|
||||
|
Глава I Российская модернизация: теоретические подходы и анализ специфики Разработка проекта российской модернизации требует хотя бы краткого обзора истории соответствующих теоретических воззрений. Этот обзор включает в себя как теорию модернизации, так и смежные научные направления, которые, хотя формально и не принадлежат к теории модернизации, но рассматривают близкие предметы. Отграничение соответствующих подходов от теории модернизации было обусловлено, как мы увидим ниже, исходными идейно-политическими представлениями исследователей. Для нас важно, что выводы этих смежных направлений могут послужить средством обсуждения проблем развития нашей страны. Важное место в нашем анализе занимает рассмотрение макросоциальных трансформационных процессов, выступающих в предлагаемом подходе ограничительными рамками развития, предопределяющими его альтернативы. В центре внимания нашего анализа - рассмотрение специфики российской модели модернизации, выявление той парадигмы, которая доминировала в отечественном развитии. При этом необходимо объяснить социально-исторические причины такого доминирования, так как на характер функционирования всей нашей институциональной среды, на причины возникновения волнующего нас кризиса существенно повлияли те же причины. § 1. Теории модернизации и смежные направления Теории модернизации возникли в 60-х годах XX века в ходе борьбы с марксизмом за влияние в третьем мире. Именно это обстоятельство отделило теорию модернизации от смежных направлений, развивавшихся на базе «неприемлемых» идеологий. Ранние теории модернизации реконструировали историю развития Запада и базировались на либеральной вере в гарантированный прогресс, а также в универсальность американских ценностей, которые распространятся во всем мире. Только к середине 80-х годов, когда был накоплен как положительный, так и кризисный опыт большого числа стран третьего мира, реализовавших разнообразные проекты развития (как по западному, так и по социалистическому образцу), сложились теоретические представления, пригодные для обоснования относительно внеидеологизированной модернизационной политики. К этому же периоду относится и философское осмысление этой теории, которое позволило расширить пространство анализа, включив в него практически все страны мира, а не только развивающиеся. Результатом осмысления стало превращение понятия «модернизация» в предмет анализа для представителей дисциплин, с разных сторон рассматривавших практику развития «новых» стран и анализировавших причины успехов и провалов соответствующих проектов развития. По оценке Юргена Хабермаса: «Теория модернизации придает веберовскому понятию “модерн” характер абстракции, имеющей большие последствия. Оно отделяет модерн от его истоков - Европы нового времени - и стилизует его как образец для процесса социального развития вообще, нейтрализованный в пространственно-временном отношении. Кроме того, доктрина модернизации разрывает внутренние связи между модерном и историческим контекстом западного рационализма, поэтому процессы модернизации отныне не воспринимаются в качестве рационализации, как историческая объективация разума» [3]. Следует отметить, что генезис такого понимания восходит к Карлу Марксу, отмечавшему, что: «Дело ‹…› не в более или менее высокой степени развития тех общественных антагонизмов, которые вытекают из естественных законов капиталистического производства. Дело в самих этих законах, в этих тенденциях, действующих и осуществляющихся с железной необходимостью. Страна, промышленно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину ее собственного будущего» [4]. Сегодня различие позиций в отношении политики развития базируется на соответствующих теориях модернизации или, более широко, на теориях развития, выступающих обоснованиями внутри- и внешнеполитических стратегий. Сегодня, как и полвека назад, борьба за выдвижение наиболее убедительной и привлекательной теории развития становится важной частью soft power, конкуренции между глобальными центрами влияния. В рамках этой проблематики сложилось значительное количество направлений и концепций, различающихся как дисциплинарным подходом, так и предметным фокусом. Ниже приводится структура наиболее значимых теоретических подходов (без претензий на их исчерпанность). Общим для всех теорий модернизации (теорий отставания, догоняющего развития) является представление, что причины неразвитости связаны с внутренними факторами, такими как неграмотность, традиционное аграрное общество, традиционные ценности и ожидания населения, слабое разделение труда, недостаток коммуникаций и инфраструктуры. Различия в структуре и историческом пути мало принимались во внимание, внешние влияния игнорировались. Такой подход, вполне очевидно, снимал вопрос об ответственности колониальных держав и возлагал эту ответственность на власти «новых» государств. При этом исходным было представление, что существуют общие законы Прогресса и образец, задаваемый развитыми странами, рано или поздно будет реализован. Теория модернизации рисует линейную модель, в континууме которой располагаются как развитые, так и еще «недоразвитые» страны. Она, таким образом, фиксирует уровень «отставания», преодоление которого и является целью модернизации. Соответственно мера «модернизации» и ее средства - качество производственной инфраструктуры, потребность в капитале, масштаб трансферта ноу-хау. Развитие - повышение производительности и эффективности - измеряется, прежде всего, показателем ВВП на душу населения. Легко увидеть сходство такого подхода с тем, который лежал в основе советской модернизации (и продолжает оказывать влияние на современные представления). «Дуалистические теории» предполагают расщепление экономических и социальных структур на «модернизованный» и «традиционный» сектора. «Традиционный» характеризуется малоразвитым и малоразмерным сельским хозяйством, ремесленничеством, мелочной торговлей - эти сектора мало связаны между собой и развиваются по собственным законам. «Модернизованный» сектор может рассматриваться как эксклав развитых стран, которые и получают основные выгоды от его развития. Но развитие этого сектора не влияет на эволюцию «традиционного». Развитие (в представлении этой концепции) означает поглощение «традиционного» сектора в ходе концентрации и развития «модернизованного». Следовательно, главная проблема - масштабы и скорость экспансии «модернизованного» сектора. Сельское хозяйство должно предоставить для этого ресурсы: труд и капитал. Предлагаемая картина легко применима не только к нашему прошлому, но и к современности. Россия включает огромные территории, где еще доминируют традиционные формы жизни и хозяйствования. «Стратегические теории» объясняют неразвитость как результат действия замкнутого круга факторов. Низкий уровень доходов населения в развивающихся странах - результат низкого уровня производительности труда. В свою очередь низкий уровень - следствие дефицита капитала, который является следствием низкого уровня сбережений населения. А тот - результат низкого уровня доходов. Круг замкнулся. Данные теории рекомендуют разрывать этот круг в какой-либо критической точке - ее выбор варьируется в зависимости от конкретного варианта теории. В этой связи вспоминается подход Сергея Витте, который стремился ускорить развитие России за счет привлечения иностранных капиталов и технологий. Сходные проблемы и сегодня стоят перед некоторыми регионами России. Анализ модернизационных проектов показывает, что критическая точка в условиях узкого рыночного спроса - дефицит инвестиций и, следовательно, возможность их мобилизации. Если капитал доступен, инвестиции будут сделаны. Априори предполагается, что традиционное общество готово к изменениям и хочет рациональных инвестиционных решений. Но опыт целого ряда развивающихся стран опроверг этот тезис. Даже при доминировании вестернизированных элит наиболее вероятно, что это путь к складыванию небольшого модернизированного сектора, погруженного в преобладающий «традиционный», - то есть к дуальной модели. При ином подходе критической точкой считается не дефицит капитала, но недостаток готовности предпринимателей. Потенциальным предпринимателям препятствуют институциональные факторы, и для преодоления недостатка готовности требуется формирование мотивации, а также давление власти, приводящее к необходимым инвестиционным решениям. Последние, согласно Альберту Хиршману, обеспечиваются не сбалансированным ростом, а различными дисбалансами, которые создают источники возможных доходов и потерь [5] и которые должны поддерживаться в качестве инструментов развития. Инвестиции будут распространяться не равномерно, а, наоборот, концентрироваться в таких проектах, где дополнительные вложения могут реализовать свои преимущества при поддержке предпринимательской готовности. Использование дисбалансов может обеспечивать импортозамещение. В качестве примера создания такого дисбаланса в нашей стране вспомним установление барьеров на ввоз старых легковых автомобилей - результатом стал резкий рост инвестиций в автосборку. Теория «стадий экономического роста», хорошо известная российским читателям, объясняет процессы экономического развития с точки зрения экономической истории. Уолт Ростоу вводит пять стадий экономического роста, которые проходит каждое общество [6]. Так, в «традиционном обществе» более 75 процентов населения занято в производстве продовольствия, политическая власть принадлежит землевладельцам или централизованному государству, поддержанному армией или чиновниками. «Переходная стадия» создает предпосылки для стадии «отрыва» через проведение кардинальных изменений в непромышленных секторах. Растет экспорт сырья, возникает новый класс предпринимателей, среди элит распространяется привнесенная извне идея экономического прогресса. Накапливаются новые методы хозяйствования, формируются предпринимательская готовность и «истории успеха». На этой стадии происходит резкий рост уровня инвестиций, сопровождающийся радикальными изменениями в технологиях. «Гонка к зрелости» распространяет рост от лидеров к другим секторам, широко применяются современные технологии. Завершающая стадия - «высокого массового потребления» - наступает после достижения определенного уровня национального дохода и формирования экономической политики, направленной на повышение личного потребления. Впрочем, это «расписание развития» слабо объясняет, почему некоторые общества идут вперед, а другие - нет. Эта теория также уделяет мало внимания институциональному измерению развития. Роль центров регионального развития находится в фокусе и является побудительным мотивом теории «полюсов развития». Так, региональная концентрация помогает извлекать выгоды технологически продвинутым внешним экономикам и делает региональные центры привлекательными для предпринимателей, что стимулирует дальнейшее развитие. (Временные региональные дисбалансы используются для стимулирования развития.) При этом не ясно, как обеспечить распространение развития из центров в провинции, а без него «полюса» развития могут превратить экономику в «дуальную». Гуннар Мюрдаль указывает, что социальные системы и экономические процессы не развиваются в условиях равновесия [7]. Напротив, неравновесие порождает позитивные или негативные циклы. В условиях laissez-faire для развивающихся стран преобладает формирование негативных циклов. В принципе Мюрдаль отрицает объяснение проблем развивающихся стран лишь экономическими факторами - социальные отношения должны быть инкорпорированы в теорию. Анализ реальной практики показывает, что использование либеральных подходов в реформировании экономики в условиях слабого распространения либеральных ценностей среди населения приводит к результатам, далеким от исходного замысла. Макросоциальные (социально-психологические и социокультурные) теории рассматривают ценности в качестве главных факторов неразвитости и развития. Одна из ранних и одновременно наиболее известных концепций такого рода принадлежит Максу Веберу [8]. Согласно Веберу, протестантизм явился предпосылкой развития капитализма по двум причинам: протестантская этика, во-первых, утверждает аскетизм, который способствует сбережениям и последующим инвестициям; во-вторых, она базируется на рационализме и поведении, ориентированном на достижение цели (целерациональное поведение). То есть Вебер показал механизм формирования той самой предпринимательской готовности, значение которой отмечалось выше. Позже Толкотт Парсонс и Нейл Смелзер объясняли экономическое развитие результатами напряжений и волнений в обществе [9]. Если в традиционном обществе опыт экономической активности, достижительства привносится извне, то дифференциация влечет напряжения и волнения. Джон Маклелланд связывает уровень развития с достижительской мотивацией, а Эрик Хаген пытается объяснить причины различий в достижительской мотивации между обществами, их классами и стратами [10]. Часть из них становятся на инновационные позиции, и если соответствующие личности и группы приобретают в обществе доминантные позиции, то этот процесс становится фактором развития. Поскольку структура мотиваций различных групп влияет на перспективы развития, то успех модернизации в большой мере зависит от того, насколько создаваемая институциональная среда способна поддержать модели активности, то есть вобрать в себя социальные ресурсы развития. Согласно теориям «зависимого развития» причина неразвитости стран третьего мира - их зависимость от индустриально развитых стран. Прогресс развитых стран и неразвитость развивающихся - части одного исторического процесса. Неразвитость - не есть отставание, но намеренное «понижающее» развитие. Теории зависимости концентрируются на происхождении зависимости, но стратегиям ее преодоления уделяют мало внимания. Имплицитно развитие означает освобождение, конец структурной зависимости и обретение независимости, создающих условия для преодоления структурных деформаций и других препятствий развитию. Структура спроса и предложения промышленно развитых стран, с одной стороны, и развивающихся - с другой, приводит к тому, что развитые страны способны извлечь преимущества из внешней торговли. Такой трансферт ресурсов делает развитие невозможным, и неравенство в торговых отношениях рассматривается как источник неразвитости. Технический прогресс в производстве промышленных товаров не только позволяет развитым странам повышать их доходы и уровень жизни населения, но также поддерживать высокие цены. Ситуация в развивающихся странах противоположная: технический прогресс в большинстве случаев приводит к снижению цен. Этот механизм ведет к ухудшению условий торговли между развитыми и развивающимися странами (так же как и между промышленным и аграрным секторами в развивающихся странах) [11]. Черты таких представлений заметны и на российской почве в виде тезиса о России как «сырьевом придатке». Неизменная структура предложения развивающихся стран усиливает структурную зависимость и препятствует росту. Это уже не развитие, но только «ущербный рост». В ответ Бхагавати предлагал проводить ускоренную индустриализацию, включая создание тяжелой промышленности для крупных стран [12]. Здесь следует вспомнить о том, что советская стратегия модернизации исходила из схожих приоритетов задолго до рекомендаций этой теории. Однако такие рецепты лечения структурных перекосов чреваты снижением эффективности соответствующих инвестиционных проектов, падением производительности в тех секторах, которые питают индустриальные проекты. Главный вопрос такой стратегии - готовность принимать ее издержки ради разрыва замкнутого круга «ущербного роста». При этом следует помнить об опасности другой крайности: угроза снижения эффективности подобных проектов не должна стать барьером на пути структурных преобразований как таковых. Теории «империализма» объясняют, что доминирование развитых стран над неразвитыми территориями - результат различий в экономическом и технологическом уровнях и силовых возможностях. Различные версии таких теорий предлагают свои объяснения причин экспансии развитых стран, но эти причины - всегда результат невозможности справиться с последствиями постоянных технологических инноваций и их результатами для соответствующих обществ. Отечественный читатель старшего поколения хорошо знаком с Классической теорией «империализма» [13]. Заинтересованность