|
||||
|
Часть IIIОЦЕНКИ НегативЧЕГО БЫТЬ НЕ МОГЛО Даже если Куликовская битва на самом деле имела место, с учетом наших сегодняшних знаний о ней нет сомнения, что она сильно, очень сильно мифологизирована. Обобщая результаты исследований многих энтузиастов, профессионалов и любителей, можно смело утверждать, что целый ряд важных деталей Мамаева побоища и ассоциированных с ним событий, вошедших во все учебники и энциклопедии по сценарию «Руси защитник» и появившихся в последнее время по другим сценариям, преувеличены и приукрашены без меры, а многие «факты» — просто-напросто придуманы. Более того, по совокупности всех известных сценариев даже можно допустить, что выдумана и сама Куликовская битва. Оценку вероятности Куликовской битвы как исторического факта начать стоит с того, что объективно, с учетом тогдашней «международной обстановки», всем участникам «антимосковской коалиции» затевать большую военную кампанию против Москвы было сильно не с руки. Мамаю реально противостоял сильный и опасный противник, законный претендент на ордынский трон — Тохтамыш. К 1380 году он уже подчинил себе всю восточную половину Орды, именуемую в наших летописях Синей Ордой, и вовсю готовился к походу на западные подконтрольные Мамаю улусы. Насколько серьезна была опасность показало уже ближайшее полугодие: весной 1381 года (если не годом раньше, то есть еще до Куликовской битвы!) Тохтамыш разбил Мамая и объединил под своей властью всю Золотую Орду. Организуя поход на Москву, Мамай по существу начинал войну на два фронта и, тем самым, сам совал голову в петлю. Но Мамай не был ни самоубийцей, ни авантюристом, тому порукой вся долгая история его фактического правления в Орде. Одно дело — рядовой грабительский набег для пополнения казны и материальных ресурсов в преддверии войны с Тохтамышем, вроде того, что он совершил на рязанские земли осенью 1378 года, и совсем другое дело — большая война с уводом главных сил далеко в северные края прямо накануне генерального сражения с основным врагом в собственных пенатах. Столь опрометчивый поступок совсем не в духе опытного политика Мамая. Не мог он так поступить, и, скорее всего, не поступал. 70-е годы XIV века прошли в борьбе переяславль-рязанских и пронских князей за великое княжение Рязанское. Пронским князьям в начале десятилетия даже удавалось на недолгий срок получить ярлык на великокняжение, но и будучи формальными вассалами Олега Рязанского, они тем не менее стремились проводить самостоятельную политику наперекор своему сюзерену. На рубеже 60-х и 70-х годов пронцы совершенно самостоятельно и независимо от Рязани участвовали в отражении нашествий на Москву Ольгерда, а в битве 1378 года на Воже громили татарского мурзу Бегича совместно с Дмитрием Московским. В этом сражении, которое происходило, заметим себе, всего в нескольких километрах от Рязани (в то время Переяславля-Рязанского), Олег Рязанский участия не принимал, тем не менее, в том же году ни за что, ни про что «получил по шапке» от татар. Мог ли он в этих условиях брататься с Мамаем и выступать против Дмитрия Московского, все время ощущая затылком дыхание его сильного союзника и своего опасного соперника Даниила Пронского? Маловероятно. Исторически более достоверным представляется подчеркнутый нейтралитет Олега в столкновениях Орды и Москвы. Именно его мы видели за пару лет до Куликовской битвы в сражении на Воже, его же мы видим спустя два года после нее во время нашествия Тохтамыша. Разумеется, летописное замечание о предательстве Олега Рязанского и указании им Тохтамышу бродов — очередной чистой воды вранье и навет на рязанского князя; татары и сами прекрасно знали все нужные им дороги и броды на Рязанщине, в частности на Оке. А вот разорение рязанской земли Тохтамышем при возвращении из-под Москвы, признаваемое летописями, прямо говорит против союзнических в то время отношений Олега с Ордой. Если можно с достаточными основаниями сомневаться в участии рязанцев в союзе с Мамаем, то не лучше ситуация и с Литвой. В XV–XVI веках, когда создавались произведения Куликовского цикла и формировался миф о Мамаевом побоище, Золотая Орда, великое княжество Литовское и великое княжество Владимирское (к тому времени уже, читай, Московское) образовывали некий геополитический треугольник, в котором все враждовали со всеми и в то же время теоретически каждый мог объединиться с каждым против третьего. Именно эту современную им реальность и отражают авторы Летописных повестей и «Сказания». Но в конце 70-х годов XIV века политическая ситуация была иной. Треугольник еще не образовался. Великое княжество Владимирское, вассал Золотой Орды, только готовилось отвоевать свой угол, а более-менее на равных противостояли друг другу только Орда и Литва. Линия противостояния проходила по всей бывшей Киевской Руси: практически вся нынешняя Беларусь и Украина были под Литвой, почти вся нынешняя европейская территория России — под Ордой. В призывах Дмитрия, встать за землю Русскую, за веру христианскую, которыми пестрят Летописные повести и «Сказание», есть пикантный момент. В конце XIV века большая часть Русской земли, имея в виду территорию бывшей Киевской Руси и ареал преимущественного исповедания православной веры в Восточной Европе, находится в великом княжестве Литовском, и, следовательно, с не меньшим основанием должен был идти на то же самое Куликово поле за ту же самую землю Русскую и веру христианскую против Мамая его предполагаемый союзник великий князь Литовский Ягайло. В этой связи нельзя не затронуть еще один миф, якобы Литва вообще и Ягайло в частности были орудиями католической церкви и Запада в борьбе против Москвы. На самом деле в то время Литва воевала на три фронта: и против Золотой Орды, и против Московского княжества, и против Тевтонского ордена, главным образом как раз против последнего. Орден действительно был авангардом католической экспансии, но, в первую очередь, экспансии на Литву. Собственно Литва в узком смысле в то время была языческой, но если говорить о великом княжестве Литовском, то львиная доля его населения была православной. Сам Ягайло был крещеным, в разное время и по православному, и по католическому обряду, вследствие чего имел три имени: языческое Ягайло, православное Яков и католическое Владислав. Его такое положение вещей, судя по всему, нисколько не смущало, поскольку Ягайло, насколько мы его знаем, мало интересовался вопросами веры, зато, будучи до мозга костей политиком, порой не брезгующим откровенным политиканством, худо-бедно защищал подвластную ему русскую землю, равно как и литвинскую, и жемайтскую, и польскую, — достаточно припомнить Грюнвальдскую битву 1410 года. Правда, к сожалению, представление большинства россиян об этом сражении весьма туманно, и в этом тумане как-то не вырисовывается фигура главнокомандующего «нашими», то есть противостоящими Тевтонскому ордену силами. А командовал ими тот самый Ягайло, к тому времени польский король Владислав II. Однако во время Куликовской битвы году Ягайло не был польским королем, да и великим князем Литовским был лишь номинально. После ухода из жизни Ольгерда в 1377 году Ягайло формально, по завещанию усопшего, стал великим князем Литовским, но фактическим верховным властителем Литвы оставался младший брат Ольгерда Кейстут, еще при жизни Ольгерда деливший с ним власть и сохранявший большой авторитет среди литовской знати. Первые четыре года после смерти отца все усилия Ягайла были направлены на борьбу с дядей. Именно к этому периоду относятся лихорадочные поиски союзников: сватовство Ягайла к дочери Дмитрия Донского и тайный сговор с Тевтонским орденом против Кейстута, которому, правда, более искушенный в политике дядя успешно противопоставил свой собственный тайный договор с магистром ордена. Накал борьбы между дядей и племянником в 1380 году характеризуют события следующего года: в 1381 году Кейстут сверг Ягайло с литовского трона, а еще годом позже свергнутый племянник возвратил себе верховную власть, попросту вероломно удушив дядюшку. В смертельном взаимном противостоянии, когда малейшая ошибка сулила не только поражение и потерю трона, но и гибель, ни Ягайло, ни Кейстут не могли себе позволить какие бы то ни было внешнеполитические авантюры и большие войны с соседями. Действительно, пятилетка после смерти Ольгерда — самый спокойный период для соседей Литвы. Если не считать Куликовской битвы. Но именно поэтому ее считать бы и не следовало. Ни Ягайло, ни Кейстут на Куликово поле скорее всего не пошли бы. Не до того было. Таким образом, в 1380 году весьма маловероятен сам по себе поход Мамая с большим войском на северные границы в то время, когда реальная смертельная угроза надвигалась на границы восточные. Столь же невероятным выглядит выступление в союзе с татарами Литвы и Рязани. Геополитическая обстановка рубежа 70-х и 80-х годов в Восточной Европе никак не способствовала созданию такого антимосковского союза и, главное, каким-либо активным военным мероприятиям против Москвы. Всем трем предполагаемым участникам такого союза было не до нее и всего великого княжества Владимирского. Своих забот был полон рот. И, конечно, совершенно не выдерживает критики приписываемая «Сказанием» Олегу Рязанскому роль организатора сговора с Мамаем и Ягайлом (в некоторых версиях «Сказания» и вовсе с уже почившим к тому времени Ольгердом, что лишь подчеркивает его надуманность и тенденциозность). Имеющиеся источники по Куликовской битве, включая рассмотренные нами выше, позволяют проследить генезис мифа о роли в ней Олега Рязанского. Самое раннее произведение, «Задонщина», о нем вообще не заикается, а рязанские бояре в ней — самый многочисленный и самый пострадавший в битве контингент войска Дмитрия Донского. То есть рязанцы, хотя и без своего великого князя, в «Задонщине» безусловно на московской стороне. Заметим, что это отражение реального положения дел для сражения на Воже. Но уже в Летописных повестях вся Рязань неожиданно переметывается на татарскую сторону, а в «Сказании» Олег Рязанский и вовсе оказывается не просто союзником Мамая, а организатором всей антимосковской коалиции и, видимо в объяснение такой метаморфозы, еще и вероотступником. Судя по тому, что известно об Олеге Ивановиче из других источников, здесь мы имеем дело с откровенной клеветой. Отношения между Рязанью и ее младшим соседом Москвой всегда были соседскими, то есть напряженными, а временами откровенно враждебными. Это не нечто необычное, не исключение. Вся история Средних веков — история войн, в подавляющем большинстве войн между соседями. Действительно, попробуй повоюй с перуанскими инками. Далековато будет, несподручно. С соседями — другое дело, тут, что называется, сам Бог велел. Относительно молодое, но быстро крепнувшее московское княжество росло не в пустыне, а отвоевывая в жестокой борьбе территории и города у всех своих соседей. Одним из первых его «приобретений» стала Коломна, силой захваченная у Рязани и так и оставшаяся постоянным яблоком раздора между княжествами. В ответ Олег Рязанский захватил земли по нижнему течению Лопасни, и возвращать их себе Дмитрию Московскому пришлось с помощью ордынцев. Не добавляли дружественности в отношениях между соседями и постоянные интриги Москвы против Рязани при посредстве пронских князей. В периоды обострения конкурентной борьбы между Москвой и Рязанью, московские летописцы, не слишком стесняясь, превращали Олега Рязанского, действительно опасного соседа и серьезного претендента на ведущую роль в подвластной Орде части Руси, в носителя всех мыслимых пороков и зла, едва ли не в исчадие ада, вплоть до того, что бессовестно приписали ему союз с Мамаем и отступничество от веры. И все же при всем том, что отношения между Москвой и Рязанью, а равно и лично между Дмитрием и Олегом Ивановичами, были отнюдь не братскими, трудно поверить, чтобы Олег стал организатором союза с Мамаем против Дмитрия. Конечно, между Москвой и Рязанью объективно существовали противоречия и даже враждебность. Действительно, у Рязани были серьезные претензии к Москве из-за Коломны, Лопасни и «пронского фактора». Но разве это соизмеримо с тем, какой колоссальный урон постоянно несла Рязань от ордынцев? Рязанское княжество территориально было ближайшим