Глава шестая

ВОРОН И ВОРОНЕНОК

1

Она опустилась на порог, встала на колени, ладонями гладила притолоку двери.

— Богородица Влахернская, вот я и дома! Следовавшие за нею адъютанты ее мужа хотели помочь ей встать, но она их отстранила.

— Я дома, дома… Понимаете, я дома!

Из глубин обширного дома, построенного в лучшие времена заботливым Палимоном по прозвищу Хирург, вместе с золотым вечерним светом, который попадал в него через потолочные отверстия, исходили волны благополучия.

Вот из-за поворота, где двери в моленную, слышатся настороженные шаги. Кто-то выглядывает, но это не властная тетушка Манефа, это ее альтер эго, раб Иконом, он же домоправитель, он же мальчик для битья.

— Госпожа! — вскрикивает старик, протягивает трясущиеся руки, валится рядом с нею на колени. — О, наша Теотоки!

Резвый топот каблучков свидетельствует, что сверху торопится горничная Хриса. А вот шлепанье подошв, это, конечно, немой гном Фиалка. В руке его пергаментный свиток, приезд Теотоки застал его, конечно, в библиотеке.

— Госпожа наша вернулась, госпожа!

Вот и сама Манефа Ангелисса, шествует твердо, как античный проконсул, за нею свита приживалок и благодетельствуемых сирот. Ни морщинка не дрогнет в ее лице, хотя сама она боится, что вот-вот упадет от переживаний.

— Его мне покажите, его! — требует она, крестит и благословляет поднявшуюся племянницу, а заодно и адъютантов ее мужа.

Его вынимают из генеральской спокойной четырехколесной повозки и по эстафете передают на руках у кормилицы вверх по парадной лестнице в дом. Кормилица пышет здоровьем, выступает величаво, можно подумать, что все адъютанты и вестовые подчинены непосредственно ей, хотя у нее только одна помощница — младшая нянька.

Его кормилица подносит благоговейно, словно святые дары, и, откинув белоснежные пелены, показывает Манефе, та сразу же отмечает, что бровки у него, как у матери, Теотоки, чуть ли не срослись над носиком, но уж нахмурены совершенно по-генеральски.

— Дай, дай мне его, — требует она у кормилицы. Та оглядывается на мамашу, Теотоки согласно кивает головой. Тогда его в пеленах передают на руки двоюродной бабушке. Присутствующие няньки, адъютанты и приживалки почему-то боятся, что он упадет, и состоят в готовности номер один, хотя чем они помогут?

— Сколько я их, доместиков этих, вынянчила, — успокаивает Манефа и, внимательно вглядываясь в личико младенца, удовлетворенно смеется: — Врана! Конечно же. Врана! Вороненочек мой!

Многие из присутствующих растроганно плачут, другие вычисляют, какое место в иерархии Комнинов займет теперь он. Домочадцы спешат освободить под детскую лучшую из комнат Манефиного дома, а Теотоки все ахает, какие низкие потолки да какие узкие двери оказались в доме ее детства!

Но в дело вмешивается военный, некто Мурзуфл, по чину стратиарх (нечто вроде нашего полковника). Врана, шибко занятый фронтовыми заботами, поручил ему перевозку своей семьи в столицу.

— Госпожа! Всесветлейший протодоместик указал разместить вас с сыном в казарме Гиперэтерия, чтобы там караул был, охрана, сами понимаете… Помещения там уже приготовлены, я посылал стратиарха Канава.

— А! — отмахнулась счастливая до предела Теотоки. — Это потом, это с матушкой Манефой, если вам удастся ее переубедить… Ты читал когда-нибудь Гомера, добрый мой Мурзуфл?

— Нет, — честно признается пятидесятилетний служака. Он вообще-то окончил только военную школу в Редеете, где кроме Евангелия признавали лишь стратегиконы да воинские уставы.

— Там Одиссей, когда неузнанный возвращается в отчий дом, он восклицает: «Здесь и пороги и стены блаженством божественным дышат».

Мурзуфл подумал, что надо перекреститься, и сделал это. Теотоки же отвернулась, чтобы не обидеть его улыбкой. Привыкшая во всем подчиняться желанию мужа, она и здесь не намерена была перечить. Но завтра, завтра! Сегодня же переночуем в этом благоприятнейшем из домов, ведь Манефа, как в былые дни, соорудила грандиозный пир, и он, Мурзуфл, тоже приглашен, приглашен!

Сюда, сюда привезли ее несмышленой девочкой в ту страшную годину, когда по капризу кровавого Мануила были схвачены оба родителя. Она-то, Теотоки, ничего не помнит, но, по рассказам, ее выпустили, как цыпленка, в курятник, и она затерялась среди несушек и бройлеров.

Когда по приказу ничего не забывающего в своей злобе Мануила прислали и за нею, матушка Манефа вывела посланцев на крыльцо двора и показала множество бегающей без штанов мелюзги — детей челяди и рабов.

— Ищите сами, если не верите, что у меня ее нет. Посланцы василевса, естественно, ее не нашли, и осталась она у доброй Манефы.

Потом флюгер истории в очередной раз перевернулся, родителей Теотоки реабилитировали посмертно. Манефа приказала привести ее пред лице свое и ужаснулась:

— На ней пуд соплей, Боже! А ножки-то, ножки — все в струпьях каких-то!

И перешла Теотоки наверх, на положение молодой госпожи, барышни по-нашему.

И Теотоки все это вспоминает, бродя по комнатам и касаясь ладонью их добрых стен.

А вот уже все сели за обильный Манефин стол в триклинии. Господствует, конечно, Феодорит, этот старый верблюд. Он ездил в Энейон к принцу, он вернулся полон впечатлений, поэтому он позволил себе не стричься, не брадобрействовать, и весь, действительно, как мохнатый и мосластый корабль пустынь. Было приглашение и Исааку Ангелу, рыжему, он когда-то за честь считал к Манефе. Но тот прислал извинения. Он при особе принца, неотложнейшие дела государственной важности.

— Не понимаю, — нарочито удивляется Манефа. — Что он там может, кроме того, что тосты провозглашать, здравицы?

Всем, конечно, хочется узнать подробности победоносного похода, Феодорит, которому Бог не дал проворного языка, не может удовлетворить это желание. Тогда взоры обращаются в сторону скромно сидящего в конце стола всем уже знакомого Ласкаря. Этот бравый акрит, доблестный защитник границ империи, подкручивает геройские усы, ежеминутно поправляет бородку и хохолок.

— Я слышала, ты ранен… — соболезнует Манефа. — У тебя что, в семье никого, что ли, нету? Мы бы тебе нашли хороших врачей.

Ласкарь доложил, что он и сейчас не совсем долечен. Но когда войско ушло из Филарицы, лежать стало совсем невмоготу. Он собрал силы и пустился вдогонку Пафлагонской феме…

— И кто же там остался защищать нас в Пафлагонии? — иронизирует Никита. — А если агаряне вздумают напасть?

Все хотели бы возразить: ну что вы хотите от этого Ласкаря? Согбен, тщедушен, ему ли защищать? Но на всякий случай остерегаются, как бы не оскорбить. Акрит, говорят, очень обидчив, дело не раз доходило до Божьего суда — поединка.

Зато Ласкарь красочно описывает, как воевали, как шли с песнею «Шагай, шагай, Андроник, на остров на буян…». Если бы, увы, не конфузия под Никеей — сплошной был бы триумф.

— За что воевали-то? — добивается Никита. Все теперь смотрят в его сторону, даже цветы на столе отодвигают. С тех пор как братья Акоминаты близки к особе патриарха Феодосия, Никита явно обаристокра-тился. Что у него костюм, что осанка. И за столом не ждет, пока старшие выскажутся… Впрочем, дни патриарха Феодосия, кажется, сочтены, принц явно к нему не расположен. Кто же тогда в патриархи, этот Васька Кама-тир с честной мордой? Общественное мнение отвлекается от Никиты.

И тут домоправитель, тощий, как доска, но в совершенно золотой тоге — Иконом, стукнул жезлом, докладывая:

— Маврозум, труженик моря.

У некоторых выпали салфетки — ну, Манефа, этаких гостей наприглашала! Были вроде и императоры Маврозумы, но это уж давным-давно быльем поросло… Мавр вошел с достоинством, кланяясь, и все увидели, что бриллиантов на нем более, чем на всех на них скопом.

Манефа вывела Теотоки за кулисы. Юная генеральша поспешила заявить без обиняков:

— Это я, тетушка, пригласила Маврозума, Он мой приятель…

— Но он же…

— Он из знатной мавританской фамилии. Бумаг, правда, нет, но надо же верить человеку…»

— Но как же…

— У венецианцев, тетушка, мавры командуют флотилиями. А наш Маврозум к тому же не язычник, он крещен, православный…

Чувствовалось, что ей неприятен этот тетушкин демарш, а Манефа поняла, что перестает быть хозяйкою в собственном доме. Не сказав более ни слова, направилась на кухню, где заняла позицию у плиты с ложечкою для пробы, а правую руку оставила свободной для выдачи пощечин. Теотоки же вернулась в триклиний, где гном Фиалка, словно огромный плюшевый медведь, стерег ее скамеечку и смотрел влюбленными глазами.

Под Манефиным наблюдением и руководством была совершена очередная перемена блюд (читатель уже, вероятно, устал от описания всех их разносолов и лакомств). Притомившаяся Манефа вышла в вестибюль дух перевести и увидела, что ее домоправитель Иконом, сняв на минутку негнущуюся, словно картон, златую тогу, утирает тряпочкой потный лоб. Манефа хотела даже пожалеть: «Устал, бедняга, ну потерпи еще немного…», как послышалось у подъезда, еще кто-то подъехал, дробь копыт, целая конница!

Привратник стал звать Иконома, да он сам туда кинулся, на ходу напяливая тогу.

И тут же вернулся, делая знаки Манефе, из которых она поняла, что приехал кто-то совершенно невообразимый.

— Принц Андроник?

— Нет, хуже… Этот, как его…

— Агиохристофорит?

— Да нет, да нет, этого мы уже знаем… Приехал тот…

— Кто же, кто же?..

— Который царя Мануила… Этот, волхвователь… Или праведник он или диавол!

Манефа настолько обмерла, что не находила в себе сил ахнуть.

2

— Дионисий из Археологов, синэтер государя, благороднейший и славнейший!

Так велено было теперь его именовать, и он шествовал гордо, неся на себе бремя восхищенных и напуганных взглядов толпы. Правда, тут заключалась и уловка — государем-то был формально все еще Алексей II, но все понимали, что речь идет о всемогущем принце. Звание синэтера позволяло ему не носить никакой обременительной формы, ни цепочек, ни расшитых колпаков. Во всем простом и белом, со своею еле растущей бородкой, он, скорее, напоминал какого-то античного правдолюбца.

Сел на указанное ему Икономом место и, чувствуя, что служит объектом всех взглядов, прежде чем осмотреться самому, занялся блюдами и с тоской подумал о несравненной диетической столовой напротив их университета.

— Что касается кир Феодосия, — говорит Никита, и Денис, как Теотоки за четверть часа до этого, отмечает перемены, произошедшие с ним, — придворную важность, чиновничью сухость обращения, — кир Феодосии не станет держаться за патриаршую должность. Известно, что он и покойного Мануила просил отпустить его с предстоятельского трона. Кир Феодосии — инок, монах, он хочет принять схиму и посвятить остаток мирских дней своих молению Божию…

Все со вниманием выслушивают сообщение Никиты. «Газет-то не было у них, — думает Денис, — откуда бы им воспринимать такую политическую информацию, только на пирах!»

Он наконец осмотрелся, усмехаясь по своему обычаю:

«Феодорит, по прозвищу Верблюд, этот, несмотря на убожество, родич всех династий, Ласкарь, нищий рыцарь, акрит, защитник границы, тоже убогий в меру своих возможностей. Батюшки, Ангелочек тоже здесь и уже успел наклюкаться. А вот и Маврозум, этот-то как сюда пролез, бывший каторжник? Короче говоря, представители всех классов византийского общества времен расцвета!»

Но главный ему подарок — это сама Теотоки. Из-за букета орхидей на него смотрят ее глаза, совсем превратившиеся в глаза диковинной птицы — Феникс, что ли? Лицо похудело, и профиль стал классическим, медальным. Смотрит и смотрит на Дениса не отрываясь, будто хочет утопить его в глубине своих зрачков.

А тут пират Маврозум, который, хватив черного хиосского, приобрел необходимую развязность и ужасно хочет себя показать. Но каким образом? Тем же, что и Ники-га Акоминат, то есть выдав такую информацию, которую, кроме как от него, не получишь нигде.

— А Контостефана, великого дуку флота, — спешит он сообщить ни к селу, ни к городу, — сегодня утром провели с веревкой на шее, мешок надели на голову…

Вот это новость новостей! Все чуть не подскочили, простив бедному вольноотпущеннику то, что за столом он вести себя не умеет, перебирает ногами, будто у него недержание мочи.

— Как же так? — вопрошает прямодушный Феодорит. — Еще вчера его флот дружно прокричал «Да здравствует Андроник Великий», а сегодня уж в мешке?

— Да, да, — подтверждает Маврозум, он не может, конечно, позабыть унижений, которые потерпел от великородного адмирала, — выстроили офицерский состав всех кораблей и перед строем провели, чтобы никому не повадно было…

— За что же все-таки, за что же? — переговариваются все.

— За то, что, не имея приказа свыше, — комментирует Никита, который, конечно, здесь информирован лучше всех, — сжег генуэзскую слободку…

Все молчат, понимая, что дальнейшее обсуждение чревато… К Манефе обычно стражи уха не ходят, но тут вот и этот Дионисий, который, говорят, с принцем неразлучен, только что в одной постели с ним не спит.

Манефа печалится — нет Исаака Ангела, который каким-нибудь трюком умел разрядить обстановку, хоть собачку укусить. Высоко взлетел Исаак Ангел, стал рядом с троном, до Манефы ли ему? Ну что этот загадочный Дионисий?

На смену Исааку Ангелу выходит доблестный Ласкарь, чьи усы так пиками и торчат. Он подливает Мисси Ангелочку, тот осушает единым духом и заявляет:

— Ура, ура, ура! И ура!

Что теперь этой паршивой Никее? Как она смеет противостоять Андронику? Мы разнесем ее, как воронье гнездо!

Тут Ласкарь спохватывается, что в семействе Враны лучше про воронье гнездо не поминать, ведь Врана и есть ворон. Он роняет кубок под стол и вместе с Икономом-домоправителем лезет туда его доставать, хотя Манефа пытается отвлечь их от этого.

Да и не знаешь, о чем говорить? О бедном протосевасте Алексее, который, явившись с повинной, был сначала прощен вчистую, через час ослеплен, а еще через час утоплен в дворцовом нужнике. Новое правление начинается не очень отлично от всех предыдущих, вот, говорят, когда император Лев сверг императора Феофила…

— Тс-с-с!

— А я была в Святой Софии, — с умилением говорит Манефа, — там принц Андроник на большущем холсте нарисован. Я специально ходила смотреть. В крестьянской тунике, веревочкой препоясан, в руке этакая такая штука, кривоватая…

— Какая кривоватая?

— Ну, которой пшеницу созревшую подрезают или ячмень…

— Серп, что ли?

— Ну серп, серп… Чего смеетесь, господа? Я не пафлагонка, у нас в Элладе пшеницу косами убирают.

Никита-историк, который видел портрет во время его изготовления ненавистным ему диаконом Макремволитом, пытается уменьшить роль портрета — подумаешь, пролетарий! Надо было рисовать самодержца — в полном блеске величия. А тут только молота ему не хватает. Денис усмехнулся: можно подумать, что этого Никиту чародей тоже вытащил из ихнего века!

И тут раздался голос, скрипучий, как у запечного сверчка. Это стратиарх Мурзуфл, который сопровождает супругу своего начальника, военный с простым крестьянским багровым лицом. Так же монотонно, как какой-нибудь сверчок, он начал говорить, что правильно серп в руках у нового правителя, пусть народ знает… Крестьяне, главные кормильцы империи, обременены налогами и повинностями, между тем казна пуста. Казна хронически пуста! Войны вроде бы объявленной нет, но провинции в непрерывном состоянии войны всех со всеми…

Все закивали тюрбанами, камилавками, клобуками (у византийцев было принято сидеть за столом в головном уборе). Все, что говорит этот Мурзуфл, — правильно, но что же делать?

— С чего начать? — говорит ленинские слова мудрец Никита, у которого, как у представителя патриаршего двора, клобук самый замысловатый — в три яруса, с изображениями святого духа в летящих крылышках. — Начинать с того, что разогнать хапуг-чиновников, они вам не дадут никакой реформы произвести!

«Начать со слома государственной машины…» — вспоминает Денис откровения своих университетских семинаров. А ведь если копнуть поглубже, это не Маркс, не Ленин, это Карл Каутский, и совсем по другому поводу.

— А императорский двор? — неожиданно подает свой музыкальный контральт Теотоки, хотя женщины на византийских пирах если не поют, то молчат. — Пока не вышла замуж, я представления не имела, какое скопище тунеядцев этот наш императорский двор! Ведь их тысячи, а если считать их слуг и нахлебников — тьма!

Феодорит пытался что-то проворчать в защиту двора, ведь он сам носит чин протохранителя священного каниклия или что-то в этом роде. Но молодая хозяйка своим заявлением о дворе попала в болезненное место, и все, ничего уж не боясь, кричали ей во одобрение, кто на что был горазд.

А Теотоки, останавливая всех движением руки, оперлась на гнома Фиалку и вскочила на скамью. «Как же она прекрасна! — не уставал поражаться Денис. — Какая птица Феникс выросла из нее! Все другое, нежели у Фоти, и все-таки она прекраснее всех!»

Теотоки теперь просила высказаться всепочтеннейшего гостя синэтера Дионисия. Как с точки зрения другого мира, наверное, лучшего мира, все то, что происходит сейчас у них? Наверное же они с принцем говорят об этом… Если, конечно, это можно.

Упоенный чарами ее необыкновенных глаз, да еще приободренный все тем же волшебным хиосским, Денис не смел отказать. Хотя и понимал: для него лично лучше было бы в любом случае промолчать. Лучше промолчать! Но уже он встает для ответа, а вставая, думает: с чего бы начать? С того, что первым коммунистом был Христос?

И говорит о том, что все мозги скованы церковью, ни шага, ни мысли помимо нее. Такая принципиальная несвобода в первую очередь гибельна для нее. Самая передовая из идей, лишаясь возможности самодискредитации, самоперестройки, становится своей противоположностью, именно — тормозом развития подобных идей.

Денис поднимает руку, чувствуя, что историк Никита имеет что возразить на эту его мысль. И предвосхищает его: да, византийская церковь, справившись с иконоборчеством как антифеодальным и идеологически либеральным движением, спасла империю, но какой ценой? Только ценою того, что самые плодородные и самые культурные области империи ныне состоят в других религиях, где вольнее дух и живее жизнь.

«Куда меня несет?» — где-то на задворках своего разума ужасается он. И уже остановиться не может.