в максимизации прибыли - причина роста производства, превышающего спрос внутреннего рынка, ведет к формированию новых рынков на неразвитых территориях. Капитал, вкладываемый в неразвитые территории, инвестируется не в соответствии с нуждами этих стран, но в соответствии с интересами развитых стран. Трансферт прибыли в такие страны развивает их за счет эксплуатации неразвитых территорий. Впрочем, эти тезисы были эмпирически опровергнуты. Новая теория «империализма» постулирует теорему «зависимости» вместе с новым объяснением отношений эксплуатации. Современная фаза отношений между индустриальными и развивающимися странами может быть названа «промышленно-технологической зависимостью». Промышленно развитые страны, инвестируя в производство и экспорт сырья в развивающихся странах, тем самым усиливают свое влияние на условия торговли и сохраняют сложившееся разделение труда. При анализе различных проектов экономической интеграции - составной части рассматриваемого модернизационного проекта - важно обращать внимание на то, чтобы они не давали возможности нашим партнерам получать односторонние преимущества. Хотя для нашей экономики важно получение выгод от создания такого союза, даже при том, что доходы наших партнеров окажутся относительно больше. Теории «зависимости» предполагают, что внешняя зависимость развивающихся стран делает возможной их эксплуатацию. Сторонники этой теории утверждают, что внешняя зависимость неизбежно влечет за собой внутреннюю структурную деформацию, которая воспроизводит внешнюю зависимость [14]. Асимметричная интеграция влечет за собой структурные изменения в периферийных обществах, экономически ориентированных на потребности промышленно развитых стран и на финансовую зависимость традиционного сектора от экспортоориентированного. Элиты принимают нормы и ценности развитых стран и сотрудничают с ними в поддержании status quo. Неразвитость с этой точки зрения - не этап на пути к индустриализации, но неизбежное последствие капитализма, пренебрегающего своей социальной ответственностью за положение тех стран, которые он ранее втянул в орбиту глобализации. Теория зависимости не фокусируется на стратегии развития, за исключением требований структурных изменений, независимости и участия. Однако стратегия «автоцентрического» развития стремится преодолеть этот недостаток. Развитие должно базироваться на локальных ресурсах. Временное отгораживание от мирового капиталистического рынка, если оно возможно, полагается полезным и даже необходимым. Здесь цель - реформа внутренней социально-экономической структуры и, впоследствии, восстановление международных отношений на новых равноправных условиях. Читатель легко может увидеть сходство этих воззрений с позициями германской исторической школы, которые стали основой политики Отто Бисмарка и вдохновляли Сергея Витте. Видно также его сходство с рядом наших концепций «суверенной экономики», выступающих за регулируемую автаркию, обеспечивающую «реиндустриализацию» российской экономики. Хотя эта линия явно базируется на китайском и танзанийском опыте, высокий уровень абстракции делает ее довольно трудно выполнимой. Главное здесь - вопрос меры, соотношения выгод и издержек, а также политической воли, всегда необходимой для проведения сложной стратегии - модернизационных проектов. Теоретические сомнения и обобщения Все обсуждавшиеся выше теоретические подходы характеризуются явной и отчасти намеренной односторонностью. Каждый из них объясняет некоторый определенный аспект, но не дает полной картины причин неразвитости. Вместе с тем эти локальные концепты выявили большое количество подводных камней, обрекающих проект в целом на неудачу - следует помнить, что за каждой из теорий стоят гигантские социально-политические трагедии. Накопленные за последние годы материалы анализа многих модернизационных программ показали явную взаимосвязь между кризисами в их реализации, с одной стороны, и недостатками их теоретической базы - с другой. Проблемы кроются в самом исходном представлении, из которого исходили архитекторы преобразований. Модернизационные теории подвергались концептуальной критике. Сначала выяснилось, что идеи «азиатского чуда» (экономическое развитие, опережающее демократизацию) и специфическая конфигурация азиатских ценностей (достижительство, высокая дисциплина при низком индивидуализме) могут проложить дорогу в будущее. Однако последующие экономические кризисы быстро положили конец первоначальной эйфории. Затем сказались разочарования, преобладающие в посткоммунистических странах в силу того, что они не справились с одновременным развитием экономики и демократии в условиях либерализации рынка. Следует выделить два направления критики модернистских теорий. Иммануил Валлерстайн выставил строгий счет антикапиталистическим движениям, отметив их неконструктивность [15]. Но он же указал на отсутствие перспектив современного капитализма. Он предсказывает приход «глобальной анархии», темный период борьбы между основными акторами мировой системы, исход которой неизвестен и не определен. Шмуэль Айзенштадт рисует картину «множественной модерности», не имеющей видимой тенденции к конвергенции. Его воззрения созвучны известной концепции «конфликта цивилизаций», но вывод Айзенштадта более масштабен [16]. Он предвидит несколько «современных цивилизаций», даже базирующихся на идеях фундаментализма и движениях национал-коммунализма. Некоторое время назад теоретики политического развития предложили схемы, согласно которым, в развитие представлений Макса Вебера и Толкотта Парсонса, появление и консолидация демократических режимов в решающей степени зависят от появления и консолидации определенных индивидуалистических ценностей. Результаты широкого переосмысления теоретических основ модернизационного процесса связывают со стадией неомодернизационного анализа [17]. Эдвард Тиракьян суммирует представления о процессах модернизации следующим образом: 1. Модернизация - результат действий индивидов и коллективов - не продукт автоматического развития системы. 2. Это требует новых путей достижения их целей, осуществления их ценностей; но будут ли эти цели достигнуты, зависит от располагаемых ресурсов. 3. Модернизация - не консенсусный процесс, но конкуренция между модернистами, консерваторами и наблюдателями. 4. Наука - главная движущая сила, но религия и традиции не должны недооцениваться. 5. Общий критерий модернизации - развитие благосостояния всего населения. 6. Центры модернизации могут изменяться и сдвигаться. 7. Модернизация - нелинейный процесс, она включает в себя циклы и кризисы. Подобный взгляд в существенной мере меняет прежние линейные представления о модернизации. В повестку дня оказались внесены радикально иные подходы к самому процессу. Малазийский премьер Мохамад Махатхир, например, был предельно четок в своем заявлении о том, что азиатские страны могут и должны проводить «“модернизацию” без принятия всех или хотя бы части ценностей европейской цивилизации» [18]. Налицо явная тенденция к преодолению узко понимаемого экономического подхода, к интеграции более широких представлений о путях экономического и социального развития. Стало очевиднее, что модернизация не чудодейственное средство, позволяющее одним махом преодолеть проблемы развития, накапливавшиеся длительное время. Проблема внутренних культурных, исторических, социальных ограничений в реализации модернизационных проектов постепенно перемещалась в центр внимания исследователей, а также политиков, готовых считаться с реальностью. Модернизация всегда представляет собой некий политический проект, а не продукт предшествующего «естественного» развития. Проекты, подаваемые как технократические, политически нейтральные, на деле далеко не таковы. Продвигающим их политическим силам зачастую не с руки акцентировать идеологическую и политическую подоплеку преобразований. При определении целей таких проектов ключевое значение приобретают представления о причинах неразвитости, которые формируются в ходе идейно-политической подготовки накануне старта модернизационного проекта. Исторически формирование идеи преобразования общества, а также государства и экономики было тесно спаяно с идеями освобождения, разрыва с «темным прошлым». Эти идеи породили целый ряд концепций, рассматривавших Свободу и Освобождение в качестве главных условий преодоления неразвитости. Затем они были развернуты в идеологию либерализма, которая имманентно содержит парадигму модернизации. Проведенный обзор теоретических воззрений позволяет сделать шаг в раскрытии существа модернизационных проектов. В центре их внимания находятся не только и не столько собственно ресурсы развития, сколько институциональные механизмы мобилизации, распределения и использования этих ресурсов, соответствующие целям конкретного модернизационного проекта. Там, где институциональная компонента оставлялась без внимания, шансов на успех не было. Именно успех институциональных преобразований позволяет удерживать изначальный курс модернизации, дает возможность реализовывать проект, корректировать его с учетом реалий, а не превращать в «крестовый поход». Если институты эффективны, то модернизация будет иметь успех, если нет, то нет. Можно сделать вывод, что модернизация - политически ангажированный проект развития, использующий эффективные институциональные преобразования для решения актуальных проблем этого развития в наличных специфических социально-исторических условиях. § 2. Социальная трансформация как модернизационная рамка Наш обзор показал решающую роль институциональных преобразований для успеха модернизационного проекта. В то же время социальные науки проделали большую работу, для того чтобы показать, как глубоко и сами институты, и их функционирование погружены в макросоциальную среду. Эта среда, в свою очередь, во многом предопределяет мотивы субъектов модернизации, образцы их социального действия и, в силу этого, условия реализации модернизационных проектов. В еще большей мере эта среда обусловливает границы тех реформ, которые с успехом можно осуществить здесь и сейчас. Для провалов, понятно, ограничений нет. Понимание, что такие ограничения существуют, пришло далеко не сразу. Долгое время глаза реформаторов застилала, да подчас застилает и по сей день, волюнтаристская греза о безграничных возможностях модернизации. Главное - наличие политической воли, желание энергично вести реформы. Учитывать готовность к ним обществ - занятие, недостойное подлинных реформаторов. По мере накапливания опыта модернизации, осмысления причин острейших кризисов, возникавших в результате провалов, в центре внимания исследователей и политиков-реалистов оказалась проблема некризисного, в иных концепциях - «органичного» развития. Слишком часто модернизационные проекты приводили к социальным кризисам, чтобы можно было оставить этот факт без внимания. Более того, эти частые кризисы стали своего рода пугалом для национальных элит, размышляющих о проектах модернизации. Для выявления причин этих кризисов нам необходим анализ взаимоотношений системы институтов, претерпевающих изменения в ходе модернизации, с одной стороны, и окружающей эту систему макросоциальной среды - с другой. Для этого, как отмечалось, необходимо расширить предмет нашего анализа, включить в него рассмотрение дополнительных внешних факторов, обусловливающих органичный или, напротив, кризисный ход институциональных изменений, модернизации в целом. Трансформация В социальной теории сложилось научное направление, связанное с анализом процессов социального функционирования в условиях качественных общественных изменений, как целенаправленных, так и «естественных», то есть не связанных с каким-либо проектом, - с анализом трансформации. Представляется, что процессы трансформации можно охарактеризовать через качественные социокультурные изменения в моделях социальной деятельности и через соответствующие перемены в основаниях и характере функционирования социальных институтов [19]. Анализ коллизий, возникающих в результате взаимодействия меняющихся субъектов, с одной стороны, и институтов - с другой, позволяют оценить влияние этих изменений на ход реализации модернизационных проектов. Предлагается инкорпорировать в эту теоретическую схему классическую веберовскую модель модернизационного перехода, связанного с процессами распада традиционного общества и становлением модерного социума. В соответствии с ней в ходе макросоциального процесса смены традиционного общества на модернизованное снижается значение традиционных социальных регуляторов (традиционных авторитетов, предписывающих жесткие нормы поведения, санкций непосредственного окружения и т. п.) и возрастает роль модерных регуляторов. В связи с этим прежде всего усиливается влияние рационального индивидуального выбора, базирующегося уже не на партикулярных нормах, а на универсальных ценностях, а также регулирующее воздействие социальных институтов, основанных на тех же ценностях. Такие трансформационные процессы меняют характер массовых моделей социального действия. Макс Вебер выделяет традиционную, аффектированную, ценностно-рациональную и целе-рациональную модели. Одновременно меняется и макро-социальная структура - соотношение слоев и групп населения, ориентированных на соответствующие модели социального действия. Предложенная теоретическая конструкция предполагает методологическую возможность перехода от микроанализа индивидуальных действий к макросоциальным обобщениям. Здесь автор не одинок. Имеется, например, созвучная точка зрения Раймона Будона: «Нам представляется необходимым подчеркнуть, что веберовская парадигма методологического индивидуализма не ограничивается анализом процессов, происходящих в кратчайшей и средней по размерам временной перспективе; она может быть успешно приложена и к более длительным процессам» [20]. Для характеристики процессов трансформации с точки зрения предложенной конструкции важно рассмотреть две взаимосвязанные стороны преобразований: • институциональную, связанную с намеренным изменением номинальных институциональных установлений - формальных институтов (норм, процедур или правил), с одной стороны, и «естественным» складыванием неформальных норм, обусловливающих в своей совокупности перемены в функционировании социальных институтов - с другой; • макросоциальную, вызванную переменами в структуре деятельностных макросоциальных моделей в рамках соответствующих социальных институтов. При таком подходе в центре нашего внимания оказывается сопоставление моделей социального действия, ценностных оснований, лежащих в их основе, с одной стороны, с функционированием тех социальных институтов, в рамках которых реализуется соответствующее действие - с другой. Одновременно для нас представляет существенный интерес характер деятельности социальных институтов (их функциональность, дисфункции, эффективность в конечном итоге). Этот характер в большой мере зависит от соответствия механизмов, норм и правил, лежащих в основе рассматриваемых институтов, тем моделям социального действия, на регулирование которых ориентированы эти институты. Представляется, что характер такого взаимосоответствия меняющихся институтов и моделей социального действия будет в значительной мере определять судьбу институциональных преобразований, реализуемых в ходе модернизационного проекта, и, соответственно, исход такого проекта в целом. Нас в дальнейшем будет интересовать, в какой мере и в каких формах изменение базовых, доминирующих моделей социального действия влияет на характер функционирования социальных институтов, на их развитие, и, наоборот, каким образом перемены в номинальных институциональных нормах (то, чем мы реально можем управлять) могут влиять на модели социального действия. В ходе трансформации меняется актуальность тех или иных ценностей. Соответственно при изменении таких ценностных приоритетов, ценностной конфигурации сдвигается и оценка различных институциональных компонентов, институтов и, в конечном итоге, отношение к ходу модернизационного проекта. Реактуализация одних ценностей и снижение значения других в определенных, довольно ограниченных, но все же значимых пределах, вполне возможны. Здесь предмет анализа - граница целенаправленных идейно-политических проектов. Главное - не переборщить, не доиграться до разрушения социокультурной органики, до макросоциального кризиса. Социокультурная динамика - мощный, но