к Мамаевой Орде княжеством северо-восточной Руси, там было больше всего татарских баскаков и, соответственно, самые зверские поборы; рязанские земли чаще других, накануне Куликовской битвы — буквально ежегодно, подвергались разорению татарским набегами. Нет, враждебность к Москве не шла у рязанцев ни в какое сравнение с ненавистью к Орде. И страхом перед ней. Из-за этого страха и бессилия Олег Рязанский мог, да что там, был вынужден по возможности ублажать татар и сохранять лояльность Мамаю или хотя бы ее видимость. В конфликтах между Ордой и Москвой естественным для него был бы осторожный нейтралитет. Именно его мы наблюдаем в Вожской битве. Сражение происходило едва ли не на окраинах Рязани, в нем участвовали пронские дружины, но не войска великого князя Рязанского. Олег ничем не помог Бегичу, но и не воспрепятствовал прончанам принять участие в битве на московской стороне. В «благодарность» за такой нейтралитет Мамай в том же году совершил карательный рейд не на вотчину своего главного обидчика Москву, а на рязанские земли. Вряд ли это добавило Олегу любви к Мамаю и тем более организаторской инициативы для союза с ним. Целиком выдумано вероотступничество Олега Рязанского. А. Быков и О. Кузьмина{22} убедительно показывают, что Олег в течение всей своей жизни являл собой пример государственной мудрости, мог служить образцом рыцарства и доблести, всегда был хранителем веры и традиций. Что же касается конкретно отношения к вере и церкви, то, в отличие от Дмитрия Московского, отлученного от церкви и очень долго не принимаемого ею в лоно святых, Олег Рязанский незадолго перед смертью принял схиму и ушел в монастырь, а сразу после кончины фактически почитался благодарными рязанцами не только как во всех смыслах великий рязанский князь, но и как местный православный святой. Конечно, хотя все высказанные соображения делают саму вероятность Куликовской битвы в 1380 году ничтожно малой, все же не сводят ее к абсолютному нулю. Неисповедимы пути Господни, порой непредсказуема суетность властей предержащих, наконец, в те времена могли действовать какие-то неизвестные нам геополитические факторы, которые оказались способны заставить Мамая, Ягайла и Олега вопреки всем обстоятельствам и объективным препятствиям все же очертя голову ринуться на Куликово поле. Поэтому нам придется последовать туда вслед за Мамаевой ратью, согласно традиции, интернациональной и бесчисленной. Никакой она не была интернациональной. Состав войска Мамая, пришедшего на Куликово поле, — не более чем распространенный в летописях того времени штамп, за которым не стоит ровным счетом ничего. Достаточно сравнить текст Летописной повести с другими современными ей летописями. Например, в пространной редакции Повести утверждается, что: «Пришел ордынский князь Мамай… со всеми силами татарскими и половецкими, наняв еще к тому же войска бесермен, армен, фрягов, черкасов, и ясов, и буртасов». А вот текст из чуть более ранней летописи 1346 года о море в Золотой Орде{23}: «Был мор силен на бесермены, и на татары, и на ормены, и на обезы, и на жиды, и на фрязы, и на Черкассы, и на всех тамо живущих». В обоих текстах повторяются и местами дословно совпадают «тамо живущие» бесермены, армены/ормены, фряги/фрязы и черкасы/черкассы. Эти совпадения наглядно показывают, что автор Летописной повести, ничего не зная о действительном составе и численности войска Мамая, ничтоже сумняшеся, привычно вставил в свое творение типовой перечень, своего рода литературный штамп, всего лишь исключив из него жидов, которых действительно непросто представить себе в числе наемников, но добавил, от себя или из другого типового, но расширенного списка, половцев и буртасов. И эта добавка тоже симптоматична: и те и другие для конца XIV века — очевидный анахронизм. Половцы и буртасы, как самостоятельные этносы, к тому времени уже были поглощены татаро-монголами и растворились в общетюркском населении Золотой Орды. И уж совсем невероятно присутствие в войске Мамая армян, ни из самой далекой Армении, ни даже из более близкой и довольно многочисленной колонии армян в Волжской Булгарии, которая в то время уже контролировалась Тохтамышем. Как тут не вспомнить варягов у Ольгерда и словен у Дмитрия, перекочевавших в «Сказание» из глухой древности «Повести временных лет»! Именно из-за явных нелепостей и анахронизмов полностью список этнических составляющих войска Мамая из Летописной повести историками приводится очень редко. Различные интерпретаторы Куликовской битвы выбирают из него те компоненты, которые более удобны для их концепции. Особенного внимания в войске Мамая удостоились фряги, под которыми обычно понимают крымских генуэзцев, некую наемную генуэзскую пехоту. К рубежу 70-х и 80-х годов XIV века действительно города южного побережья Крыма контролировалось Генуей, в то время как весь равнинный Крым входил в Мамаеву Орду. Отношения между этой Ордой и Генуей были далеко не безоблачными и уж никак не союзническими. Ордынские татары регулярно покушались на сулившие хорошую добычу богатые приморские города, генуэзцы, построив во всех основных приморских городах мощные крепости, частично сохранившиеся вплоть до наших дней, более-менее успешно противостояли этим покушениям. Кроме того, конкретно на год Мамаева побоища приходится пик противостояния Генуи и Венеции: морские битвы при Анцио в 1378 году, у Полы и Кьоджи в 1379 году, у побережья Апулии в 1380 году. В том же году, году Куликовской битвы, обе республики окончательно измотали и обескровили друг друга в череде сухопутных сражений, и лишь на следующий год между ними был заключен, наконец, Туринский мир. Вновь видим ту же картину: не до Мамая и бесконечно далекой Руси было Генуе в 1380 году, когда стоял вопрос в прямом смысле о выживании самой Генуэзской республики! Теоретически, конечно, можно предположить, что Мамай нанял генуэзцев для похода против Дмитрия Московского, но на самом деле ни отношения между Генуей и Ордой, ни международное положение Генуи в 1380 году не дают для такого предположения ни малейшего основания. Максимум речь могла бы идти о наемниках из Каффы (нынешней Феодосии) и других генуэзских крымских факторий как отдельных частных лицах, то есть ничтожной кучке авантюристов, не способной кардинально повлиять ни на численность Мамаева войска, ни на результат Куликовской битвы по сценарию «Руси защитник». В рамках этого сценария-официоза в советское время существовал, да и сейчас продолжает весьма активно муссироваться еще один миф, миф о неком крестовом походе против Руси в XIII–XIV веках, согласно которому не столько Мамай нанимал генуэзцев для своего похода против Москвы, сколько Католическая церковь и лично Папа организовали целый ряд крестовых походов против православной Руси, в том числе в 1380 году натравливали на нее Мамая при посредничестве Генуи. В русле этого мифа, о чем уже говорилось выше, наряду с Мамаем якобы использовалась Литва. Ничем, абсолютно ничем этот миф не подтвержден. В специальном посвященном данной теме исследовании Е. Назарова{24} делает вывод: «Никаких булл или других документов об объявлении крестового похода ни против Руси в целом, ни против Новгорода или Пскова, историками не найдено». Тема «Крестового похода против Руси» хорошо исследована Д. Лялиным{25}. Подтверждая отсутствие документальных свидетельств планирования Крестового похода против Руси, он справедливо указывает, что такой поход был вообще невозможен: «Объявление похода на Русь вообще звучало бы странно, поскольку никакой единой Руси на тот момент не существовало, Русь состояла из целого ряда независимых государств-княжеств, отношения с которыми у западных государств и у Святейшего престола складывались по-разному В некоторых буллах довольно позднего времени иногда говорится о борьбе с русскими, но всегда имеются в виду те русские, которые воевали на стороне язычников (например, литовцев) или татар, а не какое-либо из русских княжеств». То есть, Ватикан мог как-то поддержать военные акции, направленные против тех русских княжеств, которые выступали совместно с ордынцами против католических Польши и Венгрии, но никак не тех, которые воевали против Орды. В отношении «крестового дранг нах остен» показательно замечание Лялина о Невской битве, которая обычно рассматривается апологетами антирусских Крестовых походов как одно из главных сражений, предопределившее провал всей папской кампании и обеспечившее Александру Невскому признание как борцу за веру и канонизацию как православного святого. Об этом якобы «главном сражении» дружно молчат все западные источники, чего не могло бы быть, если бы вторжение было частью всеобщего спланированного Ватиканом Крестового похода против Руси или хотя бы Новгорода и Пскова. Никак не соответствуют размаху ватиканских крестовых походов и масштабы Невской битвы: как известно, по сведениям Псковской летописи, в великом сражении с новгородской стороны погибло… всего 20 человек! Более того, свете последних данных не вытягивает на роль апофеоза великого противостояния православия и католицизма даже само Ледовое побоище — тоже безмерно преувеличенная и мифологизированная стычка между возвращавшейся с разбойного рейда на земли Тевтонского ордена дружиной Александра и ее преследователями, желавшими вернуть награбленное. Кстати говоря, стычка эта, судя по всему, имела место вовсе не на льду, а на берегу Чудского озера. Весьма характерно, что ни один источник Куликовского цикла не уделяет внимания неблизкому пути огромного московского войска за Дон. Не считая мельком помянутого «Сказанием» таинственного Березуя, в произведениях Куликовского цикла у всего этого дальнего похода обозначены только две реперные точки: Коломна да устье Лопасни. Березуй, где якобы встретились основные силы Дмитрия Донского и дружины братьев Ольгердовичей, так и не был однозначно идентифицирован. Известный истории князь Василий Иванович Березуйский, успешно защитивший в 1370 году Волоколамск от Ольгерда, связан не с Березуем, а с городом Березуйском, который во времена Куликовской битвы был центром небольшого удельного княжества на северо-востоке смоленской земли, то есть как раз на московско-литовском пограничье, но при всем при том, увы, все же слишком далеко не только от Куликова поля, но и всех мыслимых путей к нему из Москвы. Есть еще один микротопоним, так называемый Березуйский овраг, который мог бы иметь отношение к делу, но как-то не привлек внимание исследователей. Овраг находится в городской черте нынешней Калуги, которая к моменту Куликовской битвы была небольшим городком, отнятым, как и Березуйск, в конце 60-х годов XIV века Москвой у Литвы и, соответственно, тоже лежавшем на московско-литовском пограничье, но гораздо ближе к Куликову полю и на пути к нему. Помимо естественного, но не оправдавшего ожиданий географического толкования Березую нашлось остроумное языковое: дескать, тут мы имеем дело с простой опиской, и вместо «на березуе» следует читать «на березе», то есть на берегу, имея в виду берег Дона. Может быть, «береговое» объяснение сошло бы в качестве чисто лингвистического, но оно не выдерживает критики в историческом плане. Сегодня мы точно знаем, что Дмитрий Ольгердович не мог самостоятельно придти на донские берега. Ко времени Куликовской битвы он уже год как покинул свой Трубчевско-Стародубский удел и служил московскому князю, имея в ленном владении Переяславль-Залесский. Если он ходил на Куликово поле, то во главе переяславльского войска и, следовательно, вместе с основными московскими силами. Андрей Ольгердович в 1380 году номинально оставался псковским князем, правда, доподлинно не известно, признал ли его своенравный Псков, в то время более тяготевший к Литве, чем Москве. Но даже если Андрей Ольгердович фактически владел Псковом, его самостоятельный поход оттуда на Дон через всю враждебную Литву был со всей очевидностью невозможен. Чисто гипотетически его дружина могла соединиться с какими-то готовящимися к походу смоленскими войсками как раз у Березуйска, но встреча Дмитрия Донского с обоими Ольгердовичами на мифическом Березуе у реальных донских берегов, как ни верти, — нечто из области фантастики. Ее быть не могло. Коломна и устье Лопасни — места сбора войска Дмитрия Ивановича