Крестьянин обнищал и обесчеловечился до предела. Но ведь, как говорится, один с сошкой, а семеро с ложкой. За обеденный стол, выражаясь фигурально, он рядом с плачущими от голода детьми сажает жирного попа, алчного чиновника, прожорливого офицера, даже необходимого всем городского техника или ремесленника, которого тоже ведь надо кормить!

Тут Никита Акоминат, который в протяжение всей запальчивой речи нашего героя согласно кивал и даже пальцами по столу пристукивал, ухитрился вставить комментарий:

— А раздачи, раздачи! Особенно бесят эти бесплатные раздачи — средство удержать народ от бунтов. А раздачи благ придворным!

Действительно, Андроник скоро столкнется с необходимостью раздавать просто за так какие-нибудь драгоценные шелковые полотна с Дальнего Востока, штуки бархата и позумента на вес золота и многое другое… А не станешь раздавать — не прослывешь щедрым, а это в Византии значит подписать себе скорый смертный приговор.

Война! Страна и общество живет ожиданием неизбежных войн и как минимум треть своих и без того скудных средств тратит на содержание огромнейших армий. А зачем? Если учесть, что армия отвлекает от производственной сферы самых лучших и самых способных сынов народа, это же какой-то бред самоубийства! А не пора ли войну и все военное приравнять к людоедству и рабству, которые ведь были в истории когда-то, но человечество в век христианства сумело объявить их вне закона. Войну вне закона!

И тут Денис увидел, что Теотоки нет, она куда-то ушла, над ее скамейкой снова красуется ушастая мордочка гнома Фиалки. Он, правда, тут же подумал: может быть, ее к ребенку позвали, ведь она теперь мама? И все равно, словно внутри его погас какой-то источник света, он на этих словах закончил свою речь, поклонился и сел.

Присутствующие словно бы и не удивились ни необычностью речи, которую сказал Денис, ни остротой поставленных вопросов, ни даже тем, что он внезапно прервал ток мыслей и закончил. Они принялись все это обсуждать между собой, на понятном им земном, не небесном языке.

А Денису стало ужасно стыдно — ну чего это он поучает? Их, бедных детей средневековья, понятия не имеющих о высших формах цивилизации, он наставляет о том, что не должно быть войны всех против всех! А не совершеннее ли они в чем-то нас, бедных детей высокоразвитой культуры конца двадцатого века?

Так он сидел в луче заката, проникавшем через потолочное отверстие, среди цветов и блюд, слуги предлагали ему налить то, отведать другого, он на все их вопросы мотал головой. Прислушивался к обрывкам речей по соседству.

— Ты что, Михаил, — спрашивал Никита у соседа и бывшего своего однокашника, — не принят, что ли, у Эйрини, дочери Андроника?

— Мамаша ей, — отвечал уныло Ангелочек, — теперь королевичей в женихи ищет…

Стратиарх (полковник) с простым плоским красным лицом, Мурзуфл, размышлял вслух, хотя и не имел собеседника:

— Армия Враны на сей раз не вмешалась в события, дала сбыться тому, что должно было сбыться. Действительно, нужна сильная рука. На рынках голод, где нет власти, там народ бедствует. Армия хочет, чтобы были распущены привилегированные части, состоящие из иноземцев, — варяги там разные, венгры, тавроскифы ( «Но именно они же обеспечивали столь редкие в византийской истории победы!» — думает Денис), чтобы генеральские должности перестали раздавать Комнинам и Ангелам ( «И язык у него не отсохнет? — иронически думает Денис. — А благодетель его. Врана, он не Комнин?»)… чтобы армия, пополняемая сыновьями крестьян…

Тут его услышал наконец оппонент, которым оказался уже напившийся и успевший протрезветь Ласкарь. Причем услышал он только последнюю фразу.

Сыновья крестьян? — вскричал он. — Много ли их осталось, крестьян? Со времен иконоборцев (при упоминании этих нечестивцев все присутствующие закрестились) именем народа обманывают народ. Разорили монастыри, якобы землю их отдать крестьянам, а к кому попала та земля? К перекупщикам, спекулянтам, к тем же князьям суши и моря…

Перепивший пират Маврозум густо и хрипло хохотал, а его сосед Мурзуфл тщетно напрягал голос, желая возразить. Но привыкшая к простым и резким командам на плацу его глотка не могла справиться с шумом византийского пира.

Денис же размышлял о том, что во всемирной истории катаклизмы всегда стремились оправдать положением крестьян. Падение первого Рима — исчезновением свободных землепашцев, затем различные жакерии, под знаменем башмака, робин гуды. А взять у нас — борьба с кулачеством, комбеды, колхозы… Силился представить себе крестьян Византии 1183 года, но из этого ничего не выходило, кроме тупых и грязных морд, высовывавшихся из прокопченных землянок Филарицы.

И выходило, что история — это однообразный и нудный процесс, перетягиванье каната без надежды когда-нибудь и хоть что-нибудь выиграть.

И потом стыд его не покидал, хоть он старался его отогнать или забыть. Стыд за то, что он тут проповедовал в роли пророка, хотя люди ищут простейшего — как им жить завтра? И он мог бы, пользуясь экстраординарным для этих людей знанием — ведь он, хотя бы в общих чертах, знал историю этого времени, — честно сказать бы им, например, о разгроме их города крестоносцами уже менее чем через двадцать лет. И сами они погибнут, и их сыновья и внуки!

С другой стороны, а чему он учил отличному от привычного им христианского учения? Каждый да трудится в поте лица. Разве это не Христос? Нет эксплуататоров и эксплуатируемых, а всяческая и во всех Господь. Разве это не Он? Наконец, не хлебом единым жив человек, в годину всеобщего стяжательства и погони за личным обогащением…

Тут он как бы очнулся и увидел, что слуги уже гасят иные светильники. Большинство гостей разошлось, некоторые допивали, спешно провозглашая забытые здравицы. Теотоки так и не возвратилась, хотя на скамье ее скучал полусонный гном Фиалка.

Приблизился Ласкарь, доблестный акрит, здоровался, рассказывал о своей ране, которая, он признался, мучила, хотя он храбрился. Денис пригласил его жить к себе, и тот с радостью согласился. «Я буду учить тебя воинскому делу! — обещал он. — В твоей новой должности это необходимо!» Так они и отправились вместе, распрощавшись с Манефой.

На византийских пирах никто — ни хозяева, ни слуги — не смел предлагать гостям закончить пиршество и очистить зал. Некоторые, пользуясь деликатностью хозяев, гостевали этак по неделе…

Странное явление представляли собой историк Никита и пират Маврозум, сдвинувшие друг к другу свои табуреты, они обнялись и беседовали настолько сердечно, насколько сердечно могут сойтись консерватор и аристократ с беспределыциком и бывшим рабом. Не станем скрывать от доверчивого читателя — увы! Резвость крепкого хиосского была весьма повинна в этой сердечности.

— Она ушла, эта…

— Теотоки?

— Да, да, Тео-токи, ан-гел мой?

— Ушла…

— Дорогой, скажи, поче-му она уш-ла?

— Ну, она же замужем…

— А кто у ней муж — Врана?

Никита шаловливо грозил ему пальцем. Его всегда контролирующий, всегда все отмечающий рационалистический разум был на сей раз отключен, он даже не воспринимал такого удручающего обстоятельства, что завтра вся столица будет толковать о непонятной любви личного нотария его святейшества патриарха и безобразного одноглазого труженика моря.

— А вот скажи, дорогой… Это кто там сидит на ее месте, такой губастый и ушастый?

— Это гном Фиалка.

— Он любовник?

— Нет, что ты, он евнух…

— А не опасно это?

— Что, евнух?

— Да, да…

— Ха-ха-ха, чем же опасно? Все самое опасное ему выстриг врач! Некоторые наши барыни кладут евнуха к себе в постель, чтобы он их согревал…

— Вот это и опасно, дорогой! Я торговал евнухами, достоверно знаю. В Каире делают неполных евнухов, того самого, что между ног растет, у них нету, а по силе чувств они остаются полные мужики… Ха-ха-ха, дорогой! Как же они могут?..

— А так, пальчиком! Дырочку тебе поковыривают, ха-ха-ха! Некоторым особам это очень даже нравится…

Никита даже похолодел, будто в ледяную купель опустили. Он и протрезвел тут же. Его же невеста, Вальсамона, которой всего девять лет и которую под этим предлогом не отпускают к нему, Никите, в честной брак, при ней сразу два евнуха состоят.

— Ну, два не один, — пытается утешить его Маврозум.

Но все это уже бесполезно. Уничиженный Никита, напялив на прическу, которую вчера целый день на Срединной улице делал ему модный куафер, расшитую золотом и жемчугом камилавку, опрометью кинулся вон.

На Золотой площадке Августеона всегда толпится праздный народ, окружая парадный вход в Большой Дворец. Иные надеются подать жалобу на очередную несправедливость, есть тут и те, которые чают при помощи придворных связей занять какую-нибудь хлебную должность. Многие стоят на всякий случай — вдруг будет какая-нибудь незапланированная раздача или милостыня. Но большинство зевак ждут новостей — извечная потребность человека в семантической информации заставляет стоять их тут часами и в жару и в стужу, а что же делать? Газет ведь нет, нет и радио, телевидения. Одни глашатаи, мальчишки-разносчики, да кумушкины сплетни, да поп если в церкви скажет злободневную проповедь, но поп тот обычно по лености своей еще хуже информирован, чем любой его культурный прихожанин.

Уж на Золотой-то площадке информация самого высокого качества — быстро, полно, достоверно — все три основных принципа современной журналистской информации уже тогда были представлены на Золотой площадке. Еще бы! Ведь Византия не только столица столиц, она и центр всех путей и сообщений.

Из уст в уста распространяется сообщение — вчерашний слух о том, что великий дука флота Контостефан утоплен в навозной жиже — неправда. Вот он и сам, Контостефан, его привезли все так же в путах, в посконном мешке на голове, здоровенные стражники быстро протащили его куда-то в недра дворца.

— Но, стало быть, он, как прежде, в немилости, за что же?

Тут присутствующие обратили внимание, что на обоих крыльях колоннады Большого Дворца собираются хоры. Это означало, что ожидается приезд самых высокопоставленных лиц, по византийскому непременному этикету их встречать должны заздравными гимнами.

— Справа это кто же? Певчие от Святой Софии? То-то, видать, рожи постные да рты масленые… А эти, слева? Монахи от Эпиграммакона? Упитанные все как на подбор! Чего им не петь? По лавкам не бегай, по очередям за куском хлеба не стой…

— А что будут петь-то?

— Смотря кто приедет. Если принц Андроник, то, надо полагать, запоют то, что пели перед протосевастом:

«О почитаемый на небесах златых…»

— Тихо, тихо! Едут!

Андроник спрыгнул с коня, демонстрируя свое молодечество, расправил усы, поднял приветственно руку, улыбнулся всему народу. Народ грянул;

— Да здравствует Андроник!

Хористы запоздали на два такта, и это их сгубило. «А это что за богаделы?» — принц указал на них хлыстом. Тут певчие и затянули свое: «О почитаемый на небесах златых…»

— Гоните их в шею! — приказал принц. — Что призадумались? Гоните их смелее! Мне не нужна церковная музыка, пусть идут на свои паперти и амвоны!

Принц хорошо учел настроение народа. Когда его приспешники хлыстами погнали бедных монахов, народ еще более воодушевленно завопил:

— Да здравствует Андроник Великий!

Принц вступил во дворец, а народ принялся именовать всех его министров и генералов, следовавших за ним. Справедливости ради следует сказать, что каждому имени соответствовала и своя аттестация, но, может быть, из-за отсутствия у них печати, прессы она несколько непечатна и по нашим правилам мы не станем ее воспроизводить.

— Глядите, Агиохристофорит… (аттестация гораздо более соленая, чем пресный Антихристофорит). Каллах… Андроник Ангел… Дадиврин… Васька Каматир (этому за честную физиономию и вечное стремление к патриаршеству давали самое острое прозвище)… Исаак Ангел…

Кто-то удивился, что у придворных щитоносцев, всегда отличавшихся щеголеватостью, вдруг неожиданно провинциальный вид.

— Да это не прежние варяги… Принц велел в придворную охрану везде поставить пафлагонцев.

— Православные! — пищал кто-то. — А точно ли, говорят, что тессеры на продовольствие теперь перестанут раздавать? Что всем, кто по спискам, теперь надо подыскивать работу?

Никто никого не слушал, хотя каждый громко говорил о только что услышанных нововведениях.

— Ведь это как же… — продолжал пищать беспокоящийся о тессерах. — Ведь это помрем с голоду?

Принц со свитой прошел прямо на хозяйственную половину дворца, прислуга трепетала. Еще третьего дня Андроник приказал вызвать всех чиновников, которые не явились в присутствие, сославшись на болезнь. Придворные врачи их освидетельствовали, у кого нашлись хоть какие-нибудь уважительные симптомы (насморк, понос, зуб шатается, в глазах мельтешит), те были отпущены с миром. Прочих же (а их оказалось много!) поставили на колени в собачьем дворе Охотничьего корпуса. Императорские собаки подходили к ним и обнюхивали с сочувствием. Так всю ночь они простояли, ожидая воли принца. Говорят, что даже патриарх Феодосии за них ходатайствовал, ведь среди них были детные!

Андроник близко к ним не подошел, оглядел их унылый строй из-под столбов галереи.

— Так я и думал, — сказал он. — Набор тупых, ленивых, жадных физиономий, хоть выставку устраивай… Но прогнать совсем их я сейчас не в состоянии, ведь верно, Каллах?

— Так точно, — отвечал, как всегда, тот.

— А ты что скажешь, синэтер? — обратился принц к Денису.

«Что ему посоветовать? Набрать вместо них новых из числа рабочих и крестьян? Смехатура!» — и отвечал в тон Каллаху:

— Так точно, высочайший.

Принц покрутил ус и приказал отпустить несчастных симулянтов по домам.

Андроник шел по анфиладе зал, наполненных пришедшими сказать ему «доброе утро» придворными. В зале, где были выстроены всадники (рыцари, кавалеры), он любезно раскланивался на обе стороны, многих узнавал в лицо, жал руки. В зале, где стояло сословие сенаторов (синклитики, магистры), он шествовал с усмешкой, высокомерно кивая царственной головой. Через залу, где ожидали деспоты (господа, царевичи, кесари), он промаршировал чуть ли не бегом, краем рта не улыбнулся. Все это тоже было пищей многотрудных размышлений придворным мудрецам.

В катихумене, которая служила для приемов, он увидел человека, стоящего на коленях с грязным мешком на голове.

— Кто это?

— Контостефан, ваше высочество. Как ты приказал.

— Зачем же так? — поморщился Андроник. — Агиохристофорит, узнаю твои излишества! Небось уж и язык вырезали?

— Никак нет. Но рот заткнули. Непрестанно клянет тебя, всевысочайший.

— Все равно необходимо развязать, чтобы дать человеку возможность оправдаться, в чем его обвиняют. Это естественное право каждого.

В залах и катихуменах принялись шушукаться, обсуждая эти слова правителя.

Пафлагонцы развязали бывшего адмирала, он некоторое время мигал, приспосабливаясь к яркому свету, потом, узнав Агиохристофорита, а затем и Андроника, зарычал самые гнусные ругательства. Агиохристофорит обратил весь свой жирный корпус к принцу — вот видите, мол?

Адмиралу освободили руки, и он тотчас затряс правой рукой в воздухе, наверное, затекла. Но охраннику, который, как положено, стоял возле принца с обнаженным мечом, вероятно, показалось, что преступник замахивается на правителя.

Сталь сверкнула, и отсеченная рука Контостефана полетела в угол. Никто не успел сообразить, что происходит, — адмирал не упал, а вскочил на ноги от ужаса и боли. Ободренный успехом охранник вторично описал круг мечом — и покатилась голова красавца Контостефана с выраженьем изумления на лице.

— Ну что вы, что вы… — огорчился принц. — Вы думаете, он хотел на нас покуситься? А если наоборот — он хотел нам в верности присягнуть? Ах, как жаль, как жаль мне этого мужественного морехода, верного слугу империи…

Однако охраннику был пожалован крупный золотой (иперпер) за проявленную бдительность, уборщики, которые во дворце всегда начеку, присыпали кровь на мраморе песочком. Залы, наполненные чинами трех сословий, от обалдения молчали.

— Поверьте, я искренне огорчен, — крутил свой ус Андроник, хотя никто из окружающих ни словом не усомнился в этом. — Когда же мы перестанем решать свои дрязги излишней кровью?

«Кто он? — думал Денис, наблюдая эту действительно искреннюю печаль. — Артист или шизофреник? Он ведь убеждает себя сам!»

Андроник переместился в другой край катихумены и там тоже увидел стоящих на коленях, правда, без мешков и пут.

— Господи, помилуй! А эти кто такие? Выдвинулся расфранченный и завитый, как барашек, Алиятт, при прежних режимах хранитель императорской чернильницы.

— Это, всевысочайший, кандидаты на пост великого вождя флота, по случаю кончины… э-э… покойного Контостефана.

— Хм! — усмехнулся принц. — У вас уж и кандидаты… Сколько их, двое? Ну что ж, хоть в этом будем следовать демократии, выберем достойнейшего. Докладывай! Только помни, о чем мы говорили вчера при открытии синклита, — о каждом не только хвалебное, но и его недостатки.

— Слушаюсь, всевысочайший, как тебе будет угодно!

— Да не мне, как вы не можете понять… Это угодно государству, это закон, право, черт побери… Прости меня, Господи, опять нечистого помянул!

Все придворные, стоящие большим кругом в ослепительно парадных одеждах, смотрят все понимающими и на все готовыми глазами.

— Ладно! — махнул Андроник и сел на кресло с высокой спинкой. — Докладывай!

Кандидаты на должность встали с колен, а барашек Алиятт раскрыл первое досье и начал читать:

— Михаил Стрифн, в ранге наварха (что, по-нашему, соответствует капитану первого ранга). В послужном списке военная экспедиция в Сицилию, также усмирение мятежа на Кипре.

— Стрифн? — Андроник подергал свой висячий ус. — Уж не тот ли, который изобличен был в том, что казенный шпангоут воровал и тем же сицилийцам сбывал?

Кандидат вновь пал на колени, а Алиятт судорожно листал его досье.

— Следующий! — повелел принц.

— Маврозум, труженик моря… В императорском флоте не служил…

— Этот одноглазый, что ли? — указал на него принц. — Слушай, а почему у тебя один глаз?

Потомок знатных мавританцев отвечал ему без малейшей робости, хотя на всякий случай опустился рядом со Стрифном.

— В старинном сказании, всевысочайший, говорится, что у человека один глаз видит добро, а другой зло. Таким образом человек и познает, если можно так выразиться, сразу весь рынок оптом. Разве не так, дорогой? — увлекшись, он совсем позабыл, где и перед кем находится.

— Так, так, — рассеянно сказал принц. — Но ты-то, ты-то сам?