очень взрывоопасный стимул развития. Предлагаемый теоретический подход позволяет учитывать сценарии модернизации, в которых введение институциональных норм, расходящихся с ожиданиями включенных в социальные изменения групп, не приводит к ожидаемым переменам в функционировании социальных институтов [21]. Здесь уместно напомнить пример, приведенный Максом Вебером, о том, как для стимулирования крестьян им была поднята плата. В результате, вопреки ожиданиям, крестьяне стали работать меньше, так как и при меньших усилиях могли обеспечить себе привычный уровень жизни. В итоге, как видно из этого примера, возникает дисфункция социального института, снижение эффективности процесса, регулируемого этим институтом. Возможна и симметричная ситуация, когда «естественные» изменения в моделях социального действия, меняющие в свою очередь неформальные правила функционирования социального института, вступают в противоречие с номинальными установлениями. Эту тенденцию достаточно подробно рассматривал в своих работах Карл Маркс, видевший в таких изменениях движущую силу социального конфликта, да и развития в целом. Следует обратить внимание на временной фактор соответствующих изменений. Именно временная протяженность, скорость рассматриваемых процессов в большой мере определяет финальный характер взаимодействия моделей социального действия и институтов. Бывает, что время лечит, позволяет адаптироваться к изменениям. Но бывает, что время лишь копит противоречия и готовит взрыв. (Здесь уместно напомнить об «исламской революции» в Иране.) Этот временной фактор делает предметом нашего исследования проблему адаптации. Процесс социальной адаптации характеризуется: 1) способностью различных социально-экономических слоев и групп населения, включая и элиты, осмысленно ориентироваться в существующей социальной и хозяйственной ситуации; 2) адекватностью вырабатываемых ими моделей социального поведения в сложившейся институциональной среде; 3) рациональностью использования различных располагаемых ресурсов для реализации своих потребностей и интересов [22]. Для нашего исследования важно, что в ходе процесса адаптации население осуществляет собственную, во многом субъективно обусловленную интерпретацию сигналов, посылаемых ему с макроуровня (путем установления норм и соответствующих санкций за их нарушение) на микроуровень, на уровень реальной деятельности населения. Иными словами, в ходе адаптации население, его слои и группы выступают в роли «социального критика», проверяющего практичность соответствующих нормативных установлений, их соответствие сложившимся социальным, культурным и хозяйственным практикам. При этом важно иметь в виду, что результаты такой «критической» оценки будут сильно зависеть от исходной позиции «критика». Это, в свою очередь, означает, что для получения тех оценок институциональной среды, которые необходимы для продвижения модернизационных проектов, важно выделить «индикативные» слои и группы, интересы которых соответствуют содержанию реализуемого модернизационного проекта. Попросту, хочешь успеха модернизации, сначала найди социальную группу - лоцмана проекта. Адаптационный процесс будет протекать совершенно иначе, если он не может ограничиться приспособлением к сложившимся практикам и нужно освоение качественно новых. Хорошо известны случаи, когда люди, располагавшие необходимой квалификацией и другими социальными ресурсами, в ходе реформ 90-х годов так и не смогли адаптироваться к новой реальности, сменить род своих занятий на новые, приносящие гораздо большие доходы. Адаптация является также макросоциальным механизмом, обеспечивающим, в частности, оценку населением степени возможностей, которые институциональная среда предоставляет населению для решения своих насущных проблем. Очевидно, что благоприятная среда сильно мотивирует население на мобилизацию ресурсов, неблагоприятная - парализует способность к адаптации. Вполне очевидно, что в ходе адаптационных процессов формируется диспозиция отношений к тем или иным институтам, институциональной среде в целом. Одновременно соответствующие оценки институциональной среды обусловливают эволюцию системы неформальных норм. Какие-то из них становятся еще более актуальными, а другие эту актуальность утрачивают, «засыпают». Меняющаяся система неформальных норм может соответствовать, а может и противостоять номинальным институциональным установлениям. Вполне очевидно, что неформальные нормы и правила выступают более сильными регуляторами социальной деятельности, чем номинальные нормы. Наличие сильного «зазора» между неформальными практиками, с одной стороны, и номинальными установлениями - с другой, ведет к серьезным дисфункциям институциональной среды. Этот «зазор» ведет либо к прямому блокированию деятельности соответствующих институтов, либо к созданию каких-либо социальных механизмов компенсации такого «зазора», позволяющих поддержать, пусть и с трудностями, проблемами и значительными издержками, функционирование соответствующего института. Так, коррупция лишь один из таких механизмов, компенсирующих блокирующее действие обсуждаемого «зазора». Это понимание социальной роли коррупции ни в коей мере ее не оправдывает, но указывает, что для эффективной борьбы с ней необходимо устранение ее макросоциального фундамента, сужение «зазоров» между формальными и неформальными нормами. Значение рассматриваемого «зазора» в том, что он накладывает существенные ограничения на масштаб институциональных преобразований - на введение новых формальных норм. Бессмысленно и контрпродуктивно вводить такие нормы, кардинально расходящиеся с доминирующими неформальными нормами. Так можно лишь наращивать «зазор», блокировать институциональное функционирование и растить коррупцию. Но из сказанного не следует, что значительные институциональные преобразования вовсе невозможны. Просто они должны вестись не волюнтаристски, в соответствии лишь с замыслом реформаторов, а в соответствии с требованиями органичной трансформации. Это значит, что институциональные преобразования должны быть подкреплены переменами в структуре неформальных норм. Социальная инженерия, конечно, не всемогуща, но кое-что сделать все же можно. Главное - понимать всю эту проблемную перспективу и двигаться в такт социальным переменам, а не ломать народную жизнь через колено. Столь часто осуждаемое реформирование «толчками» есть не что иное, как следование внутренней логике социальной трансформации, установлению взаимного соответствия между эволюцией неформальных норм, с одной стороны, и развитием формальной институциональной среды - с другой. Крайняя сложность трансформационных процессов усугубляется претензиями на лидерство групп, крайне различающихся своими устремлениями. Под их влиянием в обществе актуализируются ценности, поддерживающие неформальные нормы, кардинально противостоящие логике реформирования. В результате вместо поддержки модернизации трансформационные процессы начинают генерировать кризис. (Именно плохое понимание лидерами реформ 90-х существа трансформации, тех ограничений, которые она накладывает на процессы реформирования, резко усилили социальные издержки преобразований.) Для нашего рассуждения также важен вывод, что результатом адаптационных процессов является выстраивание социальной диспозиции слоев и групп населения, различающихся своим отношением к характеру реформ. Значение адаптационных процессов для процесса трансформации ярко показывает Карл Поланьи на примере формирования новых городов в ходе промышленной революции в Англии: «В новых городах не было давно и прочно сложившегося среднего класса, не существовало крепкого ядра ремесленников и мастеров, почтенных мелких буржуа, способных послужить ассимилирующей средой для неотесанных работяг ‹…› Промышленный город Центральной или Северо-Западной Англии представлял собой культурную пустыню, его трущобы лишь отражали отсутствие какой-либо традиции и чувства гражданского достоинства. Брошенный в эту страшную трясину убожества и нищеты, крестьянин-иммигрант или даже бывший йомен, или копигольдер быстро превращался в какое-то не поддающееся описанию болотное животное. Дело не в том, что ему мало платили или заставляли слишком много работать - хотя и то и другое происходило слишком часто, дело в том, что физические условия, в которых он теперь существовал, были абсолютно несовместимы с человеческим образом жизни… И все же положение не было безнадежным: пока человек сохранял определенный статус, служивший ему опорой, пока перед ним была модель поведения, заданная ему родственниками и товарищами, он мог бороться и в конечном счете восстановить свое нравственное достоинство» [23]. Эта довольно длинная цитата основоположника теории трансформации вызывает явные ассоциации с ситуацией в России на рубеже XIX и XX веков, в СССР в 30-х годах. Это сходство не случайно - оно подтверждает наличие закономерностей, понимание которых может (при желании считаться с ними) снизить издержки реформирования, и тем более избежать кризиса. Соответственно искомый позитивный результат социальной трансформации заключается в том, что введенные в ходе модернизации институты приходят в социокультурное равновесие с изменившимися моделями социального действия. Напротив, рост напряжений в ходе адаптации приводит к негативной оценке вводимых институтов. Социокультурный «зазор» между такими институтами, с одной стороны, и социальными практиками - с другой, перерастает в отторжение. Возникшие напряжения быстро превращаются в модернизационный кризис. Социокультурные трансформационные напряжения Один из ключевых факторов трансформационных напряжений - напряжения социокультурные. Эта массовая проблематизация (т. е. превращение в проблему, в предмет сомнений) социальных ценностей оказывает существенное воздействие на доминирующие модели социального действия. Результат - перемены в неформальных нормах и, соответственно, институциональные дисфункции. Социокультурные трансформационные напряжения ставят под сомнение статус формальных институтов, подрывают их легитимность. Этим создаются предпосылки для оппортунистического поведения социальных субъектов. Дальше развилка: либо адаптация, либо кризис, радикально меняющий структуру ценностей. Авторская гипотеза состоит в том, что источниками возникновения социокультурных напряжений являются: • накапливающиеся в течение длительного времени противоречия между меняющейся социальной практикой, с одной стороны, и законсервированными социальными институтами - с другой (легко увидеть близость этой позиции к марксистскому подходу к анализу социальных изменений. Отличие нашего подхода - введение социокультурного измерения соответствующих напряжений); • массовая проблематизация базовых социальных ценностей, связанная с поисками метафизических оснований социального бытия. (Ее масштабы и глубина могут быть непосредственно не связаны с напряжениями, вызванными рациональной оценкой наличной социальной практики. Их причиной может стать миссионерская или пропагандистская деятельность, изменяющая интерпретацию и источника, и масштаба существующих в обществе проблем. В основе такого взгляда лежат веберианские теоретические подходы.) Формирование большинства трансформационных напряжений определяется конкретным социально-историческим и социокультурным характером эрозии традиционного общества. Одним из наиболее распространенных объектов трансформационных исследований является переход от традиционного к модернизованному обществу. В рамках такого перехода по преимуществу и реализуются модернизационные проекты. В этом смысле трансформационные изменения, как уже отмечалось, выступают внешней ограничительной рамкой для модернизационных проектов. Такое понимание трансформации вовсе не означает, что она - лишь пассивный ограничитель модернизационных проектов. Модернизационные проекты, активно меняющие институты, создают благоприятные возможности одним моделям социального действия, конкретным социальным практикам и закрывают дорогу другим. Этим самым они активно воздействуют на всю социокультурную ситуацию в обществе. В результате вся прежняя иерархия ценностей ставится под вопрос. Практически неизбежна ее перестройка, в той или иной мере меняющая ход трансформационных процессов, очень часто ведущая к социальному кризису. Сказанное вовсе не означает, что возможны лишь негативные сценарии. Напротив, успешные модернизационные проекты практически всегда связаны с обращением к тем позитивным ценностям, которые уже остро проблематизированы наличным обществом, но не находят поддержки со стороны действующих институтов. Собственно, институты конкурентного рынка и демократии исторически прокладывали себе дорогу, опираясь на актуализированные ценности индивидуального выбора и ответственности, предприимчивости и инициативы. Аналогично выживание реформ 90-х годов, несмотря на все их издержки, было связано с их обращением к крайне актуальной ценности индивидуального активизма, блокированной предшествующим режимом. Ключевые, наиболее активные и влиятельные слои общества были готовы отбросить все иные критерии оценки развития при сохранении недавно полученных возможностей вертикальной мобильности и самореализации. При этом следует отметить, что в нашем обществе имеются и кардинально отличные взгляды на итоги реформ, исходящие, прежде всего, из ценностей социальной справедливости в их прежней, в основном уравнительной интерпретации. Важный урок ранее реализованных модернизационных проектов, рассмотренных в их трансформационном измерении, состоит в том, что успешно обращение лишь к актуальным массовым ценностям, а не тем, которые дороги самим реформаторам. Это, прежде всего, намек нашим либералам. Они никак не могут ни понять, ни смириться с тем, что либеральные ценности не являются сегодня самыми актуальными для наиболее влиятельных групп. (Но это совсем не означает, что у либерального проекта вовсе нет перспективы в России.) Более того, без инкорпорирования либеральных ценностей в этическую основу российского общества у российской модернизации нет перспективы. Но при этом либеральная индоктринация вряд ли может быть непосредственной и очень быстрой. Здесь необходима сложная идеологическая операция, доктринально увязывающая основные либеральные ценности с теми, что уже вошли в ценностный фундамент российского общества. Таким путем, лавируя, меняя «галсы», но сохраняя общие стратегические ориентиры модернизации, можно скорректировать трансформационные рамки с целью создания более благоприятных предпосылок для реализации модернизационного проекта. Однако возможности подобного социокультурного проектирования сильно ограничены опасностью затронуть актуальные, «священные» для большинства базовые социальные ценности. Как только такие актуальные ценности оказываются под угрозой, включаются мощные защитные мобилизационные механизмы. Как уже отмечалось, большинство модернизационных проектов привязано к переходу от традиционного к модерному обществу, связанному с мощными макросоциальными напряжениями. В силу этого необходима модель их преодоления. Эрозия традиционного общества связана со снижением регулятивной роли норм и традиций и, в идеале, с постепенным развитием модернизованных механизмов макросоциального регулирования, все более основывающихся на универсалистских ценностях и личностном рациональном выборе. Но снижение регулятивной роли традиционных ценностей и норм и усиление роли универсалистских ценностей редко проходит синхронно, с сохранением общего уровня социальной интеграции и макросоциального регулирования. Даже в тех случаях, как это было в истории России, когда процесс такой смены механизмов осуществляется в течение очень длительного времени, «сверху вниз», возникает достаточно длительный период общего ослабления макросоциальных регулятивных механизмов [24]. (В случае России это ослабление имело еще и другие корни, которые будут обсуждены ниже.) Общество, в лице субъектов, способных на социальную рефлексию, воспринимает подобную ситуацию как религиозный или моральный кризис. История Древнего Рима дает немало прекрасных примеров страстных обличений «утраты республиканских доблестей», «морального падения Рима». Другим источником социокультурного трансформационного напряжения является резкое падение значимости универсалистских ценностей, часто лишь недавно сменивших «традиционные» и еще не успевших прочно укорениться в качестве социальных регуляторов (Россия 17-го, Италия 20-х, Германия 30-х годов ХХ века). 