и его переправы через Оку по сценарию «Руси защитник» — такие же типичные штампы летописных описаний давней борьбы Москвы и Рязани, как и буртасы с фрягами Мамаева войска в летописной этнографии Золотой Орды. Именно город Коломна и земли у впадения Лопасни в Оку были основными спорными территориями и постоянным предметом кровавой распри между Рязанским и Московским княжествами. Обе территории не раз переходили из рук в руки, пока окончательно не закрепились за Москвой. Очевидно, что после включения летописцами Олега Рязанского в гипотетический антимосковский блок вслед за ним в Летописные повести и «Сказание» сами собой потянулись Коломна с Лопасней, тесно связанные с его именем и реальными событиями противостояния Москвы и Рязани. К Куликовской битве они имеют отношения не больше, чем сам Олег Рязанский. У великого похода Дмитрия Донского есть еще одна, никем не упоминаемая, каверзная проблемка. Каким бы путем московское войско ни шло на Дон, где бы и как бы ни переправлялось через Оку, проходило бы или не проходило через Коломну, Лопасню и Березуй, оно было обязано переправиться через Дон. Ночью. За одну сентябрьскую ночь наведя переправы, а потом уничтожив их за собой. И к рассвету уже построиться в боевые порядки на другом берегу. Как это могло сделать в XIV веке трехсоттысячное (или пусть даже стотысячное) войско — вот задачка, которую не мешало бы решить нашим историкам и военным теоретикам. Задачка, по моему дилетантскому разумению, и на взгляд любого нормального человека, решений не имеющая. Не лучше обстоит дело и с хождением на Куликово поле Мамая. По разным источникам Куликовского цикла, промежуточными пунктами этого «хождения по мукам» были берега Воронежа, Приочье «между Чуровом и Михайловом» и, наконец, Куликово поле, на которое он пришел с юга по правобережью Дона. Если трассу этого маршрута нанести на карту, то мы получим написанную справа налево размашистую букву И, правый верхний угол которой перечеркнет всю Рязанщину, а левый верхний упрется в Куликово поле. Никто вразумительно не смог объяснить этот замысловатый маршрут, хотя на самом деле объяснение ему может оказаться очень простым. Скорее всего, мы вновь имеем дело с традицией и штампами. Если летописцы не имели ни малейшего понятия о реальном пути на Куликово поле московского войска, то тем более ничего они не могли знать о странствиях Мамая. Но, как и в остальных похожих случаях, это их нисколько не смутило. В ход снова пошли наработанные стереотипы и типовые маршруты движения татарских войск на Рязань по рекам Воронежу, Верде и Паре. Отсюда и настойчиво повторяющееся в «Задонщине» и Летописных повестях указание на Оку как место встречи союзников, хотя никакой встречи так и не произошло, а Мамай в гордом одиночестве каким-то непонятным образом оказался на правобережье Дона. Эту неувязку гениально и вполне в духе создаваемого произведения решил еще автор «Задонщины», у которого Мамай вместе со своей бессчетной ратью по щучьему велению, по авторскому хотению, в одно мгновение перенесся с Мечи, притока Оки «между Чуровом и Михайловом», на другую Мечу, приток Дона неподалеку от Куликова поля. Тот же прием повторил и даже усовершенствовал автор «Сказания». У него Мамай столь же легко и практически мгновенно, переместился из Кузьминой гати на Воронеже в Кузьмину Гать на Красивой Мече, вследствие чего он, и вовсе миновав Рязанщину, так и не повстречался с главным организатором совместного предприятия Олегом Рязанским. Итак, пусть какими-то загадочными способами, используя фантастические «нуль-переходы», но оба противника добрались, наконец, до Куликова поля, которое «Задонщина» и «Сказание» называют полем грозной сечи. Только Летописные повести скромно оставляют место сражения безымянным. Может быть, не зря. Почему-то никого не удивляет, что некое поле, ничем не выделявшееся и к тому же находившееся «за границей», в дальних степных пределах, возымело собственное имя. Это совсем не характерно для средневековой географии. Что-то не приходит на ум больше ни одного другого примера полевого имени собственного, если не считать локальные конкретно очерченные городские топонимы вроде Девичьего поля в Москве или Коломне. Разумеется не в счет такое глобальное понятие как Дикое или Половецкое поле — скорее в значении всего кочевнического мира, противопоставленного оседлой Руси, чем географически конкретного указателя. Как-то не принято было у наших предков персонально именовать поля в качестве неких беспредельных географических пространств. Леса — изредка именовали, но и леса отнюдь не всякие. Собственными именами в древности наделялись главным образом покрытые лесами водоразделы. История знает, например, Герцинский лес, который объединял цепь водораздельных хребтов от Судет до Карпат. «Повесть временных лет» называет Оковский лес: «Днепр же вытекает из Оковского леса и течет на юг, а Двина из того же леса течет, и направляется на север, и впадает в море Варяжское. Из того же леса течет Волга на восток и впадает семьюдесятью устьями в море Хвалисское». Здесь тоже речь о большой лесистой возвышенности, водоразделе бассейнов сразу не только трех больших рек — Волги, Днепра и Западной Двины, — но заодно и трех морей: Каспийского, Черного и Балтийского. Таких лесов было раз, два — и обчелся. А вот что до персонально поименованных полей, то едва ли не единственное уникальное исключение — Куликово поле. С чего бы? И почему именно Куликово? В поисках ответа сначала ознакомимся с этимологическим экскурсом историка А. Петрова{26}: «Большинство современных ученых сходятся на том, что речь идет просто о «кулиге». По Далю — это «ровное место, чистое и безлесое» [но Куликово поле в классическом сценарии «Руси защитник» вовсе не было чистым и безлесым! — В.Е.], а по «Словарю русского языка XI–XVII веков» — «участок земли на берегу реки (в излучине, по плесу), используемый как сенокосное угодье» [тоже никак не про Куликово поле в сценарии «Руси защитник»! — В.Е.]. Причем надо заметить: в самых ранних летописных рассказах ни о каких «куликах» или «кулигах» вовсе нет ни слова, сеча просто «локализуется» у точки впадения Непрядвы в Дон. Только в «Задонщине» впервые читаем: «…сужено место межь Доном и Непра, на поле Куликове»». Впервые? Но ведь именно «Задонщина» считается самым ранним произведением Куликовского цикла! Правда, все входящие в него произведения многократно переписывались и переделывались, и теперь уже никто не знает, в какой момент появилось в «Задонщине» Куликово поле вместе с речкой Непрядвой. Зато известно, что в некоторых, предположительно более ранних, редакциях «Задонщины» река зовется и Непрой (Днепром), и Неправдой. Это невольно наводит на мысль, что автор «Задонщины» имел в виду не реальный приток Дона Непрядву, а некую эпическую абстракцию, «невзаправдашнюю» реку сродни Стиксу и Эридану греческой мифологии. Или, что безусловно, было ему ближе, Каяле СПИ. Упомянувши Каялу, хочется на ней немного остановиться и вновь залезть в этимологические дебри со словарем М. Фасмера, в котором Каяла — «река на юге Руси, СПИ. Из тюрк, kajaly «скалистая»; ср. тур., азерб., крым. — тат., кыпч., уйг., чагат. kaja «скала», шор., леб., саг. kajaly' «скалистый, каменистый» (Радлов 2, 91)… Рашоньи… ссылается на название реки Каялы в [бывш.] Оренбург, губ. Менее вероятно происхождение из *kajanly от тур. kajan «водопад». Популярное сближение с каяться — по народн. этимологии». Обычно народная этимология — всего лишь повод улыбнуться. Но в данном случае ситуация иная. Сколько копий сломано в спорах об этой Каяле, но до сих пор так и не удалось выяснить, что же это за река! Так может быть самое простое объяснение, что не было ее в природе, этой Каялы? Даже в трактовке Фасмера. Откуда взяться каменистым рекам, а тем более водопадам, в бассейне «тихого Дона»?! Да, каменистая Каяла вполне уместна на южном Урале в Оренбургской губернии, но никак не на нижнем Дону. Не логичнее ли предположить, что автора СПИ (еще раз напоминаю, литературного произведения!) вообще не должно было интересовать, на какой реке произошла роковая битва, да и текла ли там вообще какая-то река. Она совершенно не существенна по сюжету и развитию действия. Скорее всего, появление реки в месте роковой битвы войска Игоря — не более чем дань традиции, все тот же литературный штамп: большинство известных боевых столкновений получили собственные имена по названиям рек, близ которых происходили. Таковы битвы на Стугне (1093), Калке (1223), Неве (1240), Синюхе (1362), Пьяне (1377), Воже (1378), Кондурче (1391), Ворскле (1399) — ряд можно продолжать бесконечно. Не логично ли предположить, что, следуя традиции и идее произведения, автор СПИ выдумал реку с «говорящим» названием: с одной стороны, соответствующим месту действия и обстановке своим тюркским обликом, а с другой, — символическим производным от древнерусского слова каять. Тут мы вновь вынуждены обратиться к Фасмеру: «окаять «порицать», укр. каяти кого «упрекать», ст. слав, каę сę, кати сę «каяться», болг. кая се, сербохорв. кajamu «(ото)мстить», словен. kajati «порицать», чеш. katise «каяться, раскаиваться в ч.-л.», польск. kajać się, в-луж. kać so, н-луж. kajaś se «каяться»». Итак, глагол каять у наших предков означал «порицать, упрекать», а в возвратной форме каяться — то же, что и в современном языке, то есть «порицать, упрекать себя». Таким образом, название реки Каялы, хотя и выдумано автором СПИ, но само по себе не случайно; оно — символ и апофеоз проходящего красной нитью через все произведение порицания героя автором, и место прозрения и раскаяния самого Игоря. В этом плане автор «Задонщины», во всем подражая СПИ, следует тем же путем. Так возникают река Неправда «меж Непрой и Доном» и Куликово поле — поле где-то у черта на куличках, на речке Неправде. Эпичность обоих названий, Куликова поля и реки Неправды, еще была очевидна автору Летописной повести, почти современнику «Задонщины», и, может быть, поэтому он не назвал в своей Повести поле Куликовым, а реку Неправду заменил реальным известным ему притоком Дона Непрядвой. Более отдаленные во времени от «Задонщины» и Летописных повестей авторы «Сказания» эклектически соединили Непрядву Летописной повести с Куликовым полем «Задонщины», и с их легкой руки это сочетание, как и прочие «подробности» Куликовской битвы прочно вошло в «Сказание» и летописную традицию, в частности заставив переписчиков задним числом подправить тексты «Задонщины». Следующий выдуманный эпизод и исторический анахронизм «Сказания» — печенег-поединщик. В конце XIV века северное Причерноморье уже более трех веков не знает никаких печенегов. Негде было взять такового Мамаю. Наглядно надуманность печенега подчеркивается неопределенностью его имени. Хотя в самом «Сказании» татарский поединщик безымянен, в разных более поздних вариациях он получает имя то Челубея, то Темир-мурзы, то Таврула. Впрочем, и национальность и имя в данном случае не главное. Важнее то, что ордынцы в крупных сражениях вообще не практиковали никаких поединков. Этому противоречила сама татаро-монгольская тактика, исключавшая статическое противостояние войск друг против друга на поле боя. Ордынцы с ходу, по возможности неожиданно, атаковали противника и в случае неудачи столь же стремительно обращались вспять, провоцируя его на погоню и заманивая в заранее расставленные западни. Так они побеждали на Калке, так они побеждали на Ворскле, именно так они встретили на мифической Каяле героя СПИ. Не зря первые произведения Куликовского цикла, «Задонщина» и Летописные повести, ничего не говорят о поединке. Он был выдуман значительно позже и успел попасть только в «Сказание». «Сказание» — вообще единственный источник информации не только о невероятном поединке Пересвета с печенегом, но и всех остальных подробностей собственно сражения. Но если выдуман поединок, то не могут ли быть выдуманными все остальные эпизоды побоища? Увы, могут. Хотя автору «Сказания» совсем не обязательно было все детали сражения высасывать из пальца. Вот, например, объяснение появления в «Сказании» некоторых «фактов» А. Петровым{27}: «Ряд «загадочных» эпизодов Куликовской битвы становится более понятным, если обратиться к их литературным, а не историческим источникам. Так, в тексте «Сказания о Мамаевом побоище» находим влияние не только популярных священных текстов, «Жития Александра Невского», русской «Повести» о походе Ивана III на Новгород в 1471 году, но и — особенно — отечественной редакции «Сербской Александрии», средневекового романа о подвигах Александра Македонского. Любопытно, что две популярнейшие воинские повести — «Сказание» и «Александрия», нередко встречаются вместе в одних сборниках [вот так — летопись и роман в одном сборнике! Весьма показательно. Что ж, именно таково место наших «летописей». — В.