— А что я… Мне Господь оставил тот глаз, который видит добро, но я почему-то видел только зло.

Посмеявшись, Андроник спросил: не тот ли это Маврозум, который с фелюгой шалил у берегов Амастриды?

«У него память, как у беса!» — опять поразились царедворцы, а сам Маврозум с колен ответил, не дожидаясь, пока Алиятт кончит листать его досье:

— Изобличен в морском разбое…

Андроник встал со своего преторского стула и подошел к полумертвому от ожидания расправы Алиятту. «Ты что мне сюда всех изобличенных приводишь? Я тебе что, местечковый, что ли, судья?» Он заготовил уже и вопль оправдания: «Смилуйся, ведь я тридцать лет служил твоему брату Мануилу!»

Но принц без лишних слов и обвинений сорвал с бедного Алиятта его курчавый парик, заказанный в Египте.

— А! Как ты смеешь, мразь, парик носить, когда начальник твой лысый?

Андроник шутливо толкнул растерянного Алиятта к Каллаху, тот посильнее отфутболил его в сторону Пупаки, но по дороге Алиятт, балансировавший, чтобы не упасть, наступил на мозоль Исааку Ангелу. И рыжий этот царедворец, нимало не стесняясь, задрал полы своего скарамангия и так поддал Алиятту коленкой, что хранитель царской чернильницы вылетел вон, пересчитывая по пути ступеньки входной лестницы.

Андроник пожал плечами и воззвал: «Макремволит!» Из его свиты тотчас выдвинулся трудолюбивый диакон в столе, расшитой, как всегда, искусным крестиком.

— Веди протокол!

Дела пошли решаться с обычной скоростью.

— Вот что, ребята, — сказал Андроник обоим кандидатам, поднимая их с колен. — Мне сейчас недосуг решать, кто из вас достоин командовать флотом великой империи. Жизнь решит это сама. А вот вам обоим боевое задание — тут один беглый генуэзец, как его, Исаак?

— Амадей, — подсказал Исаак Ангел.

— Точно, Амадей! Мы его, правда, обидели когда-то, ну что делать, кого мы только не обижали? Так вот этот Амадей стал захватывать наши военные суда, совсем прекратил подвоз хлеба к столице, эпарх докладывает, что запасов осталось на трое суток, хотя, по-моему, это, скорее, от местного воровства, чем от мифического Амадея…

Принц большими шагами прохаживался вдоль строя придворных, и все поворачивали взгляды за ним.

— Берите корабли, экипажи, сколько надо, деньги… Только чтоб с этим Амадеем было покончено. Как видите, я не запрашиваю с вас по двести тысяч, как этот стрекулист в парике. Кто доставит мне голову Амадея, тот и будет адмирал!

Аудиенция заканчивалась, принц перешел в малую костюмерную, где переодевался уже третий раз за этот день, хотя не было еще десяти часов утра. Что же, таков был этикет византийского двора!

— Ты где пропадаешь, синэтер? — спросил принц. Денис объяснил: по милости принца указом василевса Алексея II ему пожалован целый дворец. Отпуск же принц ему не дает…

— Отпуск! Ты лучше скажи, как твои впечатления?

— Какие прикажешь впечатления, всевысочайший?

— Ну, не придуривайся. Хотя бы от сегодняшнего утра.

— Какие впечатления! Ты же обещал не допускать излишних жестокостей, пролития крови… И потом еще спрашиваешь, какие впечатления!

— Жестокостей, крови! А ты обещал не судить обо всем с точки зрения твоего идеального времени… А вот я продемонстрирую тебе одну примечательную штучку. Евматий!

— Здесь, всевысочайший, — отозвался всегда готовый диакон и с ходу принялся читать, даже с известной декламацией:


Нет, не принц с его десницей,

Умный и пригожий,

И не варвар с колесницей,

С неумытой рожей.


Только ангел сил небесных,

Сил неведомых, чудесных,

Только ангел, только ангел

Нам теперь поможет…


Вестиарии сняли с правителя простыню, обмахнули следы бритья, и принц в облегающем трико, стройный, как цирковой жонглер, сошел с цирюльничьего кресла.

— Эти стишки… эта песенка… — принц в гневе поднял длань, как трагический актер. — Ну почему, скажи, ну почему вчера так призывавшие меня сегодня они обратились к Ангелам? А эти коварные Ангелы…

«Что же с тобой говорить, — размышлял Денис, — если ты никак не можешь понять, о каком ангеле они поют?»

— Вот! — заключил принц. — Сейчас отпущу тебя для устройства домашних дел. Но вот что хочу сказать для завершения сегодняшних впечатлений — людей нет. Нет лю-дей! — почти прокричал он. — Такие, как ты, Каллах, Евматий, Никита, несмотря на его вечные противоречия, — раз-два и обчелся! Дай мне людей! Может быть, закажем Сикидиту, чтобы понабросал нам людей из вашего века?

«А правда, — думал Денис, — где они, люди-то? Взять хотя бы младших Русиных — Фома, Сергей, Гавра… Они ребята честные, перестройки бы хотели, но ведь их надо еще элементарной грамоте учить! Но про людей двадцатого века он перегнул. Сикидит тотчас ему перетащит революционеров, способных лишь воздух портить на комсомольском собрании…»

А принц напоследок распалился окончательно:

— Царствовать! А над кем царствовать? Скажи, Исаак, как по-гречески будет то, что по-славянски называется тьма, а по-туркменски — туман, скажи!

Исаак рыжий, вечный слушатель его назиданий, не заставил себя ждать:

— Скотос, всевысочайший, скот. Скот! — еще раз для достоверности повторил он.

— Вот видишь — скот! Скот беспрозванный, вот кто это!

Андроник поднял руку, отпуская синэтера.

Медленно ехал вниз по спуску улицы Денис, не мешая лошадке Альме тянуться то к лопушку, то к крапивке. Молча ехала за ним его дружина, которая теперь была положена ему по новому званию, впереди молодцеватые ребята Русины, а отец их остался капитаном в тагме. Действительно, ведь они не умели ни писать, ни читать.

На скрещении улиц у Сергия и Вакха была заросль шиповника. Шиповник буйно растет на вытоптанной и заплеванной земле вселенской столицы, его алые цветы почти напоминают розы. И здесь из-за заросли густого шиповника тихо едущий Денис услышал мерный мужской голос, говоривший громко и с какой-то угрозой:

— Бледный конь в облаках, имя которому смерть. Племена земные тоскуют, предчувствуя кончину мира. Солнце мрачно, как власяница, луна сделалась, как кровь… Люди скажут горам и камням, падите на нас и сокройте нас от лица сидящего на престоле и от гнева агнца, ибо приходит великий день гнева его и кто может устоять?

«Апокалипсис, — определил Денис и отвел рукою шиповник, чтобы посмотреть, кому там этот хорошо натренированный голос читал священную книгу. Оказалось, что у старой кирпичной стены церкви некто в ветхом ги-матии вещает, раскачиваясь, полузакрыв глаза. Но главное — целая толпа, несколько десятков прохожих, разносчиков, солдат, бабок, теток каких-то, стоит сосредоточенно на коленях и не просто слушает — внимает!

— Павликианин, что ли? — решил Денис. Он на малом пиру у Манефы выстраданное, продуманное, самое заветное выложил им, и кроме вежливого молчания получил ли что-нибудь он от них? А здесь не просто слушают — внимают!

4

Кто это такой несчастненький, кособокий пробирается меж рядов Крытого рынка, торговки косятся на него, как бы он не потребовал дать ему на пробу того, другого товара. Отказать нельзя — таковы правила рынка, а он по пробует, да не купит. Напробуется себе, и обедать ему не надо.

Да это же Торник, вы не узнали? Это Торник, любимый сын профессионального клеветника Телхина, тот самый, которого в раннем его детстве не то мул, не то осел лягнул копытом. Торник, и без того имеющий от природы жалкий вид, на сей раз еще более несчастен, потому что отец строго велел ему зарабатывать на жизнь и давать что-нибудь в семью.

Но здесь его все прекрасно знают. Халкопраты делают здесь тазы, как это они делают? Берется лист хорошо прокатанной, отжатой македонской меди, блистающий, как щит Ахиллеса. Накладывается на деревянный шаблон, хорошенечко отмеряется. Затем халкопраты, мужики здоровенные, делают самые зверские лица, на которые они только способны, и лупят по листу с шаблоном деревянными молотами. Стоит звон такой, что барабанные перепонки готовы лопнуть.

Так постепенно получается медный таз византийского производства. Тут же и торговля идет — восточные дородные купцы в огромнейших чалмах только ахают и щелкают языками. Затем начинается их дорога в бессмертие. Призрачные корабли везут их по туманным морям, караваны вьючных животных, похожих на драконов, перемещают их за горные хребты высотою до небес, люди с липами плоскими, как луна, дарят их своим новорожденным младенцам…

И стоят они возле тронов заморских владык — королей, князей, — как в ослепительной Византии рядом с троном стоит какая-нибудь ониксовая чаша, так в ирландском Дублине или в мордовской Суздали красуется начищенный до блеска медный таз.

И последнее, что можно про этот красавец таз сказать, гак это то, что в каком-нибудь вятичском Мценске, на берегах тихой лесостепной Зуши, если вдруг (не дай Бог, даже и подумать страшно!) случится какой-нибудь черный мор или к деревянным запертым воротам посада вдруг подскочут косоглазые всадники в меховых малахаях, поселяне кинутся в свои огороды, где у них заранее заготовлены ямы для сокрытия кладов. Богатый положит подвески из самоцветов и колечко с янтарем, а кому уж совсем нечего класть — тот зароет медный таз… И забудет про пего или сгинет где-нибудь в промозглой татарской степи. И дойдет таз этот до наших времен, и будет красоваться в музее, и немым своим языком никак не сможет нам рассказать, какое было яркое, солнечное щедрое утро в столице всех столиц, как пробирался вдоль рядов несчастный Торник, и, узнав его, халкопраты задержали безжалостный бой своих молотков и закричали:

— Эгей, Торник, это ты?

— Это я, — обреченно сознался сын клеветника.

— Хочешь заработать монетку?

— А как?

— Как, обычным путем. Рассказывай нам, что происходит во дворце, а то нам бросать работу недосуг.

Неистовые молотки легли на отдых, а Торник, воспряв духом, рассказал, как принц Андроник явился во главе шествия столь великолепного и многолюдного, что, по всеобщему мнению, затмил все шествия когда-либо бывших правителей империи. Торник даже приосанился, что было нелегко сделать при его убожестве, и, обнаружив актерский талант, провещал с интонацией дворцового глашатая:

— Римляне, славнейшие и сильнейшие! Некоторые из халкопратов захохотали, другие стали шикать и призывать ко вниманию.

Из воспроизведения Торника стало понятно, что, стремясь ко всегдашнему благополучию и процветанию римского народа, его император Алексей II (царь-то был все тот же) и его неусыпный наставник (Торник так и воспроизвел — неусыпный наставник) принц Андроник предполагают великие дела. Будет порядок в судах и учреждениях, вымогательство и взятки будут строго караться…

— А, это мы при каждом новом правителе слышали! — сказали халкопраты. — А копнуть в учреждениях — вор на воре.

— Однако каждый обвиненный, — продолжал, набираясь пафоса, сын клеветника, — да будет судим принародно. Да прекратятся казни и расправы, членовредительства — выкалывания глаз и отсечения рук более не будет!

— Да здравствует великий Андроник! — кричали халкопраты и стучали молотками в такт.

И так как Торник объявил еще и о том, что будет пересмотрена грабительская система налогов, что с конкуренцией иностранцев будет решительно покончено (что, кстати, очень хорошо было продемонстрировано сожжением слободки генуэзцев и за что поплатился несчастный Контостефан), народ пришел в неистовство, все, кого не удерживали неотложные дела, бежали к Святой Софии лично взглянуть на милостивого принца.

Торнику велели подставить пригоршни и насыпали ему мелких, полустертых, но все же настоящих медных монеток.

Торник поковылял по Срединной Месе восвояси, недалеко от монумента Быка увидел своего папашу и затрепетал.

— Что-нибудь заработал? — поинтересовался родитель. — Покажи!

Из заскорузлых пригоршен Торника он тотчас выкинул новенький и кругленький персидский динар.

— Фальшивая!

Прочее он сосчитал, хмыкнул, сосчитал второй раз, что-то отложил себе за пазуху, остальное ссыпал в кошелек себе же.

— Мои деньги… — захныкал его сын.

— А ты не рассказал там, — вопросил Телхин, делая вид, что он не слышит стенаний сына, — как принц Андроник плакал на гробнице своего царственного брата Мануила? Как я тебя учил, ты сам-то не плакал при этом рассказе? Ты не рассказал далее, как три часа его не могли уговорить сойти с той мраморной плиты?

— Нет, папа, — смутился юноша. — Я не успел. Они все как побегут!

— Тогда ступай теперь на Большой рынок и повтори рассказ там, если там не побывали уже другие мальчишки.

— Отдай мои деньги!

— Чего орешь! — зашипел клеветник. — Хочешь, чтобы нас стражи уха схватили?

— Отдай мои деньги! — орал Торник, топая здоровой ножкой. — День-ги мо-и от-дай! А то буду говорить все наоборот: что принц твой хохотал, а не плакал, что не он ходил на могилу, а могила пришла к нему, что вообще пусть все идет к чертовой матери, а диавол всем владеет!

Трудно передать ужас, в который был повержен бедняга Телхин. Но и тут его сыну не достались заработанные деньги. Словно рачьей клешней, умело ухватил его папаша за оттопыренное ухо и повлек его, вопящего, плюющего, кусающегося, куда-то в проходной двор на расправу.

А строго запланированное и отрепетированное величественное шествие правителя принца Андроника на поклон к святейшему патриарху Феодосию продолжалось. Вовсю звучали приветственные хоры, хотя, как говорят, принц недолюбливал церковной музыки. Знатоки этикета могли всласть поговорить о том, каким чинам присущи златотканые скарамангии и багрянотканые лоры, а каким злато-зеленые, и наоборот.

— Послушай, Каллах, — окликнул принц наперсника, который неотлучно двигался рядом, улавливая малейшее желание повелителя, которому ведь доставалось туго в роли первой куклы сегодняшнего фестиваля. — Послушай, что это за шествие спускается с того пригорка нам наперерез?

Действительно, с улицы Магнавры с пением акафистов и стихир надвигалось шествие хоть по численности не столь великое, но по пышности не уступающее шествию принца. Мерно ступали ликторы — стража, присвоенная только императорским особам, колыхались священные знамена, в том числе лабарум — хоругвь самого великого Константина равноапостольного.

— Неужели это сам всесвятейший, христолюбивейший наш автократор, самодержец! — ахнул Каллах.

— Фертюк! — выругался на него принц, не меняя, однако, казенно улыбчивого выражения лица. — Нашел когда в титулованиях упражняться! Узнай мгновенно, кто эту гадость мне подстроил!

А это действительно была для принца большая гадость в условиях сегодняшнего распорядка. Ведь при встрече двух шествий принц был должен совершить преклонение ниц перед малолетним императором и все такое, что читатель, уже искушенный в византийских порядках, может себе представить.

Каллах мигом все узнал и встал на свое место рядом с двигающимся повелителем.

— Лапарда это подстроил, всевысочайший, Лапарда. Федор Лапарда, никто иной. Ведь он по чину воспитатель несовершеннолетнего императора, но вспомнил об этом со дня прибытия вашего высочества в столицу только.

— Лапарда! — зашипел принц сквозь парадную улыбку. — Негодяй! Он же в Энейоне был, ниже всех гнул передо мною хребет, зараза!

У паперти Святой Софии, которая по величественности равняется ступеням бессмертного Парфенона, конфликт разрешился миром. Оба грандиозные шествия слились, Андроник, не делая преклонений, подошел к царственному юноше, обнял его, стал гладить по кудрям, спускающимся из-под алмазной короны. Самодержец был печален — уже почти целую неделю он не видел своей мамы. Лицо его было более, чем всегда, бессмысленным, губа отвисла, и изо рта вырывалось нездоровое дыханье. Грациозная девочка с косой, также в алмазной короне, несла его длинный шлейф.

Народ уже не кричал здравиц. Народ просто плакал от умиления.

Но тут случилось непредвиденное. Христолюбивый вгляделся в лицо ласкающего его Андроника и закричал пронзительно, даже как-то безнадежно. С силой (а психически ненормальные, как известно, обладают большою силой) он оттолкнул Андроника, так что принц отлетел на строй своей свиты, теряя по дороге атрибуты своего шествия — золотой жезл, государственное яблоко, любимые им боевые перчатки. Охранники не знали, что делать, з любой момент можно было ожидать нападения юного императора на особу принца.

Выручила девочка. Она подбежала к василевсу, опустила перед собою этого верзилу на колени, накрыла голову своим платом и под его защитой шептала ему что-то, и целовала, и уговаривала.

Принц объявил, что император, к сожалению, болен, у него простуда, потребовал врачей. Глашатаи разнесли эту весть по городу, а мальчишки на рынках за эту весть огребли большое количество медных оболов. Быстро подъехала закрытая со всех сторон кожаная фура, императора возвели туда с молодой женою, и они удалились в свою постоянную резиденцию под утроенной охраной из пафлагонцев.

Дальнейшее передаем со слов тех же мальчишек — разносчиков новостей. Вступив в собор, Андроник быстро прошагал к амвону, нарушая этикет. Там ожидал его вечно насупленный, седобровый и носатый Феодосии, удрученный грузом лет.

— Отче! — завопил Андроник, и при том резонансе, который был в этом дивном творении архитектуры, глас его покаянный вознесся в самые купола. — Отче! Грешен я, грешен!

И пал лицом на каменные плиты, и кричал покаянно о том, что никому не верит, что всех подозревает, что нет у него близкого человека, который, как эта венценосная девочка, закрыл бы его лысую голову платом и шептал оы ему слова утешения…

Патриарх со своего кресла слоновой кости трижды просил кающегося подняться. Но тот все плакал у ног владыки и даже лбом бился о мрамор. Тогда Феодосии сам слез с кресла и опустился рядом с ним. В храме была такая тишина, что было слышно, как голуби по-своему разговаривают в недостижимо далеких окошках куполов.

Феодосию все же удалось успокоить рыдающего правителя. Началась служба, которая была недолгой, все устали от впечатлений этого многоярусного дня.

Андроник об руку с владыкою прошествовал в его ризницу, там им подали укрепляющее питье и оставили вдвоем.

— Отче! — сказал Андроник, поднося ко рту пиалу с напитком. — Освободи меня от клятвы.

— От какой, позволь, позволь…

— Помнишь, которую я дал при твоем участии императору Мануилу, когда он отпускал меня в Энейон.

— Это о чем же, позволь, позволь…

— Клятва в верности его сыну Алексею, который ныне император Священной Римской империи в Византии.

— Боже! — не в силах был выговорить ни слова престарелый патриарх.