90-е годы в России также являются хорошим примером существенного снижения регулирующей роли универсалистских ценностей. Этот кризис был крайне обострен тем, что базовые социальные ценности в нашей стране были тесно связаны с главенствующей идеологической доктриной. Дискредитация коммунистической идеологии создала серьезный регулятивный вакуум, воспринятый как нравственная катастрофа. В дальнейшем произошло «расклеивание» ценностных элементов, действующих в основном в государственно-политической сфере, с одной стороны, и идеологически нейтральных ценностей, действующих по преимуществу в партикулярной сфере, - с другой. При этом универсалистские ценности, чаще связанные с жизнью государства, приобрели в большой мере парадный характер. Партикулярные ценности, для «своих», действующие на наиболее важном для того времени «жизненном» уровне, напротив, повысили свою регулятивную значимость. Это «расклеивание», как будет показано ниже, сыграло свою существенную роль при формировании новой институциональной среды в постсоветской России. Социокультурное напряжение создает серьезную проблему поиска обществом (осознанно или неосознанно) путей макросоциальной реинтеграции на новой ценностной и, соответственно, нравственно-этической основе, которая в большой мере определяет характер функционирования социальных институтов. Макросоциальная интеграция Теоретически легко представить ряд моделей такой интеграции: • идеократизация, приведение социально-экономической практики в соответствие с требованиями соответствующей идеологической (религиозной, квазирелигиозной) доктрины; • этико-институциональный компромисс, адаптация идеологической доктрины (в явном или неявном виде) к ключевым существующим элементам социальной, прежде всего хозяйственной, жизни, с одной стороны; исключение из социально-экономической деятельности тех ее элементов, которые явно противоречат доктринальным основам, - с другой; • этическая сегментация, в результате которой религиозная жизнь, способы решения метафизических проблем, с одной стороны, и социально-экономическая практика - с другой, реализуются на разных, качественно различающихся нравственно-этических основаниях; • доктринальная корректировка, изменение существенных установок идеологической, религиозной доктрины с целью обеспечения нравственно-этического обоснования наличного социально-экономического механизма; • смена социокультурного фундамента, кардинальное изменение социокультурной системы ценностей, лежащих в основе основных социальных институтов. Макс Вебер рассмотрел картину идеократизации - разрешения противоречия путем более или менее последовательного приведения семейной и хозяйственной жизни в соответствие с требованиями протестантской религиозной этики [25]. В наше время яркими примерами идеократизации явилась «исламская революция» в Иране и «культурная революция» в Китае. При таком подходе можно предположить, что отмеченное Александром Ахиезером противоборство либеральных и традиционных (архаических) ценностей, слабость в нашей стране срединной (прагматической) культуры скорее следует связать с индоктринацией [26]. Интересна попытка приведения норм хозяйственной жизни в соответствие с религиозными требованиями - борьба средневековой католической церкви вокруг ростовщичества и стремление ограничить лихоимство. Как хорошо известно, эта борьба закончилась компромиссом, в результате которого банкирская деятельность была этически инкорпорирована. Модель этической сегментации, которая, как это вполне очевидно, тесно коррелирует с «дуалистическим» сценарием модернизации, не является реальным разрешением ни трансформационной, ни модернизационной проблемы. Она лишь создает возможность в течение достаточно длительного времени уходить от него. Более того, длительная этическая сегментация разрушает общественные нравственно-этические нормы. Одновременно четко территориально локализованная этическая сегментация, к тому же зачастую часто приобретающая этническое или конфессиональное оформление, создает очевидные предпосылки для сепаратизма. В целом этическая сегментация связана с неустойчивостью функционирования институтов, падением контрактной дисциплины, ростом соответствующих рисков. Примером доктринальной корректировки являются усилия руководства католической церкви в конце XIX века по приведению теологических воззрений в соответствие с требованиями капиталистической экономики, а также усилия папы Иоанна XXIII по включению социальной проблематики в доктринальные позиции католицизма. Следует отметить и крайне важные усилия Русской православной церкви, активно формирующей свои воззрения по ключевым проблемам современной социальной и экономической жизни. Трансформационные напряжения, возникающие в ходе модернизационных проектов, обладают существенной спецификой. Здесь следует иметь в виду ряд сценариев. Во-первых, масштабное изменение всей институциональной системы, существенно расходящееся с социокультурным фундаментом. Это практически неизбежно влечет за собой отторжение новой системы институтов, возникновение сильнейших социокультурных напряжений. Во-вторых, реформаторская непоследовательность, введение разнородных институтов, то есть несоблюдение принципов комплементарности и однородности институтов. Примером здесь могут служить проводимые реформы в области образования. Так, целью введения ЕГЭ, как декларируют, является предоставление больших возможностей тем, кто имеет ограниченный доступ к дополнительным ресурсам качественного образования (например, репетиторству), прежде всего жителям села и малых городов. Но одновременно вводится обязательное одиннадцатилетнее образование, что для тех же социальных групп означает существенное снижение качества образования, ухудшение условий конкуренции. (При отсутствии выбора школы они будут вынуждены учиться среди тех, кто учиться не хочет.) Это создаст гораздо большие барьеры, чем те, с которыми призван бороться ЕГЭ. Причина в том, что эти реформы базируются одновременно на двух конфликтующих ценностях: конкуренции и уравнительной социальной справедливости. Результат - разнородные сигналы, которые посылают такие институты, мощные социокультурные напряжения. Следует учитывать, что бесплодны попытки построить более сложные институты, чем те, которые позволяет социокультурный уровень развития личности, доминирующие модели социальной активности. Любые попытки обойти это фундаментальное ограничение неизбежно приведут к упрощению, снижению эффективности функционирования этих институтов, к их декоративности, при возможном сохранении формальных норм. В соответствии с представленными выше позициями вполне обоснованно, по аналогии с адаптацией, в качестве критерия завершения трансформационных процессов использовать достижение определенного соответствия между характером функционирования социальных институтов, с одной стороны, и характером социальной деятельности основных групп общества - с другой. Соответственно социологический критерий завершенности этих процессов - снижение темпов адаптации населения к новым условиям. Сложившаяся адаптационная и, соответственно, социальная структура могут рассматриваться в качестве определенной меры эффективности трансформационных процессов. Действительно, вряд ли можно считать успешным процесс, если его результат - дезадаптивное, и тем более асоциальное, состояние больших групп населения. Качественно иной путь преодоления трансформационного напряжения - смена социокультурного фундамента, кардинальное изменение социокультурной системы ценностей, лежащих в основе социальных институтов. Это возможно путем утверждения в обществе религиозной или квазирелигиозной (то есть формально секулярной, но реально выполняющей функции религии) доктрины. В этом варианте меняется все пространство оценок взаимоотношений между институтами и моделями социального действия. Трансформационное напряжение переводится в иное экзистенциальное или метафизическое пространство. В нем могут возникнуть новые напряжения, но прежнее, безусловно, снимается. Примерами являются установление господства всех мировых религий, а также коммунистической доктрины в СССР, фашизма в Италии и национал-социализма в Германии. Но распространение соответствующей доктрины, формирование нового массового религиозно-этического сознания протекают на фоне функционирования прежних механизмов и стереотипов социально-экономического действия. Это создает разрыв между новыми религиозно-идеологическими представлениями, с одной стороны, и практикой семейной и хозяйственной жизни - с другой. Исключением являются те сообщества, которые изначально формируются в целях реализации своих идеологических убеждений (общины мормонов в штате Юта, кибуцы в Палестине, разного рода коммуны). Этот разрыв является ключевой трансформационной проблемой. Здесь, в частности, кроется ловушка для разного рода «развивающих диктатур». Ускорение требует быстрой этической консолидации, которая достигается лишь средствами идеолого-религиозной мобилизации. В свою очередь такая мобилизация создает достаточно распространенную социокультурную «шизофрению», когда идеология выдвигает требования, расходящиеся как с привычными стереотипами социального действия, так и с обыденным сознанием. Это прямой путь к этически сегментированному обществу. Существенное значение для социальной интеграции приобретает «инструментализм» новых ценностей, их способность создать основу для некризисного регулирования всего комплекса социальных отношений. Именно систематические кризисы, возникающие из-за нестыковки «высокой» доктрины и повседневной жизни, подрывают ее сакральный статус. Десакрализация и проблематизация религиозной доктрины создают предпосылки для формирования нового витка трансформационных напряжений. Возникающие при таком сценарии социокультурные напряжения крайне трудно преодолеть без доктринальной корректировки. К ней должны быть готовы влиятельные элитные группы, способные предложить идеологически приемлемые формулы такого компромисса. Здесь, видимо, необходимы тонкие социокультурные и социополитические технологии, понимание характера проблем, с которыми связана такая корректировка. В противном случае исход очевиден. Попытка такой корректировки в СССР в конце 80-х годов была просто отброшена вместе с государственным лидером, предпринявшим ее без понимания сущности своего проекта. Роль социальных институтов в разрешении трансформационного напряжения составляет вторую крупную трансформационную проблему. Ярким примером ее формулировки являются слова Михаила Гершензона: «Общественное мнение, столь властное в интеллигенции, категорически уверяло, что все тяготы жизни происходят от политических причин: рухнет полицейский режим, и тотчас вместе со свободой воцарятся и здоровье и бодрость… Интеллигент задыхался и думал, что задыхается только от того что связан…» [27] Здесь отчетливо видна проблема фетишизации социальных институтов, переоценки их влияния, перекладывания на них, на внешнюю, «необоримую» силу ответственности за социальную и, самое главное, нравственную позицию самого актора. Важно подчеркнуть, что конкретные институциональные формы, складывающиеся в ходе трансформационных преобразований, являются вторичными по отношению к характеру тех макросоциальных проблем, для решения которых они используются. Преодоление трансформационного напряжения, связанного с религиозным подъемом и идеократизацией, трудносовместимо с развитием социальных институтов, основанных на рациональном индивидуальном выборе. Соответственно эта магистраль определяет и социально-психологический тип личности, который в ходе трансформационного процесса постепенно становится преобладающим. Это делает институциональное измерение «коридора возможностей» еще более определенным. Пример такого развития дает европейская история Нового времени. Идеи Просвещения завладели умами образованной Европы, породили систему образования, основанную на этих идеях. За несколько десятилетий новая школа воспитала на новых, либеральных ценностях не только элиты, но и внеэлитные группы. Значение этого процесса, когда Просвещение само создало для себя адекватную социальную базу, в большой мере сохранившуюся по сию пору, хорошо понимали подлинные национальные лидеры Европы. Всем памятны слова Отто Бисмарка: «Победу в битве при Садовой одержал прусский учитель». Третьей крупной трансформационной проблемой, задающей кардинальные ориентиры формирования институциональной среды, являются позиции этой среды по отношению к доминирующим моделям социального действия. С одной стороны, макросоциальный контекст, как отмечалось выше, задает определенные рамки для институциональной среды. Институциональные формы, макросоциальное содержание которых сильно противоречит сложившемуся контексту, мало жизнеспособны. Исторический отбор будет способствовать все большему соответствию между характером институциональной среды, с одной стороны, и макросоциальным контекстом - с другой. Следует ясно понимать, что наиболее влиятельные политические доктрины кардинально различаются своим пониманием социоантропологической природы человека и, соответственно, принципами построения институтов. Консерватизм - социальные институты, прежде всего государство и закон, необходимы для обуздания неустранимых негативных сторон природы человека. Либерализм - социальные институты, прежде всего государство, препятствуют проявлению изначально позитивных начал природы человека. Социализм - социальные институты, прежде всего государство, являются необходимым средством преобразования исходно негативных сторон природы человека, которые могут быть устранены в процессе его воспитания и принуждения. В конкретном историческом развитии многих модернизованных обществ менялись не только указанные выше доктринальные приоритеты, но и реальные социокультурные представления многих групп населения. Эти представления становятся реальными регуляторами социально-экономической деятельности населения. Возникает эффект, когда актуальные идеологические доктрины, искренне усвоенные населением, создают для себя социальный фундамент. Эти идеологические диспозиции также задают доктринальные установления, которыми, осознанно или нет, руководствуются субъекты трансформационных процессов при формировании институциональной среды. Хотят того лидеры модернизации или нет, но в глубине соответствующего модернизационного проекта всегда лежит определенное представление о природе человека. Внеидеологичность модернизационных проектов условна и выражает лишь стремление к рациональному переустройству институтов. (В последние годы тезис о внеидеологичности модернизационных проектов основан на неявном представлении о «нормальности» либерального подхода.) Такое понимание ставит новую задачу соответствия между социоантропологическими характеристиками наличного общества, с одной стороны, и характером модернизационных преобразований - с другой. Попросту говоря, оно рушит наивные представления о том, что «хороший» модернизационный проект может решить любые задачи, перевести общество в любую наперед заданную точку. Если к этому добавить настоятельность решения проблем развития (без этого велика вероятность национальной катастрофы), то мы сможем лучше понять подлинную сложность модернизационных проектов. Трансформация и институциональный генезис Изложенные выше представления позволяют сформулировать гипотезу относительно влияния трансформационных процессов на формирование институтов. В классическом представлении этот процесс сопровождался секуляризацией, снижением регулятивного влияния религиозных ценностей на различные стороны социальной деятельности и, одновременно, повышением роли рациональности в регулировании социальных отношений. Это означает, что исчезает религиозная санкция (или существенно снижается ее значимость), поддерживавшая легитимность системы институтов. Подобная делегитимация приводит к нарастающим дисфункциям в государстве, к его ослабеванию и краху. Ключевая проблема - ценностные основания «нового режима». Принципиальное значение имеет развилка: замещение прежней суперценности - фундамента институтов - иной, столь же значимой, или же, напротив, возникновение конфликта высокозначимых ценностей. Влияние высокозначимых ценностей на институциональный генезис осуществляется, прежде всего, через ценностную оценку институциональных образцов и моделей социального