорита. Самое яркое событие последнего времени – встреча и сотрудничество с митьковским издательством «Красный матрос» Невероятно, но два эти внешне не близкие ни по времени, ни по масштабам события неразрывно друг с другом связаны Дело в том, что историю с Тунгусским метеоритом я впервые узнал из прочитанного в детстве романа писателя Казанцева «Пылающий остров» От этой книги и еще от нескольких ей подобных берет начало моя детская страсть к той огромной части литературы, которая – и вполне справедливо – среди людей культурно продвинутых называется литературой 2-го сорта. Все мое детство прошло под знаком литературы 2-го сорта Слова «приключения» и «фантастика» были для меня святыми словами, как для верующего «Бог Отец» и «Бог Сын» в Символе христианской веры У меня дрожали руки, когда в них попадал маленький томик из «Библиотечки военных приключений» с косой полосой на обложке Любая книжка, название которой начиналось со слова «Тайна», прочитывалась мною мгновенно, правда, так же мгновенно и забывалась. Кстати, в этом, возможно, и заключалась притягательная сила литературы такого рода – ее скорая забываемость С тех пор прошло много лет. Мой круг чтения переменился Но временами нападала тоска, и мне хотелось если не перечесть, то хотя бы отдать дань памяти, рассказать, написать, с кем-нибудь поделиться воспоминаниями о тех книжках детства, о которых, не вспомни я, никто уже никогда не вспомнит. Никакая история литературы этой литературой не занимается Не существует истории массовой литературы Лишь маргинальные упоминания о ней – в лучшем случае в снисходительном, а в основном – в уничижительном тоне. В библиотеках этих книг нет, у букинистов их практически не бывает, у современного читателя они не востребованы и потому не переиздаются Передо мной встал вопрос: как о них написать? Писать напрямую – не поймут, скажут: «Кому теперь эта макулатура нужна?». Поэтому пришлось пойти на обман, придумать хитроумную комбинацию. Опосредованно, через некий концептуальный прием, а именно через линию душегубства и живодерства, протащить эти книги – где в коротеньких выдержках, где в собственном пересказе – к читателю И помог мне в этом «Красный матрос». Вот поэтому те яркие впечатления жизни, о которых я рассказал вначале, так тесно друг с другом связаны P.S Между прочим, если бы не название, моя книжка никогда не увидела бы читателя Единственное, на что клюнул издатель, – это ее название. Поэтому, дорогие авторы, к названиям своих сочинений подходите с особой строгостью. А то назовете роман каким-нибудь «Романом № 4», как попробовал это сделать писатель Сережа Носов, и хрен какому издателю вам удасться роман всучить Слава Богу, Сережа Носов вовремя осознал ошибку и быстренько переназвал свой роман в «Грачи улетели» P.P.S Мне недавно в руки попалась книжка поэта Сергея Зубарева, изданная за свой счет в 1990 году в Воронеже Называется она «Сквозь людоедство и пеплолёдство» Мое «Душегубство» вышло позже на десять лет, и попадись мне вовремя книжка Зубарева, я бы, конечно, никогда не взял для своей такого созвучного с «Людоедством» названия. «Дьявол среди людей» С. Ярославцева (А Стругацкого)Давайте выпьем за хорошую книгу! За умную, хорошую книгу грех не выпить Как и за умного, хорошего человека Я помню осень в девяносто первом году, какой была в ту осень Москва – вся в мягких иглах облетающих лиственниц. Мы пили коньяк, стоя в крематорской ограде, день был солнечный, пьяный – мы пили за умного, хорошего человека. Прошли годы. Хороших, умных людей стало еще меньше. Их и всегда-то было немного. Аркадию Натановичу повезло. Нет, не потому, что он здесь родился и выжил. Повезло – что, родившись здесь, он был таким, каким был. Он прочитал много книг, много хороших книг, а человек, прочитавший много хороших книг, ни на какую кривую дорожку не съедет. Что там ни говори. Как христиане меряют свою жизнь по Евангелию, так и хороший человек меряет шаги своего сердца по хорошим книгам Настоящее пространство жизни – это книга. Книга всегда больше жизни. Всё меньше книги – жизнь, вселенная, солнце Даже сам человек Вначале была Книга, – сказал великий писатель Бог. Русский, не прочитавший «Капитанскую дочку», – это русский дурак. Русский, не прочитавший «Приключения Гекльберри Финна» и «Трех мушкетеров», «Дэвида Копперфилда» и «Остров сокровищ» – это не просто русский дурак, это злой, чванливый русский дурак. Я не говорю о том, что такого человека и близко