— Знаю, что ты хочешь мне сказать, — твердо говорил Андроник. Ни слезинки не было в его непреклонном голосе. — Но ты же умный человек, святый отче, один из немногих светлых умов среди византийской тьмы. Ты должен понимать, при таком царе страна наша погибнет!

— Ты хочешь его убить! — стенал Феодосии. Он все уронил — и тяжеленный посох, и кипарисовые четки, и фарфоровую пиалу.

Но тут мы опустим занавес нашего повествования, несмотря на то, что литературно это очень выгодная сцена, достойная пера Дрюона или Пикуля. Мы скажем только, что, к досаде своих многолюдных свит, дожидавшихся их, они проговорили там до полной темноты, и никто, даже дотошный Никита, не сообщил нам, чем закончилась эта беседа.

Уже пробили раннюю заутреню, менялась ночная стража, в своей опочивальне Андроник в легкой тунике мерял кувикулу шагами. При нем был один Каллах, который в излюбленной позе сидел на коврике, как большая породистая собака.

— Был у меня Лапарда, — говорил ему Андроник. — Да, ты же его и вызывал.

— Ну и что? — спросил Каллах. Он отлично понимал, что принцу нужен собеседник, хотя у самого Каллаха слипались глаза.

— Злая натура, оборотень. Молил: ослепи, мол, вырви мои глаза, а я, мол, иначе не могу…

— О чем это он?

— Ну, он прекрасно понимает, что речь идет о самом царишке этом, Алексее…

— Ну и что ты, всевысочайший?

— Что я? Я, как всегда, ограничился полумерой… На твоего Алексея мы не покушаемся, Боже сохрани, а вот дадим ему другого воспитателя. А в принципе он нам не мешает, этот Алексей, пусть себе царствует…

Из-за двери раздался колокольчик — дежурный адъютант вызывал Каллаха. Тот вышел, вернулся:

— Агиохристофорит спрашивает твое высочество. Он сегодня тебе еще нужен?

— Пусть зайдет на минуту. А ты, прости меня, побудь там.

Вошел совсем сонный, похудевший от событий последней недели Агиохристофорит.

— Послушай, — спросил его принц. — Ты у нас всезнайка. Скажи, кто такой этот Дионисий из рода Археологов?

Агиохристофорит только развел руками. При его толщине это была естественная поза.

— Да, да, — сказал принц, — ты сейчас заявишь, что я, мол, сам рассказываю всем, как Сикидит вытащил его через мглу веков, и все такое…

Принц походил по кувикуле, прикусил щипчиками нагоревшие свечи, перекрестился у икон. Повернулся к Агиохристофориту:

— А что, если поискать его родичей где-нибудь возле Рыбного базара или Золотых ворот? Уж больно хорошо он по-нашему говорит. Но дело даже и не в том… Может быть, где-нибудь до сих пор живут его мать или сестра или кто-нибудь другой…

— Понял, всевысочайший, — ответил Агиохристофорит.

Принц вызвал Каллаха и стал готовиться ко сну.

5

Суламифь любила наряжаться. Дай ей волю, она бы, как легендарные царицы Феофано или Зоя, каждый день меняла бы платье. Неустроенная жизнь войсковой маркитантки не давала ей возможности проявить себя в этом. Да и то сказать, сколько раз жизнь раздевала ее догола и приходилось начинать все сначала!

Это она, Сула, объявив себя домоправительницей могущественного синэтера, господина Дионисия, во-первых, импозантно экипировалась сама. Она купила себе в шелковом ряду роскошный женский кафтан, правда, без символов и знаков, которые указывали бы чин, зато расшитый столь роскошными орхидеями, что пестрило в глазах при одном на него взгляде. Она ухитрилась положить себе на плечи лор самой радужной расцветки, наивно полагая, что у самой госпожи Исаак Ангел, жены рыжего любимца империи, а теперь первой по чину придворной дамы, нет такого лора. Роскошные соломенные косы, которые она каждый день со слезами и стенаниями расчесывала лошадиным гребнем, но срезать не желала, она увенчала целой тиарой. О, это было сооружение из позолоченной меди, обильно украшенное жемчугами, перламутром, насыщенное алмазами самой изысканной огранки.

«Показаться бы сейчас этим шлюхам из тюрьмы Сан-Петри», — размышляла Сула, поворачиваясь перед зеркалом, чтобы рассмотреть тиару со всех сторон, хотя прекрасно понимала, что сейчас ей и о шлюхах, и о Сан-Петри лучше бы помалкивать…

Когда она входила в новоприобретенный дворец своего благодетеля, местные попрошайки валились на колени, вопя от восторга, будто бы перед ними сама царица Савская, шествующая к Соломону… Кстати, этот дворец тоже ее заслуга. Собственно говоря, это не дворец, а очень уютно расположенный двухэтажный особняк с крыльями и флигелями в фешенебельном квартале Дафна, между ипподромом и Большим Дворцом. Когда был получен указ императора Алексея II о возведении в ранг синэтера Дионисия Археолога и о награждении его дворцом за совершенно исключительные заслуги перед троном, Сула, выхватив хрисовул из рук исполнявшего его чиновника, побежала с ним в дворцовое ведомство и сделала заявку на давно облюбованный ею особняк в квартале Дафна, в благодатных рощах и кущах. Правда, это был бывший особняк покойного протосеваста Алексея, первого министра, но, во-первых, у протосеваста было этих особняков неисчислимо, говорят, он и взятки брал особняками. А во-вторых, все его имущество было конфисковано казной. Там и обстановочка сохранилась, не очень экстравагантная, но все же…

Суламифь сумела запудрить мозги чиновникам своей будто бы близостью к Агиохристофориту, чьего имени боялись больше, чем поминания врага рода человеческого. И вот…

Денис вошел, на ходу сбрасывая придворную хламиду, мечтая растянуться на каком-нибудь ложе. К нему подскочили сразу двое чернокожих, один принял плащ, другой без специальных приглашений взялся расстегивать сандалии Дениса, чтобы надеть домашние меховые туфли.

Тут как тут и сама боевая Сула, вертя головою, чтобы можно было рассмотреть всесторонне ее удивительную тиару.

— Еще не все у нас в порядке… Будут глашатаи, которые в покоях твоего дворца станут бежать перед тобою, открывая на твоем пути двери и возглашая тебе здравицу, генерал!

— Я не генерал, — сухо ответил Денис.

Сула, словно многоопытная супруга, пропустила мимо ушей недовольство своего сюзерена (устал, бедняга, целый день толокся во дворце!) и продолжала расписывать нововведения в его синэтеровском быту. Повар куплен настоящий, египетский, с соответствующим сертификатом!

— Сула! — повернулся к ней Денис. — Ну зачем все это?

— Как зачем? Живем-то один раз. Кроме того, ты теперь господин синэтер, правая рука могущественнейшего из властителей всего мира! Дурачок ты, дурачок, мой генерал! У тебя должны быть теперь и дачи, и купальни на берегах Мраморного моря…

И поскольку он все же не проявлял заметного интереса ни к дачам, ни к купальням, она не выдержала, сказала:

— Приезжала бы из деревни твоя Фотиния… Это ее дела, ее заботы, ну какая она тебе жена?

Тогда Денис просто исступленно закричал на нее:

— Сула!

Она взглянула на него исподлобья и пошла себе, насвистывая, напевая. Долго в анфиладе зал звучала ее независимая песенка:


Эти глазки, эти ласки,

Каждой позы каждый штрих.

Эти бешеные пляски

Стоят денег, и больших!


По денарию улыбка,

По оболу взмах ресниц,

Вздорожала нынче рыбка

В ресторанах всех столиц.


Но тебе не так, как прочим,

Мой мечтатель и чудак,

Все, что любишь, все, что хочешь,

Ты получишь просто так!


Потом, уже глубокой ночью, поворачиваясь на другой бок — рука затекла, — весь во власти сна и бессилия, Денис понял, что Сула где-то здесь. Отправив куда-то его дежурного чернокожего, она, в одной распашонке, стояла над ним. Денис хотел ее оттолкнуть, но она зашептала, глотая слезы:

— Не бей, не бей меня, я же до тебя не касаюсь… Но выслушать ты меня должен… Что же она не едет, не спит с тобою, что же? Ведь войны сейчас нет… У нее кто-нибудь там есть, в этой вашей Филарице!

Денис мигом поднялся, требуя, чтобы она ушла. Сула упала на пол, расстилая кругом себя свою великолепную ночную распашонку. Денис в исступлении сделал то, что она и предрекала ему когда-то. Он сорвал висящий над ложем гуттаперчевый хлыст и принялся ее стегать, а она не бежала, а поворачивалась, как бы подставляла себя под удары и стонала:

— О-о, твои удары сладостнее поцелуев! О-о!

Тогда он отшвырнул хлыст, пал ничком на постель, зарылся носом в подушки. Он, Денис, ударил женщину! Он, Денис, бил человека! Он, Денис, убийца уже, теперь стал и зверем!

Сула, сидя на полу, беззвучно плакала, можно было только услышать ее всхлипы. «Гей, внимание!» — кричала у далекого дворца ночная стража.

Он нагнулся к Суле. Задрав край распашонки, она при слабом свете лампадки рассматривала рубцы, которые он нанес ей.

— Видишь, до крови! — словно обиженный младенец, сказала она, оттопыривая губы.

Тогда он не знает сам, как это получилось. Он поднял ее, грузную и податливую, в свою постель, и вот уже он погружается в сладостный обморок ее, скорее, материнского тела, припахивающего драгоценными притираньями. И вот уж он, сам не знает как, преодолев ее любовную готовность, находится внутри и испытывает блаженство, нестерпимое, как ожог.

Потом сон, словно обморок в колодце, потом ее поцелуи, она прощается с ним, потому что уходит к себе, и заявляет с усмешкой:

— Скажу, потому что ты все равно завтра прогонишь меня со двора. У Сулы было не так много мужчин, ну, человек сто. Но ты, ты, волшебник Дионисий, единственный и неповторимый. И как это так бывает?

Уже надевая свою распашонку и персидский халат (оказывается, на ней был и халат), она еще раз засмеялась, как запела:

— У, толстопятая Сулка, наконец-то и тебе повезло!

Разлепил глаза, когда утро было уже в разгаре, как это теперь часто с ним бывает, не сразу поняв, где он находится. Искал глазами привычную золотисто-бурую Влахернскую богоматерь, но она осталась в прежней кувику-ле. На стене опочивальни покойного протосеваста безвестные умельцы выложили из смальты великолепную мозаику — Брак в Кане Галилейской. Это там, где сказано: в старые мехи нельзя лить новое вино.

Началась его придворная жизнь. Явился к нему чиновник из ведомства Высоких Врат и предложил по утрам приходить на репетиции церемоний по случаю ожидающейся коронации принца в качестве полноправного императора, соправителя христолюбивейшего Алексея II.

И вот почти каждое утро в ветхом, но чисто подметаемом зале старого дворца Вуколеон ловкий церемониймейстер, приговаривая: «Р-раз, два, три, и-и раз, два, три…» — учит приседаниям, поклонам и всякого рода римским хитростям. «И-и, повторяем, все дружно за мной, и-и, раз, два, три…»

Вновь возведенные ко двору мужиковатые пафлагонцы и всякие солдафоны (среди них и люди Враны — Мурзуфл, Канав) послушно перестраиваются из шеренги в шеренгу, а разгневанный церемониймейстер кричит:

«Ну что это за медведи! Не гнитесь, не гнитесь, не оттопыривайте локти!» — и стучит палочкой. Особенно достается бедному волосатому Пупаке, каких только он прозвищ от церемониймейстера не получил!

Полным ходом шла и военная подготовка. Привлеченный к этому делу бывший акрит Ласкарь открыл в себе талант педагога. Он учил фехтованию и на палках, и на коротких мечах, и на римских (акинаках), и на сарацинских саблях. С утра до ночи в большом зале особняка Дениса в Дафне слышен был топот ретивых фехтовальщиков, лязг стали, вскрикиванья ужаленных… Ласкарь уставал ужасно, похудел, весь окончательно высох, но он переживал как бы вторую боевую молодость, глаза горели, усы и борода топырились неимоверно.

Учились конской езде. Кроткая Альма уже пригодна была только если для вечерних прогулок по садам Дафны. Денису приводили на продажу отменных коней, но он выбрал себе бывшего коня Ферруччи, как-то он лучше чувствовал его, у них с ним был живой контакт. Поскольку бедный Ферруччи унес с собой в могилу имя этого коня, Денис придумал называть его Колумбус.

Наездник из цирка, приглашенный Денисом, демонстрировал такой трюк: на ходу он выпадал из седла, прямо на землю (ухитряясь при этом не расшибаться), вышколенный конь, потеряв всадника, останавливался как вкопанный. Наездник мигом взлетал вновь в седло, и скачка продолжалась. Настал час, когда и Денис смог повторить все это — выпал из седла, Колумбус остановился, поводя распаленной мордой в его сторону, Денис взобрался вновь в седло и Колумбус помчался, радостный, что все с хозяином так хорошо обошлось!

Денису даже нравилось все это — терпкий конский пот, жар от мускульных упражнений, мужская, грубоватая, но крепкая в дружбе среда… Странно, как это он, отслуживая в Советской Армии, ничего подобного не испытал!

Частенько он думал, что сказали бы его девочки, его Афины Паллады из экспедиции, если бы увидели вдруг его, упругого и чумазого, на песке манежа, его, когда-то очкарика, сугубо интеллигентную личность?

Но с душою дело обстояло плохо. Душа болела.

Пришли однажды Русины поздравлять с назначением их господина на высокий пост — по прорицаниям маркитантки Сулы ему, как синэтеру, пожалована была генеральская должность претора.

Денис повелел накрыть стол как полагается, даже за устрицами посылали в фускарию Малхаза. Пафлагонцы ели сосредоточенно, извинялись по делу и не по делу, на все тосты выпивали до дна. Настороженно разглядывали Сулу, когда она появилась во всем блеске своей алмазно-жемчужной тиары, не могли понять, кто это такая.

У них у всех были глаза Фоти, небесные и беззащитные, хотя это были уже заслуженные воины и капитан Русин, старший и бранчливый Фома, который и за столом начальника не удержался, чтобы не порицать правительство, и серьезный Сергей, и совсем юный Гавра, исполнявший уже должность стремянного.

И ему нестерпимо было глядеть в эти небесные и беззащитные миры. Не то что ему была непереносима Сула, нет. Хотя Сула больше к нему не приходила и не делала попытки. Совесть у него болела, совесть, и ничего поделать с этим он не мог.

Сидя за его столом, все Русины, вежливо-серьезные и встающие, чтобы чокнуться за его здоровье, как бы ждали от него какого-то еще решительного слова.

Ночью, когда он оставался совершенно один на обширной протосевастовской постели, в которой, может быть, и царица ночевала, когда переставал шуршать бумагами дежурный адъютант в передней, а невольник-постельничий еле слышно бормотал свои людоедские молитвы на сон грядущий, к нему слетала совесть.

Итак, станем ли наливать вино новое в старые мехи?

Отец его, Дениса, был, конечно, крещен, потому что это было в допотопном Мценске в доисторические времена. Но он был отъявленный безбожник, со смехом рассказывал, как в пионерах он исполнял в атеистическом шествии роль бога Саваофа и на него для этой цели надевали бабушкин халат. А бабушка, безусловно верующий человек, соблюдавшая все посты и праздники, терпеть не могла клир, духовенство, иначе не называла как «жеребячье сословие». Один зять у нее был попович, она натерпелась от его безделья и зазнайства, что она считала принадлежностью клана.

Но если оставаться здесь, в Византии (как будто речь шла уезжать или не уезжать с дачи!), значит, жить так, как живут они. Он мог бы скрыть, что не крещен, кто бы это смог проверить?

Он мог бы попросить принца окрестить его, и принц сделал бы из этого целое политическое мероприятие. Но имел ли он право пойти на это, если еще сам для себя не определил, верует ли он? Мысль о том, что можно быть официально крещеным, но не верующим, ему в голову не приходила.

Да и «како веруеши»? Добропорядочным Русиным, например, было бы легче знать, что он какой-нибудь магометанин, окажись он им, или еврей, чем вообще неверующий, безбожник, атеист! Но во что же веровать, во что? Неужели в добренького кудрявенького боженьку с рисунков Жака Эффеля? Или в устрашающего черномазого византийского Спаса? Да и вообще — человекообразен ли Бог? Богоподобен ли человек?

Есть ли, наконец, некое существо с уровнем разума на порядок выше, чем человеческий, а если есть, то где присутствует оно? До своего знакомства с кознями Сикидита у него были совершенно иные, например, представления об устройстве мира, а теперь, если все это не сон, он должен признать, что все устроено совершенно не так.

Недавно, после долгого-долгого перерыва, он вновь услышал тоскующий голос в ночи:

— Денис Петрович, Денис Петро-ович, отзови-итесь, где вы?

Ау, где он, этот Денис Петрович? И вдруг остро, нестерпимо остро захотелось домой, в светлые и гармоничные аудитории университета, даже просто проехаться в троллейбусе, который столько ругал за неудобство и толчки. Или провинциальный город Мценск, где на импозантной улице Карла Маркса в окружении лопухов и крапивы глядит в три окошечка домик покойной бабушки!

Да и зачем он все-таки здесь? Зачем мутит головы этим доверчивым предкам предков, выставляет себя прорицателем каким-то? Назад, назад, найти Сикидита, умолить его, упросить, наконец, заставить — пусть швырнет его обратно! История необратима, ничем помочь здесь, ничего изменить уже нельзя.

В эти же трудные дни к нему вдруг вернулся Костаки, и произошло это так.

Еще во время пресловутого шествия принца в Святую Софию к патриарху, когда оно чуть не перехлестнулось с шествием императора Алексея II, Денис, возвращаясь к себе в Дафны пешком и пытаясь пересечь Срединную Месу через поток куда-то несущейся публики, вдруг ощутил сильный удар в бок.

— О, Костаки, это ты?

— Я, господин, прошу прощения, господин, я тороплюсь, господин…

Да, это был он, курносый и вездесущий бывший лаборант или раб Сикидита, сначала он, видимо, не признал Дениса в новой его ипостаси.

— Костаки Иванович, да постой ты, постой!

— О-гей, всещедрейший, это вы? Как я рад, как я рад… Но я, ей-Богу, тороплюсь. Мы отплываем! Нам с Маврозумом подчинен целый флот! Мы голову Амадея привезем принцу на генуэзском блюде!

— И ты, конечно, вице-адмирал в этом походе?

— Мне не до шуточек, всещедрейший! Мы действительно должны отплыть да заката!

— Ну беги, беги. А я-то хотел пригласить тебя оруженосцем на место покойного Ферруччи. Место хоть и не пиратское, но вполне придворное.

Погрустили о Ферруччи, которого оба любили, и неутомимый Костаки исчез в толпе в направлении Южной пристани.

И вдруг он объявился драматическим образом. Однажды утром, когда чернокожий постельничий, сонное лицо которого еще не приняло ежедневного людоедского выражения, подавал Денису умыться, вдруг услышали крик и плач из передней.