действия. Такого рода прессинг, при условии широкого распространения в обществе высокозначимых ценностей, затрудняет выживание тех институтов, ценностные основания которых противоречат существующему порядку. В результате институтам, основанным на ценностях, сильно отличающихся от общепринятых, необходимо демонстрировать довольно высокий порог эффективности. В рамках сценария формирования некоей новой суперценности следует рассматривать возможность какой-либо формы религиозного ренессанса, реформирования прежней религии или даже принятия новой религиозной доктрины. Из истории также хорошо известны примеры, когда авторитет религиозного или национального лидера способен выступить в качестве такой суперценности, упорядочивающей всю систему ценностей, норм и моделей деятельности, а также легитимирующей новую систему институтов. Наполеоновский миф сыграл важную роль в легитимации Второй империи во Франции. Отечественному читателю это также памятно: мифологизированное «возвращение к ленинским нормам» играло значительную роль в легитимации советского режима в постсталинскую эпоху. Утверждению суперценности может способствовать и некая квазирелигиозная доктрина, если она актуализирует проблематизированные ценности, то есть ценности, которые уже превратились в предмет массового, очень острого социально-психологического переживания. В целом сохранение прежней или утверждение новой суперценности обеспечивает последующее упорядочение новой системы ценностей и, на этой основе, адаптацию или переформатирование системы государственных институтов. Качественно иная ситуация возникает в случае, если подрыв прежней суперценности не приводит к утверждению новой. Здесь возможна новая развилка. Первая ее ветка - различные виды ценностной сегментации. Хорошо известна социальная сегментация, когда разные социальные группы обращаются к отличающимся суперценностям. Собственно, такая ситуация является источником формирования классовой структуры, хорошо известной в марксистской научной традиции. Вопрос здесь в статусе этой базовой ценности. Если это суперценность, то дальше возникает вся логика классовой борьбы и революции. Иная ситуация складывается в результате региональной сегментации. Этот вариант сильно коррелируется с рассмотренными выше сценариями дуалистической экономики. Вполне очевидно, что такая сегментация суперценностей является большой угрозой для целостности общества, источником раскола страны. В связи с этим актуальна судьба Украины, где налицо региональная ценностная сегментация. Вполне очевидно, что эта судьба будет зависеть от статуса ценностей, разделяющих юго-восток и запад этой страны, а также от того, насколько соответствующие ценности могут превратиться в суперценности, атака на которые абсолютно неприемлема. Другая ветка развилки возникает в условиях слабой государственной легитимности и отсутствия доминирующей ценности, объединяющей активное большинство. Наиболее часто такая ситуация ведет к «ценностной смуте», когда значительные группы людей сталкиваются с внутренним конфликтом высокозначимых для них ценностей. Весьма часто столкновение ценностей ведет к внутреннему кризису, к поиску путей преодоления «ценностной смуты». Вполне логичным способом выхода из подобной ситуации является актуализация одной из конфликтующих ценностей, превращение ее в суперценность. Собственно, активность политических лидеров часто направлена именно на повышение статуса одной из ценностей до суперценности. Возможна и зеркальная ситуация, когда политик, «оседлавший» латентную суперценность, становился реальным национальным лидером. Яркий пример - восхождение Леха Валенсы, актуализировавшего андеграундные ценности польского общества. Именно сцепление доминирующих ценностей и лидерства - источник столь частого авторитарного выхода из ценностного кризиса. Но такой выход предполагает, что социокультурная ситуация создает предпосылки для превращения одной из конкурирующих ценностей в суперценность с последующим выстраиванием новой иерархии ценностей - опоры институционального генезиса. Собственно, эта модель и была с разным успехом реализована в рамках посткоммунистического транзита. Такое понимание служит также объяснением столь частого превращения ценности национальной независимости в суперценность в рамках постколониальной модернизации. Другой вопрос - насколько успешно освободившимся странам удавалось использовать эти возможности, в какой мере ценности национального освобождения на деле оказывались доминирующими для основных политических игроков. История показала, что эти ценности очень часто оказывались «парадными», на практике сильно уступающими по своему влиянию нормам непотизма и трайбализма. Подобная ситуация сильно ограничивает возможности модерного институционального генезиса, формирования эффективного государства. Это обстоятельство заставляет, с одной стороны, поддержать предостережения Френсиса Фукуямы против чрезмерного упования неоконсерваторов на возможности социального инжиниринга. С другой - отметить игнорирование им же социокультурного контекста государственного строительства [28]. Однако возможность генезиса эффективного государства существует далеко не всегда. Ее условием является активный поиск ценностных оснований для социального функционирования. Чаще всего такая атмосфера стремления к заполнению ценностного вакуума характерна для трансформационного перехода от традиционного общества к модернизованному. Для достаточно модернизованных обществ характерен консенсус относительно ценностей первого порядка, встраивание их в одну регулятивную систему с другими, теперь уже равно значимыми ценностями. Отсутствие четкой ценностной иерархии сильно затрудняет формирование целостной институциональной системы. Велика вероятность фрагментации, когда отдельные части институциональной среды базируются на различных ценностях. Это не только снижает эффективность самой институциональной системы, но и демотивирует социальных акторов, так как разные элементы рассматриваемой среды посылают им разнонаправленные стимулирующие сигналы. Проведенный анализ показывает значение трансформационной диагностики, анализа характера и специфики макросоциальных изменений для выработки реалистичного модернизационного проекта. § 3. Модернизационные парадигмы Анализ доктринальных идейно-политических установок, тесно связанных с основными течениями политической мысли и различающихся своим отношением к социоантропологической природе человека и к функционирующим институтам, позволяет лучше прояснить сущность трансформационных преобразований. Это позволяет также оценить роль и возможности в разрешении социокультурных трансформационных напряжений. Снятие напряжений, как правило, связано с институциональным или социокультурным «шоком», меняющим сложившееся в предшествующий период пространство представлений, иерархию социальных ценностей. Одним из средств такого «шока» является «игра на понижение», фиксация тотальной неразвитости страны - объекта модернизационного проекта. Вероятно, что без этого невозможно обеспечить социальную поддержку преобразований, готовность общества принять издержки (зачастую сильно недооцененные) грядущих реформ. Социокультурный «шок», в общем случае, связан с «вбрасыванием» ценностей, радикально отличающихся от тех, на которые прежде ориентировалось общество. Разом теряет социальную поддержку вся институциональная среда, покоившаяся на прежнем ценностном фундаменте. (Примером могут служить экономические реформы 90-х.) Субъект-контекстуальные отношения уже рассматривались выше в различных сценариях модернизации. Среди них много волюнтаристских концепций, полагающих, что субъект преобразований (вождь, харизматический лидер и т. п.) обладает почти безграничными возможностями. Такие конструкции характерны, прежде всего, для эпохи Просвещения. Они до крайности романтизируют процесс трансформации, игнорируют рассмотренные выше социокультурные ограничения проводимых преобразований. Иной, как представляется, более реалистичной точки зрения придерживаются теории, акцентирующие внимание на соответствии социальных интенций вводимым институциональным преобразованиям. Здесь роль личности - субъекта трансформации существенно ограничена интересами наиболее влиятельных слоев и групп населения, прежде всего правящего класса. Схожей позиции придерживается современная теория элит, которая полагает, что «элиты могут лишь то, что им позволяют делать внеэлитные группы». Более широкая постановка вопроса характерна для веберианской традиции, которая фокусировалась на значении ценностей для регулирования социальной деятельности населения. Данная традиция была связана с анализом социокультурного контекста формирования соответствующих ценностей. В этом смысле реакция общества на воздействие субъекта перемен может быть рассмотрена как системообразующая. Аналитическими характеристиками здесь выступают исходные отношения субъекта перемен, в нашем случае лидера модернизации, к наличным социокультурным предпосылкам: их учет или игнорирование. Возможно выявление большого разнообразия таких отношений, но для большей наглядности анализа эта диспозиция может быть введена в виде оппозиции: «вмененный», то есть преимущественно связанный с игнорированием имеющихся предпосылок, и «востребованный», то есть опирающийся на соответствующие предпосылки. При таком понимании модернизация предстает частным случаем трансформационных преобразований, связанным с наличием сильного субъектного воздействия на ход социальных процессов. Ее основной признак - формирование институтов, рассматриваемых лидерами преобразований в качестве «современных» (в традиционно-нормативном или уже новом понимании). Эти лидеры зачастую не различают истоки собственных представлений о такой «модерности». «Модерными» представляются как институты, используемые «передовыми» странами, так и действительно современные институты. То есть институты, соответствующие собственному социально-историческому времени этих стран, наиболее полно отвечающие требованиям сложившейся ситуации, способные решить наличные социальные проблемы. При анализе оппозиции «вменение - востребованность» крайне важно выявить причины, обусловливающие выбор конкретной модернизационной модели. Этот выбор связан с исходной оценкой субъектом модернизации макросоциального контекста. В этом смысле само понятие «модернизация» (осовременивание) в его исходной трактовке, как это было показано выше, всегда несет в себе следы нормативной установки. Другой вопрос, как формируется этот нормативный ориентир. Здесь возможны два варианта: образец берется из какого-то заимствованного конструкта или этот образец - целевой ориентир модернизационного проекта - конструируется исходя из проблемной ситуации реформируемой страны с учетом специфики ее развития. Это понимание природы образца позволяет уточнить понятие «модернизация». Модернизация - специфический случай трансформационных процессов, когда субъекты институциональных преобразований ориентируются на некие избранные или сконструированные нормативные образцы. Такое понятие включает в себя оба подхода к выбору нормативного образца: как доктринально-заимствованный, так и проблемно-конструктивный. Радикальное несоответствие между высокозначимой нормой, с одной стороны, и реальным состоянием общества, его ожиданиями - с другой, могло приводить к выводу, что такое общество недостойно того, чтобы потенциальный лидер считался с его готовностью к переменам. Примеры - не только колониальное культуртрегерство европейских держав в Африке и Азии, но и аналогичные по своей сущности реформы Петра I. Для отрицания субъектом трансформации права объекта предстоящих реформ - реально существующего общества - на диалог необходимо, чтобы субъект ощущал себя выведенным за культурные границы этого общества. Грубо говоря, такие модернизационные элиты должны ощущать себя в чужой, дикарской покоренной стране. Напротив, «востребованность» возникает из представлений о том, что общество является достойным партнером модернизационного субъекта, заслуживает диалога. Она предполагает наличие значимых слоев и групп, проблематизирующих свое социальное положение, готовых оценивать соответствие предлагаемых преобразований своим интересам или, по меньшей мере, сформированным (зачастую мифологизированным или идеологически переформатированным) ожиданиям. В этом смысле трансформационный процесс (в его веберовской модели) создает предпосылки для перехода от модернизации, способной опираться лишь на «вменение», к «востребованным» преобразованиям на основе последовательного расширения спектра целе-рациональных слоев и групп, которые, в свою очередь, и выступают социальной базой «востребованности». Историческими примерами «вмененной» модели модернизации могут служить как конструирование системы институтов США в ходе дискуссий отцов-основателей, так и реформы Петра I. Примерами «востребованных» модернизаций могут быть как «Славная революция», которая возвела Вильгельма III Оранского на британский престол, так и великие реформы Александра II, подготовленные и духовными устремлениями передовой части российского общества, и огромными моральными потрясениями в результате поражения России в Крымской войне. Хотя, конечно, в этих реформах легко увидеть оба источника нормы: и заимствование, и конструирование. К востребованным преобразованиям следует также отнести и перестройку. Нарастающие экономические трудности и кризис политики Михаила Горбачева обусловили также первоначальную готовность народа к экономическим реформам начала 1992 года. Мера совпадения содержания этих реформ с ожиданиями, уровень рациональности в анализе проблем - отдельный вопрос. Исторический опыт показывает, что для «вменения» нужно, чтобы лидеры модернизации ощущали себя некими «мессиями», несущими благо и свет своему народу. Да и «просвещаемый» народ должен чувствовать мессианский запал лидеров преобразований. Без этого модернизация довольно быстро выдыхается, превращается в циничное насилие без позитивного содержания. Соответствующую идеологическую компоненту можно увидеть и при реализации «востребованных» преобразований. Однако гораздо важнее, что в варианте «востребованности» рациональные интенции существенно превалируют над идеологическими. Таким образом, при анализе модернизационных процессов мы имеем две взаимосвязанные пары: «вмененный - идеологический», с одной стороны, и «востребованный - рациональный» - с другой. Ради выстраивания достаточно простой конструкции, позволяющей качественно различать модели модернизации, автор попарно «склеил» соответствующие модернизационные интенции и использовал оппозицию «идеологический - рациональный», покрывающую соответствующие пары. Вполне очевидно, что речь идет об аналитическом различении. Реальные модернизационные проекты, при преобладании одного из двух признаков, всегда имеют элементы другого. Иным основанием для различения модернизационных моделей является характер преобразований: телеологические или, напротив, генетические подходы. Если общество предстает косным, пассивным объектом преобразований, то главной проблемой является выбор соответствующей телеологической модели - средств, инструментов претворения в жизнь избранного образца модернизации. Если же общество воспринимается в роли партнера (пусть даже младшего, чье мнение имеет малый вес при выборе модели реформ), то гораздо более важную роль начинают играть проблемы социального генезиса, поддержания и развития реально существующих жизнеспособных институтов; взаимной адаптации институтов и моделей социального действия. Этот генезис, по замыслу сторонников данного подхода, должен обеспечить эффективное решение тех проблем, анализ которых стал источником формирования соответствующего модернизационного образца. Все эти вышевведенные четыре различения, взятые попарно, позволяют выделить четыре принципиально различные модели модернизации - модернизационные парадигмы: • идеолого-телеологическую; • идеолого-генетическую; • рационально-телеологическую; • рационально-генетическую [29]. Использование понятия «парадигма» опирается на исследовательскую традицию, в рамках которой «сложные решения, особенно коллективные, могут опираться на более или менее взаимосвязанные системы верований, которые при желании можно обозначить как парадигмы, поскольку по своим функциям и природе они действительно близки к куновским парадигмам» [30]. Проблему органичности