Е.]. Например, до сих пор существует убеждение: исход Мамаева побоища предрешила вылазка Засадного полка во главе с Владимиром Андреевичем, князем Серпуховским. Авторам ранних источников ничего не известно об этом эпизоде. А вот «Александрии» — известно: «Александр же, сие слышав, Селевка воеводу с тысящью тысящ воинства посла в некое место съкрытися повеле»… А вот еще одно «разоблачение». Сравните эпизод перевоплощения-переодевания Александра и одного из его ближайших «воевод» Антиоха: «…а Антиоха мниха воеводой вместо себя поставил, на царьском престоле посадил, а сам [Александр] как один из подчиненных Антиоху предстоял» — и фрагмент из «Сказания». В последнем идет речь об обмене доспехами перед Куликовской битвой между Дмитрием и неким Михаилом Бренком, который в княжеских одеждах и «царской приволоке» остался под великокняжеским стягом, где и обрел смерть. В данном случае говорить о большой текстуальной близости «Александрии» и «Сказания» не приходится, но сюжетное влияние — налицо. И для самых недоверчивых — последнее доказательство. Если вы читали «Сказание о Мамаевом побоище», то, вероятно, заметили, каких странных богов призывает темник на помощь во время бегства. «Безбожный же царь Мамай, видев свою погыбель, нача призывати богы своа Перуна и Раклиа и Гурса и великого своего пособника Махмета». Перун и Гурс (Хоре) — славянские языческие божества. Махмет, естественно, соотносится с мусульманским пророком Мухаммедом… А вот кто такой Раклий? Перечисление столь разнородных богов — очень редкое явление в русской литературе и находит аналогию опять-таки только в тексте «Александрии» — в рассказе о посещении Александром Македонским царства мертвых с перечислением представителей греческого языческого пантеона — Геракла, Аполлона, Гермеса… Геракл в русской версии именуется Раклием. Смысл перечисления этого разношерстного пантеона в указании на «идолопоклонство» и «басурманство» врага, о котором говорится, что он «эллин, идолопоклонник и иконоборецъ, злой христьанскый укоритель». Способ же воплощения этой идеи автор «Сказания» подглядел в любимой им «Александрии»». Итак, из «Сербской Александрии», еще раз подчеркиваю, средневекового романа, в «Сказание», которое у нас воспринимается как летопись и служит основой сценария «Руси защитник», пересажены и успешно прижились засадный полк, с заменой Александра Македонского на Дмитрия Московского и Селевка на Владимира Серпуховского, а также переодевание и обмен одеждой перед боем, где роль Александра опять выполняет великий князь, а Антиоха — несчастный Михаил Бренок. Вот только пантеону призываемых «эллином и иконоборцем» (то есть православным греком, приверженцем иконоборчества?! — В.Е.) Мамаем во время бегства богов, в котором наряду с Перуном и Хорсом оказался даже Геракл, почему-то места в сценарии не нашлось. А напрасно. Достоверность этого эпизода в «Сказании» ничуть не ниже достоверности сцен засады и переодевания. Дотошные исследователи раскопали источники и других откровений «Сказания», в частности конкретных имен князей, бояр, воевод, рядовых дружинников и даже купцов, на первый взгляд вообще непонятно зачем взятых с собой Дмитрием в поход на Дон. Все это позднейшие вставки в текст «Сказания», позволившие удревнить родословные возникавших в XVI–XVII веках новых звучных фамилий, причем не только княжеских да боярских, но и купеческих, вглубь аж до XIV века. Из-за многочисленных вставок текст «Сказания» оказался весьма вариативен. До нас дошло восемь (!) редакций «Сказания», а их варианты вообще трудно поддаются исчислению. Нетрудно догадаться, что эти многочисленные варианты во многом противоречат друг другу. В частности, относительно роли в куликовской эпопее митрополита Киприана. Согласно одной из редакций «Сказания», так и именуемой Киприановской, митрополит, хотя и с оговорками, но все же собственноручно благословил Дмитрия Московского на ратный подвиг и проделал это, судя по тексту Киприановской редакции, в Москве. На самом деле, насколько мы знаем, в 1380 году Киприана в Москве не было, так как Дмитрий Иванович неугодного ему митрополита в Москву не пускал. После неудачной попытки прорваться во Владимир и Москву, изрядно помятый и ограбленный московской стражей Киприан предал Дмитрия анафеме и благоразумно отсиживался в Киеве. О каком тут благословении могла идти речь? Впрочем, никто всерьез и не воспринимал ни киприановское благословение, ни саму Киприановскую редакцию, написанную в конце первой трети XVI века митрополитом Даниилом, то есть редакцию очень позднюю и со всей очевидностью тенденциозную. А вот благословение Сергия Радонежского общеизвестно и почитается не подлежащим сомнению фактом. Однако, вероятнее всего, его тоже не было. История с Сергиевым благословением имеет свой генезис. Первое упоминание Сергия Радонежского в связи с Куликовской битвой возникает в наших летописях только через сто лет после самой битвы. Сначала в Пространной летописной повести появляется благословляющее послание, полученное Дмитрием уже на Дону накануне сражения: «И тогда приспела грамота от преподобного игумена Сергия, от святого старца благословенного». Позже, в «Сказании», добавляется красочный эпизод личного благословения Дмитрия на бой Сергием Радонежским в стенах Троицкого монастыря. А. Меленберг{28} убедительно показывает, что не было никакого личного благословения, да и благословляющая грамота Сергия вдогонку ушедшему войску тоже маловероятна. На основании документов того времени Меленберг делает вывод, что «Сергий Радонежский и круг его собеседников и сотаинников из подмосковных монастырей, вне всякого сомнения, поддерживали анафемствование великого князя». То есть, в раздрае между Киприаном и Дмитрием Сергий Радонежский, неважно, подчиняясь ли церковной иерархии или по зову сердца, но держал сторону митрополита. В ответ, как повествует летопись под 1379 годом: «И печаль была о сем великому князю… и негодование на Дионисия, еще же и на преподобного игумена Сергия». То есть в то время размолвка у великого князя и троицкого игумена была серьезной, а недовольство друг другом взаимным. Кроме того, не надо забывать, что на тот период Дмитрий был отлучен от церкви. Так что и от Сергия князь даже по формальным признакам не мог получить благословения. Ни устного, ни тем паче письменного. Такое положение дел уже признано даже нашей исторической наукой. Вот что, например, пишет А. Петров{29}: «Положа руку на сердце следует признать: мы не располагаем достоверными сведениями о каком-либо участии святого Сергия в подготовке куликовских событий. Источники, подробно излагающие эту легенду, весьма поздние (то же «Сказание»). Сам факт идиллических отношений между Сергием и князем не укладывается в логику их разлада, реально просматривающегося за скупыми строками документов: примерно в эти годы игумен не крестил сыновей государя, хотя до этого и после примирения Сергий постоянно участвует в крестинах княжеских наследников». Итак, вырисовывается довольно четкая картина того, чего на самом деле не было: — вопреки расхожим «теориям», не было никакого Крестового похода против Руси и, тем более, против Москвы ни с привлечением Литвы и Мамая, ни без них; — почти наверняка не было никакого сговора Мамая ни с Ягайлом Литовским, ни с Олегом Рязанским; — с уверенностью можно утверждать, что не было благословений ни митрополита Киприана, ни игумена Сергия Радонежского; — не было красочного поединка Пересвета ни с печенегом, ни с Челубеем, ни с Темир-мурзой, ни с Таврулом; — не было нашествия несметной многонациональной рати Мамая ни с генуэзцами, ни с армянами, ни с прочими печенегами. Скорее всего, не было самого́ далекого похода Дмитрия Донского на Куликово поле с огромным войском, всеми наличными силами Москвы, и, соответственно, безответственным оголением тылов. Между прочим, это громадное войско, которому вроде бы было запрещено грабить по дороге рязанское население, надо было кормить и фуражировать в течение всего похода на Дон и обратно. Что же теперь остается от самой Куликовской битвы? Имело ли место в действительности это судьбоносное сражение, участие в котором было не нужно и даже чрезвычайно опасно всем ее предполагаемым участникам и которое ничего не дало ни одному из них? Состоялось ли оно на Куликовом поле в устье Непрядвы, где археологи и энтузиасты-любители ищут-ищут и никак не находят никаких следов великого побоища? Участвовал ли в нем Дмитрий Московский, если даже в его собственном житии казалось бы важнейшее событие биографии — Куликовская битва — помянута вскользь и смешана с Вожской? Можно ли верить летописным деталям этого якобы исторического события, если одни из них привнесены как расхожие литературные штампы, другие явно заимствованы из художественной литературы того времени, а третьи откровенно выдуманы много-много позже? Ответ, вроде бы, напрашивается однозначный: поскольку ничего осязаемо исторического от славного побоища не остается, естественнее всего предположить, что никакой Куликовской битвы вообще не было! Но это естественное предположение сразу же порождает новые недоуменные вопросы. Неужели все-все от начала и до конца выдумано? Как такое вообще могло случиться? Почему этой выдумке поверили и посчитали ее действительным историческим событием? Наконец, что же было на самом деле? Увы, последнее мы вряд ли когда-либо узнаем. Но представить себе вероятное развитие событий мы в состоянии. Конечно, то, что читатель найдет ниже, будет всего лишь одной из многих возможностей, одним из ряда допустимых сценариев, но теперь уже не очередным сценарием Мамаева побоища как такового, их и так наплодилось более чем достаточно, а сценарием создания мифа о нем, который представляется наиболее разумным с учетом всего того, что мы теперь знаем о Куликовской битве. А равно и того, чего мы о ней не знаем, но должны были бы знать, будь она тем, чем почитается в отечественной истории. ПозитивЧТО БЫТЬ МОГЛО Может быть, рассуждать о Куликовской битве и пытаться восстановить истинную картину событий того времени вообще бессмысленно, если верна мысль писателя А. Бушкова{30}: «Чем глубже мы отступаем в прошлое, тем вариативнее становится история. Проще говоря, если некоторые события семнадцатого столетия имеют однозначное толкование, то иные исторические факты, относимые к веку тринадцатому, могут (да что там, просто обязаны!) иметь несколько вариантов истолкования… Отступая в прошлое, мы наконец достигаем точки, где многовариантность, как бы поточнее выразиться, перестает работать. За этой точкой ни о какой исторической достоверности, ни о какой вариантности говорить уже не приходится. Одни только сказки». Это как в физике элементарных частиц: по мере уменьшения размеров «элементарных» частиц и расстояний между ними, с некоторого порога наши привычные представления о них и их свойствах теряют смысл. Бессмысленно рассуждать о цвете протона, форме кварка и траектории движения электрона. Похоже, так же бессмысленно рассуждать о неких «событиях» древности, окунаясь в отечественную летописную историю. И все же история — не физика элементарных частиц. В ней нет альтернативных методов описания и адекватных математических абстракций, которыми пользуются физики за порогом привычного восприятия. Но в истории тоже остается свойственная человеку неутолимая жажда познания, стремление к раскрытию сокрытых тайн бытия. Поэтому уже не один век на Куликовом поле идут концептуальные баталии и столкновения самых разных мнений и гипотез о Мамаевом побоище. В наше постперестроечное время в их многообразии появились и такие, которые вообще отказывают Куликовской битве в праве числиться среди реальных событий прошлого. Как мы уже знаем, Мамаево побоище полагает неким фантомом, историческим дубликатом Вожской битвы писатель Н. Бурланков. С весьма весомыми аргументами. Но в своих смелых выводах Бурланков не так уж и одинок, чему подтверждением нижеследующий краткий обзор мнений на этот счет целого ряда профессиональных историков и литературоведов, которые тоже признавали или готовы были признать, хотя и в различной степени, мифичность самого Мамаева побоища. Хотя А. Соловьев{31} не решился открыто признать Куликовскую битву художественным вымыслом, его анализ истории создания «Задонщины» прямо наводит на такую мысль: «Софоний не пользовался никакими летописными данными [выделение мое. — В.