Это был все тот же Костаки, который сквозь кордоны прорывался к господину претору и синэтеру. Весь он был обвязан свежими бинтами, а на щеке красовалась ярко выраженная царапина.

— Что случилось? Где же голова Амадея?

— О-о, всещедрейший, все вышло наоборот. Амадей напал на нас ночью, прикрывшись туманом. Одноглазого Маврозума он посадил в клетку, обещая повезти его в Европу, там показывать в зверинцах. А меня… О-о! А меня…

— Высек, что ли? О-о, всещедрейший!

Короче, Костаки был зачислен в дружину синэтера и за ежевечерней общей трапезой Денис с удовлетворением обозревал симпатичные ему лица молодых Русиных, воинственного Ласкаря, шустрого Костаки. Сула, правда, была очень этим недовольна. Говорила, что столь высокопоставленному вельможе не пристало садиться за стол со своими дружинниками, это варварский обычай, пускай где-нибудь на Руси так ведется, здесь же цивилизованная Византия.

Ссылалась на пример Исаака Ангела. Говорят, что этот родовитейший из царедворцев только при дворе кажет себя рыжим шутом. У себя же в поместье он суров и категоричен, как и предписывает «Домострой». Когда он ест, все, даже близкие и родные, не смеют сесть, ждут его насыщения.

6

Все лето не было дождей, и раскаленная земля выдала пахарю колосья редкие и ломкие от засухи. Даже на поливных землях, куда воду носили, возили в мехах, проводили в арыках, капуста уродилась чахлая, у пастернака и репы коренья как кукиш, в насмешку только. Церкви и часовни были открыты день и ночь, шло истовое моление за урожай, но урожай, теперь было это очевидно, погиб.

Новый правитель объезжал ближние провинции. Желая поговорить с землепашцами, он, на коне и со свитой, приближался то к тому, то к другому. Но землепашцы при приближении господ заученно падали носами в пыль, принимая принца за живого бога.

— Боже мой, Боже мой! — говорил Андроник, свободной от поводьев рукой сердито дергая ус. — Какая нищета, какое отчаяние!

Над исстрадавшейся равниной со стороны моря заходила иссиня-черная туча. Клубились грозовые, чреватые бурей облака, словно адские силы хотели завоевать небо. В спины стало дуть холодком приближающейся грозы.

— Господи, хоть бы дождь! — молили все. Каллах предложил скакать на ближайший пригорок, там был замок местного властителя, можно было укрыться от бури. Принц и вся его свита на тонконогих прекрасных конях, словно миниатюра из старинной книги, проскакали в укрытие. Хозяин встречал их поклонами. Как обычно, ограбили жителей близлежащих деревень, опустошили кладовые хозяина, но он в грязь лицом не ударил, и гости и их слуги голодными спать не легли.

Однако дождя так и не было. Покрутились пыльные бури, истребляя то немногое, что еще росло на полях, громыхал гром, как дьявольская сила, блистали молнии. Но не пало ни капли дождя. Все, чем были чреваты пузатые фиолетовые тучи, унесло в море и там вылило бесполезно в морскую волнующуюся пучину.

Утром Андроник выехал перед строем своей свиты, готовой в дальнейший поход. Все удрученно смотрели на следы вчерашнего хозяйничанья пылевых вихрей и на безжалостное солнце, поднимающееся над полумертвой землей.

— Скажи, отец, — обратился принц к своему духовнику кир Иакинфу, который ездил на муле и делил со всеми тяготы любого похода. — Может ли вера, может ли церковь дать сейчас урожай на эту землю? Что молчишь, блаженный кир? Не может.

Молчала и вся свита, некоторые крестились, ожидая скорой вышней кары за эти излишне смелые слова.

— Скажи, синэтер, — принц наехал своим конем так ретиво, что Денисов Колумбус попятился. — Может ли чародейство (он, вероятно, подразумевал тут и науку, в те времена понятия «наука» вообще не существовало), может ли волшебство принести урожай на эту землю?

— Может, — четко ответил Денис. — Для этого нужно изменить земельные отношения в деревне.

— Гм! — гневно произнес принц, крутя вислый ус. — Учить нас все желают… А как это сделать, не говорят.

«Он, вероятно, ничего не понял, — с отчаянием подумал Денис. — Я же выражаюсь как на семинаре по политэкономии, да еще на плохом греческом языке!»

Принц в задумчивости поехал вдоль строя дружинников. Воскликнул, конкретно ни к кому не обращаясь:

— Понимали ли императоры прежние роковую опасность этого положения? Многие понимали, но сделать ничего не желали, надеясь, что на их краткое царствование хватит, останется все по-прежнему.

Тут из строя послышался голос четкий, хотя и раздраженный:

— Пока господа будут есть в три горла, а их работники с голоду подыхать, все будет плохо.

Все боялись даже поглядеть в сторону говорившего. Андроник мимо строя проехал молча. Готовясь повернуть, он подозвал Каллаха:

— Узнай, кто это говорил.

Еще не выехали на столичное шоссе, как верный Каллах докладывал:

— Некто Фома Русин, стратиот из округа Филарица, дружинник Дионисия, твоего синэтера.

— Гм! — усмехнулся принц. — Везде Дионисий! Когда вернулись в столицу, Денис был отозван в сторонку Каллахом, который обычно ни о каких делах ни с кем не беседовал, кроме принца. Каллах посоветовал Фоме Русину, говорят, он теперь родственник самого Дионисия, на время куда-нибудь понадежнее скрыться. Денис понимал всю справедливость слов принцева приспешника, и в ту же ночь Фома исчез со своим конем, а младший, Гавра, был отправлен в Филарицу, чтобы позаботиться о безопасности жены и детей Фомы.

— Да узнай что-нибудь о Фоти, — напутствовал его Денис. Сам он как-то ничего не боялся. Было у него предчувствие, что с ним ничего не произойдет. А если он потусторонняя личность, тем более предчувствиям надо верить.

Тем временем принца ждали трудные разговоры с детьми. Он, бывало, высказывался так: «С трудностями империи я как-нибудь справлюсь, с трудностями моих детей едва ли…»

Первой выступила, конечно, любимица — Эйрини.

— Отец! — начала она, широким жестом приглашая войти в отцовскую катихумену своего спутника. — Отец, у нас все решено, благослови нас.

Спутник ее был не кто иной, как Мисси Ангелочек. Числился он в списке возможных кандидатур на руку дочери, когда Андроник прозябал в Энейоне. Теперь-то, теперь-то он куда лезет!

Мисси, в легком подпитии с утра, все пытался пасть ниц перед всемогущим правителем, а Ира его удерживала. Андроник, старательно оберегая себя от излишнего гнева, критически осмотрел предполагаемого зятя. А что? В принципе он мужик как мужик, стройный, курчавоватый, волосы длинные, до плеч. Что выпил с утра? А кто теперь не выпивает что-нибудь с утра, хотя бы настойку валерианы? Говорят, он на пирах излишествует и валится под стол. Но как еще древние говорили: лучше лежать под столом, чем лежать на столе.

Можно, конечно, вспомнить излюбленную поэтессу Кассию:


Ужасно выносить глупца суждения,

До крайности ужасно, что в почете он;

Но если он — юнец из дома царского, —

Вот это уж доподлинно «увы и ах!».


Но к Ангелочку это тоже отношение вряд ли имеет, он вообще рта не раскрывает и никакой мысли, ни умной, ни глупой, от него не дождешься.

— Отец! — наступала она ( «Вся в меня!» — подумал Андроник, и это было в ее пользу). — Вспомни наш последний разговор. Ты отверг мои предложения, твоих предложений у меня нет, а мне надо замуж.

Она убежденно тряхнула излишне белокурой головкой, все алмазные подвески в девичьей митре ее звенели. Андроник, как и всякий папаша, любовался ею.

Тут в помощь сестре прибыла младшая принцесса Фия, то есть Феофила. Она принялась разглядывать предметы в катихумене отца: модель новой стенобитной машины, изображение Земли в виде гороподобного брюха с пупом в Иерусалиме, картину, где были запечатлены три известные красавицы от Малхаза — черная Мела, светлая Левка и рыжая Халка в первородном состоянии… На все она говорила «ой!» и требовала у отца объяснений.

А тут Евматий пробивался с проектом срочного ультиматума все еще мятежной Никее, прибыли гонцы от союзных держав, чиновники принесли на пробу зерно для пересева. Даже патриарх как раз вовремя прислал трактат с новыми изобличениями еретиков-павликиан.

— Послушай, дочь, — пытался он уладить дело миром. — Давай повременим, видишь, у меня экипировка армии… А к тому же я получил негласные пока предложения oi венгерского королевича…

Ира от досады побелела, как ручная мышь.

— У вас вечная экипировка, а на родную дочь у вас всегда не было времени. Пусть этот ублюдок Алексей хлопочет, а не вы… Он же царь! А он себе в мячичек поигрывает!

«Опять она права! — поразился Андроник. — Пора с этими опереточными царями кончать!»

Ира кликнула из передней лупоглазую Лизоблюдку, наскоро перечесала размотавшиеся косы под митрой, взяла за руку дисциплинированного Ангелочка и в сопровождении всем восторгающейся младшей сестры победоносно удалилась. Все равно же сделает как хочет!

Но Андроника ждал еще более сложный разговор — ооа старших сына.

Официально они прибыли с поздравлениями отцу, а также с выражениями благодарности, что он велел их из тюрьмы освободить. В тюрьму их посадил покойный протосеваст, придравшись к каким-то мелким нарушениям в офицерской службе. Правда, в Византии, где весь общественный строй зиждился на каких-нибудь привилегиях, были и привилегированные тюрьмы. Оба сына Андроника (они же принадлежали к правящей фамилии Комнинов!) сидели в тюрьме Магнавра, в подвалах дворца. Там в темницу даже обед подавали с василевсовой кухни, а за особую приплату носили из фускарии Малхаза. Но все же темница есть темница.

«Какие они разные!» — думал принц, пока делал им необходимые внушения по семейной части. Старший, Василий, русобородый мечтатель, любитель каллиграфии, то и дело упрашивал отца отпустить его в монастырь, где он бы, конечно, занялся перепиской книг. Военная жизнь ему совершенно не по нраву.

Младший, Михаил, чернобородый, рослый, весь в отца, не терпящий возражений, — вылитый он, как был в свои юные годы.

— Прости, отец, — говорит. — Не лучше ли тебе прекратить осаду Никеи? Что они тебе дались? Не лучше ли послать честных людей в города, в провинции и веси?.. Ведь ты же обещал народу!

«Ах ты, утенок! — думает отец. Утенок — это было детское прозвище Михаила за смешной курносый нос. — Все-то тебе кажется просто — раз, два и в дамки! Кто же это его так настропалил, Лапарда, что ли?» Мысль о том, что это могут быть его собственные воззрения, этого Утенка, отцу в голову не приходила.

И каллиграф Василий поглядывал сочувствующе в сторону брата. Они были дети от разных матерей, но в тюрьме сидели вместе, наверное, успели столковаться.

— Все эти Комнины, и мы в том числе. Ангелы, Контостефаны, Палеологи, Ватацы, — развивал свою идею Михаил, — видимо, исчерпали себя, ты не находишь, отец? Не пора ли им уступить свои должности, титулы, поместья кому-нибудь из простых стратиотов, которые окажутся способными вывести империю из тьмы?

«Ах ты. Утенок! — сокрушается отец. — Тебе бы сейчас рассказать историю, как самый первый Комнин, живший еще за пятьдесят лет до легендарного Алексея I, выходец из самых простых стратиотов, власть себе добывал, как он тщательно подыскивал способных именно из фамилии Комнинов и расставлял их на самые важные места, чтобы обеспечить власть».

Не слыша от отца ни слова ни за, ни против, молодой принц продолжал:

— И народ воздаст тебе за это, как он сейчас уже прозвал тебя Великим, так он сохранит в истории имя твое на века.

— В таком аппаратном государстве, — наконец произнес принц, а сыновья смотрят, как он терзает свой свисающий ус, и понимают, что отец недоволен, хотя не знают пока чем. — В таком государстве внутренних связей, какова есть наша Священная Римская империя, главное — это власть. Кому принадлежит и действительная и формальная власть.

— А правда ли, отец, ты хочешь братца Алексея устранить… Как это лучше выразиться, ну — убить? Так в народе говорят.

Андроник считает про себя до десяти, чтобы не вспыхнуть как порох. Выдать бы им свою любимую присказку, что есть народ. Но время дороже денег, время дороже слез, как сказал поэт. А ведь в известных летах уже оба, в чинах, собственно говоря, генеральских — один логофет дрома, другой младший дука. И ни малейшего представления о том, что этот самый народ в один прекрасный час выкинет на помойку истории и великого отца, и гениальных сыновей!

И тут чувство недоделанного, несвершенного, которое томило его все утро, от гнева, что ли, вылилось в конкретное решение. Он твердо и без колебаний знал, что делать ему впредь.

— Вот что, дети, — заглянул он в сосредоточенные лица своих генералов, — пора от теоретических рассуждений переходить к конкретным делам. Вы не забыли, надеюсь, по чьей вине вы провели в темнице Магнавры почти что год?

Он перевел дух, не переставая терзать усы. Были мрачны лица принцев, как, несмотря на летний сияющий день, была мрачна безлюдная катихумена, ее лиловые пилоны, где, как бледная тень, маячила фигура бессменного Каллаха.

— Надо устранить, как ты говоришь, — Андроник избрал наиболее доверительный, как ему казалось, тон, — да не братца того полоумного, василевса, с детьми я не воюю. Надо устранить эту антиохийскую змею, эту фарисейку Марию, которая ранее была Ксения…

— Сейчас? — тупо взглянул старший, Василий.

— Да хоть бы и сейчас.

— Круговой порукой хочешь связать нас? — спросил Михаил, осклабясь, как чужому. — Конечно, нам не дашь пачкать руки, для этого есть палачи… А кто обещал народу царствовать без крови, без ослеплений и удавок?

Андроник хотел начать разговор о пользе единовластия, о дамокловом мече, который висит над каждым, кто ищет власти… Но принцы отчужденно молчали, и Андроник отпустил их, поцеловав и перекрестив каждого.

Слушал, как внизу у подъезда они садились в седло. Звенели уздечки, фыркали кони, стукали копытами, приглушенно звучала команда. Разве эти генеральствующие глупцы понимают, что их он стремится, именно их оградить от надвигающихся бед?

Где-то он видел мозаичную картину — старый ворон, провожающий в полет оперившихся сыновей. Нет, не Врана, хотя у него ворон в гербе, а он, Андроник, тот старый одинокий ворон на краю солнечного заката.

Из пищи, поданной Каллахом, он выбрал солдатский сухарь и жевал его беззубыми деснами, вышагивал по ковру подагрическими ногами, старый, совсем старый Ники, Андроник… В ночном небе пели какие-то очень далекие птицы, не то петелы, не то козодои, не то алконосты…

— Что нового, Каллах?

— Лапарда бежал в Никею. Жизнь продолжалась.

7

Кони шли в утренней мгле, мотая головами и упрямясь, будто протестовали, потому что знали, на какое мерзкое дело везут своих седоков.

На углу площади Августеон к ним присоединились всадники Агиохристофорита во главе с самим патрикием.

— Про Дионисия пока никак, — докладывает вполголоса Агиохристофорит, поравнявшись с повелителем. — Но будет, ручаюсь.

— А как та самая бабушка? — тоже вполголоса спрашивает принц.

— Ты считаешь, время уж настало?

— А когда оно не настало для такой цели?

— Как прикажешь, всевысочайший.

Агиохристофорит со своими всадниками вновь отделяется от кавалькады принца и исчезает где-то в боковом переулке, тогда как Андроник со своими берет курс прямо на Босфор.

Там на берегу волшебного пролива у самой кромки моря возвышается причудливый замок, именуемый обителью иоаннитов. «Роскошный пляж! — сказали бы наши современники. — Дивный парк!» Да, но они всегда пустынны, потому что принадлежат императорской семье и крепко охраняются дворцовой стражей.

Орден святого Иоанна, в истории известный также как родосский, или мальтийский, орден, возник в Палестине еще до начала крестовых походов. Первоначально монахи-рыцари были бедны, добродетельны, стремились служить Богу, смиренно ухаживая за паломниками, идущими ко Гробу Господню. Они основывали госпитали для бедных и увечных, отчего назывались иногда госпитальеры. Папа римский за этот подвиг смирения и любви к ближним даровал им форму — белый плащ с черным остроконечным крестом на плече.

Впоследствии и честные рыцари впали в интриги и взаимные происки, которыми Иерусалимское королевство было богато не менее, чем Византия. Крестоносцы стали обвинять своих иоаннитских собратий в забвении заветов бедности и целомудрия, в надменной роскоши и ничегонеделании и во многих еще худших грехах. Госпитальеров стали попросту вытеснять из Палестины, и они переселялись в другие страны, увозя свои сокровища, основывая приорства и обители там.

Так и получилось, что, несмотря на давнюю традиционную недоброжелательность византийского православия и лично патриарха Феодосия ко всему католическому в том числе и к католическим духовным рыцарским орденам дипломатичные иоанниты сумели приобрести живописнейший клочок босфорского берега, и палестинский зодчий построил им дворец-игрушку — причудливое скопление башенок, площадок, куполов, переходов, колоннад с многофигурными зубцами, морскими раковинами, символами не то коней, не то чуд морских.

Помогло им и то, что император Мануил был неравнодушен к рыцарскому быту, любил турниры и парады, в чем они славились как большие мастера. А его молодая жена Ксения, в православии Мария, сама дочь крестоносца, иной раз вздыхала: ах, на закате дней моих, когда он настанет, ничего бы так не хотелось, как пожить в такой обители…

Затем, когда в Византии громили то венецианцев, еще при Мануиле, то генуэзцев, уже после него, дипломатичные опять же иоанниты, по принципу береженого Бог бережет, подхватили свои сокровища и подались в западные страны. Но легендарная обитель иоаннитов долго не пустовала — в ней пожелала поселиться после своего отрешения от дел вдовствующая императрица Ксения-Мария. Обитель была взята под конвой Пафлагонской фемой, а василиссе были оставлены, кроме личных слуг и рабов, два госпитальера для рыцарского ей служения.

Служение это, впрочем, заключалось в совместных с дамой прогулках по морскому пляжу, чтениях латинской Библии или невинной игре в кости по томительным вечерам.

Андроник, усмехаясь, вышагивал по пустынным залам и покоям общественного дворца.

— Что же они тут, никогда, что ли, за собою не убирали?

В обители, действительно, царила мерзость запустения, следы каких-то кутежей. Валялись кубки, вазы, пустые мехи из-под вина, даже части женской одежды, на которых чуть ли не паук сплел паутину.

Его провели в башенку, которую и занимала василисса. В аванзале дремали в креслах оба рыцаря, служители чести. Андроник сапогом отшвырнул снятый одним из них металлический нагрудник, он загрохотал, как ржавая железка. Рыцари проснулись, вскочили, но тут же были разоружены и под конвоем отправлены на улицу.