социальной системы или, в иной теоретической трактовке, снижения ее внутренней конфликтности, находящуюся в центре нашего обсуждения, следует несколько переформатировать в свете введенной выше системы парадигм. Здесь центральной проблемой становятся трансформационные последствия реализации соответствующей модернизационной парадигмы в том или ином макросоциальном контексте. В истории хорошо известны примеры реализации идеолого-телеологической парадигмы - идейно вдохновленных и целенаправленных силовых преобразований. Достаточно вспомнить реформы Джироламо Савонаролы во Флоренции, создание государства иезуитов в Перу. Вполне очевидно, что идеолого-телеологическая парадигма тесно коррелирует с идеократизацией как способом преодоления трансформационных напряжений. Таким образом, идеолого-телеологическая парадигма, в силу своих исходных оснований и органичных для нее путей преодоления трансформационных напряжений, всегда несет в себе зародыш тоталитаризма, неразрывно связанного с идеократизацией. В этом смысле верно и обратное: отсутствие идеократизации - признак отсутствия и тоталитаризма. Здесь следует отметить определенную правоту постмодерных критиков, которые указывали на связь идеологического нарратива с тоталитаризмом. Однако гиперболизация этого тезиса, полное отрицание позитивной роли идеологии влечет за собой блокирование любых модернизационных проектов, так как выдвижение целей модернизации и выбор ее институциональных средств, как это было показано в предыдущем параграфе, не могут осуществляться вне идеологического пространства. Как всегда, между двумя крайностями лежит не истина, но проблема. Общей тенденцией является выдвижение целей модернизации в результате осознания общественных противоречий, пропущенных сквозь призму определенной идеологии. Без этого, без влияния идеологии, модернизационные цели теряют свою ценностную определенность и, соответственно, способность получать прочную социальную поддержку. Крайне важно отметить, что в рамках идеолого-телеологической парадигмы, вопреки мифам об их «естественном» происхождении, осуществлялось формирование современной демократии и рыночного хозяйства. «Промышленная революция была лишь началом столь же глубокой и радикальной революции, как и те, которые вдохновляли умы самых пылких религиозных фанатиков, однако новая вера являлась насквозь материалистической; в основе ее лежало убеждение в том, что все человеческие проблемы могут быть решены, если удастся обеспечить неограниченный рост материальных благ» [31]. На основе подробного анализа роли государства в становлении свободного рынка Карла Поланьи показывает: «Чтобы обеспечить свободное функционирование системы, администраторам приходилось постоянно быть начеку. А потому даже те, кто страстно желал освободить государство от всех излишних обязанностей; те, чья философия прямо требовала ограничить сферу деятельности государства, оказались вынуждены предоставить самому государству новые полномочия, инструменты и органы, необходимые для практической реализации принципа laissez-faire. Этот парадокс дополнялся другим, еще более удивительным. Экономика laissez-faire была продуктом сознательной государственной политики, между тем последующие ограничения принципа laissez-faire начались самым стихийным образом. Laissez-faire планировался заранее, само же планирование - нет» [32]. Читателю, хорошо знакомому с ходом отечественных реформ 90-х годов, ясно видно сходство: борьба за идейно вдохновленные либеральные реформы, с одной стороны, и во многом стихийное сопротивление «государственников», апеллировавших к проблемам реальной хозяйственной практики, - с другой. Для нашего анализа процессов трансформации и модернизации важно не только то, что становление рыночного хозяйства осуществлялось в рамках идеолого-телеологической парадигмы. Не менее важно и то, что, следуя логике представленного выше анализа, сам тип преобразований, основанный на модном сегодня «ограждении от вмешательства государства», принципе laissez-faire, позволяет типологически отнести их к другой, но близкой идеолого-генетической парадигме. Здесь налицо парадоксальное сближение политических воззрений радикальных либералов и радикальных консерваторов, ревностно защищающих традиционализм, «естественное» развитие общественно-политических процессов от разного рода «радикалов». Следование идеолого-генетической парадигме направлено на исключение какого-либо регулирующего вмешательства государства. «Слепая вера в стихийный прогресс не позволяет нам понять роль правительств в экономической жизни. Роль эта заключается в ускорении или замедлении его в зависимости от обстоятельств; если же мы считаем этот темп в принципе неизменным или, что еще хуже, видим кощунство в самой попытке на него повлиять - тогда, разумеется, ни о каком вмешательстве не может быть и речи» [33]. За такой позицией на деле скрывается глубокое недоверие к возможностям государства вскрывать насущные нужды общества, подлинные проблемы его развития. Крайние антиэтатистские настроения, распространившиеся не только в России, но и на Западе, ведут к заключению: наличное качество государства не позволяет доверять ему судьбы страны; в невмешательстве такого государства меньше риска. В этих позициях, и в аристократично-скептической и, напротив, в люмпенско-анархистской - впрочем, одинаково глубоко антидемократических по своим истокам, к сожалению, много правоты. Здесь сказывается как уровень социальных горизонтов властвующих элит, так и степень социальной ответственности внеэлитных групп, слишком склонных поддаваться политтехнологическим манипуляторам, соглашаться с примитивными ответами на сложные вызовы истории. Из сказанного выше вполне очевидно, что идеолого-телеологическая или идеолого-генетическая парадигмы вряд ли могут стать основой реформ в современной России. Идеолого-телеологическая парадигма не имеет на это шансов, так как сегодня она оказалась серьезно дискредитированной своей глубокой связью с тоталитарными проектами. Кроме того, следует учесть факт, что основная часть населения нашей страны высоко ценит достигнутое за последние полтора десятилетия невмешательства государства в личную жизнь граждан. Защита этой ценности - серьезный барьер на пути тотальной идейно-политической консолидации, являющейся необходимым условием для такой парадигмы. Идеолого-генетическая парадигма, как это видно из предшествующего обсуждения, принципиально неприемлема для каких-либо целенаправленных преобразований и, следовательно, не может служить основой для модернизационных проектов. Она лишь может защищать продолжение модернизационного проекта, начатого, как мы видели, в рамках иной - идеолого-телеологической - парадигмы. Таким образом, можно заключить, что альтернатива российской модернизации, ее «коридор возможностей» - выбор между рационально-телеологической или рационально-генетической парадигмами. Соответственно при обращении к принципам рационально-телеологической парадигмы речь идет о рационально обоснованном вменении социальных институтов, соответствующих реальной проблемной ситуации страны - объекта модернизации. Но здесь как раз и кроется основная трудность. Рационально-телеологическая парадигма, как отмечалось выше, основана на представлении о пассивном характере социальной среды, в которую имплантируются соответствующие институты. Такая парадигма и соответствующие ей модели модернизации по своим политическим интенциям близки к авторитарным установкам. Авторитарный модернизационный проект может быть оформлен и в виде демократического режима, за фасадом которого реализуется авторитарное по своему существу управление пассивным населением, лишенным реального влияния на содержание и темпы преобразований. При таком понимании подлинное демократическое содержание политической системы может быть охарактеризовано не только через традиционные признаки: плюрализм, политические свободы, участие, но и через его модернизационное выражение: подлинное отношение власти - субъекта модернизации к ее социальному объекту. Налицо возможность модернизационного измерения демократии, характеризующее политический режим через его влияние на модернизационный процесс. Это влияние может выражаться в стимулировании, поддержке, или, напротив, в торможении и блокировке инициативы «снизу». Важным последствием авторитарной установки обсуждаемой модели является систематически поддерживаемая позиционная дистанцированность модернизационного субъекта от объекта. Без нее действительно невозможно поддерживать реформаторскую мобилизованность, без которой, в свою очередь, трудно преодолеть реальную или мифологизированную «косность» среды. Но платой за эту дистанцию является все возрастающая сложность проникновения в проблемную ситуацию, которой живет реформируемое общество. Оно становится все менее познаваемым, все менее понятным. Соответственно меньше шансов на своевременную корректировку модели. (Ярким, но очень редким примером поддержания такой сложной реформаторской диспозиции, проблемного подхода при проведении авторитарной модернизации являются реформы, проведенные в Сингапуре под руководством Ли Кван Ю [34].) Приведенные парадигмальные различения добавляют еще одно измерение - взаимоотношения трансформационной парадигмы и цели модернизации. Выше мы видели тесную взаимосвязь постановки этой цели, с одной стороны, и успеха модернизационного проекта, его экономических и социальных последствий - с другой. Успешная модернизация - в большой мере результат осознания ситуации, проблем страны. Без проникновения в такую ситуацию, без осознания определяющих ее факторов латентная проблемная реальность неосознанно переформатируется в набор предметов управления и регулирования. Следует отдавать себе отчет, что подобное переформатирование исходных проблем делает дальнейшее модернизационное воздействие в точном смысле слова бессодержательным. Все эти рассуждения были необходимы для того, чтобы выделить особое, проблемно-предметное измерение взаимосвязи модернизационной парадигмы и конкретных целей модернизационного проекта. Собственно, изменения в подходах, которые претерпела теория модернизации за последние полвека, характеризовались широким использованием проблемного подхода к определению целей и задач модернизации при одновременном отказе от модернизации как набора наперед заданных, как на поверку оказывается, идеологически обусловленных мер и задач. Наше предыдущее рассмотрение показало, что идеолого-телеологическая парадигма, уже в силу своих исходных оснований, принципиально избегает проблемного подхода. (Так, долгое время в рамках советской идеологии элементы хозрасчета были под большим подозрением относительно их соответствия социалистической доктрине.) Идеолого-телеологическая парадигма стремится к снижению проблематизации, подрывающей ее идеологические основания. Одновременно она всегда ведет, как мы это уже отмечали, к кардинальному упрощению, тривиализации своей исходной идеологии [35]. Идеология «схлопывается» до достаточно примитивного набора идей, способных служить критериями для формируемой системы институтов. Идеолого-генетическая парадигма также связана с интенцией к транспонированию исходных проблемных представлений в инструментальный ряд, «освященный» идеологической санкцией. Исходный, зачастую вполне широкий и основательный круг проблем под влиянием идеологических шор уплощается и превращается в набор идейно санкционированных институциональных инструментов. Здесь источник стремления к импорту институтов, характерного для многих модернизационных проектов. В утрате проблемного подхода - источник многих провалов модернизационных проектов. Главная трудность реализации такого проекта в рамках рассматриваемой парадигмы состоит в том, что однажды сформулированная цель при ее телеологической реализации отрывается от исходного проблемного поля. Телеологический процесс также влечет за собой слабую обратную связь между объектом и субъектом управления, а также специфический информационный характер этой связи. В силу предметного характера постановки задач, спускаемых «сверху» «вниз» для их исполнения, эта обратная связь может характеризовать лишь формальное расхождение между поставленной задачей и результатом. Этого вполне достаточно для формальных, например инженерных, систем. Однако для социальных систем эта информация малосодержательна, так как она не позволяет судить о качестве решения исходной проблемы. Отечественному читателю бессодержательность подобной обратной связи хорошо понятна. Достаточно вспомнить советскую отчетность о выполнении плана по выпуску товаров народного потребления. Товары выпускали, но на решение проблем потребления это влияло мало. Также следует добавить, что идеологизированное ограждение от вмешательства государства в ход генетического процесса влечет за собой иной, не менее опасный способ подавления и искажения обратных связей. «Символом веры» либералов является способность рынка и общества самостоятельно преодолевать подобные кризисы. Однако, как показывает идущий глобальный кризис, обществу приходится платить дорогую социальную цену за приверженность либеральному фундаментализму. Можно отметить, что идеолого-генетическую парадигму отличает характерный для либералов скептицизм относительно возможностей государства, так же как и других, созданных человеческим разумом институтов, решать социальные проблемы. В то же самое время рационально-телеологическую парадигму, напротив, отличает излишняя самоуверенность в своей способности найти искомый рецепт решения социальных проблем. Рационально-генетическая парадигма, напротив, ориентирована на перманентный проблемный анализ возникающей ситуации с фокусированием на проблемно интерпретируемую обратную связь. За все приходится платить. Эта парадигма, выигрывая в содержательности, в проблемном подходе, зачастую проигрывает в целенаправленности, в возможности формирования консолидированной цели модернизации, в создании предпосылок для последовательной реализации выработанных задач. Если телеологические парадигмы, как правило, связаны с авторитарными или тоталитарными политическими моделями, то генетические, напротив, - с демократическими системами. Плюрализм позиций серьезно затрудняет как их консолидацию при выработке целей, так и мобилизацию при их осуществлении. Кроме того, необходимость сохранять электоральную поддержку зачастую приводит к отказу от модернизационных проектов, чреватых ухудшением (пусть даже временным) социального положения целевого электората инициаторов реформ. Демократические системы в принципе трудно ориентировать на долгосрочные модернизационные проекты. Модернизация «снизу» хороша в качестве лозунга, но требует крайне серьезных и многообразных предпосылок. Здесь, наряду с системой рациональных, разнообразных социально распределенных субъектов модернизации, включая сюда и государство, необходима еще и система рациональных акторов этой модернизации. Однако, при всех проблемах реализации рационально-генетической модели, ее отличает одно, но крайне ценное преимущество. При сохранении в ее рамках каналов социальной рефлексии, способности своевременно вскрывать возникающие проблемы такая модель модернизации не доводит до глубинного кризиса, способного напрочь взорвать модернизационный процесс. Дело рационально-генетической модернизации, как говорится, трудное, но отнюдь не невозможное. В своей классической работе Карл Поланьи так характеризует аналогичный процесс: «…государства, которые по своим внутренним причинам не желают сохранения статус-кво, могут быстро осознать слабости соответствующей институциональной системы и активно содействовать ускорению создания новых институтов, более выгодных с точки зрения их интересов. Подобные страны подталкивают вниз то, что уже рушится, крепко держатся за то, что - движимое собственным импульсом - развивается в удобном для них направлении. В таком случае может показаться, будто эти страны и положили начало процессу социальных перемен, тогда как в действительности они лишь извлекают из него пользу, а порой даже искажают общее направление процесса, чтобы поставить его на службу своим целям» [36]. Трансформационный анализ социального функционирования целого ряда стран «обобщенного Запада» показывает как преимущества, так и недостатки рационально-генетической модели. В частности, следует обратить внимание на взаимосвязь конкурентной демократии и проблемного