нельзя подпускать к литературе – даже корректором. Но я утверждаю, что такой человек – тайный, если не явный нацист. Во всяком случае, если, не дай Бог, до власти дорвется паучья свора русоволосых чернорубашечников, выбор этого человека будет ясно какой. И свой выбор он оправдает любовью к родине Это он-то, не прочитавший «Капитанскую дочку»! Вера есть облечение плотью вещей невидимых Неверие, к сожалению, тоже. Абсолютная вера и абсолютное неверие приводит к одинаковым результатам В Германии начала века кто верил, что будет с ней в середине 30-х? Не верили. Нипочем не верили. И неверие обросло плотью. Говорят: «Фашизм не пройдет!». Говорят: «У нас в России такого не выйдет Мы же сами их били на Волге». А верно ли, не пройдет? Давайте лучше верить в то, что пройдет В то, что наши дети, десятки из тысяч наших детей, которые останутся живы, смоют пыль со своих сапог в теплых волнах Индийского океана Давайте верить и делать все, чтобы эта вера не обросла плотью И читать. Читать хорошие книги. И чтобы дети наши эти книги читали. Давайте выпьем за умную, хорошую книгу! Помянем Аркадия Натановича, доброго человека Дюма А.– Да, Россия отстала в цивилизации от Европы, – передает Панаева сетования Тургенева в одной из его бесед с Некрасовым, – разве у нас могут народиться такие великие писатели, как Данте, Шекспир? – И нас бог не обидел, Тургенев, – заметил Некрасов, – для русских Гоголь – Шекспир Тургенев снисходительно улыбнулся и произнес: – Хватил любезный друг через край! Ты сообрази громадную разницу: Шекспира читают все образованные нации на всем земном шаре уже несколько веков и бесконечно будут читать. Это мировые писатели, а Гоголя будут читать только одни русские, да и то несколько тысяч, а Европа не будет и знать даже об его существовании! Тяжко вздохнув, Тургенев уныло продолжал: – Печальна вообще участь русских писателей, они какие-то отверженники, их жалкое существование кратковременно и бесцветно! Право, обидно: даже какого-нибудь Дюма все европейские нации переводят и читают Конечно, в этих словах обида звучит не за Гоголя В основном, Тургенев жалеет себя, жалеет ту выгоду, которую он мог бы иметь, переводись его сочинения на европейские языки, жалеет об упущенной мировой славе и малой вероятности ее в будущем… Беседа эта происходила в 1852 году, а ровно через шесть лет этого «какого-нибудь» Дюма по приезде его в Россию те же самые литераторы едва не на руках носят Многие и сейчас, и раньше задаются и задавались вопросом: как это один человек за непродолжительную в общем-то жизнь смог столько всего написать? Действительно, число сочинений, вышедших из-под руки мастера, превышает несколько сотен. Резонны обывательские сомнения: а не работали ли на мэтра негры? Привожу для сомневающихся умов выдержку из той же Панаевой: Я полюбопытствовала узнать у секретаря – правда ли, что Дюма последние свои романы заказывал писать другим, маленьким литераторам, а сам только редактировал их – О нет!. Когда я вел переговоры с ним о поступлении к нему секретарем, то имел счастье видеть, как он сочиняет свои романы. У него в загородном доме большой кабинет, он то ходит, то ляжет на турецкий диван, то качается в гамаке, а сам все диктует и так скоро, что его секретарь едва успевает писать Я видел рукопись; в ней ничего нельзя понять; для сокращения вместо слов поставлены какие-то знаки Секретарь испишет лист и бросит его на стол другому секретарю, который должен переписать, превратить знаки в слова До дурноты доводит их мосье Дюма работой, встает сам рано и до двенадцати часов не дает передышки – все диктует; позавтракают, опять за работу до шести часов. И как только у мосье Дюма хватает здоровья! Ведь он каждый день обедает с компанией, потом едет в театр, потом ужинает до рассвета. Удивительный человек! Когда Добролюбов однажды полюбопытствовал у Панаевой: «Что за личность Дюма?», та ему ответила так: «Интересного ничего не могу сообщить о нем». – «Однако какое он сделал на вас впечатление?» – не отступался от вопросов демократ-критик «Он произвел на меня одно впечатление, что у него большой аппетит и что он очень храбрый человек», – сказала Панаева «В чем он проявил свою храбрость?» – продолжал допрос Добролюбов «Ел по две тарелки ботвиньи, жареные грибы, пироги, поросенка с кашей, – все зараз! На это надо иметь большую храбрость, особенно иностранцу, отроду не пробовавшему таких блюд…» |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|