Е.]. Ему было достаточно слухов, устных рассказов о великой победе, в самой общей форме, с довольно неточным перечислением имен нескольких убитых бояр и оплакивавших их жен. Под непосредственным впечатлением победы, что обещало Русской земле полную независимость и открывало надежды на возвращение родного Брянска, Чернигова, Киева, Софоний и написал свое хвалебное «Слово», пользуясь готовым несравненным образцом — бережно вывезенной им из Брянска рукописью «Слова о полку Игореве». Надо заметить, что в картине боя нет никаких подробностей. Автор знает только, что в начале боя русским пришлось тяжело, но затем они все же победили; что погибли многие воеводы, а также брянские бояре, Пересвет и Яков Ослебятин. Соответственно он изображает бой в самых общих чертах, используя, как умеет, образы и целые вставки из СПИ. В частности, разделяет плач Ярославны между московскими и коломенскими боярынями, перепутав имена их и их мужей. Он не упоминает ни рязанского, ни тверского князя, чтобы не нарушать картину единодушия русских князей. Он не называет даже опасного Ягайла, может быть, потому, что рассчитывает на его подчинение «государю всея Руси», как уже подчинились его братья Андрей и Дмитрий Ольгердовичи». Действительно, еще раз вспомним, в «Задонщине» нет картины боя, нет никаких деталей, вообще ничего реального. «Наши» просто оказались на Дону, у устья Неправды/Непрядвы и победили Мамая. Ни слова о том, как великий князь Московский и Владимирский с приближенными и союзниками оказались на поле боя и что они там делали. Главные герои «Задонщины» бестелесны и бездушны. Какие-то реальные человеческие черты проступают только у двух из них, Пересвета и Осляби, — очевидных alter ego Софония: в прошлом брянских бояр, а непосредственно во время действия — монахов. Вопреки утверждению Соловьева, Софонию, чтобы написать «Задонщину», не нужны были ни слухи, ни устные рассказы «о великой победе, в самой общей форме». Ничего он не внес в свое произведение из этих мнимых рассказов: ни описания дальнего похода, ни устроения полков, ни картин самой битвы, ни ее результатов. Убитые бояре совершенно разнятся и по числу, и по именам во всех произведениях Куликовского цикла, со всей очевидностью они вставлялись туда много-много позже Софония во имя удревления родословий «новых русских» всех эпох и времен. А жены начали оплакивать этих якобы убитых бояр, наоборот, задолго до не то что их гибели, но и рождения, еще во времена создания СПИ. Следующую цитату из И. Палия{32} даю с небольшими комментариями по ходу цитирования: «О ней [Куликовской битве. — В.Е.] написаны горы популярной литературы, но, тем не менее, эта битва является фактом, наименее изученным в нашей исторической науке. До сих пор нет ни одной монографии, ни одной работы, содержащих критический разбор источников и научный анализ событий, ей предшествовавших, и самой Куликовской битвы. [Если это так, то разве это не поразительно?! И после этого историки обижаются, что разного рода дилетанты лезут со своими немытыми рылами в их огород! — В.Е.] Первым произведением, в котором нашли своё отражение события битвы, стала, как считают, «Задонщина» — поэтическое произведение, созданное, возможно, по следам событий. В «Задонщине» нет точного изложения событий. Произведение несёт в себе элементы вымысла и преувеличения. [Не знаю, где там Палий нашел преувеличения. Кроме откровенного вымысла «Задонщина» несет только вставки из СПИ. — В.Е.] Самый древний рассказ о битве сохранился в своде, получившем название "Рогожский летописец" (40-е годы XV века), и в Симеоновской летописи (вторая четверть XV века). То есть летописцы черпают свои сведения из литературного произведения [выделено мною, а надо было бы еще трижды подчеркнуть! — В.Е.]… Таким образом, «Сказание» и «Задонщина» — это национальный эпос победившего Великого княжества Московского, в некотором смысле подобный, скажем, «Илиаде»». Про эпос — в самую точку! Вот только уместно ли сравнение с «Илиадой»? Скорее уж с древнерусскими былинами Киевского цикла о славных баталиях и шумных пирах великих князей. На фантастичность Куликовской битвы прямо указывают А. Быков и О. Кузьмина{33}: «Изначально оформленная автором в письменной форме, вероятно «Задонщина» какое-то время оставалась «Словом», то есть литературным произведением местного ранга, пока не пришла пора восхваления новопреставленного великого князя Дмитрия Ивановича. И тут, конечно же, московские биографы и агиографы благоверного князя не могли пройти мимо такого благодатного сюжета. Их усилиями литературное произведение быстро превратилось в агиографию и летопись. Правда, труд агиографов надолго остался втуне — православная церковь все же не спешила канонизировать отлученного от нее князя, зато труды московских летописцев намертво въелись во все основные русские летописи. Фантастика превратилась в нарративистику». То есть то, что мы считаем летописями, нашей историей, есть просто средневековая фантастика, созданная коллективным творчеством автора «Задонщины», агиографами Дмитрия Донского и прославлявшими своего патрона московскими летописцами. А вот авторитетное, авторитетнее некуда, мнение академика Д. Лихачева{34}: «Автор «Задонщины» имел в виду не бессознательное использование художественных сокровищ величайшего произведения древней русской литературы — «Слова о полку Игореве», не простое подражание его стилю (как это обычно считается), а вполне сознательное сопоставление событий прошлого и настоящего, событий, изображенных в «Слове о полку Игореве», с событиями современной ему действительности». Возьму на себя смелость прервать и уточнить академика: не сопоставление, нет в «Задонщине» никаких сопоставлений, а есть перенос событий далекого прошлого из СПИ во время ее автора. Но вернем, с извинениями за проявленную смелость, слово Лихачеву: «Древнерусская литература не знает стилистических подражаний… Особенности стиля того или иного произведения могли вызывать попытки заимствовать готовые формулы, отдельные выражения и образы, но не творческое их воспроизведение. «Задонщина» — это не творческая стилизация, а механическое подражание [выделено мной. — В.Е.]». Я не так силен в словесной эквилибристике и не знаю, в чем разница между стилистическим подражанием, творческим воспроизведением и творческой стилизацией, но не могу не согласиться с заключительными словами академика: «Задонщина» — это безусловно механическое подражание. По моему глубокому убеждению, ее автор, механически подражая СПИ, не сопоставлял события прошлого и настоящего, сопоставления ему просто не по зубам. Он, создавая свое художественное произведение, в основном копировал текст СПИ, а для привнесения в него некого фиктивного настоящего лишь слегка подправлял заимствованный текст соответственно событиям недавнего прошлого. На самостоятельное оригинальное творчество Софоний был, похоже, просто не способен. Однако плох солдат, который не хочет стать генералом. Безусловно уступая в таланте автору СПИ и вынужденно скатываясь на механическое ему подражание, весьма вероятно в качестве некой сверхзадачи Софоний тем не менее ставил себе цель в конечном счете хоть в чем-то превзойти в своем произведении блистательный оригинал. Эта сверхзадача творца «Задонщины» было тонко ухвачена О. Сулейменовым{35}. Указывая на стремление ее автора не только сравниться с автором СПИ, но и переплюнуть его, если не в художественных достоинствах, то хотя бы в чисто внешних атрибутах, Сулейменов как бы воспроизводит рассуждения Софония при написании «Задонщины»: — СПИ повествовало о битве русских со степняками на подходах к Дону, а его повесть, то есть «Задонщина», будет о битве за Доном; — СПИ рассказывало о поражении русских от степняков, а его повесть будет о победе над ними; — героем СПИ стал малоизвестный удельный князь Игорь, а героем его повести будет сам великий князь Дмитрий. Однако даже не признававший авторитетов О. Сулейменов, всегда отличавшийся острым чутьем на всякую даже незначительную фальшь, любую еле заметную текстовую нестыковку, не смог отрешиться от устоявшейся «очевидности» самого́ факта сражения. По существу уже назвав причину, подвигнувшую автора «Задонщины» взяться за перо, он тут же дезавуирует ее в своем гипотетическом сценарии создания «Задонщины» Софонием: «Может быть, Софоний обследовал анналы как раз с такой практической целью — найти книгу нерелигиозного содержания, чтобы использовать ее пергамент для своих работ. После прочтения Софонию приходит мысль написать подобную вещь, но другого, современного содержания. Жар куликовского события еще не остыл в сознании». Нет, нет и нет! Если бы Софония вдохновлял «жар куликовского события», то он бы описал в первую очередь это событие, оно должно было бы стать центральным в произведении. На самом деле ничего этого мы не видим. В «Задонщине» совершенно нет этого «куликовского события». Есть безусловное подражание СПИ во всем, есть масса почти дословных цитат из СПИ и перепевов основных тем, но про саму битву абсолютно ничего не сказано. Нет, не мог написать такую «Задонщину» автор, вдохновленный событием, жар которого еще не остыл в его сознании. Все-таки самоцелью, самоценной и самодостаточной, для Софония было не увековечение некого реального события, его в произведении и нет, а создание художественного произведения по образцу и подобию СПИ, но осовремененного действующими персонажами, причем произведения не только не хуже, но в чем-то и лучше, в его понимании, оригинала. И в завершение обзора вновь слово историку-профессионалу. Вот как представляет А. Петров{36} процесс завершения формирования мифа о Мамаевом побоище и роли в нем московского князя: «В судьбоносном 1480 году, при стоянии на Угре, когда великий князь готовился окончательно покончить с игом, ростовский архиепископ Вассиан описывал ему в послании, как «достойный хваламъ князь Дмитреи, прадедъ твой… в лице ставь против окаянного и неразумного волку Мамаю». И вот примерно в туже пору в фундамент Куликовской мифологии закладывается основной камень — «Сказание о Мамаевом побоище»». Спрос рождает предложение. Спустя целое столетие появилась нужда в произведении о героическом противостоянии ордынскому игу, и на свет Божий выходит «Сказание»! Более-менее законченный вид оно и вслед за ним весь сценарий «Руси защитник» начали приобретать только во времена знаменитого «стояния на Угре». Но даже после этого, замечает Петров, Дмитрий Иванович все еще никакой не Донской; «Московский князь Дмитрий Иванович далеко не сразу стал прославленным героем, «Донским» победителем — первое упоминание этого прозвания мы находим только в «Степенной книге» и разрядных книгах рубежа XVI–XVII веков». Последняя точка (может быть правильнее было бы говорить о восклицательном знаке) в долгой истории создания мифа была поставлена по прошествии боле двух веков от гипотетической даты Мамаева побоища, когда уже никто не мог помнить ничего реально с ним связанного. В качестве резюме уместно привести выразительное высказывание А. Быкова и О. Кузьминой{37}: «Летописи пишутся под диктовку победителей. Современники, прочитав явную ложь в официальных документах, посмеются над убогостью и нелогичностью текста. А историки, через 500 лет прочитав этот же текст, примут его за чистую монету. И герой превратится в предателя». Это они об Олеге Рязанском. А победитель татар на реке Воже превратится в Донского. Это уже я о Дмитрии Московском. Таким образом, сегодня мы имеем довольно полную картину основных этапов формирования великого