подхода. Политический процесс, связанный с представлением спектра разнообразных интересов, по большей части носит проблемный характер. Можно заключить здесь наше обсуждение тем, что выбор парадигмы зависит как от настоятельности вызовов истории, так и от тех темпов модернизации, которые диктуются этими вызовами, от масштаба издержек, на которые общество готово идти ради ответа на них. Важным фактором выбора парадигмы является также и характер социальной мобилизации, который в большой мере определяет способ соотнесения предстоящих издержек и выгод. Очевидно, что идеологические парадигмы, переводящие соответствующие оценки в метафизическое пространство, обладают значительным преимуществом при вхождении в модернизационные проекты, но одновременно связаны с большими рисками их провала. Априорные оценки предстоящих жертв почти всегда кардинально расходятся с постериорным подведением исторических итогов. Но именно поэтому при анализе модернизационных проектов так важно видеть те вызовы, на которые они реально отвечали. Например, следует учитывать, что советская модернизация 30-х годов осуществлялась перед лицом остро ощущаемой угрозы иностранной интервенции. В результате такого самоощущения широких слоев общества и сверхмобилизационных устремлений власти эта модернизация велась методами военного времени. Такое понимание позволяет иначе оценивать те издержки, на которые было готово идти и шло на деле советское общество. Но это вовсе не означает согласия с подобными методами в других исторических условиях. § 4. Российская модель модернизации Выше мы уже отмечали, что успех сопутствует тем проектам, которые в полной мере учитывают специфику собственного странового развития. Соответственно выявление особенностей развития нашей страны абсолютно необходимо для реалистичного отечественного проекта модернизации. Видимо, не без влияния подобного рода соображений в последние годы возрос интерес к выявлению особенностей российской модели развития. Поиски специфики Фокусом нашего рассмотрения является не просто выявление специфики развития России, но включение ее в типологию парадигм модернизации. В силу смены доминирующих идеологических пристрастий в нашей стране существенно возросло влияние макросоциальных, социокультурных подходов в противовес раннее властвовавшему экономическому детерминизму. Это действительно возвращение к большой отечественной традиции. В основе острой дискуссии, участниками которой были западники, славянофилы, а позднее и народники, лежали различия во взглядах относительно того, насколько реформы XVIII-XIX веков соответствовали российской идентичности; имели ли они позитивные или, напротив, негативные последствия; как эти преобразования воздействовали на социокультурный фундамент развития России. Справедливости ради следует отметить, что такая дискуссия продолжалась и в послереволюционные годы, не только в эмигрантской среде (прежде всего Николай Бердяев и Георгий Федотов), но и в отечественном андеграунде (Александр Ахиезер) [37]. Во многом эти обстоятельства обусловили сегодняшнее преобладание социокультурного подхода, остроту дискуссий о роли российской культуры в судьбе отечественных преобразований. В новых обстоятельствах возродились и неозападники, исследовавшие причины отклонения развития нашей страны от магистрали «нормального», то есть западного развития, ищущие пути возврата на эту магистраль; и неославянофилы, отстаивающие принципиальную непригодность западных моделей для плодотворного развития России. Анализ характера отечественного развития показывает, что в течение длительного времени, со времен раскола, развитие России осуществлялось в виде телеологического воплощения властью идеологически сформированных проектов. Использование концепции «Москва - Третий Рим» как государственно-политической идеологии; попытки «европеизации» России, энергично проводившиеся в разных модификациях Петром I, Елизаветой, Екатериной Великой, Павлом I; «строительство социализма», как в ленинско-сталинской, так и перестроечной модификациях - все эти проекты различаются лишь идейными источниками целевых ориентиров. Их объединяет принцип идейно вдохновленного силового переустройства государства, экономики и общества. Идеолого-телеологический тип развития характерен и для реформ, проводимых в России в 90-е годы XX века, направленных на внедрение «сверху» институциональных норм политической демократии и рыночной экономики. Имеются и альтернативные позиции. Так, Александр Ахиезер, Игорь Клямкин и Игорь Яковенко отстаивают позицию о растущей в дооктябрьский период роли либерально-демократической компоненты развития. Это, на наш взгляд, вменение истории иного смысла. Так, например, указывается на попытку Александра III «монопольно представлять интересы всех социальных групп вместе и по отдельности». Но вряд ли концепция власти Александра III вообще включала понятие социальных интересов [38]. Скорее здесь присутствовало синкретическое представление о народе. Предоставим слово Константину Победоносцеву - неоспоримому идеологу этого царствования: «Россия была сильна благодаря самодержавию, благодаря неограниченному взаимному доверию и тесной связи между народом и его царем. Такая связь русского царя с народом есть неоцененное благо, народ наш есть хранитель всех наших доблестей и добрых наших качеств; многому у него можно научиться!» [39] Кроме того, в работе Ахиезера, Клямкина и Яковенко игнорируются различия в содержании моделей деятельности на разных этапах отечественного развития. Ведь для ведущих культурологов вполне очевидно, что вечевая демократия, глубоко погруженная в традиционный мир, кардинально отличается по своим мотивам и способам принятия решений от модерной демократии, основанной на индивидуальном выборе, универсалистских ценностях. В свою очередь утверждение таких ценностей невозможно, как показывает история феодальной Европы, без этапа централизованной монархии. Универсалистские ценности на этом этапе становятся не только важным этическим регулятором, но утверждаются в качестве оснований для институционального функционирования. Не следует абсолютизировать и мобилизационную специфику России. Признавая большое значение этой компоненты отечественного развития (значимость которой, впрочем, сильно менялась на отдельных исторических этапах), следует указать на вторичность этой характеристики. Выше мы уже отмечали тесную связь между следованием идеолого-телеологической парадигме, с одной стороны, и мобилизационным характером власти - с другой. Следование этой парадигме всегда влечет за собой мобилизацию. И здесь Россия совсем не уникальна. Каждый раз, когда где-либо начинали воплощать в жизнь идеологический проект, всегда за этим следовала мобилизация. Варьировалась лишь степень такой мобилизации, и в особенности - виды суперценностей, выступающих ее основой. Так, например, социальная мобилизация периода посткоммунистического транзита стран Восточной и Центральной Европы была связана с суперценностью - национальным освобождением от «гнета Москвы». Многие современные проблемы в этих странах как раз вызваны тем, что мобилизационное напряжение снижается, начинается переход к рациональному осмыслению ситуации. Этим же обусловлены и попытки, проявляющиеся в ряде стран Восточной Европы, оживить увядшую суперценность, вернуть мобилизационное напряжение, уйти от необходимости решать накопившиеся новые проблемы развития. Специфика российской модели При анализе модели российской модернизации следует выделить специфическую особенность российской трансформации и модернизации - низкое значение этических оснований функционирования социальных институтов, связанных с ними моделей социального действия. В силу этого необходимо прояснить специфический характер социального функционирования, базирующегося на иных, прежде всего религиозно-идеологических, основаниях. Много написано о сакральном характере российской, а затем и советской власти. Это вполне объяснимо с учетом доминирования идеолого-телеологической парадигмы. Но тогда требует объяснения необычайно высокий статус идеологии в нашей стране - именно он создавал предпосылки для идеологической мобилизации, массового энтузиазма, блокировавшего рациональный анализ ситуации. Выше мы не раз обращались к классической логике: секуляризация, снижение роли религиозных ценностей вполне компенсируется ростом значения универсалистских ценностей. В большой исторической перспективе такое обобщение вполне правомерно. Но следует обратить внимание и на то, что все индоктринации Просвещения осуществлялись в отношении общества с глубоко укорененными религиозными традициями, и в результате был сформирован сложный синтез религиозных и модерных ценностей. Таким образом, несмотря на неизбежные кризисы, этические основания институциональной модели все же сохранили свою устойчивость, хотя одновременно сильно эволюционировали. Сколько бы критики викторианской морали, включая великих Бернарда Шоу и Оскара Уайльда, ни издевались над этосом, жестко определявшим нормы поведения джентльмена, его наличие трудно отрицать. Хорошо известна статистика спасшихся при катастрофе «Титаника»: из пассажиров первого класса спаслись практически лишь женщины и дети, а среди пассажиров второго и третьего 80 процентов оставшихся в живых - мужчины. Нормы, довлевшие над «высшим» классом, были более значимы, чем даже инстинкт самосохранения. Несмотря на хорошо известные в отечественной истории примеры индивидуальной и коллективной жертвенности в лихую годину, трудно привести аналогичные примеры высоконравственного поведения наших «высших» классов. Как представляется, причины в том, что российская модель этической эволюции была кардинально иной, чем на Западе. Для понимания истоков этих отличий следует обратиться к Павлу Милюкову, видевшему эти истоки в последствиях церковного раскола. Историк отметил, что в результате раскола живые религиозные элементы, для которых религия выступала нравственным регулятором, покинули лоно официальной православной церкви. «Так, положа руку на сердце, готовое громко исповедовать свою веру среди Москвы, отделялось русское народное благочестие от благочестия господствующей церкви. Болезненный и обильный последствиями разрыв между интеллигентами и народом, за который славянофилы упрекали Петра, совершился веком раньше» [40]. Такой ход истории привел к тому, что в российском обществе было сильно ослаблено нравственно-этическое влияние религии как социального института. Но свято место пусто не бывает. В модернизирующейся России, начиная с XVIII века, быстро росло число людей, которые, вкусив плоды Просвещения, начинали задаваться «вечными» вопросами. В условиях образовавшегося этического вакуума общество должно было сформировать альтернативный церкви социальный институт - так появилась «интеллигенция» как специфическое социально-культурное явление. Она не являлась ни корпорацией, ни сословием. Она довольно быстро развилась в полноценный социальный институт со своей специфической системой норм, ценностей, ролей, взяла на себя многие социальные функции церкви. Александр Панарин писал: «Интеллигенция ведет себя как клир: в ее инвективах власть предержащим и в ее обещаниях содержится морально-религиозный пафос обличения и обетования. Словом, тот самый огонь, который возгорелся в мире в эпоху появления великих религий, питает и современные светские идеологии» [41]. Как всякая религиозная институция, интеллигенция выработала свою систему догматов, символ веры и ритуалы. Основными ее ценностями были «духовность», противостоящая «пошлости» (понятие, не имеющее аналога в других языках); «образованность» (не связанная с практическим использованием образования); миссионерское «служение народу», оторванное от проникновения в его реальные жизненные проблемы; «верность идеалам». Михаил Гершензон в «Вехах» дал описание социализирующего функционирования «интеллигентской религии»: «Юношу на пороге жизни встречало строгое общественное мнение и сразу указывало ему высокую и ясную цель. Смысл жизни был заранее общий для всех, без всяких индивидуальных различий. Можно ли сомневаться в его верности, когда он признавался всеми передовыми умами и освящен бесчисленными жертвами? Самый героизм мучеников, положивших жизнь за эту веру, делал сомнение практически невозможным. Против гипноза общей веры и подвижничества могли устоять только люди исключительно сильного духа. Устоял Толстой, устоял Достоевский, средний же человек, если и не верил, но не смел признаться в своем неверии» [42]. Исходной позицией интеллигентской религии было жесткое, нравственно напряженное противостояние враждебному государству. Подобная аффектированная антиэтатистская позиция не могла не деформировать весь этический фундамент адептов такой религии, не создавать достаточно амбивалентное отношение к общепринятым нравственным представлениям. Ради борьбы с ненавистным врагом - государством, его слугами и пособниками допускались многие отклонения от общепринятых норм. Именно тогда были заложены основы двухсекторной общественной морали: высокие нормы отношений между «своими» и нравственный релятивизм - в отношениях с государством. Эта позиция интеллигенции подкреплялась твердолобостью власти, не желавшей искать диалога с нравственно живыми силами общества, не допускавшей в свои коридоры «сомнительных нигилистов». Подобная социальная диспозиция обусловливала нравственное вырождение власти, еще больше разжигавшее огонь «интеллигентской религии». Яркую характеристику государственных установлений дал Петр Валуев в своей «Думе русского во второй половине 1856 года», ставшей манифестом будущих реформаторов того времени. «Благоприятствует ли развитию духовных и вещественных сил России нынешнее устройство разных отраслей нашего государственного управления? Отличительные черты его заключаются в повсеместном недостатке истины, в недоверии правительства к своим собственным орудиям и в пренебрежении ко всему другому… Сверху - блеск, внизу - гниль… У нас самый закон нередко заклеймен неискренностью. Мало озабочиваясь определительной ясностью выражений и практическою применимостью правил, он смело и сознательно требует невозможного» [43]. Внутри государственной машины утвердился дуализм, выступавший симметричным отражением двухсекторной морали: тайная приверженность «интеллигентской религии», основанная на ощущении ее нравственной правды, сочетающаяся при этом с предельным цинизмом в практических делах. Религиозный характер интеллигенции как социального института определил ее позицию по отношению к обществу: наставник, проповедник, обладающий знанием единственной истины. Выработка радикальной идейной программы - вот задача интеллигенции. Черновая работа по поиску реальных путей проведения в жизнь этих идей, работа, требующая знания практики, ее реалий - дело чиновников, «крапивного семени». Участие же в проведении реформ - вообще удел подлецов и карьеристов. Их можно наставлять и обличать, но не соучаствовать в их мелких грязных делишках. Доминирующая этическая позиция интеллигенции обусловила самую серьезную проблематизацию нравственных оснований всех государственных установлений. Сформировался и довольно специфический этический фундамент хозяйственной жизни. Многие универсалистские ценности, в том числе частная собственность, обладали довольно низким статусом, поддерживаемым лишь санкциями. Наряду с этим следует отметить рационализм, в рамках которого функционировали модели хозяйственной жизни. Здесь крайне важно свидетельство Александра Энгельгардта, признанного знатока деревенской жизни. «Конечно, крестьянин не питает безусловного, во имя принципа, уважения к чужой собственности, и если можно, то пустит лошадь на чужой луг или поле, точно так же, как вырубит чужой лес, если можно, увезет чужое сено, если можно, все равно, помещичье или крестьянское… Если можно, то крестьянин будет травить помещичье поле - это без сомнения… Конечно, если барин прост, не хозяин, и за потравы не будет взыскивать, то крестьяне вытравят луга и поля, и лошадей в сад будут пускать… Зачем же крестьянин станет заботиться о чужом добре, когда сам хозяин не заботится?» [44] Такое конвенциональное взаимоотношение ценностных оснований и институциональной среды, как это вполне очевидно, разрушает универсалистские институциональные установления. Это подтверждается и тем фактом, что самая большая в Европе Макарьевская ярмарка отличалась от современных