— Найди им заступы, — приказал принц Каллаху. — И пусть копают быстренько, если сами хотят остаться живы.

Видавший виды Каллах со страхом отметил его злую усмешку: «Диавол, никто иной!»

Так же ударом ноги он распахнул двери в опочивальню вдовствующей императрицы. Она прикорнула полулежа на подушках дивана, знаменитые золотые ее косы были распущены, аккуратно расчесаны, как мантия, прикрывали обнаженные плечи, а усталое, растревоженное, уже немолодое личико было по-детски невинным.

Андроник хотел и разбудить василиссу толчком или пинком, но рука повисла в воздухе. Некоторое время он рассматривал ее, спящую, потом потряс за голое плечо.

— Что? А? — вскинулась она. — Это ты, Агнеса? Узнав Андроника, загородилась ладонями.

— Ты уже пришел? А я надеялась… Как жизнь была коротка!

Пыталась натянуть себе на плечи плед.

— Постой, я оденусь…

— Как раз наоборот, — принц раздувал усы свои в улыбке и уже сам себе казался сатаной. — Я хочу, чтобы ты совсем разделась.

— Помилуй, — в ужасе отстранилась Ксения. — Что ты хочешь? А они?

— Они уйдут. — И свита принца заторопилась к выходу.

— Матерь Божия! — василисса глотала слезы, чтобы не зарыдать. — Но зачем издеваться, зачем издеваться?

— Не призывай матерь Божию! Ты, крещенная в православном обряде, живешь здесь в католической вере? Ты еретичка, Мария!

— Бедная, бедная, бедная я, — тосковала василисса, пытаясь закрыться в пышные распущенные косы, как в шалаш.

— Шлюха! — закричал Андроник (он допустил здесь гораздо более грубое выражение, но мы его опустим). — Ты жила во дворце с каждым, от дворника до зверолова! Сказано тебе — раздевайся!

После кончины императора Мануила его вдова носила только монашеские одежды. Для их шитья во дворец приглашались лучшие портные от Аргиропратии. Сейчас эти шелковые с выточками рясы и черные, траурные лоры были развешаны по стульям. На ней оставался только простой гиматий, но тоже тончайшей выделки шелка.

Раздраженный неповиновением, принц захватил в кулак ее золотистую пряжу и буквально выкинул на середину опочивальни. Шлепая босыми ступнями, несчастная женщина еле удержалась, чтобы не поскользнуться на мраморном полу. И он, распаленный, подбежал и сорвал с нее ее роскошную шелковую рубаху. И она стояла перед ним нагая, как Ева, а принц ее бесстыдно разглядывал, раздувая при этом усы, как некий хищный сом. И видел уже пожелтевшую от возраста, а не просто смуглую кожу, дряблый живот, обвисшие, немолодые груди. Из-за чего только эти рыцари с ума сходят? А вслух сказал:

— Ты что, живот бреешь, как магометанка? Я бы в жизнь не пожелал бабу с бритым животом!

Но она только шептала латинские молитвы своего детства. Потом сказала ему отчетливо:

— Я знаю, за что ты мне мстишь… После нашей свадьбы с Мануилом я отказалась переспать с тобою ночь… Я единственная, наверное, женщина во всей империи…

— Хватит! — заорал окончательно исступленный Андроник и распахнул двери в приемную. — Ной, Аввалиил, где вы?

Так как из пафлагонцев, несмотря на всю их верность сюзерену, невозможно было бы подобрать кого-нибудь на нелегкую должность палача, то для этой цели были выпущены из тюрем два уголовника, а имена они носили ветхозаветных патриархов, наверное, это были воровские псевдонимы. Они были одеты в форму Пафлагонской фемы и находились неотлучно при особе принца.

— А как же, — лепетала василисса, теряя свою царственность, — а как же мне попа, исповедь… Ты хочешь погубить мою душу!

Но слабого голоса ее не было слышно из-за топота военных сапог.

— Алексей, Алексей, мальчик мой! — произнесла Ксения, и уже больше от нее не услышали ни слова. Гордая дочь князей Антиохийских, наследница крестоносцев лихорадочно одевалась, пораженная ужасом неминуемого.

— Иоанниты отказались копать, — сконфуженно сообщил Каллах.

— Надеюсь, они…

— Умерщвлены, господин.

— А могила?

— Выкопали пафлагонцы.

— Прибыл ли Агиохристофорит?

— Я здесь, всевысочайший.

— А где та бабушка?

— Он прибыл, господин.

— Пусть подождет, пока мы покончим с бабушкой этой.

Расторопные тезки патриархов Ной и Аввалиил, надеясь к тому же на щедрые гонорары, быстро покончили с василиссой и закопали ее в золотой песок босфорского пляжа.

Андроник, рядом с ним Каллах и Агиохристофорит, сами оглушенные ужасом того, что они содеяли, сидели молча на балюстраде обители иоаннитов, и даже вино не шло в горло, которое принесли им целый мех. Поодаль маячили Ной и Аввалиил, оба как близнецы — коротконогие, тупорылые, с бритыми шеями. Никто не догадывался их отпустить.

Первым опомнился принц, обратив внимание на странную особу в пышном чепце, которая от нечего делать бродила по палисаднику, нюхала цветы, наклоняясь к ним, но срывать их не решалась.

— Да, это он, — подтвердил Агиохристофорит, — евнух дворцовый Птеригионит, больше известный как бабушка Птера. Последний год он отсиживался у меня в домашней тюрьме, иначе народ бы его разорвал за смерть порфирородной Марухи.

Агиохристофорит подозвал его движением пальца.

— Всевысочайший хочет, — сообщил он, — познакомиться с тобой.

Птера, в знак уничижения и восторга, пала лицом в песок садовой дорожки.

Высокородные выждали, пока бабушка не насладится своим поклонением и не поднимется на ноги. Спешить все равно было некуда, природа ликовала, море, как сказал великий пролетарский писатель, смеялось, а чайки реяли над морем.

— Надеюсь, ты понимаешь, — сказал принц лениво, — что содержалась в тюрьме только ради твоей личной безопасности? — А о чем с нею было разговаривать? Об ее образовании, о принципах педагогики в отношении учеников-государей?

Бабушка радостно покивала близоруким лицом.

— Мы теперь хотим поручить тебе ответственнейшее дело, воспитание самого императора Алексея Второго. Его прежний воспитатель, сукин сын, бежал к изменникам в Никею.

— Ты спроси у нее, — подсказал Агиохристофорит, — чем она занималась там, в тюрьме.

И Птера достала из глубин своего обширнейшего декольте витой шелковый шнурочек, продукт умения и бессонных ночей, и продемонстрировала, насколько он крепок. Затем показала и его употребление — вокруг шеи, а язык при этом вываливается изо рта, глаза выступают из орбит.

— Ну, действуй, действуй, — благоволил принц.

8

Теотоки твердо решила съехать окончательно от Манефы, целиком переселившись в имение мужа в Редесте. Бедная матрона, от которой сразу и оба сына отъехали, генералы, и теперь свет очей уезжала, ее несравненная воспитанница, сначала пробовала отговорить. Даже малый пир организовала, предполагая, что ей просто скучно. Но на малый пир пришло немного народу, хотя к Манефе всегда шли без повторного приглашения. Все находились в каком-то унынии, ходили неясные слухи о смерти василиссы, готовились к походу на Никею, было ясно, что решается судьба правления принца Андроника.

Зато явился синэтер Дионисий, императорский претор, подтянутый, щеголеватый. За эти годы Денис научился носить просторную византийскую одежду, как будто это были какие-нибудь модные джинсы или спортивная куртка, так сказать, с некоторым даже шиком.

Теотоки удалось залучить его к себе в покои, там золотая Хриса, тоже очарованная пришельцем из другого мира, подала им пенистый щербет, который она, как персиянка по рождению, отлично умела готовить. Гном Фиалка хотел организовать тихую, для фона беседы, музыку, но Теотоки его остановила — все эти негромкие флейты и незвучные тимпаны только раздражают.

После ничего не означающих взаимных расспросов (о погоде, о здоровье чего говорить? Оба молоды. О родственниках? У Дениса их здесь вообще нет) Теотоки доверительно сообщает, что ее подруга, Ира (помните, та самая беляночка?), выходит наконец замуж. За кого же? Есть такой балбесик, Мисси Ангелочек…

«А, так это принца Андроника дочка», — вспоминает Денис. И удивляется: чего об этом говорить? Потом соображает: это она хочет скрыть смущение от того, что сама, после того, что было у них в фускарии Малхаза, взяла да вышла замуж… И самому становится смешно: ведь и эта Ира явно пыталась ему объясниться, и он в положении солдата из сказки Андерсена — в него подряд влюбляются все принцессы.

— Вы на меня ни за что не сердитесь, светлейшая? — осведомляется он.

— Нет, — ослепительной улыбкой отвечает она. — А за что же?

«Теперь ей спросить, не сержусь ли на нее я», — хмыкает про себя Денис.

Но Теотоки не хочет обострения этой темы и уводит разговор в сторону. «Какая она женственная, какая изумительная стала! — думает Денис. — Наверное, потому, что мать семейства!» И просит повторить ее вопрос, так как задумался, прослушал.

Теотоки спрашивает, насколько все-таки серьезны разговоры о том, что он, Денис, пришелец с того света.

Денис не знает, с чего начать, но она поправляет сама себя, дело в том, что она хорошо информирована о том, что рассказывают о Денисе.

— А как вы думаете, насколько вам верят?

— Но ведь все это была правда!

— Я же не спрашиваю, насколько все это правда. Я интересуюсь, насколько вам верят.

— Да какое мне дело, верят мне или нет!

— Вот уж сразу видно, что вы из потусторонних миров. Вы не знаете наших византийцев, они из всякой ерунды сделают следствие. Я уверена, за вами уже целый хвост волочится наблюдающих…

От справедливых этих слов Дениса пробрала некоторая досада. Действительно, он ведь ни разу не подумал: насколько ему верят здесь? И, в свою очередь, спрашивает, просто чтобы показать, что и он кое-что знает:

— А вы до сих пор любите ходить в цирке по канату?

Теотоки как-то грустно потупилась — этому не верит только один человек, ее муж.

Так и закончился разговор этот какой-то опять неопределенностью и даже печалью. Вроде бы обо всем сказали и не сказали ни о чем. Денису показалось, что она говорит: так, как я живу, так мне больше жить нельзя. Но ведь и Денис в полной мере мог сказать то же: так, как я живу, мне так больше жить нельзя. Он кликнул Костаки, который на кухне развлекал поварих, и, чтобы не объясняться с гостями, вышел не через парадный вход, а через калитку в саду земляничных деревьев и шелковиц.

А Теотоки наблюдала за перепеленанием сына отмечала, тревожась, все покраснения и опрелости на слабеньких ручках и ножках, которыми он героически сучил. Даже показалось, что он начал следить глазами за ее лицом, подумала, радуясь: вот и подрастаешь, сынок. Здоровенная кормилица-славянка долго, основательно питала Вороненка. Теотоки сидела в сгущающихся сумерках, к гостям не шла. Смотрела неотрывно на образ Благовещения, также предназначенный к отправке, а пока освещенный одной свечечкой.

Это было старинное произведение, еще до эпохи иконоборцев, поэтому выдержанное в наивной и вдохновенной манере раннего христианства. Им благословила племянницу на отъезд огорченная Манефа.

На иконе одни и те же лица изображались одновременно в разных деяниях. Однако это были не просто «клейма», то есть сумма икон на один какой-нибудь сюжет или на одно житие. Здесь в одной картине был запечатлен сразу весь процесс, но так, будто границ времени не существовало. Персонажи были изображены по нескольку раз, иногда и рядом сами с собою. Вот Пречистая Дева, еще совсем юная, с лилиями, вплетенными в косу, читает книгу. Вот она же, сосредоточенная, повзрослевшая, благочестиво слушает, что вещает ей ангел. И подняла ладошку, словно хочет сказать: «Минуточку, разберемся!» А сам ангел, ангел, в модной хламидке, в сандалиях с бантиками, на русых кудрях камилавка лопушком, будто он только что с Золотой площадки! А вот и обручник Иосиф у колыбели, смотрит за игрою Младенца.


Иосиф блаженный, не спи над Младенцем

И от умиленья не плачь.

Житуха такое закинет коленце,

Что сам себе станешь палач.


А помнишь, тот ангел явился весною,

Как был респектабелен он?

Свободен, как птица над ширью морскою,

И возрастом не удручен.


И вспомни еще, как Мария молилась,

Ладонями отгородясь,

Молилась, молилась, а все же косилась,

Как ангел блистал, словно князь.


Иосиф блаженный, следи за Младенцем

И лилиям белым не верь,

Ты слышишь, ревет в человеческом сердце

Апокалиптический зверь?


Иосиф, Иосиф, не плачь над Младенцем

И слез смехотворных не лей.

Ведь юность не камень, куда же ей деться,

И сердце не мавзолей.


В конце же концов все младенцы святые,

Отец им единственный — Бог.

О вести благие! О страсти земные!

О жизни последний порог!


Когда наступила ночь, послышался шум подъезжающей кавалькады — большого числа людей, коней, амуниции. Ясно, прибыл ее муж, великий доместик — в этот чин повысил его Андроник, вероятно, за то, что он не вмешался в события его возвращения в столицу.

Теотоки распорядилась зажечь свечи. После некоторого пребывания у тещи (он неукоснительно воздавал матушке Манефе знаки почтения) Врана появился на половине жены.

— Гей! — принюхался он, словно попал на овчарню. — Кто-то у тебя был?

— Синэтер Дионисий, из свиты принца.

— А, этот, в которого влюблена твоя подружка Эйрини! Знай, цена ее на рынке невест возросла. Ходят слухи, что принц все же удавил втихомолку василиссу, очередь за дебильчиком Алексеем, затем коронация. И твоя Ира станет кесариссой, отпрыском царской семьи…

— Как это у вас все легко, — поморщилась Теотоки, передразнивая его мину попавшего в овчарню. — Этот ту удавил, тот эту сватает!

Настало молчание. А о чем им было говорить? О здоровье новорожденного сына ему трижды в день докладывал специально им назначенный адъютант. О завтрашнем его выезде к стенам Никеи, вероятно, Теотоки знала, как всегда, жены военных узнают все раньше, чем их самые информированные мужья.

Как надеялась в свое время легкомысленная Теотоки пробить дорогу к его душе! Ведь он был, в сущности, добрый, без предрассудков человек, совсем не старик, каждое утро обмывался водою со льда. Уехала с ним в Редеет прямо из собора, где венчались, не отставала от него — и на ученья, и в переход, и в рекогносцировку. Только когда настала пора появляться на свет Вороненку, она обосновалась в Редеете, где были хорошие врачи. Но странно, чем более она пробивалась к нему, тем сильнее он замыкался, предоставляя ей, однако, полную свободу и все права хозяйки его дома.

Врана хмыкнул, раздеваясь в полутьме опочивальни:

— Кстати, за этим вашим всеобожаемым волшебником Львиного рва ведется строгое наблюдение.

Это настолько отвечало предположениям самой Теотоки, что она вздрогнула.

— Что тебе известно?

— Ничего особенного, кроме того, что моих людей вызывали и спрашивали, не знают ли они подлинного имени и звания синэтера Дионисия. В частности, интересовались, не встречается ли супруга великого доместика, то есть ты, с этим Дионисием, и так далее.

Теотоки вся съежилась от неожиданности. А Врана, пожевав свой сухарь, который ему, спартанцу, заменял ужин, усмехнулся:

— Топорная работа! Это ведомство Агиохристофорита творит, этого навозника, жирного клопа! Неужели он думает, что мои люди не поспешат ко мне, чтобы поведать, о чем их допрашивали его сикофанты?

— Муж! — сказала Теотоки, отвернувшись в темноту. — Ты слышишь меня?

— Ну! — ответил удивленный таким вступлением великий доместик.

— Муж, отпусти меня в монастырь…

— Гей! А сын? — Врана, как человек военный и практичный, сразу искал следствие, а потом уже причины.

— У сына есть кормилица, семь штук нянек, педагоги, врачи. Вырастишь ты сына, как сумел вырастить старших…

Было долгое молчание, когда слова не нужны, они обменивались непосредственно мыслями. «Стар я, скучно тебе со мною», — молча кричал в полумраке великий доместик. «Душа вся изныла», — безмолвно жаловалась она, обратя лицо свое к Благовещению.

— Любимая, — наконец произнес Врана. — Опомнись, что с тобою?

— Не знаю, хороший мой. Не рождена я для добродетельной жизни.

— В монастырь, значит? Тебе либо на канате плясать, либо Христу служить, середины ты не знаешь.

— Да, я такая, хороший мой, прости.

9

Каждому дню довлеет его злоба. На следующее утро подъехали военные фуры, чтобы забирать имущество супруги великого доместика в лагерь Редеста. Теотоки этим захлопоталась, и убийственная вчера идея уйти в монастырь сегодня отодвинулась за край горизонта.

Много возни было с хохлатым попугаем по имени Исак. Он вдруг принялся сочно вопить: «Кр-рах! Крахх!» — и никакие уговоры и подачки на него не действовали. Суеверному человеку такой исступленный вопль птицы показался бы дурным предзнаменованием. Прежде чем Теотоки накинула на него черный плат, он выдал скрипучим голосом Манефы Ангелиссы: «А ты бы, Токи, молчала!»

Тогда Теотоки вспомнила, что у нее есть старая тетушка, вторая мать, которая еще болезненнее, чем птица, переживала отъезд Теотоки. Она побежала наверх, и там, в малой кувикуле, она увидела почтенную матрону, насупленную, угрюмо вяжущую в кресле какие-то носки для подопечных бедняков. Никаких объяснений Манефа не приняла, считая, что Теотоки с сыном вполне может жить у нее, а новоиспеченный великий доместик может приезжать — на хороших лошадях от Редеста полдня пути.

Но все же сказала, держась за сердце и крестясь:

— Ох, Токи, а у меня вот есть предчувствие, беда с нами будет какая-то, большая беда!

А тут еще по городу пошел слух, что патриарх Феодосии самовольно оставил свой престол и ушел простым схимником в монастырь. Столица притихла. Любители бегать по стогнам и собираться на перекрестках по всякому мелкому поводу на сей раз суеверно выглядывали из окон и подворотен.

Действительно, после полудня по опустевшей горбатой улочке Сфоракия от патриаршего замка стал шагать костлявый насупленный старик, которого по крупному армянскому носу нельзя было спутать ни с кем другим. Он шел в сандалиях на босу ногу, в самой простой черной монашеской столе, по булыжнику постукивал его костыль.

Он не давал благословения никому, кто отваживался, узнав его, подбегать — сам считал себя грешным безмерно. Высокий куколь задевал за свесившиеся ветки шелковицы на улице Сфоракия, и они осыпали его желтой уже листвой.

Но за ним бежал вприпрыжку не менее знаменитый юродивый Кокора, воображающий себя петухом, звякая всевозможными цепочками, которые считал за украшение, ковшиками и котелками, куда он собирал объедки. Он старательно передразнивал каждое движение беглого патриарха, даже гундосил те же молитвы, какие тот творил на ходу. А Феодосии все сносил кротко, он верил, что достоин еще худшего поношения.