куликовского мифа. В подражание СПИ Софонием создается художественное произведение о некой гипотетической великой победе над Степью, над Ордой. После смерти Дмитрия Московского его агиограф, следуя агиографической традиции фиксировать все, что имеет отношение к предмету агиографии, и превращать в факты его биографии не только реальные события, но и, главное, чудеса и слухи о чудесах, вписывает в свое «Слово о житии» наряду с Вожской, также и Куликовскую битву, причем в его сознании, а как следствие и в «Слове о житии», они еще толком не разделены. Поскольку агиография в те времена не отделялась от летописания, а была его составной и важнейшей частью, хотя бы вследствие того, что писались одними и теми же монахами, этот новый «факт биографии» Дмитрия Ивановича естественным образом перекочевал в Летописные повести. Сначала, в краткой редакции Повести, почти не отличаясь от оригинала в «Слове о житии», со временем этот «факт» усилиями московских летописцев обрастает все большими подробностями и, наконец, через столетие в «Сказании» уже предстает развернутым мифом. В целом картина достаточно ясная. Лишь предыстория формирования куликовского мифа все еще остается белым пятном, хотя на этом пятне все же смутно прорисовываются первые пока, может быть, еще неясные контуры. Попытаемся сделать их прорисовку. Итак, жил-был во второй половине XIV века некий брянский боярин, поэт в душе и такой большой любитель книжной премудрости, что собирал не жалея сил и средств, по тем временам немалых, собственную библиотеку. Дело для рядового боярина совершенно невиданное, но ведь во все времена во всех сословиях встречались нетипичные представители, одни отмеченные сатанинским клеймом, другие — божественной печатью. Почему бы не найтись на всю Русь-матушку хотя бы одному-другому боярину-книголюбу? Вот и нашелся в XIV веке на Брянщине один такой книгочей, который собрал какую-никакую домашнюю библиотечку. Почему именно на Брянщине? Да кто его знает, но, заметим себе, брянская земля в XIV веке была отнюдь не захолустной окраиной и забытой провинцией, а прямой наследницей разоренной Батыем Черниговщины и, тем самым, одной из главных преемниц культурного наследия Киевской Руси. А ведь, как мы помним, именно с черниговской земли ушел в бесславный поход на Дон главный герой СПИ, и именно на черниговской земле СПИ и его герои должны были быть особо почитаемы. Может быть в том числе и поэтому, когда однажды появилась в библиотечке нашего брянского боярина древняя книга под названием «Слово о полку Игореве», до такой степени пришлась она ему по сердцу, что выучил он эту книжку почти наизусть и возмечтал сам написать нечто подобное. И душа звала, и руки чесались, да вот беда — все не до того было: то дела, то попойки, то баталии; то с ордынцами, то с литвинами, то с московитами. Может быть даже во время долгих застолий пытался он напеть под перебор гуслей своим сотрапезникам какие-то отрывки, рождающиеся в хмельной голове, но утром, когда дрожащая рука тянулась не столько к перу, сколько к ковшу с рассолом, уже и вспомнить-то их было непросто, а там и вовсе выветривались они вместе с остатками хмеля. Так и не было бы боярину счастья, да несчастье помогло, — пришлось после очередного то ли ордынского, то ли литовского, то ли московского разорения бежать в чем мать родила на Рязанщину и ввиду отсутствия на чужбине средств к боярскому существованию перейти к существованию монашескому. Вот тут-то и осуществилась наконец давняя мечта нашего книголюба: в своей тихой монашеской келье при трезвом поневоле житье и благочестивом ничегонеделанье написал-таки бывший боярин свое собственное вожделенное «Слово» по образцу и подобию утерянного при бегстве с родины, но почти дословно сохраненного в памяти любимого СПИ. Ну, что касается подобия, то это, конечно, в меру способностей. Непросто, надо полагать, было дилетанту XIV века тягаться с профессионалом века XII. Хорошо удавались начинающему автору только цитаты из СПИ, которое он, благодаря трезвому уму и ясной еще памяти, помнил едва ли не наизусть. С остальным было сложнее. Придумывать свой оригинальный сюжет начинающий писатель не стал, взял уже готовый из СПИ. Следуя в своем творчестве за высокочтимым предшественником, новоявленный монах тоже написал про дальний поход на Дон русских князей, возжелавших отведать донской водицы и, конечно же, всенепременно из шлема, чтобы там в Диком поле добыть войску почести, а князю славы и попутно отомстить нехорошим кочевникам за разорение и поругание родной земли. Оставалось только чуть подкорректировать эту канву с учетом реалий своего времени и найти замены действующим лицам среди современников. Поскольку по задумке «Задонщина» должна была превзойти СПИ рангом главного героя, выбор на роль основного действующего лица был невелик. Реальным героем нового донского похода против кочевников, по задумке обязательно великим князем, мог быть либо Ольгерд Литовский, либо Дмитрий Московский: первый в исторически памятном прошлом нанес сокрушительное поражение татарам на Синюхе, второй — совсем недавно на Воже. Остальные князья от ордынцев все больше драпали, если вообще решались выйти на бой с ними в открытое поле. Не велик был выбор, но и не прост. Ко времени создания начальных вариантов «Задонщины» родная для ее автора Брянщина уже четверть века входила в великое княжество Литовское, и осваивающий перо бывший брянский боярин вполне мог лично участвовать под командованием Ольгерда в славной битве 1362 года на Синюхе. Однако где-то в районе 1383 года, когда, если верить его собственным словам, этот экс-боярин, а в то время уже рязанский инок Софоний записывал в своей келье «Задонщину», Ольгерда Литовского давно не было в живых. Из числа действующих князей оставался только Дмитрий Московский — на тот момент сильнейший из великих князей Залесской земли, всего пяток лет назад наголову разбивший татар на Воже, то есть не где-нибудь, а совсем рядышком на Рязанщине. О такой битве, хотя возможно не во всех подробностях, обитавший на Рязанщине монах не мог не знать. Как бы то ни было, в конечном счете автор «Задонщины» выбрал в качестве главного героя своего произведения Дмитрия Ивановича Московского. Помимо прочего такой выбор облегчал поиск замены другому герою СПИ, Буй-тур Всеволоду, на чью роль сам собой напрашивался Владимир Серпуховской. Правда, в отличие от Всеволода Владимир приходился главному герою не родным, а двоюродным братом, но нашему ли автору, поэту в душе, обращать внимание на такие мелочи? В «Задонщине» Владимир Серпуховской сразу превратился в брата Дмитрия Ивановича даже невзирая на разные отчества: «Стародавние дела и жалость Русской земли описал я по книжным сказаньям, а далее опишу жалость и похвалу великому князю Дмитрию Ивановичу, и брату его [выделено мной. — В.Е.], князю Владимиру Андреевичу». И далее по тексту «Задонщины» Дмитрий обращается к Владимиру исключительно по-братски: «И сказал князь великий Дмитрий Иванович: «Брат [выделено мной. — В.Е.], князь Владимир Андреевич, пойдем туда, прославим жизнь свою, удивим земли, чтобы старые рассказывали, а молодые помнили! Испытаем храбрецов своих и реку Дон кровью наполним за землю Русскую и за веру христианскую!»». Тем же отвечает Дмитрию благодарный Владимир. А как же иначе, все как в СПИ. Сто́ит обратить внимание на то, что в «Задонщине» пара «братьев», Дмитрий Московский и Владимир Серпуховской, дублируется другой парой, на сей раз настоящих (или сводных) братьев, Андреем и Дмитрием Ольгердовичами. Не исключено, что вторая пара — некий «реликт» более ранних версий «Задонщины», в которых в качестве главного героя мог выступать Ольгерд Литовский. Кстати, эти ранние версии творения вполне могли родиться в голове будущего автора «Задонщины», тогда еще боярина, и спеты на княжеских пирах при жизни Ольгерда задолго до Куликовской и Вожской битв. Но не пропадать же добру, и всплывшие в памяти инока Софония старые «наработки» брянского боярина тоже нашли свое место в письменно зафиксированном тексте. С противником Дмитрия Ивановича ситуация была потруднее: все-таки реальный прототип по реальной Вожской битве — какой-то мурза Бегич — это мелковато, ведь герою СПИ противостояли половецкие ханы. Великому же князю, по задумке, должен был противостоять не просто хан, а великий хан. Проблему автор «Задонщины» решил, не мудрствуя лукаво, небольшим творческим преувеличением, в результате которого противник Дмитрия Ивановича на Воже тоже вырос до ранга самого главного хана. Оставалось только дать ему имя. А среди быстро сменяющихся в тогдашней «ордынской замятие» верховных правителей, чьи имена едва успевали царапнуть скрижали истории, но вряд ли долетали до рязанских монашеских келий, единственным великим ханом, хорошо знакомым автору «Задонщины» и достойным стать супостатом главному герою, был Мамай. Или, конечно, Тохтамыш, если «Задонщина» писалась после 1382 года. Но, во-первых, хотя завершил свой труд в письменной форме Софоний около 1383 года, работа над ним, включая формирование сюжета и определение основных действующих лиц, началась вероятно много раньше. Во-вторых, вряд ли у Софония, да и у кого угодно, хватило бы наглости превратить Дмитрия Ивановича, трусливо отсиживавшегося в Костроме, когда ордынцы жгли Москву, в победителя Тохтамыша. Проблемным был и выбор места битвы. Казалось бы, чем плоха Вожа: течет на рязанских просторах, приток река Меча у нее есть, да не за полсотни километров, как на Куликовом поле, а тут же, рядом с Рязанью, к тому же как раз между городами Щуровом с Михайловом? Да вот беда — герою «Задонщины», деваться некуда, вслед за прототипом СПИ всенепременно надо было снарядиться в дальний поход похлебать шлемом донской водицы. А Дон для брянцев-рязанцев конца XIV века — река совершенно неведомая. В те времена мало-мальски им были известны только самые верховья Дона, в недалеком прошлом, до Батыева разорения, окраинные северские земли, после оного отошедшие Брянскому княжеству, но временами частично прихватываемые Рязанью, а во времена написания «Задонщины» бесхозные, однако примыкавшие к самому западному из удельных рязанских Пронскому и самому южному из удельных брянских Новосильскому княжествам. Вот и пришлось послать великого князя Московского топать к единственной известной автору «Задонщины» переправе через Дон у устья Непрядвы, которой, вполне возможно, этот самый автор лично воспользовался во время своего поспешного бегства с Брянщины на Рязанщину. Конечно, мы не знаем, имели ли место только что описанные гипотетические события на самом деле. Важно другое. Так или иначе где-то, судя по всему, в районе 1383 года могла появиться первая письменная запись «Слова о великом князе Дмитрии Ивановиче и о брате его, князе Владимире Андреевиче, как победили супостата своего царя Мамая». Может быть, называлась она тогда по-другому, может быть, текст ее существенно отличался от того, что мы сегодня называем «Задонщиной». Скорее всего, еще до первой письменной фиксации будущая «Задонщина» где-то как-то циркулировала в различных устных интерпретациях. Но широкую известность она приобрела именно как письменное произведение, которое многократно копировалась и переписывалось, из-за чего возникли многочисленные его «редакции», причем некоторые переписчики-редакторы, как было принято в те времена, не стеснялись корректировать его содержание. В частности, в стенах Кирилло-Белозерского монастыря «Задонщина» щедро пополнилась белозерскими князьями, которые стали играть чуть ли не ведущую роль в Мамаевом побоище. А московская редакция, отличить которую несложно по всенепременному сопровождению всех упоминаний Дмитрия Ивановича полным титулом великого князя, получила типично былинный зачин с великокняжеским пиром. Вот так на пустом месте был заложен былинно-фольклорный фундамент будущего мифа. Затем отстраивать его на этом фундаменте принялись агиографы и летописцы. Причем не надо забывать, что жития в те времена считались историческими документами наравне с летописями, а авторы агиографий и житий, начиная еще с преподобного Нестора, соответственно числились летописцами. Творению рязанского монаха Софония, в прошлом брянского боярина, повезло. Будучи положено на пергамен, оно довольно быстро приобрело популярность, стало, если можно так выразиться, бестселлером своего времени. «Задонщина» активно переписывалась и распространялась вероятно по всей Руси, о чем можно судить по количеству дошедших до нашего времени списков и «редакций». Особенно, надо полагать, популярной и востребованной она стала в столичных кругах, где грамотные читатели, с пиететом относившиеся к письменному слову, с немалым удивлением узнали, что их великий князь не только в пух и прах расколошматил татарского мурзу Бегича по соседству на Рязанщине, но и самому Мамаю, оказывается, умудрился вломить по первое число, да к тому же у черта на куличках в Задонье. Тут было чего пообсуждать и помусолить! Обсуждали, мусолили, привыкали. И привыкли. После этого мимо такого «широко известного факта» не смогли пройти ни автор жития Дмитрия Ивановича «царя русского», ни московский летописец, написавший Краткую летописную повесть. В итоге и в «Слове о житии», и в Краткой повести появилась Донская (пока еще не Куликовская!) битва, обозначился пока еще бестелесный скелет некого псевдособытия, на который в течение полутора веков нарастали телеса. Наросли, да еще какие пышные! В основном живой вес тело Куликовского фантома набирало за счет инкорпорирования переписчиками в летописи и «Сказание» пространных цитат из всегда имевшегося у них под рукой Священного писания и расхожих типовых сюжетов из художественной литературы того времени. Трудились переписчики, плодились слезливые моления, крестные знамения и небесные заступники. В богоугодном рвении или в угоду своему церковному начальству копировавшие летописи монахи ввели целые новые темы, такие как благословения митрополита Киприана и игумена Сергия. Все кончилось тем, что в Пространной летописной повести у Дмитрия Донского за обильным литьем слез и непрерывным вознесением молитв Богородице уже не осталось времени на собственно сражение с Мамаем, вообще отошедшее на второй план. Не вызывает сомнения, что главный вклад в начинку мифа мелкими, кажущимися реальными «фактами», внесли московские летописцы. Именно с их легкой руки в Пространной летописной повести и особенно «Сказании» появились детали, тесно связанные с Москвой, в первую очередь московские микротопонимы. Верно подмеченная А. Фоменко и Г. Носовским удивительная схожесть московской топонимики и топонимики в произведениях Куликовского цикла вызвана, скорее всего, не тем, что Куликовская битва происходила под стенами Москвы. Там она столь же невероятна, как и на Дону. Это московские летописцы, выдумывая все новые подробности Мамаева побоища, вольно или невольно вставляли в редактируемые ими тексты вместо полагавшихся по смыслу, но неизвестных им апеллятивов Подонья хорошо знакомые московские названия. Так география Куликовской битвы обогатилась Куликовым (Куличковым) и Девичьим полями, Красным холмом и Кузьминой гатью. Параллельно река Меча переименовалась с сохранением ее исходного смысла Межи, межевой реки, в московскую Чуру, вместе с которой были добавлены в «Задонщину» стоявшие на ней села Чурово и Михайлово. Кстати, оба названия, позднее исчезнувшие в Москве, могли сохраниться в некоторых редакциях «Задонщины» благодаря тому, что где-то в районе Красивой Мечи в XIII веке вроде бы имелось местечко Михайловы Чуры, а в XVI веке на Рязанщине появились города Щуров и Михайлов, причем рязанская Меча по удивительному совпадению действительно оказалась посередке между этими городами. Определенный дух достоверности мифу придали внедрившиеся во все произведения Куликовского цикла конкретные фамилии, хотя и во всех разные, якобы реальных действующих лиц описываемых событий. Эти фамилии появлялись там постепенно в течение долгого времени, вероятно, вплоть до XVI–XVII веков. Они вставлялись в летописи и «Сказание» летописцами, надо думать, отнюдь не безвозмездно, чтобы удревнить до XIV века родословия новых княжеских, боярских и даже купеческих фамилий. Вот так, постепенно, буквально на пустом месте, сформировался и разбух до величайшего события истории Великий куликовский миф. Вероятно, вышеизложенный сценарий творения этого мифа не единственно возможный. И он, наверное, не может объяснить все и вся. Впрочем, ни один сценарий не способен ответить на все вопросы из-за принципа неопределенности далекого прошлого А. Бушкова. Да и надо ли отвечать на все вопросы? Ведь многие из них на самом деле могут оказаться нерелевантными. Например, непонятен и необъясним перманентно, напористо проступающий в Летописных повестях и «Сказании» оговор, другого слова не подберешь, великого князя Рязанского. Действительно, история взаимоотношений Дмитрия и Олега Ивановичей была долгой и далекой от идиллии. Но к первой половине XV века, когда «Задонщина» уже была написана и эпицентр формирования Куликовского мифа переместился на Летописные повести, острота противостояния между двумя соседними княжествами пошла на убыль, а в начале второй половины того же века оно и вовсе закончилось с окончательным подчинением Рязани Москве, закрепленным браками детей Олега Рязанского и Дмитрия Московского, а также внучки Олега и сына Владимира Серпуховского. Трудно понять, за что же авторы Летописной повести задним числом так ополчились на Олега Ивановича? Может быть, как допускают А. Быков и О. Кузьмина, дело в союзе, заключенном внуком Олега Рязанского с Витовтом в 1430 году и разбудившем старую, полувековой давности, вражду. Может быть, ответ тривиален, и все дело здесь просто в личных счетах одного из летописцев с Рязанью и ее князьями? Столь же нерелевантной для Великого куликовского мифа может оказаться гипертрофированная роль в Куликовской битве брянцев, то есть выходцев из великого княжества Брянского. Не будем забывать, что автором «Задонщины» мог быть бывший брянский боярин. Недаром в самой «Задонщине» мы встречаем двух очень близких Софонию Рязанцу персонажей — Пересвета и Ослябю, — таких же, как и сам автор, принявших постриг бывших брянских бояр. Еще один связанный с Брянщиной персонаж Куликовского цикла — это князь Дмитрий Ольгердович, в свое время получивший от брата Ягайла в удел брянские города Трубчевск и Стародуб. Но Дмитрий Ольгердович совсем не брянец по происхождению, да и ко времени Куликовской битвы он уже ничего общего не имел со своим бывшим трубчевско-стародубским уделом. Ни Софоний, ни летописцы никак не акцентируют какую-либо причастность Дмитрия Ольгердовича к Брянску, они скорее связывают его со старшим братом Андреем или вообще Литвой. Но, с другой стороны, еще один персонаж, вероятно брянского происхождения, появляется независимо от Софония в гораздо более позднем «Сказании». Это Михаил Бренок, переодетый великим князем и погибший под княжеским знаменем, чье прозвище А. Журавель{38} трактует как «брянец». Возможно, как и в случае с московской топонимикой, брянские персонажи суть следствие особой популярности Великого куликовского мифа не только в Москве, но и на Брянщине. Ничего удивительного, учитывая происхождение автора «Задонщины» и ее связь со СПИ. Кроме того, возможно тут отразилась объективно особая роль Брянщины, особенно так называемых Верховских княжеств, во взаимном противостоянии Орды, Литвы и Москвы. Вот что пишет об этом А. Соловьев{39}: «В первой половине XIV в. ничего не слышно о Чернигове, очевидно запустевшем, а упоминается лишь Брянск, ставший центром великого княжения. По соседству с ним, на верхней Оке, потомки черниговских князей создают ряд мелких «верховских» княжеств — в Карачеве и Звенигороде, в Козельске и Перемышле, в Новосили и Одоеве, Оболенске и Воротынске. Был в Брянске мятеж от лихих людей, смута великая и опустение города, после чего стал владеть Брянском великий князь литовский… В Брянске Ольгерд посадил одного из своих сыновей, но в 1375 г. великому князю Дмитрию служат князья Брянский, Новосильский, Оболенский и Торусский. Возможно, что этот князь Роман Михайлович Брянский — потомок Михаила Черниговского, покинувший Брянск из-за притязаний смоленского князя и перешедший на службу Москве… В 1378 г. старший сын Ольгерда, Андрей, покинув свой удел в Полоцке, сел во Пскове и перешел тоже на службу Москве. В 1379 г. он вместе с другим литовским князем Дмитрием Боброком-Волынским (женившимся на сестре Дмитрия Донского) взял Трубчевск и Стародуб у Литвы, и сидевший в Трубчевске брат его, Дмитрий Ольгердович, вышел из города с семьей и боярами, поехал в Москву и получил в кормление Переяславль». Во второй половине XIV века Верховские княжества, находившиеся как раз на стыке между Ордой, Литвой, Москвой и Рязанью, соответственно оказались в эпицентре притязаний великих мира сего и стали объектом постоянных военных вторжений, погромов и разорений со всех сторон. В середине XIV века практически вся Брянщина, захваченная Ольгердом, вошла в великое княжество Литовское, и сын Ольгерда Дмитрий стал Брянским князем. После смерти Ольгерда за время противостояния Ягайла с Кейстутом, парализовавшим великое княжество Литовское, на брянском столе сумели восстановиться и даже приобрести видимость суверенитета местные князья, а Дмитрий Ольгердович был вынужден довольствоваться Трубчевском и Стародубом. В это же время, пользуясь внутренними проблемами Литвы, Дмитрий Московский и Олег Рязанский начинают «верховскую реконкисту», в результате которой Новосиль и Оболенск отходят к Москве, а Козельск к Рязани. Кстати, если Новосиль в 1380 году признавал суверенитет Москвы, то современное Куликово поле могло быть формально самой южной, выдвинутой в «Половецкое поле» точкой, находившихся под условным контролем Дмитрия Ивановича земель. Вообще вся эта «верховская реконкиста» выглядела как семейное дело клана Ольгердовичей. В ходе этой «реконкисты» в 1379 году московское войско совершает блиц-рейд под Трубчевск и Стародуб, в результате которого тамошний князь Дмитрий Ольгердович сдал города без боя и отошел на Москву. Этот рейд был организован сыном и зятем Ольгерда: чуть ранее перешедшим на московскую службу Андреем Полоцким и вассалом Дмитрия Московского Владимиром Серпуховским. Но также зятем Ольгерда (и соответственно свояком Владимира Серпуховского) был Олег Рязанский, женатый вторым браком на какой-то Ольгердовне. Таким образом, на Верховских землях Брянщины дела политические завязались тугим узлом с внутрисемейными делами клана Ольгерда, и от этого узла веревочки тянулись в Литву, Москву и Рязань. Бороться со стереотипами сложно. Трудно заставить себя поверить, что никакого Мамаева побоища вообще не было, что огромное количество разнообразной литературы от учебников до художественных произведений написано на самом деле ни о чем, что ни о чем нарисовано множество монументальных полотен панорамы битвы и предшествовавшего битве поединка. Мысль невольно ищет хоть какую-нибудь зацепку в прошлом. Едва ли не единственной такого рода документальной зацепкой в наших летописях может служить договор между Рязанью и Москвой 1381 года (такие договоры между князьями в те времена именовались докончальными грамотами). В этом договоре, текст которого был написан рязанской стороной, есть такое замечание: «А что князь великий Дмитрий и брат, князь Владимир, бились на Дону с татарами, от того времени что грабеж или что поиманые у князя у великого люди у Дмитрия и у его брата, князя Владимира, тому между нами суд общий». Эту любопытную фразу можно трактовать по-разному. Можно считать ее документальным подтверждением факта Куликовской битвы и ограбления московского войска рязанцами, но, по моему разумению, смысл у нее иной. На современном языке она звучала бы примерно так: «А что до того, что якобы великий князь Дмитрий и его двоюродный брат князь Владимир бились на Дону с татарами, а рязанцы ловили и грабили их людей, то мы ничего такого не знаем и готовы передать это дело общему (третейскому) суду». В принципе, так же, только не подвергая сомнению сам факт Куликовской битвы, трактуют эту фразу и А. Быков с О. Кузьминой, из книги которых{40} взята приведенная цитата. Они же отмечают, что требование вернуть пленных регулярно повторяется с московской стороны в других договорах вплоть до середины XV века, что уж и вовсе лишено было всякого смысла, и регулярно рязанская сторона в ответ только пожимает плечами, не понимая, о чем идет речь. Тем не менее, если мы имеем действительный текст документа, писанного всего год спустя после Куликовской битвы, а не многократно переписанную и не раз исправленную и переправленную копию, что само по себе весьма и весьма вероятно, то следует признать, что либо Великий куликовский миф в каком-то виде существовал уже в 1381 году, либо все-таки где-то что-то было на самом деле. Этим где-то чем-то мог бы быть некий поход московских войск в 1380 году, во время все той же компании «верховской реконкисты», например, на Одоев. Действительно, если москвичи с блестящим результатом сходили за год до этого к Трубчевску и Стародубу, то что мешало им повторить столь успешный поход примерно той же или даже чуть меньшей дальности, но поюжнее, к Одоеву? Политическая ситуация в следующем году не изменилась. Мамай и Тохтамыш по-прежнему были заняты подготовкой к решительному столкновению, вступившей уже в последнюю фазу, им было не до Москвы и каких-то там Верховских княжеств. В Литве продолжалась такая же смертельная схватка Кейстута с Ягайлом, парализовавшая активность обоих. Рязань, обескровленная подряд несколькими ордынскими разорениями и погрязшая во внутренних разборках, тоже на время перестала быть для Москвы предметом головной боли. К тому же дорога на Одоев была удачно прикрыта от Рязани союзным Москве Пронском. Нельзя не признать, что при таком положении дел, если Дмитрий Иванович имел намерения и смелость всерьез «пощипать» Орду и Литву, то рубеж 70-х и 80-х годов был объективно наиболее удобным и подходящим периодом для этого. Сражение на Воже и трубчевско-стародубский поход свидетельствуют о том, что Дмитрий и московское руководство это понимали и не сидели сложа руки: поочередно весомые удары были нанесены и Золотой Орде, и великому княжеству Литовскому. Подчинение Верховских княжеств стало бы одновременным ударом не только по Орде и Литве, но и по Рязани. В гипотетическом рейде на Верховские земли, вероятно, главной целью Дмитрия Ивановича должно было бы стать Новосильское княжество, в котором, как мы помним, Москва имела свою волость, то есть прямой шкурный интерес. В начале 70-х годов новосильские князья признавали московский суверенитет и принимали участие в военных походах Дмитрия Московского против Твери и Литвы. Но после татарского разорения Новосиля в 1375 году княжество захирело, его столица была перенесена в Одоев, московская власть явно пошатнулась. Объективно к 1380 году для Дмитрия Ивановича наступило благодатное время утвердиться в Новосильско-Одоевском княжестве и в Верховских землях в целом. После «прогулки» 1379 года по Брянщине до Трубчевска и Стародуба, в следующем году на очереди вполне мог стоять Одоев. И может быть не случайно именно Одоев всплывает в «Сказании» как тот рубеж, до которого, якобы, дошел и от которого повернул вспять Ягайло. Там, под Одоевом, могли вновь явственно качнуться в московскую сторону весы противостояния набирающей силы Москвы и погрязшей во внутренних склоках Литвы. Разумеется, говоря о гипотетическом походе к Одоеву и Новосилю, как и в случае со Стародубом и Трубчевском, под ходившим в дальние пределы московским войском следует понимать не огромную трехсоттысячную рать, якобы вышедшую на Куликово поле. Для такого рода рейдов вполне достаточно было, как любили писать наши летописцы, «малой дружины», а пользуясь современной терминологией, ограниченного воинского контингента. Такой «ограниченный контингент», в отличие от многосоттысячного войска, и собраться быстро может, и дойти до цели, опять же пользуясь летописным выражением, «в борзе», и фуражироваться в походе без особых проблем. Кто знает, может быть, такой блиц-поход в Верховские княжества и состоялся в 1380 году? В конце концов, служилым литовским князьям Дмитрию Волынцу да Андрею Ольгердовичу чем-то надо было заняться. В 1378 году они славно потрудились на Воже, в 1379 году столь же успешно под Трубчевском и Стародубом, а что им было делать на следующий год? Плюс ко всему среди воинственных князей на московской службе добавился еще один Ольгердович не при деле. Да и зять обоих Ольгердовичей, Владимир Серпуховской, тоже был не промах мечом помахать. К тому же не следует забывать, что серпуховским князем он, скорее всего, был лишь номинально. На деле, в 70-х годах его наследственный серпуховской удел вместе с Лопасней был захвачен Рязанью. Город Лопасня, современный Чехов, находится, как известно, между Москвой и Серпуховом, так что вотчина Владимира оказалась отрезанной от Москвы. Недаром в «Сказании» Дмитрий Иванович шлет весть о нашествии Мамая своему двоюродному брату вовсе не в Серпухов, как следовало бы ожидать, а в Боровск. Так что у номинального серпуховского князя, вынужденного перенести свою резиденцию в Боровск, были личные счеты с Рязанью и свояком, великим князем Рязанским. Кстати говоря, именно Владимир Андреевич вполне мог получить благословение Сергия Радонежского на какое-нибудь такого рода ратное дельце, благо он-то, в отличие от двоюродного брата, не был предан анафеме, да и Радонеж в то время, такая вот удача, находился как раз во владениях Владимира. Так что поход 1380 года на Новосиль и Одоев, то есть за Дон, был не невозможен и даже, я бы сказал, вполне вероятен. Но имел ли он место он в действительности? Летописи молчат. Но в этом — молчать о том, что было, и расписывать то, чего не было — для наших летописей нет ничего необычного. А если такой поход состоялся, то московское войско из принципа действительно могло направиться туда через Коломну и Лопасню, в то время спорную с Рязанью территорию, ведь, судя по Вожской битве, московские войска в то время достаточно свободно разгуливали по рязанским землям, что могло быть следствием недавнего страшного разгрома рязанцев москвичами при Скорнищеве и постоянных разорений Рязанщины ордынцами. В этом случае путь московского войска пролегал мимо Тулы, которая в то время была, и это подтверждают все те же договоры между Москвой и Рязанью, доменом Тайдулы, вдовы ордынского хана Узбека, находившимся под прямым управлением татарских баскаков. И может быть, чем черт ни шутит, какая-то заварушка с местными татарами под Новосилем или по дороге к нему при обходе Тулы как раз произошла на донских берегах и попала в летописи, но в настолько гипертрофированном виде, что со временем превратилась в Куликовскую битву? Как бы то ни было, того самого славного Мамаева побоища, как оно описано в учебниках и энциклопедиях, наверняка не было. Либо не было вообще ничего, либо, в крайнем случае, был какой-то малозначительный эпизод вроде гипотетического новосильско-одоевского похода, который после контаминации с действительно крупным событием того же времени — Вожской битвой — был безмерно преувеличен и мифологизирован. Всегда следует помнить, что его основа впервые появилась в художественном произведении, посвященном, что еще раз полезно подчеркнуть, вовсе не Мамаеву побоищу как таковому, а выдуманному его автором дальнему походу за Дон, в основных чертах подобному описанному в СПИ, но еще более масштабному и, главное, победоносному. Впоследствии отмеченное между делом в этом произведении «событие» победы над татарами попало в написанные московскими монахами агиографии уже как значительный «факт биографии» Дмитрия Ивановича. После чего, на основании совокупности письменных фиксаций этого «факта», появились и «летописные» фантазии, которые постепенно через столетия стали не подлежащим сомнению «историческим фактом», который продолжал обрастать в веках все новыми и новыми то выглядевшими реально, а то и вовсе фантастическими подробностями, пока не обрел современные формы. Ныне этот «факт» официально узаконен не только учебниками и энциклопедиями, но и монументальным сооружением у устья Непрядвы на холме, задним числом по летописным указаниям названном Красным, который возвышается посередь русского поля, тем же задним числом названного Куликовым. Неявно он также узаконивается государственными и негосударственными наградами. В их числе еще дореволюционная памятная медаль 500-летия Куликовской битвы, почти забытый ныне советский орден Дмитрия Донского, современный российский орден «За служение отечеству» (святых великого князя Дмитрия Донского и преподобного Сергия игумена Радонежского) трех степеней и даже орден РПЦ Святого благоверного князя Дмитрия Донского также трех степеней. Вот и спрашивается: что теперь делать с кавалерами этих наград, если никакого Мамаева побоища вовсе не было? А ведь среди награжденных далеко не последние люди. Не говоря уже про государственные знаки отличия, орденом РПЦ Святого благоверного князя Дмитрия Донского в числе прочих награждены: — Патриарх Всея Руси Алексий II; — первый президент России Б. Н. Ельцин; — бессменный президент Беларуси А. Г. Лукашенко; — бывший мэр Москвы Ю. М. Лужков; — губернатор Московской области, Герой Советского Союза Б. В. Громов. А что делать с монументальными полотнами, изображающими панораму Куликовской битвы? Любой неленивый желающий легко может отыскать в Интернете множество таковых: помимо картин непосредственно с названием «Куликовская битва» А. Присекина, П. Рыженко и других более или менее известных художников, здесь же тесно примыкающие к ним по тематике «Утро на Куликовом поле» А. Бубнова, «Удар засадного полка в Куликовской битве» П. Попова и «Конец Куликовской битвы» В. Тараторина. Художественный образ Дмитрия Донского запечатлен на полотнах И. Глазунова, В. Маторина, Ю. Понтюхина, В. Рогачева, и этими именами перечень тоже наверняка не исчерпывается. Поединку Пересвета с Челубеем посвятили свои картины В. Васнецов, М. Авилов, К. Васильев, и этот ряд тоже может быть продолжен. И что самое характерное, если внимательно приглядеться ко всем этим полотнам, то поражает, что за очень редким исключением художники вовсе не пытались воплотить в красках некое историческое событие, то есть хотя бы то, что написано в наших летописях. Ничего подобного, они воссоздавали традиционные образы великой народной битвы за свободу и независимость Родины, талантливого и храброго полководца Дмитрия Донского и отважного воина-поединщика Пересвета. Ни на оном полотне не найти великого князя Дмитрия Ивановича, испуганно прижавшегося в дубравке к поваленной березке. Нет, он сам лично, а вовсе никакой не Михаил Бренок и даже не Дмитрий Волынец, с мечом в руке под княжеским знаменем ведет в бой свое войско. И это вовсе не относительно молодой, но рано растолстевший человек, каким был на самом деле московский князь во время Мамаева побоища, но зрелый муж, воплощающий идеал мужской красоты, мужественности и мудрости, каким обязан быть великий князь, великий воин и великий правитель Русской земли. Точно так же почти на всех полотнах Пересвет предстает пред нами могучим храбрым воином в полном боевом доспехе и со щитом на вздыбленном коне, плевавшем на наказ своего игумена Сергия идти в бой под защитой единственно Святого креста. То есть никак не историческая правда двигала кистями великих художников, в соответствии с традицией они создавали картины-символы во славу события-символа, коим давным-давно стала Куликовская битва. Поэтому не стоит ожидать, что какие бы то ни было сильные аргументы и любые сколь угодно убедительные доказательства смогут полностью вымарать из отечественной истории это псевдособытие в его нынешнем символическом статусе. Слишком глубоко оно вросло своими корнями во все стороны жизни российского общества и будет стоять незыблемо, как монументальная колонна, водруженная в его честь на Красном холме Куликова поля. Но отрадно хотя бы то, что все же, несмотря на монументальность официоза и древность устоев сценария «Руси защитник» сегодня это многострадальное тысячу раз копаное-перекопаное поле превратилось в обширный виртуальный полигон, на котором схлестываются самые смелые ничем не ограниченные фантазии, и одновременно, если перевести греческое πολύγων на русский, многоугольником с огромным числом углов, причем и тупых, в которых плодится паутина самых различных мнений и оценок, и весьма острых, порой больно, хотя, надо признать, и не смертельно, царапающих официальную отечественную историю. Январь 2011 |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|