ей западноевропейских тем, что она все еще торговала наличным товаром. Действительно, какая может быть торговля по образцам, когда отсутствуют устоявшиеся нормы доверия между субъектами рынка. Все эти условия, которые до предела сузили круг доверия к институциональным установлениям, выходящим за рамки традиционного общества, вели к мощной тенденции социокультурного и институционального индивидуализма. Здесь опять приходится обратиться к авторитету Александра Энгельгардта: «…я уж много раз указывал на сильное развитие индивидуализма в крестьянах, на их обособленность в действиях, на неумение, нежелание, лучше сказать, соединяться в хозяйстве для общего дела. На это же указывают и другие исследователи крестьянского быта. Иные даже полагают, что делать что-нибудь сообща противно духу крестьянства. Я с этим совершенно не согласен. Все дело состоит в том, как смотреть на дело сообща. Действительно, делать что-нибудь сообща, огульно, как говорят крестьяне, так, что работу каждого нельзя учесть в отдельности, противно крестьянам… Но для работ на артельном начале, подобно тому, как в грабарских артелях, где работа делится и каждый получает вознаграждение за свою работу, крестьяне соединяются чрезвычайно легко и охотно» [45]. Этот крайне важный вывод о развитости индивидуалистского этоса российского крестьянства сильно расходится с позициями тех, кто убежден в глубокой укорененности общины, ее традиционалистских ценностей. С точки зрения автора, общину следует рассматривать как влиятельный институт, поддерживавший традиционное общество путем разнообразных негативных санкций за попытки вырваться за пределы «мира». Процессы индивидуализации, не подкрепленные ни религиозной этикой, ни секулярными ценностями статуса личности (этот феномен Борис Капустин удачно назвал «безличностным индивидуализмом»), широко распространенные во всем российском обществе, требовали определенной социокультурной компенсации - обращения к одной из универсалистских идеологий. Это обстоятельство, дополненное охарактеризованной выше спецификой российской социальной трансформации, обусловило высокий статус в России разного рода радикальных социальных идеологий. В свою очередь такой статус, накрепко спаянный с самой базовой моделью социального функционирования, как уже отмечалось, обеспечивал устойчивость идеолого-телеологической парадигмы. Предметом общественных дискуссий в рамках такой социокультурной диспозиции может стать лишь конкретная идеология, но не сама эта парадигма. Еще одним фактором, обусловливающим поддержание идеолого-телеологической парадигмы в российском обществе, являлся радикальный разрыв в уровне образования его «верхов» и «низов» в период острых трансформационных изменений. Этот разрыв питал высокомерное, презрительное отношение «верхов» к «низам». Малоосновательное высокомерие, в свою очередь, подрывало доверие к каким-либо суждениям «низов» относительно социально-экономических и политических реалий. Возникала порочная обратная связь: осознаваемое непонимание происходящего усиливало нежелание «влезать», чтобы не запутаться еще больше, а нежелание разбираться усиливало и без того немалое непонимание. Вкупе с высоким статусом идеологии, эта ситуация вообще оставляла мало шансов на какую-либо парадигму, кроме идеолого-телеологической. Здесь следует отметить, что подобные разрывы в уровне образования и социализации в других странах приводили к схожему положению: доминированию телеологических парадигм. Лишь уменьшение соответствующих разрывов открыло дорогу генетическим парадигмам, требующим содержательной обратной связи. Подводя промежуточные итоги, в качестве важнейших характеристик специфики отечественной трансформации можно выделить: 1) глубокую укорененность идеолого-телеологической парадигмы. В большинстве стран, где реализовывалась такая парадигма, развитие на ее основе было лишь относительно коротким историческим этапом. В России же она стала преобладающей моделью развития; 2) высокий статус идеологии, лежащей в основании соответствующей модели преобразования. В условиях слабого влияния религиозных ценностей радикальные идеологии санкционируют выбор образца социальных институтов, а также становятся критерием оценки их функционирования; 3) слабость этических регуляторов функционирования социально-экономических институтов. Падение регулятивной роли традиционных норм оказалось слабо компенсированным повышением роли универсалистских ценностей и моделей социального действия. Сложился низкий уровень доверия к «безличностным» институтам, основанным на универсалистских ценностях. Это вызывает необходимость в создании иных, внешних или внутренних средств поддержания функционирования социальных институтов; 4) доминирование индивидуалистических моделей социального действия, низкий статус ценности личного достоинства. Это создает предпосылки для существенного роста рационалистической компоненты в деятельности социальных институтов. Одновременно складывание «безличностного индивидуализма» вызывает серьезное противоречие между характером усложняющихся институциональных установлений, с одной стороны, и наличными моделями социального действия - с другой. В рамках такой модели идеологическая санкция, безусловно, выступала более существенным аргументом при оценке пригодности того или иного института, чем практические соображения. Подобные социальные механизмы выбора модернизационных ориентиров поддерживают сами себя, укрепляют общественный статус идеологии, упрочивают функционирование идеолого-телеологической парадигмы. Однако не раз в истории России жесткое столкновение идеологических догм с реальностью оборачивалось сильным социокультурным шоком, потрясавшим самые основы государственного устройства. Так, поражения в Крымской и Русско-японской войнах наглядно показали, что за парадным фасадом военной мощи скрывались государственная немощь и разгул коррупции. В обоих случаях были предприняты попытки изменить подход к модернизации: существенно усилить ее генетическую составляющую. Следует обратить внимание, что обе попытки смены модернизационной парадигмы были сорваны устремлениями представителей радикальных идеологий: социалистической (террор народовольцев, а затем их преемников эсеров, попытка большевистского восстания) и монархическо-консервативной (политика Константина Победоносцева и действия черносотенцев). Однако именно неизменное крушение таких попыток сменить идеолого-телеологическую парадигму выступает, на наш взгляд, подтверждением изложенных выше выводов о специфике отечественной трансформации. Эти несущие конструкции парадигмального и социокультурного развития страны не претерпели сколько-нибудь существенных изменений в советский период. Более того, представляется, что радикальная революция лишь окристаллизовала их, сделала соответствующие тенденции более явными и последовательными. Здесь, безусловно, сказалось родство революционных интенций и базовых конструкций радикальных модернизационных проектов. Юрий Левада отмечал: «Революция - побочная дочь главного социального мифа XIX века, мифа о всепобеждающем Прогрессе, авторство которого оспаривали либералы и радикалы, гегельянцы, позитивисты, марксисты, анархисты и др. Концепция Прогресса как поезда, несущегося по рельсам Истории, отдавала революциям функции паровоза (знаменитая формула К. Маркса - “локомотивы истории”)» [46]. При сохранении парадигмальной преемственности следует выделить и произошедшие перемены. Главная из них - смена идеологических ориентиров вместе со сменой основного носителя «религиозных» представлений. «Существуют разные ответы на вопрос о том, какую жизненно важную проблему решила революция, ради чего она совершалась. Главным вопросом большевизма, по мысли Николая Бердяева, является монополизация им не столько государственной, сколько духовной власти, стремление в лице своей партии быть одновременно и Церковью - атеистической Церковью, церковью без Бога» [47]. Эта новая «религия» была прямой наследницей «интеллигентской религии», «скрещенной» с до предела упрощенным марксизмом. В свою очередь это сыграло трагическую роль в судьбе прежней «интеллигентской религии». Жестокие гонения Октябрьской революции и «красного террора», которые были типологически схожими с расправами прозелитов новой веры с иноверцами, загнали в духовные катакомбы ее «апостолов», но сохранили веру и готовность к миссионерству. С той поры эта религия вновь, как и прежде, стала формировать андеграундную оппозицию, источник нравственно-этического сопротивления режиму. Духовная победа «коммунистической религии» никогда не была полной. Ее господство распространялось только на социальные слои и группы, являвшиеся продуктами распада российского традиционализма, способными лишь частично воспринять лексику новой идеологии, но не ее подлинные ценности и смысл. В ходе социалистической модернизации в нашей стране сформировались слои, которые, как это теперь очевидно, вполне искренне прониклись новыми «религиозными» идеалами советского социализма, совпадавшими с устремлениями и мироощущением вчерашних крестьян, перед которыми открылись широкие социальные возможности: образование, другой, более комфортный быт, лучшее будущее для детей. Однако эти идеологемы не забирались на «верхние этажи» интеллектуальной жизни страны, где доминировали совершенно иные ценности и представления, скрытые показной лояльностью. В этом смысле в нашей стране, по существу, не было тоталитаризма, несмотря на тоталитарные устремления власти. Торжество идейного конкурента «интеллигентской религии» было неполным и временным. Новой власти вскоре понадобились плоды прогресса: современные техника, промышленность и администрация. Для этого нужны миллионы образованных людей. Призванные к этой деятельности остатки прежней интеллигенции неизбежно принесли с собой и свою религию. Сильнейшим фактором социальной трансформации стала Отечественная война, которая, перетряхнув традионалистское советское общество, резко продвинула его в сторону индивидуализации, поставив в предельной форме вопросы бытия, вскрывая подлинно значимые ценностные пласты. Оценивая социокультурные последствия Войны, следует выявить меру ее интеграционного воздействия на народы, слои и группы населения. Есть много оснований полагать, что в результате действительно сложилась новая социальная общность, охватившая огромное большинство населения нашей страны. Другое дело - судьба этой общности, факторы, влиявшие на ее интеграцию и на разобщение. Результатом эволюции советского режима стала предельная неспособность официальной «коммунистической религии» выполнять роль «духовного пастыря» для ищущих. Вновь духовные поиски были монополизированы «интеллигентской религией». Именно моральный авторитет интеллигенции, ее заражающий религиозный энтузиазм во многом обусловили готовность общества к любым экспериментам в политике и экономике. Сказалась и нравственная нищета «номенклатуры», которая оказалась не способной выдвинуть какие-либо притягательные идейные основания для эволюции советского строя. Поэтому закономерно крах советской власти и начало реформ проходили при моральном доминировании интеллигенции и широких ожиданиях благотворных результатов ее «хождения во власть». (Хорошо известные результаты этого «хождения» показали возможности подобного квазитеократического правления.) В заключение здесь следует отметить, что определение российской специфики, которая является таковой лишь по отношению к «классическим» моделям трансформации (выше мы уже отмечали множественность этих моделей) позволяет лучше понять проблемы модернизационного развития страны, осознать подлинные «коридоры возможностей», альтернативы развития. Без понимания этой специфики невозможно осознанно выстраивать стратегию схода с накатанной парадигмальной магистрали. Примечания:1 Аузан А. Национальные ценности и российская модернизация: пересчет маршрута. Публичные лекции «Полит Ру». www.polit.ru 2 Более развернутый теоретический анализ представлен в: Дискин И. Прорыв. Как нам модернизировать Россию. М.: РОССПЭН, 2008. 3 Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне. М., 2003. С. 8. 4 Маркс К. Капитал. Том 1 // К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. Т. 23. С. 6-9. 5 Hirschman A. The strategy of economic development. New Haven, 1958. 6 Rostow W. The stages of economic growth. Cambridge, 1960. 7 Myrdal G. Economic theory and underdeveloped regions. London, 1957. 8 Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма // Избранные произведения. М., 1999. 9 Parsons T. Gesellschaften, evolutionare und komparative perspektiven. Frankfurt, 1975; Smelser N. Theory of collective behavior. Glencoe, 1963. 10 McClelland D. The achieving society. Princeton, 1961; Hagen E. On the theory of social change - how economic growth begins. Homewood, 1962. 11 Myint H. The gains from International trade and the backward countries // Review of economic studies. XXII. 1954-1955. P. 129-142; RAO, V.K.R.V. investment, income and the multiplier in an underdeveloped country // The economics of underdevelopment / ed. by Agarwala A., Singh S. London, 1971. P. 205-218. 12 Bhagwati J. Immiserizing growth. A geometrical note // Review of economic studies. XXV (3). № 68. 1958. Р. 201-205. 13 Ленин В.И. Империализм как высшая стадия капитализма. Т. 27. С. 299-426 14 Santos T. Uber die struktur der abhangigkeit // Imperialismus und strukturelle Gewalt / Senghaas D. (Ed.). Frankfurt, 1972. P. 243-257. 15 Wallerstein I. Entering global anarchy // New Left Review. 2003. Р. 27-35. 16 Eisenstadt S. (1999) Multiple modernities in an age of globalization. 1999. P. 37-50. 17 Tiryakian E. Dialectics of modernity: reenchantment and differentiation as process. 1992. P. 78-96. 18 Цит. по: Валлерстайн И. Конец знакомого мира. Социология XXI века. М., 2005. С. 235. 19 Дискин И. Российская модель социальной трансформации // Pro Contra. Лето 1999. Т. 4. № 3. С. 5-40. 20 Будон Р. Место беспорядка. Критика теорий социального изменения. М., 1998. С. 170. 21 Дискин И. Указ. соч. С. 7-8. 22 См.: Социальная трансформация реформируемой России / Отв. ред. Заславская Т.И., Калугина З.И. Новосибирск,1999. С. 204-246. 23 Поланьи К. Великая трансформация. Политические и экономические истоки нового времени. СПб., 2002. С. 114. 24 Этот процесс был предметом рассмотрения семинара Юрия Левады в 80-х годах. 25 Вебер М. Протестантские секты и дух капитализма // Избранные произведения. М., 1990. 26 Ахиезер А. Хозяйственно-экономические реформы в России: как приблизиться к пониманию их природы? // Pro Contra. Лето 1999. Том 4. №3. С. 41-66. 27 Гершензон М. Творческое самосознание // Вехи: сборник статей о русской интеллигенции. М.: «Новости», 1990. С. 93-94. 28 Fukuyama F. After the neocons. America at the crossroads. Yale University Press, 2006. P. 114-154. 29 Дискин И. Указ. соч. С.19. 30 Будон Р. Указ. соч. С. 170. 31 Поланьи К. Указ. соч. С. 52. 32 Там же. С.158. 33 Там же. С.49. 34 Ли Куан Ю. Сингапурская история: из третьего мира в первый. М., 2005. 35 На это обстоятельство указала автору А.В. Остапчук. 36 Поланьи К. Указ. соч. С. 40-41. 37 Бердяев Н. Русская идея. Основные проблемы русской мысли XIX века и начала XX века //О России и русской философской культуре. М., 1990. С. 43-272; Федотов Г. Будет ли существовать Россия? О России и русской философской культуре. М., 1990. С. 450-462; Ахиезер А. Россия: критика исторического опыта. В 2-х томах. Новосибирск, 1997. 38 Ахиезер А., Клямкин И., Яковенко И. История России: конец или новое начало? М., 2005. С. 275. 39 Из дневника Е.А. Перетца // Революция против свободы. Сборник / Сост. Дискин И.Е. М., 2007. С. 173. 40 Милюков П. Очерки по истории русской культуры. М., 1994. Т. 2. С. 54. 41 Панарин А. Россия в циклах мировой истории. М., 1999. С. 54. 42 Гершензон М. Творческое самосознание // Вехи: сборник статей о русской интеллигенции. М., 1990. С. 96. 43 Валуев П.А. Дума русского во второй половине 1856 года // Революция против свободы. Сборник / Сост. Дискин И.Е. М., 2007. С. 58. 44 Энгельгардт А. Письма из деревни. 12 писем. 1872-1887. СПб., 1999. С. 59. 45 Там же. С. 256. 46 Левада Ю. 1989-1998: десятилетие вынужденных поворотов // Куда идет Россия? Кризис институциональной системы. Век, десятилетие, год. М., 1999. С. 116. 47 Бердяев Н. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 100. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|