И, убегая, думал он не о своем спасении, об Андронике думал он и громко говорил примерно так:

— Увы, душа надменная не успокоится, ибо надменный человек как бродящее вино, расширяет душу свою, как ад, и, как смерть, он ненасытен и собирает все под себя, не обращая внимания на то, что сказано: «Горе тому, кто обогащает себя не своим — надолго ли это?» Не восстанут ли те, которых ты терзал, не поднимутся ли ограбленные — и ты достанешься им на растерзание…

Горе тому, кто строит свое на несчастии других. Как ты грабил других, так ограбят и тебя за пролитие крови, за разорение и нищету многих! Ибо сказано: «Горе строящему на крови и созидающему крепости неправдою!» Камни из стен возопиют, и перекладины из дерева станут отвечать им…

И народ в ужасе плакал и не знал, что ему делать, потому что чувствительные души предполагали, что худшее еще впереди.

Окончательно растерялась и Теотоки. Пробудился внутренний голос, который звал ее еще раз повидаться с Денисом. Она кляла себя за нелепую светскость, за фальшивую иронию, которые она, по ее мнению, разыграла зачем-то во время беседы с ним. Она, к ужасу своему, чувствовала, что волна теплоты и любви, помимо ее самой, захватывает ее, когда она думает о Денисе, а думала она о нем непрестанно. Придумывала предлоги: надо узнать, как бы он отнесся к ее Вороненку, был бы он его сыном. Надо (Матерь Божия!) сообщить ему срочно же, срочно о тех допросах, которые учинялись по его поводу, как говорил Врана. И чувствовала, что все это лишь предлоги, и тосковала безмерно.

Когда закончилась погрузка вещей в Редест, когда в последний раз была исполнена церемония купания Вороненка в доме Манефы, она поняла, что не увидеть его она уже не может. Но посылать к нему с приглашением? Нелепая затея, да он просто и не придет. Нужно идти к нему.

Призванный к ответу гном Фиалка сообщил на своем мимическом языке, что он знает в новом дворце Дениса в Дафнах калитку, через которую, как в каждом порядочном византийском доме, проникали, минуя привратника, доверенные слуги и наперсники. Теотоки накинула плат, и они побежали вдвоем, хотя она понимала, что по строжайшему указанию главнокомандующего Враны армейская разведка сопровождает незримо каждый выход в город госпожи. Но как это она конкретно осуществляет, кто и где крадется за ней следом — она не знала.

Репетировала по пути, с чего она начнет: «Простите великодушно, чувствую, что больше не увидимся мы…» Да нет, нет, не так надо, что это я?

Гном дернул ее за плат — уже и калитка? Да, да, неприметная дверца за углом фешенебельного фасада. Теотоки схватилась за сердце и пробежала вперед, аж до самой фускарии Малхаза. Фиалка, недоумевая и сострадая, пыхтел позади.

Возле фускарии, где была общественная уборная и вечно тусовались игроки и шулеры с ипподрома, она повернулась и уже спокойно пошла в гору, рассчитывая, что сейчас-то войдет. И она бы вошла в дом Дениса, но…

Первой она увидела Лизоблюдку, служанку Эйрини. Ее лупоглазой и губастой физиономии перепутать нельзя, хотя она, наткнувшись на Теотоки, почему-то испугалась и, не поздоровавшись, поспешила спрятаться в какой-то лавчонке, которых множество в Дафнах.

А вот и Мисси Ангелочек, ба, да тут целая свита ее подружки принцессы Эйрини, хотя самой ее нет. Сыновья известных людей — Исаак Ангел, хоть и не рыжий, как его папа, но не меньший клоун, Федор Ласкарис, юноша нежный и большой бездельник, молодой Пантехни… С Теотоки они тоже не поздоровались, отвернулись, будто наблюдают за выгулкой лошадей у ипподрома.

И тут она увидела саму Иру. Дочь Андроника, и без того белесая, а тут совсем бледная, как привидение, в таком же точно плате, как Теотоки, решительно подошла к калитке для наперсников, открыла ее и исчезла в особняке Дениса.

Вы думаете, эта сцена сразила Теотоки, заставила ее пасть в обморок или что-нибудь такое? Ничего подобного, наоборот. Конечно, шок был, словно на голову вылили ушат ледяной воды. Но тут же вернулись и рассудительность и трезвость. «Пойдем, Фиалка», — позвала она и вернулась на улицу Сфоракия, только не хохоча над тем, что могло бы с ней случиться.

В этот вечер Денис в хорошем настроении возвращался из финансового ведомства, где как претор участвовал в комиссии по изобличению казнокрадов, и, коль настроение у него было хорошее, надо понимать, что не без результатов.

Он тоже видел исход патриарха Феодосия, сначала (ведь он был близорук) подумал, что встретил попа, а это во все времена у всех народов плохая примета. Но оказалось, что это монах, да еще какой! «Что-нибудь еще сломалось в этой сумасшедшей империи», — думал Денис, смотря ему вслед.

У площади Августеон, как он делал это часто, он отпустил Костаки с лошадьми купать их, а сам пешком пошел под горку в свои Дафны, наслаждаясь тишиной солнечного вечера.

И тут кто-то напал на него, крича: «Иперасниси! Защищайся!», блеснула сталь клинка. Но Денис уже прошел хорошие уроки педагога Ласкаря, врасплох взять его было невозможно.

После первых секунд, когда стало ясно, что нападение он отбил, Денис огляделся и узнал напавшего — Мисси Ангелочек! Ах, бездельник, выдать бы ему пару розог, но и отказать в поединке нельзя — ведь это были рыцарские времена. А кругом стояли его друзья, соревнователи с Золотой площадки, Денис узнал каждого из них. Они в их поединок не вмешивались, стояли, жуя маковые зерна, и подбадривали Мисси воинственными возгласами.

Ангелочек тоже где-то прошел хороший тренинг по фехтованию. Он применил серию ударов с левой руки, но и Денис как раз недавно проходил их со своим Ласкарем. Напал — отбил, удар — ответ. Теперь поединок пошел на выносливость, уж в этом-то хилый Ангелочек никак взять верх не мог.

Денис, не прекращая фехтовать, окончательно развеселился и даже стал выдавать мысленные реплики болельщикам Ангелочка. «А, Исаак младший, это ты? Не радуйся, хоть отец твой и будет царем, но тебе не дожить до царского трона, об этом детально напишет дотошный Никита Акоминат. А царствовать будет вот этот Федор Ласкарис, любитель мороженого и девочек от Малхаза, правда, тогда уж он станет лысый как колено и угрюмый как сова…»

И еще подумал с весельем: что бы с ними тут случилось, если бы они услышали о себе такие прорицания?

А от его особняка уже был виден свет факелов, потому что солнце зашло. Бежали к нему Костаки, растревоженный вконец, и его дружинники, на ходу обнажая мечи. Компания Ангелочка не стала доводить до кровопролития, быстренько скрылась во тьме.

На тревожные расспросы Костаки и Русиных он ничего не отвечал, имен не называл, только смеялся. Вошли в особняк, но тут случилась другая загадочная история. Чернокожий постельничий Дениса, которого он не по заслугам прозвал Людоед, был найден на полу передней у опочивальни синэтера. Сначала думали, что он мертв — отравлен? — но оказалось, что он мирно спит, хотя разбудить его невозможно. Усыплен?

Встревоженная Сула, переругиваясь с Костаки, отправилась лично пробовать из ужина каждое блюдо, а молодому оруженосцу приказала тщательно обыскать весь дом.

Ничего более подозрительного обнаружено не было. Денис, которого все не покидало хорошее настроение, поужинав и еще поиграв в шахматы с Костаки, вошел в свою опочивальню.

И тут он понял, что кроме него в опочивальне кто-то есть. Явно слышалось чье-то учащенное от волнения дыханье. Денис поднял пергаментный фонарик со свечкой и осмотрел комнату, но снова ничего не обнаружил.

Только когда он разделся и поднял одеяло, чтобы лечь, он увидел таинственного пришельца — вернее, пришелицу. Это была миниатюрная женская фигурка, худенькая, голенастая, скорее всего девушка, девочка, закрывшая лицо голыми локтями. Пораженный Денис сначала не знал, что делать, так и стоял, подняв одеяло. Потом гнев его охватил — этого еще ему здесь не хватало!

— А ну вон отсюда, живо!

И сразу понял, в чем дело, и ужас, никогда еще не испытанный им, его охватил — это же была дочь Андроника, принцесса Эйрини! Недаром же Ангелочек на него нападал, он ведь ее официальный жених! Говорят, что она очень своенравна, даже отца в грош не ставит, и очень еще молода, только вступает на путь многих византийских цариц и царевен, из-за которых, судя по историческим хроникам, головы несчастных мужчин летели дождем!

= Принцесса, — сказал он как можно мягче. Но она вновь не шевелилась, не отнимая рук от лица, только кожа на ее груди и животе сделалась как гусиная, не столько от холода, сколько от волнения, конечно.

Тогда он понял, что нужно делать в этой непростой ситуации. Опустил одеяло и отступил от кровати.

— Как угодно вашему высочеству, — все с той же мягкостью и печалью говорил он (как с капризным ребенком). — Если вам нравится, вы можете почивать и у меня. Но позвольте, я тогда уйду спать в кордегардию к офицерам.

Он даже сделал шаг к двери.

— Нет! — взвилась она из-под одеяла. — Я не позволю тебе так уйти! Возьми меня, или я сегодня умру!

Поскольку ее буквально уже бил озноб, Денис теперь сделал шаг, чтобы хоть накрыть ее одеялом. Но лишь только он коснулся ее, она зажмурила глаза, затопала, сжала кулаки и завизжала что было сил. ( «Она истеричка!» — подумал Денис, вновь отступая.)

Раскрылись двери, и в опочивальню вбежали Сула и Костаки, оруженосец был даже вооружен самострелом, снял его впопыхах со стенки в передней.

— Откуда здесь эта шлюха? — закричала Сула. Она применила более крепкое слово, но мы вновь его опустим.

— Осторожнее, — удержал их Денис. — Это дочь всевысочайшего. Будьте милосердны.

А сам думал: «Ну, прощайте наши головушки!»

— О-це-це! — восхитилась маркитантка. — Ну, ты даешь, генерал! (Опять же мы только приблизительно передаем смысл ее сочных высказываний.) Все византийские бабки из-за тебя остервенели!

— Костаки Иванович, — обратился Денис к оруженосцу. — Уведи ее куда-нибудь, две женщины одновременно для меня это слишком.

Понятливый Костаки вывел Сулу и тщательно закрыл эа собою дверь.

Денису удалось уговорить Эйрини одеться, он согрел па еще тлеющих угольях в жаровне фруктового сока, они выпили, согрелись и уже мирно сидели, разговаривая о том о сем, капризница даже болтала ножками, как шаловливая девочка. Денис дипломатично не упоминал ни слова, как она у него появилась.

И была она слабой, и хрупкой, и доверчивой, и Денису хотелось и приласкать и даже поцеловать ее, но он понимал, что вот этого-то ни в коем случае делать нельзя.

Стали брякать колокола и била, отошла всенощная. Ира сказала: «Я пойду». Денис собрался ее провожать, даже хотел поднять конвой.

— Нет, — совершенно спокойно ответила она. — Только до двери. Меня есть кому встречать и кому провожать.

Как только она вышла из пресловутой калитки, ее принял в свои объятия Ангелочек. Они целовались, великосветские друзья при этом деликатно глазели по сторонам. Чадили факелы и вовсю трещали вечные цикады.

10

Горели сотни костров на равнине, которые жгли средь бела дня только для того, чтобы напоминать непокорной Никее, что у ее ворот стоит войско. Вглядываясь в дымный горизонт, царедворцы, имеющие хорошее образование, рассуждали о том, что ведь в этих краях когда-то ахейцы долгих девять лет осаждали Трою. Неужели теперь римлянам придется столько же времени осаждать эту презренную Никею?

Ревели быки, скрипели колеса деревянных лафетов, подъезжала военная техника, которую Андроник приказал собрать из всех провинций. Уже метали ядра, начиненные горючей смесью, из-за высоких стен Никеи видно было, как полыхают пожары.

Но строптивые никейцы, несмотря на то, что правительственные глашатаи надорвались в крике, обещая им всякие льготы, и на то, что подвоз хлеба к ним прекратился, покориться отказались. Пожары они ухитрялись тушить быстро, дело у них было поставлено четко.

В правительственном же войске с уха на ухо передавалась неблагоприятная весть. Знаменитый Андроник Ангел, брат рыжего Исаака и тезка принца, тот самый, что первый к нему переметнулся, потом его грамоту «Вот посылаю к тебе ангела моего…» возил василиссе, он вчера перешел в Никею. С ним и часть иноземных гвардейцев, недовольных вниманием принца.

Принц охрип от дачи приказов и ругани, все утро мотался по строящимся вокруг Никеи осадным укреплениям. Агиохристофорита, Пупаку и Каллаха он разослал с какими-то срочными и ответственнейшими заданиями, а Денису ведено было быть неотлучно при особе принца. Он и питье ему подавал, и умыться.

Возле крайней палатки, где расположены были пафлагонцы — любимцы Андроника, когда принц подъехал, чтобы осмотреть, как готовятся осадные лестницы, какой-то вояка принялся ему выговаривать, что деньги стратиотам не плачены уже второй месяц. В унисон раздались выкрики, что и военные действия начались не вовремя — идет уборка винограда.

Принц был взбешен: и без того все расклеивалось, расползалось. Он схватил хлыст, Денису стоило труда его уговорить, успокоить. В выступавшем он узнал Стративула, того самого, который в харчевне на краю Филарицы дал когда-то приют Денису и Фоти… Он же всегда чужд был политики, ему бы кости да вино. Уж если такие протестуют!

— Такова горькая участь наша, римлян, — сказал принц, успокаиваясь. — Западный рыцарь, крестоносец, кавалер ордена, он раб войны, за него мужик пашет, а он только и воюет. У него и родины нет! Таков и сарацин, кочевник Востока, грабительским промыслом живет. Иное дело наш римский стратиот, он сам и пашет, сам и воюет. Ему и на себя надо напахать, и на царя, и на грабителя!

Денису трудно было не согласиться со справедливостью этих слов. А Андроник, видя, какое впечатление он на слушателя произвел, даже развеселился.

— Вот увидишь вскоре, — похлопал он Дениса по плечу, склоняясь к нему с седла. — У меня оружие есть такой необыкновенной силы! Вскоре все эти никейчики побегут стремглав сдаваться в плен.

Собрался военный совет. С моря надвигались тучи, гремел отдаленный пока гром, ветер отдувал полы большого принцева шатра, в котором за походным столом сидели сумрачные генералы.

Андроник постучал рукоятью плети, открывая собрание, как вдруг вылез вперед рыжий Исаак Ангел в шутовской полувоенной одежде — несколько медных бляшек нашито на сугубо сельскую овчину.

— Всевысочайший! — пытался он пасть на колени в тесноте сидящих полководцев. — За что ты велел арестовать мою старуху мать?

«Конечно, вопрос этот непростой, — думал Денис, который перед Андроником разматывал свиток с картою Вифинии и Троады. — Но лучше бы об этом наедине. Какой-то дьявольский замысел у этого Исаака есть…»

Генералы перестали шушукаться, ожидая, что будет дальше.

— Я велел взять ее из монастыря, где она игуменьей, как заложницу, — четко ответил принц. — Ты, конечно, знаешь, что братец твой там? — Андроник плетью показал в сторону Никеи. — Могу ли я быть уверен, что и ты не окажешься вместе с ним?

— Да здравствует великий Андроник! — петушком пропел Исаак и на коленях выполз из шатра.

Настроение было испорчено. Воеводы сидели потупясь, а лысый Врана помедлил и встал за столом.

— Прости, всевысочайший, задам вопрос и я. А за что вчера арестована моя теща, Манефа Ангелисса? Ночью, как мне передали, прискакал, как черт, твой Агиохристофорит и ее забрал.

Все стали оглядываться, правда, Агиохристофорита не было видно. Все думали, он обжирается и под каким-нибудь предлогом на войну не идет, а он вон оно — нате!

— Это у тебя какая теща? — спросил Андроник, зло раздувая усы. — Я имел в виду которая по счету?

— Вторая. Первая умерла давно.

— Вторая! Ха, ха, ха! У меня, если сосчитать всех законных и незаконных, будет двенадцать тещ. Двенадцать! Хочешь — бери на выбор любую, хочешь — половину их так отдам!

Генералы сочно захохотали, разрядка произошла. Андроник рванул на своей груди далматику с двуглавым орлом.

— Скажите, зачем вы меня призвали к престолу? Крах, крах во всем, мы накануне развала. Зря топчемся, войска не в комплекте, дезертиры уже не скрываются по лесам. Сегодня не покорится Никея, завтра отпадет Кипр, за ним Родос, Далмация, вся наша лоскутная держава…

Андроник разглядывал лица своих полководцев и вдруг обратил внимание, что состав их сильно изменился. Аристократов нет — Лапарды, Андроника Ангела, остались какие-то мужики от сохи — Мурзуфл, Канав… Происходит размежевание общества.

— Мало захватить заложников, я думаю, у тех, кто бежал в Никею или в другие места, имущество — дома, имения, деньги — отобрать и отдать беднейшим! Пусть народ знает, кто его друзья, а кто враги.

Андроник сорвал с себя шлем и вытирал лысину поданным Денисом полотенцем. Указал этим полотенцем прямо на продолжающего стоять Врану.

— А ты знаешь… А ты не можешь не знать, у тебя есть своя армейская разведка, что старший сын твоей названной тещи на Кипре уже поднял мятеж. А младший ее сынок, косноязычный этот, он тоже там, — и Андроник вновь махнул в сторону Никеи.

И весь задрожал в приступе гнева, закричал срывающимся голосом:

— Да я кля-нусь бо-го-родицей, я бы род-ну-ю свою мать не по-ща-дил!

И сел в изнеможении в походное кресло, а тут подоспел приехавший Каллах, расстегнул ему кирасу, налил гранатового сока.

— Все исполнил, как ты велел, — доложил он. — Только напрасно все-таки ты это…

— Молчи! — закричал и на него Андроник. — Всех пригнал? Где они?

Каллах указал куда-то вдаль кивком головы и продолжал обтирать лицо сюзерена, искаженное злобой войны.

Немного помолчав и отойдя от страстей, по карте обсудили положение. Расстановка сил не вызвала возражений. Было решено после удара походного колокола в ставке принца выступать всем одновременно. Это будет решающий штурм!

— У меня есть такое оружие, — предупредил Андроник. — Обалдеете!

А оружием этим чрезвычайным была вереница (не назвать же ее толпою) немощных стариков и старух, которых выгружали из военных фур и строили в колонну. Успевшие выпить пафлагонцы древками копий гнали их к самым воротам осажденного города, где бил и бил таран, словно забивал сваи. Там уже заготовлены были осадные лестницы, по которым этих стариков и старух погнали бы наверх, к зубцам стены, где притаились готовые к отпору их сыновья и зятья.

— Вот мое оружие! — хохотал Андроник на пляшущем от возбуждения коне. — Видишь, Дионисий? Колонна тещ!

Денис со страхом смотрел на его раздувающиеся в гневе знаменитые усы, на синее, трясущееся лицо.

Тещ, тестей, сватьев и прочих родственников подвели к лестницам, но оказалось, что выполнить адский по хитрой задумке план принца фактически невозможно. Заложники были столь немощны, что самостоятельно лезть на ступеньки были не в состоянии, несмотря на то, что их и понукали и хлестали.

Какой-то никейский снайпер из-за зубца примерился из самострела и пронзил ловким выстрелом одного из принцевых офицеров. Пафлагонцы тут же убили первого попавшегося из заложников. Старики и старухи подняли вой, плач, кричали о пощаде.

— Принц, принц, — молила из-под копыт Андроникова коня старая заложница. — Смилуйтесь, всевысочайший! В моем доме бывала в гостях ваша дочь, дружила с моей Теотоки, она же теперь Врана!

Старый раб Иконом, который добровольно последовал за нею, сам весь трясущийся от страха, поддерживал хозяйку, чтобы та действительно не бросилась под коня. Но слабый голос ее не был слышен в гуле тарана, звоне оружия, ржании коней, ругательствах солдат и прочем гаме гражданской войны.

11

Принц заканчивал трапезу, когда ему доложили: вернулся Пупака. Принц вскочил, потребовав салфетку, отпустил свиту, только Денису кивнул — не уходи. С помощью Каллаха натягивал свою любимую сарацинскую кольчугу из мелких звеньев. Ветер снаружи крепчал, хлопание парусины шатра усилилось.

И вот Денис увидел, как приподнялся полог и в шатер шагнул гигант Пупака, а за ним, облизываясь как лиса, все тот же плешивый и все тот же юродивый чародей Сикидит.

Не успев даже поклониться принцу, Сикидит набросился на Дениса, указывая скрюченным пальцем:

— Мой, он мой! Мой это раб, он от меня сбежал, разбил два хрустальных холодильника… Девку мою увел, аптекаря зарезал. Хулиган несусветный! Отдай мне его, принц!

Оправив кольчугу перед зеркалом, Андроник обернулся к Сикидиту, прищурился.

— Оба вы мои рабы, и ты и он. Поэтому мое желание — не цапаться по-пустому. Подумаешь! Девки тебе не хватает? Скажите лучше, господа чародеи, как мне взять этот город зла?

Сикидит недовольно взмахнул длинными рукавами. Пусть он первым докладывает, я, мол, слыхал, что он тут во дворце теперь в главных предвещателях ходит…

— Как, Дионисий, возьму я Никею? — повернулся к синэтеру принц.

Денис лихорадочно перелопачивал память, но никак не мог вспомнить ничего, кроме самого факта взятия Никеи.

— Возьмешь обязательно. Только, может быть, не сегодня, а в другой раз.

Андроник пришел в совершенное неистовство, усам его досталось.

— Хватит мне морочить голову! Как вы не понимаете остроты обстановки, знатоки, интеллигенты ленивые. Мне надо не вообще взять Никею, мне надо ее взять сегодня, по-гречески — симерон! Ну, сделайте там что-нибудь в своем загробном царстве, чтоб вас…

Денису сделалось стыдно, Сикидит заинтересовался иноземным палестинским самострелом с тетивой из металлической струны, который лежал у принца на столе. Принц же прямо ныл от бессилия что-либо изменить.

— Ну а твой секрет, где он? Ты же обещал…

— Что я обещал, это я всегда исполняю, — важно заявил Сикидит. — Уже устанавливают напротив никейских ворот…

Андроник торопясь вышел, над истомленной землей всходила огромная синяя туча, ее пронизывали молнии, раздирал ветер.

— Всевысочайший! — бросился к нему какой-то пафлагонский стратиарх. — Что прикажешь делать со старухами? Попадали в канаву, затаились…

Но принцу уже было не до старух. Вскочил в седло, коней подали Сикидиту, Денису.

— Надо взять сегодня! — призывал принц. — Симерон! Слышите, герои?

На расстоянии полета стрелы, напротив ворот, силачи под командою Пупаки устанавливали на деревянных козлах махину — сооружение, очевидно, из бронзы — огромный, заклепанный с одной стороны ствол.

— Пушка? — удивился Денис. — Но до пороха еще целых сто лет!

«Впрочем, — подумал он, — в литературе пишут, что история техники в Византии слабо изучена. Книгопечатание, бумага, компас, без сомнения, были у византийцев раньше, чем в Западной Европе. А знаменитый греческий огонь? По составу он был таким же, как порох, только жидкий».

«Итак, протопушка, — решил он, наблюдая, как Сикидит чертом вертится вокруг установленного сооружения, начальственно покрикивает по делу и не по делу. — А кто же здесь рассчитывает давление внутри ствола?» Денис хорошо помнил уроки Советской Армии, там усвоил понятие — давление газов внутри ствола. Неужели это Сикидит делает расчеты?

— Ну и как? — подъехал принц, заметивший, что Денис заинтересовался протопушкой. — Пока вы тут с бабами загипнотизированными воюете, наш старичок в своей эргастерии, как мышка, трудился и вот какую красотищу изобрел!

Сикидит был польщен вниманием к его детищу. Принялся объяснять, что главная проблема была во взрывчатом веществе…

— Инструментум флогистонум! — объявил принц по-латыни. Ясно было, что в этом деле он тоже кое-что смыслил. — Огненное орудие! Торопитесь, братцы!

С небес сверкнула молния. Боги подтверждали торжество науки. Ветер крутил смерчи, мел пылевые бураны. Подъехал великий доместик Врана, поддерживая камилавку, которую он временно надел вместо шлема.

— Прикажи заложников отпустить… Не дело это, принц!

— Никогда! — нервно тряс пальцем Андроник. — Никея будет взята сегодня. Я вам такое покажу, я все разнесу здесь в клочки!

Тут подъехал Сикидит, который возле протопушки оставил своего горбатого помощника. Заявил: лучше бы продолжать подготовку после дождя, а то невозможно как следует взрывчатку отмерить.

— Клади больше, — неистовствовал принц. — Чего глядишь, горбун? Клади, не жалей! Кашу маслом не испортишь!

Прискакал дежурный адъютант, доложил ни к селу ни к городу:

— Исаак Ангел ушел…

— Куда ушел?

— Все туда же, куда…

Тут Андроник окончательно взбеленился. Подскакал к горбуну, схватил его с седла за шиворот:

— Поджигай фитиль!

— Но, всевысочайший…

— Поджигай, скотина! Поджигай!

Денису сначала показалось, что молния из низко нависшей черной тучи ударила прямо в их бугор. Затем он понял, что уже не сидит в удобном седле своей Альмы, а по воздуху несется прямо об земь. Хлопнулся боком и на какой-то момент выключился из бытия. Потом ощутил себя зачем-то бегущим и что-то кричащим среди других столь же изумленных и обезумевших, среди скачущих лошадей и валяющихся кровавых тел.

Стелился низкий удушливый дым, все виделось как сквозь колеблемую воду. По-прежнему утробно рокотал гром. Пушку, стало быть, разорвало.

На коне оказался один Андроник. Еле справившись со своим скакуном, он спрыгнул и кинулся к лежащему Каллаху. Как ни слушал он его сердце, оно молчало непоправимо.

— Ой, друг! — горевал принц. — Как же это тебя так? Ой, мой бедняга, ты убит? Кто же теперь позаботится обо мне?

Все потихоньку приходили в себя. Осажденные никейцы напряженно молчали, не в силах понять, что это там такое у противника происходит. Оплакав Каллаха, принц не стал заботиться о других убитых и раненых, валяющихся вокруг. Главное, отметил, что Сикидит невредим. И помчался к Никее, где таран не прекращал свою пока бесполезную работу.

Подскакал к воротам, завидев повелителя, вояки встрепенулись, в очередной раз раскачали ствол тарана:

«И-и-эх!»

Ворота зазвенели от удара, но даже не пошатнулись. Никейцы сверху следили за происходящим, но не стреляли, потому что вокруг по канавам сидели заложники и заложницы.

— Сейчас я вам повышу производительность труда, — обещал принц мастерам тарана. И закричал стратиарху, ответственному за заложников: — Где эта Ефросиния, старая потаскуха? Ну-ка ее живо сюда!

Доставили старуху в монашеской мантии, это была мамаша Ангелов, Андроника и Исаака, ныне игуменья монастыря. Все морщинки на желтом личике несчастной тряслись от страха, но она виду не подавала, громко молилась.

— Не молись, не молись, — сказал ей принц. — Лучше-ка садись верхом на эту чушку. А то что Господа гневишь понапрасну?

И полумертвую Ефросинию посадили верхом на таран и принялись лупить по воротам что было сил.

— Андроник, Андроник! — кричали с верха ворот. — Опомнись!

— Андроник, Андроник! Отпусти мою мать! — это молил рыжий Исаак, который, как оказалось, вовсе никуда не бежал. Он ползал за красующимся в седле принцем, колени в кровь были разодраны о щебнистый грунт.

— Отпустить? — хрипел Андроник, успевший потерять голос. — Очень просто! Откройте мне ворота (следовало непереводимое ругательство), и я отпущу вам вашу мать (еще худшая брань)!

Все, однако, ожидали, что ворота все-таки откроются. Опять подбежал пафлагонский стратиарх с сообщением, что эта Ефросиния уже потеряла сознание, держать ее на таране невозможно… Андроник хлестнул коня и умчался куда-то, как сатана.

И тут хлынул дождь, которого так долго все ждали. Сначала крупный и спокойный, он превратился в сплошной непереставаемый поток небесной воды. Армия Андроника стремительно разбегалась, а с нею заложники и мобилизованные крестьяне.

Тогда втихомолку приоткрылись ворота непокорившейся Никеи и диссиденты, захлебываясь от дождя, перетащили к себе и Ефросинию, и валявшееся вокруг оружие, и даже самый таран.

12

Последствия от взрыва протопушки оказались более ощутимыми, чем это виделось сначала. Среди многочисленных жертв был и великий доместик Врана, нелегкая его принесла как раз в момент выстрела приехать хлопотать за заложниц. Он, правда, был жив, но лишился языка, не мог ни встать, ни сесть, смотрел жалостливо выцветшими старческими глазами. «Контузия», — как врач определил бы Денис. Но византийцы этого не понимали, они склонны были все валить на злого духа, который, по их мнению, сидел в той протопушке.

Потерпел утрату и Денис. Он, имевший теперь двух коней, да, по мнению Костаки, обязанный просто завести себе их целую конюшню, взял с собой под Никею старушку Альму, не предвидя там особенных боев.

Теперь бедная верная Альма умирала с вывороченными внутренностями, и не дай Бог вам увидеть глаза умирающей лошади, это страшнее, чем человеческие глаза. Приходилось лошадь зарезать, чтобы хоть мясо не пропало для голодных солдат.

Денис же, хотя стоял ближе всех к незадачливой этой пушке, отделался царапинами, а пострадавший костюм синэтера пришлось заменить на запасную форму какого-то стратиота.

В столицу они вернулись с обозом, отвозившим в Редест по-прежнему парализованного великого доместика. У византийцев, кроме отмеченных выше, был и такой предрассудок: они не смещали с должности раненых и больных, пока сам Бог не приберет или не разгневается царь.

Костаки, раздобывший трофейного коня, посадил Дениса на него, и они с дружиною отправились с пристани домой. (Домой! В особняк в квартале Дафны!)

Несмотря на сравнительно поздний час — солнце висело низко над волнами пролива, — улицы были полны торгующих. Денис, которого ранее целиком поглощали заботы организации осады Никеи, вдруг обратил внимание, что торгующие теперь люди совсем иного класса. Это были не купцы, не профессиональные разносчики — это были внезапно обедневшие чиновники, домовладельцы, учителя, даже попы и диаконы, продававшие по мелочи скудные свои пожитки, чтобы завтра своим детям принести хоть кусок хлеба.

Остановились на углу улицы Виглы, чтобы пропустить шествующий по какому-то поводу крестный ход. Почтенная матрона в простой холщовой накидке, которая могла принадлежать какой-нибудь из ее бывших рабынь, протянула Денису в седле бронзовую статуэтку — пляшущий человечек с козьими рожками.

— Если вы понимаете, господин, — торопилась она, видя, что Денис заинтересовался и рассматривает статуэтку, — а вы, вижу я, человек образованный, это подлинная вещичка из Древней Эллады…

Да, это был Вакх-Дионис, возможно, из века Перикла или даже ранее!.

— Купите, господин! — убеждала она, поспешая за ходом коня. — Эта вещь принадлежала всему нашему роду, ведь мы были язычники. Мы потомки Алкамена из Афин, вы не слышали такого? Дешево отдаю, всего двадцать пять денариев, потому что боюсь, закроются продовольственные лавки…

Денис приказал Костаки уплатить деньги и, поскольку упрямец этот медлил, пришлось на него прикрикнуть. А статуэтку Денис, еще раз полюбовавшись ею, отдал матроне, и та исчезла в водовороте толпы.

Костаки ворчал: покупать всякую всячину? Вон чего только здесь не продается! Домашние коврики, посудины с семейными гербами, жалованные лоры с вензелями царей и цариц. Мелочи вроде статуэток или пудрениц уже не в счет… К тому же эта престарелая барышня завтра все равно сбагрит бронзового козлика кому-нибудь другому, будьте спокойны! Если она не обратила это предприятие в ремесло, то есть психологически нащупывает простака вроде Дениса и разжалобливает его рассказом об Алкамене, театральном мальчике…

— Каждому не поможешь, — заключил он. — На это всего твоего жалованья синэтера не хватит. Надо перевернуть всю эту проклятую империю вверх дном, тогда, может быть, что-нибудь и выйдет…

— Ай спасибо тебе, Костаки Иванович, — отвечал ему Денис, — за твою суровую сермяжную правду. Только лучше бы ты помалкивал и не забывал, чей хлеб ешь.

Дальше они уже без перебранки добрались до своего дворца, Костаки отправился устраивать лошадей, а Денис, отдав плащ и оружие привратнику, стал подниматься по лестнице.

Слышалось знакомое, ежевечернее: «Лей, лей, погорячей» — это домоправительница Суда распаривала свои мозоли. Денис как-то даже с улыбкой подумал, что именно Сулины мозоли и распарки придают уют домашний его казенному очагу. Послали Гавру в Филарицу, узнавать про матушку Софию, да почему Фоти не едет… Опять ни Гавры, ни Фоти!

Но тут что-то неординарное в разговорах Сулы обратило внимание Дениса. «Чего озираешься, черномазая, — кому-то сурово внушала она. — Тебя купила я, и теперь ты слушай моих указов. А то, дрянь, я палку как возьму!»

Денис шагнул в апартаменты домоправительницы и увидел ее в знаменитой тиаре, в которой она, наверное, и спать ложилась, в необозримых юбках, на низенькой скамеечке перед медным тазом с горячей водой. Но не это, не это, конечно, поразило Дениса — перед ним была его бывшая рабыня, теперь служанка его Фоти, которую они шутливо прозывали Черная Света.

— Тинья! — воскликнул Денис. — Ты как здесь? А что с нашей Филарицей?

Тинья, запинаясь и по десять раз повторяя одно и то же, сказала, что с Фоти ничего, только ее одну, Тинью, какие-то конные похитили и в мешок посадили, она же маленькая… И вот сюда продали ее, она и думать не могла, что это дом ее любимого господина, ой какой роскошный дворец!

— Ну ты бы объяснила этой даме, что тебя не имели права продавать, что ты похищенная…

— Я говорила им, говорила, они не слушают… Тут сочла необходимым вступиться сама Сула, которая сказала, что купила недавно партию рабов для водяного колеса, а эту чернавку она и не покупала, ее дали просто так, в виде премии, она же, вон, погляди, генерал, уже пузатая, кто-то ее надул, черный или белый. Такие, на сносях, на рынке не котируются. Потом, откуда ей знать, что эта вещь у Дениса же и украдена?

— А что за водяное колесо? — насторожился Денис, побаивавшийся внезапных инициатив своей домоправительницы.

Та напомнила ему, что уже докладывала: в особняке обнаружена целая галерея для зимнего сада. Красавчик протосеваст, чем ограблять народ, лучше бы зимним садом в своей резиденции занялся. Сула размечталась: пальмы бы там в кадках расставить, рододендроны, глицинии, даже розы… «Ах, если бы у меня был свой дом!» Водяное же колесо необходимо, чтобы воду поднимать на верхний этаж, как в садах Семирамиды.

— Да это большие деньги! — прикинул Денис. — Откуда ты их взяла? Это что, твои или мои?

— Твои, твои, всещедрейший… Когда Андроник пришел к власти, он велел из казны всем своим синэтерам раздать по пол-литры чистого золота. Принц платит только золотом!

— Сады Семирамиды! — покачал головою Денис и попросил оставить их с черной Фотинией.

Для него, как и для всех его спутников по былой кувикуле в Большом Дворце, не было секретом, что покойный Ферруччи жил с этой малюткой. В память о добром товарище Ферруччи они были обязаны так же отнестись и к его ребенку.

Денис постарался успокоить бедную Тинью, собственноручно напоил ее горячим молоком. Сула, чувствуя свою вину, тоже просовывала им в дверь то тарелочку со сластями, то яблочко.

И Тинья рассказала, что Фоти давно уже нет в Филарице. Она ушла с богомолками в Гангры Пафлагонские, поклониться мощам великомучеников и запретила следовать за нею…

— Это все поп виноват…

— Какой поп?

— Ну этот, молодой… Кир Валтасар. Он и к ней подбирался, к Тинье. А госпоже Фоти он все шептал, шептал что-то, все исповеди назначал, потом она ушла…

Кир Валтасар! Как много предупреждений уже получил Денис об этом человеке. Кто он, что ему надо?

— А теперь где он?

— Кир Валтасар?

— Да, он.

— Его мужики палками прогнали, они подозревают, что он за деньги показывает агарянам для их набегов тайные тропы в завалах…

Он отпустил Тинью, заверив, что она будет служить только ему лично.

Сидел в своей передней, ничего не делая, гвалт от бурно прожитого дня постепенно от него отходил. Встать, перейти в опочивальню не было сил. Слушал, как в парадных покоях ходила Сула, напевая свои маркитантские песенки. Она все планировала, куда что купить, а что переставить.

Потом послышался с лестницы строгий голос его чернокожего постельничего, который после оплошности с принцессой вообще сделался цербером. Он пытался кого-то не пустить.

Открылась медленно палисандровая дверь, и вошла его белокурая Фоти. Да, да, его Фоти, его Светка! Усталая, запыленная, в дорожном плаще, она даже и на Дениса не смотрела, а прислушивалась к маркитантским песенкам в мраморном зале.

— Кто эта женщина? — спрашивала она.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх