|
||||
|
Глава 10. Двор, высшее чиновничество, армия. Константинополь, Рим, Афины, ИерусалимКонстантин имел обыкновение говорить: «Быть императором — это зависит от судьбы; но те, кого сила неизбежным образом призвала к управлению, должны быть достойны императорской власти». В целом, вообще говоря, Константин был более достоин власти, нежели все его современники и соправители, и иногда он страшно злоупотреблял своим могуществом. Никто не оспаривал его права на титул «Великий», столь редко присваивавшийся императорам, несмотря на все старания льстецов. В данном случае решили дело не неумеренные восхваления христианских авторов, но то впечатление мощи, которое произвел Константин на римский мир. Он сперва завоевал этот мир, потом обратил его в новую религию и во многих отношениях по-другому организовал его жизнь. Это оправдало бы прозвание, данное ему римлянами, даже если бы все, что он делал, оказалось ко злу. В эпоху не столь бурную человек с такими дарованиями едва ли приобрел бы для истории такое значение; скорее, он довольствовался бы славой какого-нибудь Проба или Аврелиана. Но поскольку «сила», как он называет это, поставила его властителем на границе двух эпох и вдобавок даровала ему долгое правление, его способности государственного деятеля смогли проявиться значительно шире. Однако изложение его биографии не входит в нашу задачу; мы не будем также говорить о вымышленном героическом образе, общепринятом в Средние века, о его предполагаемом крещении, совершенном папой Сильвестром в Риме, о том, что он даровал папе Италию, и тому подобном. Как на предшествующих страницах мы давали только необходимые сведения о его отношении к трону и Церкви, так и в последующем лишь очень кратко будет сказано о других чертах его правления. Предлагаемое суждение чаще всего ни в коей мере не окончательно, и зачастую даже фактический материал вызывает споры. Так обстоят дела прежде всего в отношении развитого дворцового церемониала и системы придворных званий. Так называемая Notitia Dignitatum, восходящая к началу V века, дает список дворцовых и государственных сановников, членов иерархической структуры, сформировавшейся большей частью, несомненно, во времена Константина, хотя прямо об этом не сказано. Однако многие придворные звания, конечно, существовали и при Диоклетиане и даже раньше, возможно, и при Адриане. Хотя у нас нет точных сведений о сути конкретной должностной деятельности, тем не менее нас не может не поразить тщеславная торжественность, окружающая власть. Прилагательное sacer (священный) появляется там, где мы ожидаем встретить просто «императорский»; например, несколько титулов имеют отношение к засго сиЫсиЬ, «императорской опочивальне», и тому подобному. Но, чтобы сделать выводы и разобраться в дворцовой процедуре, мы должны знать, какие из всех этих чинов предполагали действительное исполнение обязанностей, а какие существовали только номинально. Еще и сегодня сохраняются дворы монархов, вполне скромно и экономно организованные, но где при этом присваивается невероятное количество почетных званий. Насколько значим был в римском мире того времени титул, характеризовавший положение человека в обществе, мы понимаем, читая обычные почетные эпитеты illuster, spectabilis, honoratus, clarissimus, perfectissimus, egregius (сиятельный, высокородный, достопочтенный, светлейший, совершеннейший, высокочтимый) и обращения вроде аmplitudo, celsitudo, magnitude, magnificentia, prudential tua (ваше величество, высочество, превосходительство, благородие, мудрость), которые часто также употреблялись лишь при обращении к лицу определенного звания. Значение этих нововведений мы вкратце разбирали, когда речь шла о Диоклетиане; здесь мы можем подытожить сказанное, добавив, что правители в данном случае не столько руководствовались собственным капризом, сколько утверждали и облекали в жесткую форму закона обычаи, рожденные духом эпохи. Константин вводил новшества вполне сознательно; как говорит Евсевий, «желая почтить большее число своих подданных, василевс придумал различные чины». Постоянное умножение и расширение прав придворных неминуемо должно было привести к возникновению новой наследственной аристократии. Сановники не только становились вне жестокой системы налогообложения и ужасов муниципальных служб, как бы возносясь в высшие, прекраснейшие сферы, но также оказывались защищены от саlumniarium (наветы), обычной судьбы обычных смертных. Привилегии эти даровались не только самим высокопоставленным лицам, но и их детям и внукам, и сохраняли силу, когда магистрат уходил в отставку. Уже и прежде существовала родовая знать, не подлежавшая обложению налогом, к которой относились семьи сенаторов, однако теперь все шло к созданию второй аристократии, куда входили придворные (раlatini) и высшие должностные лица. Но Константин умел сохранять определенное равновесие, по крайней мере там, где дело касалось его самого. Двор его был довольно-таки скользким, и, чтобы не упасть, приходилось прилагать усилия. В его непосредственном окружении имелось множество «друзей», «близких», «доверенных лиц», как бы они ни назывались; он не принадлежал к числу замкнутых, молчаливых тиранов. Помимо постоянных «чтения, письма и размышления», он испытывал и потребность в общении с внешним миром, и не мог избежать при этом непоследовательности и несправедливости. К его окружению принадлежали люди, которым были свойственны и преданность, и готовность к измене, и стадное чувство, и лукавое себялюбие; при авторитарном правителе вроде Константина последнее обычно облекалось в одежды «государственных соображений». И вот мы видим, как Константин сперва возвышает и обогащает своих друзей, даже позволяет им запускать руки в недра императорской сокровищницы, что исторгало глубокие вздохи даже у Евсевия и что Аммиан называл раковой болезнью империи. Но внезапно разражается катастрофа, сотрясающая нередко весь двор; «друзья» казнены, и, осмелимся мы предположить, имущество их конфисковано. Вероятно, императорские проповеди, о которых мы говорили выше, служили предварительным предупреждением, возможно, даже непосредственным провозвестием рока; осторожный сумеет принять меры. Даже в беседе Константин был скорей насмешлив, нежели любезен, irrisir potius quam blandus. Закон 325 г. звучал особенно жестоко: «Если кто-то, какое бы он ни занимал место, положение в обществе, каким бы ни был наделен званием, уверен, что истинно может доказать ошибку или несправедливость любого из моих судей, высших сановников, друзей или придворных, пусть без страха обратится ко мне; я прислушаюсь и рассмотрю это дело лично, и если оно окажется истинно, я сам возьму на себя возмездие… я сам отомщу человеку, который обманывал меня, лицемерно представляясь невинным. Того же, кто предоставил сведения и доказательства, я награжу почестями и имуществом. И пусть Всевышний Бог вечно будет милостив ко мне и сохранит меня во имя счастья и процветания государства». Последовал ли кто-нибудь этому безумному предложению, мы не знаем, ибо вся история собственно двора покрыта мраком. Во всяком случае, улучшения не последовало; даже в последние десять лет над Константином насмехались, из-за отчаянных сумасбродств называя его рupillus (сиротка — лат.), подразумевая, что он нуждается в опеке. В целом ситуация довольно забавна. Перед нами — не знающий усталости деятельный самодержец, который совершенно не собирается позволять своим фаворитам открыто править, и тем не менее терпит это и даже содействует подобному положению вещей, лишь иногда кладя предел происходящему ужасными наказаниями — а затем то и дело меняет курс и воздвигает статуи казненным, как в случае с убитым Криспом. Его поведение — или расчетливый план, или проявление вспыльчивой и непостоянной натуры; мы слишком мало знаем о Константине, чтобы выбрать один, и потому предпочитаем оба эти мотива. Обладая известной долей практичности и известной долей воображения, из разрозненных сведений касательно Криспа, Елены, префекта Аблавия, узурпатора Калокера и наследника Далмация можно легко создать роман из жизни императорского двора; он был бы довольно-таки занимателен, но от начала до конца не имел бы никакого отношения к действительности. Так или иначе, существует убеждение, что в последние десять лет Константин, в сущности, не являлся уже настоящим правителем, каким был в годы своего расцвета. Аммиан предоставляет нам убедительные свидетельства полного разложения двора при его сыновьях. О финансовом положении государства, очевидно связанном с прочими около императорскими делами, мы здесь говорить не будем, поскольку не располагаем необходимыми данными; мы не знаем, к примеру, были ли новые налоги, введенные Константином, в целом милостью или же бременем. Также и торговый баланс Римской империи остается загадкой. Как мы уже отмечали, в системе, унаследованной Диоклетианом, было много ошибочного; что касается мероприятий, осуществленных Константином или при его участии, то идея ввести в отдельных отраслях промышленности государственную монополию, в рамках которой трудились бы рабы, конечно, никуда не годилась; однако нельзя забывать, что современная экономическая теория совсем недавно отвергла принципы подобного же рода. Метод сбора налогов, в частности, то, что декурионы несли ответственность за полученные с округа деньги (см. гл. У), привел даже, пожалуй, к худшим результатам, нежели сама жадность государства. Ряд законов, изданных Константином, показывает, к каким отчаянным средствам прибегали, чтобы избавиться от декурионата, — женились на рабынях, шли в армию, пробирались в число сенаторов, переезжали в менее контролируемые города, скрывались и жили инкогнито, позднее даже бежали к варварам. Какое-то время спастись можно было, перейдя в сословие клириков, но за этим внезапным всеобщим порывом последовал столь же внезапный запрет. Правительство всячески стремилось помешать уклонению от уплаты налогов. Нищета в провинциях еще усугубилась, когда местные христианские церкви получили в собственность земельные владения, как произошло по крайней мере в нескольких случаях. О новом делении империи мы также позволим себе сказать лишь несколько слов. Двенадцать диоцезов и более ста провинций, возникшие при Диоклетиане, теперь были распределены по четырем префектурам. Не углубляясь особенно в этот вопрос, можно привести доводы и за и против такого деления. Другое дело, будут ли они в каждом конкретном случае отвечать мотивам Константина; разумеется, не одна жажда новизны заставила его решиться на столь значительные перемены. Скорее всего, следствием стало увеличение числа государственных служащих; однако трудно установить, насколько было бессмысленно и обременительно данное увеличение. Наши суждения по данному поводу остаются безосновательными, пока мы не знаем ничего или почти ничего об обязанностях, деятельности и оплате этих работников и пока мы не представляем соотношения их численности и населения в целом. Разумеется, в дни Константина среди важных чиновников было немало жестоких и продажных людей, равно как и во времена его предшественников и преемников. Огромное значение имело также осуществленное при этом императоре разделение гражданской и военной власти — здесь все как раз более-менее понятно. Ранее существовавшие Рraefecti Praetorio, прежде — первые министры, зачастую распоряжавшиеся верховным властителем, хотя и сохранили звание, но отныне являлись всего лишь главными должностными лицами четырех префектур: Востока, Иллирии, Италии, Галлии; содержание титула полностью изменилось. Делами военными занимались теперь два высших офицера — magister equitum и magister peditum. То, что их было двое и что их обязанности делились не по областям, а по родам войск — один заведовал кавалерией, другой пехотой, — выдает замысел Константина: узурпировать власть становилось таким образом сложно или даже невозможно вообще, поскольку один не мог ничего сделать без другого. Было последовательно проведено разделение гражданской и военной администрации; перестали беспокоить порфироносца представлявшие в прошлом немалую опасность главы провинциальных армий, которые, будучи проконсулами, пропреторами, ректорами и так далее, начальствовали у себя в регионе над всеми военными силами, сдерживаемые лишь подчиненными им легатами. Данное мероприятие имело бы еще лучшие результаты, когда бы мятежи армий не сменили жестокости императорской семьи. Широко распространено мнение, что в военном плане правление Константина ознаменовало скорее спад, нежели подъем, невзирая на талант властителя. Речь не идет о роспуске преторианцев, начатом еще при Диоклетиане и завершенном после победы над Максенцием; то была политическая необходимость, и империя немного потеряла в лице этих отважных, но опасных воинов. Естественно, тут же возникла новая императорская стража, раlatini. Остальная армия, все те же легионы, наемники и так далее, по-видимому, оказалась поделена на сотitatenses, которые квартировали во внутренних частях страны, и рseudocomitatenses, к которым главным образом принадлежали отряды на границе и гарнизоны передовых крепостей. Зосим, завершая биографию Константина перечнем его грехов, жестоко укоряет его за поселение сотitatensum в больших городах, поскольку рубежи оказались наполовину опустошены и открыты варварам, а города изнемогали под тяжестью ненужного бремени, в то время как сами солдаты приучились наслаждаться зрелищами и роскошью. Нельзя ни безусловно признать, ни безоговорочно опровергнуть справедливость данного суждения. Возможно, крупные города тоже требовалось охранять. Сомнительно, чтобы Константин действительно к концу жизни так обленился, что бежал вместе с армией от нескольких сотен тайфалов, как сообщает тот же автор. По крайней мере, незадолго до смерти он вел серьезные приготовления к походу на персов. Естественным следствием того, что внутренние области страны обезлюдели и там стали селить иноземцев, дабы исправить ситуацию, была растущая варваризация римской армии. Более того, нанимая служить за плату юношей из соседних с границей племен, последних таким образом лишали их наиболее агрессивных представителей. Особенно значительное положение в войске, очевидно, занимали франки; во всяком случае, во времена наследников Константина франкские офицеры пользовались популярностью при дворе. Сохранить государство было важнее, чем сохранить нацию; да и оставалась еще надежда, что варвары постепенно будут ассимилированы, как это происходило ранее, в годы республики и первые века империи. Нельзя установить, в самом ли деле Константин выказывал предпочтение чужеземцам, и если да, то в каком плане. Его обвиняли, что он впервые сделал варваров консулами, но подробных свидетельств об этом нет. В списках консулов фигурирует исключительно урожденная римская знать — помимо часто встречающихся имен порфироносных особ. Другие государственные должности он действительно поручал варварам, и они вовсе не заставляли его раскаиваться в своей ошибке. Пленных солдат он тысячами выкупал на поле битвы у своих собственных победоносных воинов. Возможно, у него была дерзкая мысль поддержать силы истощенной Римской империи с помощью варваров и даже сделать их правящим сословием, не теряя, однако, верховной власти; естественно, нельзя ожидать от него каких-то четких деклараций по данному поводу. Впрочем, сильнее всего неприятие Константином сути римского характера проявляется не в его отношении к чужеземцам, но в создании на Боспоре Нового Рима. Об этом-то Новом Риме и пойдет теперь речь. Возникает вопрос: зачем в тех обстоятельствах вообще потребовалось создавать новую столицу? Ведь это означало отнюдь не просто перенос резиденции властителя. Ясно было, что местопребывание императора изменится еще не раз, в зависимости от обстановки на границах. Пусть при самом Константине наблюдалось редкостное затишье, его наследникам в IV веке мало было толку от новой столицы и ее великолепия. Кроме того, простая смена резиденции выглядела бы совершенно иначе: Константин выстроил бы в Византии дворец, как Диоклетиан — в Никомедии, украсил бы город, даже укрепил бы его, если понадобилось, после чего предоставил бы своим преемникам делать то же самое где-нибудь еще. В таком случае властителем руководило бы прежде всего стремление обезопасить правительство. Вопрос о причинах предпочтения именно данного места невероятно труден, поскольку мы не знаем глубинных политических замыслов Константина. Он пролил потоки крови, чтобы восстановить единство империи, а затем сам же почему-то разделил ее. Принял ли он уже решение, когда основывал новую столицу? Мы никогда не узнаем этого. Властелину мира незачем было направлять и беречь собственную династию, поскольку у него были жестокие дети. Он доверил случаю выбор наследника, которому достанутся империя и Константинополь. Первое место обычно отводят именно удобствам географического расположения города, однако не стоит переоценивать этот фактор. Действительно, Византии лежал намного ближе к опасным рубежам, чем Рим; отсюда было значительно удобнее следить за готами на Дунае и Понте, а также за персами. Но, невзирая на все одержанные над ними победы, ситуация с франками и алеманнами еще не настолько устоялась, чтобы считать совершенно спокойной далекую рейнскую границу. Далее, еще вопрос, стоило ли располагать столицу в одном из опаснейших регионов империи, где всего несколько лет назад усердствовали готские пираты. Теперь же, впрочем, город укрепили так, что девять веков завоеватели тщетно штурмовали его стены. Расположение Византия обеспечивало ему не только неприступность. Вспомним, какую роль в III столетии играл так называемый иллирийский треугольник, то есть часть суши между Черным, Эгейским и Адриатическим морями. Рожденные там военачальники и солдаты, среди них и семья самого Константина, ныне правили ими же спасенной страной. Эта область вполне могла теперь потребовать себе императорскую резиденцию; в таком случае перенесение столицы в Константинополь — достойное признание заслуг Иллирии. Данное толкование подтверждается словами Зонары, который сообщает, что Константин сперва подумывал о каком-нибудь городе в глубине полуострова, например о Сардике (нынешняя София в Болгарии); такой выбор можно объяснить единственно желанием почтить определенный народ. Однако Константинополь, где бы он ни располагался, представлял собой не просто императорскую резиденцию, но символ нового положения в государстве, религии и общественной жизни. Основатель его, несомненно, вполне это сознавал; ему требовалось место, где новому не мешали бы древние традиции. Заслуженно или нет, но история наделила этот поступок печатью величия; в городе Константина сложился совершенно особый дух, совместивший в себе общественное и религиозное, и совершенно особая культура — культура Византии; любя ее или ненавидя, нельзя отрицать, что это была сила, оказавшая немалое влияние на мир в целом. Высшей точкой ее стала деспотия, бесконечно усиленная за счет объединения церковной и светской власти; мораль вытеснилась ортодоксией; естественные инстинкты в их откровенном и бесстыдном выражении оказались подавлены лицемерием и ханжеством; под бременем деспотии родились жадность, притворяющаяся нищетой, и потаенное коварство; в религиозной литературе и искусстве поражает невероятное упорство, с которым вновь и вновь повторялись устарелые, истертые мотивы; однако многое в характере новой культуры напоминает о Египте, и с Египтом Византия делит одно из благороднейших его качеств, а именно — целеустремленность. Но мы говорим не о позднейших исторических тенденциях, а о времени их зарождения. Высказывалось предположение, что Константин испытывал к Риму глубокую неприязнь, причиной или результатом которой стало возмущение по поводу забвения императором языческих церемоний. Однако нужды в подобном объяснении нет. Со времен Диоклетиана было абсолютно ясно, что Рим не годится для роли императорской резиденции, а также что империю необходимо поделить. Промежуточное правление Максенция со всей убедительностью продемонстрировало, к великому несчастью для города, как жестоко можно надругаться, пока императоры находятся далеко на востоке и на севере, над древним благородным именем владычицы мира; но Константин понимал, что после роспуска преторианцев с этой стороны опасаться нечего. Никто не ждал, что он действительно поселится в Риме. Центр управления на протяжении долгих лет располагался там, где штаб Диоклетиана, то есть преимущественно в Никомедии. Позднее, уже будучи владыкой Запада, Константин, как и Лициний, навещал Рим лишь изредка, обитая большей частью в Галлии и в военных лагерях. Но возможно, после победы над Лицинием он не хотел уже лишать Восток чести приютить у себя столицу, поскольку и в других серьезных вопросах он обычно не препятствовал естественному ходу событий. Не исключено, что тайные мероприятия, сопутствовавшие падению Лициния, также повлияли на этот выбор. Наконец, тяга к созиданию, одно из могущественнейших стремлений, свойственных достойным правителям, превратилась у Константина в настоящую страсть. И нет символа власти более явного, нежели поражающие своим величием постройки. Далее, строительство, осуществляемое быстро и с привлечением крупных средств, создает видимость бурной императорской деятельности и в мирные времена с успехом может заменить другие ее виды. Новый город стал для своего основателя образом и моделью нового мира. Окончательному избранию места императорской резиденции предшествовало несколько других примечательных попыток. Помимо Сардики император подумывал также о Фессалониках, а потом о Халкедоне, что на восточном берегу Боспора. Однако первое более-менее определенное решение он вынес в пользу окрестности древней Трои, откуда некогда благодаря Энею началось заселение Лация и стало возможным основание Рима. О сентиментальной любви к прошлому в случае Константина говорить не более оправданно, чем в случае Цезаря и Августа, вынашивавших подобные же планы. Конечно, свою роль языческие суеверия сыграли; мы уже видели, что император не был чужд таких соображений. Илион являлся древним священным центром римлян; некий оракул, о котором мы ничего не знаем, велел им однажды перенести столицу в Илион, туда, откуда они вышли. Константин лично посетил знаменитые просторы, где тысячу лет не прекращались жертвоприношения на погребальных курганах героев Гомера; на могиле Аякса, там, где находился римский лагерь, Константин сам принялся намечать границы будущего города. Ворота уже построили, когда однажды ночью императору явился Господь и предупредил, чтобы тот избрал другое место; и так был выбран Византии. Спустя сто лет путешественники, минуя Трою, могли еще наблюдать оставшуюся неоконченной постройку. Если читатель пожелает увидеть здесь конфликт между язычниками и христианами из императорского окружения — никто не станет ему возражать. Ясно, что придворное духовенство любыми средствами стремилось отвратить императора от языческих церемоний и предсказаний. Но и основание Константинополя не обошлось без подобных вмешательств. Пусть за орлов, перенесших мерные ленты и камни из Халкедона через Боспор в Византии, отвечают Зонара и Цедрен; несколько такого же рода подробностей свидетельствуют разве что о стремлении современников видеть за всеми важными событиями указание свыше. Константину пришлось согласиться на обвинение в суеверии ради языческого населения империи, да и сам он, очевидно, не был вполне лишен предрассудков. Он высказался по поводу данного мероприятия в монотеистическом духе, однако довольно-таки неопределенно и таинственно: «С Божьего соизволения мы даровали городу вечное имя». Что это за вечное имя? Явно не Константинополь, вероятно, и не Новый Рим, но Флора или Антуса. «Цветущая» — тайное священное название Рима. Но Бог, по воле которого городу дали такое имя, едва ли был христианским Богом. Да и сон, который приписывают императору поздние хроники, — оборванная женщина, молящая о новой одежде, — едва ли носит христианский характер. Торжественная закладка западной стены состоялась 4 ноября первого года 276-й Олимпиады, то есть в 326 г., когда солнце находилось в знаке Стрельца, но в час Рака. Незадолго до того наследник и, вероятно, также императрица были казнены. Именно в то время Константин сближается с философом Сопатром (см. гл. 9), и Сопатр даже присутствует на церемонии — он telestes, то есть он совершает символические действия, долженствующие обеспечить магически безопасность новой столице. Помимо Сопатра назван иерофант Претекстат, по-видимому, великий понтифик. Позднее получила распространение легенда, будто бы на константинопольском Форуме, под колонной из порфира, несущей статую основателя, лежит палладий, тайно позаимствованный им из Рима. Это была бы настоящая telesma, такая, какие часто применяли в античности для предотвращения чумы и в качестве талисмана удачи; к примеру, Аполлоний Тианский в том же Византии таким же образом отводил воды реки Лик, несшей болезнь блох и мошек, испуг лошадей и другие несчастья. Теперь город Виза интересовали не такие мелочи, но судьба мира, оказавшаяся сплетенной с этим местом. С возросшим вниманием стали исследовать прежнюю его историю, заново перетолковывали древние мифы и пророчества и во всем обнаруживали предзнаменования великого будущего, готового наступить. Византии приковал к себе внимание всего мира тем, насколько быстро оправился после катастрофы, постигшей его при Септимии Севере и Галлиене, а также тем, как геройски он сопротивлялся первому из них; теперь он стал господином империи. Мы не будем пытаться описывать ни древний, ни новый город. Упомянем вкратце лишь о тех деталях, которые живописуют одновременно и самого Константина. Он сам, с копьем в руке, очертил границы внешней стены. Возможно, в предании о данном событии содержится и зерно истины. Его спутники сочли, что он идет по слишком широкому кругу, и спросили: «Сколько еще, ваше величество?» На это он ответил: «Пока Тот, Кто идет передо мной, не остановится», как если бы он видел перед собой некое сверхъестественное существо. Понятно, что он счел полезным ответить именно так, если другие верили или показывали, что верят, в подобные явления. Нельзя установить, в самом ли деле прочие церемонии повторяли ритуалы, совершенные при основании Рима и описанные Плутархом в одиннадцатой главе «Жизни Ромула». Спустя почти четыре года, 11 мая 330 г., проводились пышные торжества и великолепные цирковые игры по случаю освящения новой постройки и присвоения ей имени Константинополя. То, что Константин посвятил столицу Деве Марии, конечно, всего лишь позднейшая выдумка. Он посвятил ее прежде всего себе и собственной славе. Ему было мало, что название города и каждый его камень напоминают о нем и что множество величественных памятников возведены специально в его честь; каждый год в факельной процессии провозили по цирку позолоченную статую императора с Тихе, гением-хранителем места на правой руке, и цезарь должен был встать с кресла и простереться ниц перед изображением Константина и Тихе. Кто бы воспрепятствовал народу создать нечто вроде культа уже упоминавшейся колонны из порфира с огромной статуей Константина сверху, возжигать перед ней свечи и благовония и клясться ею? Арианин Филосторг обвиняет в этом христиан, и, вполне возможно, он прав, невзирая на все возражения; ибо, когда властелин мира сам указывает, что делать, христиане и язычники равно не замедлят обожествить его еще при жизни. Все то же самое мы наблюдаем, глядя, как заселялся новый город, как он приобретал свои привилегии. Он стал в буквальном смысле равным Риму, будучи наделен теми же правами, теми же учреждениями и теми же должностями; подобно городу на Тибре, он даже располагался на семи холмах. Более того, в нем даже был сенат, хотя никто понятия не имел, зачем он понадобился; разве что двору захотелось иметь статистов для шествий. Некоторые римские сенаторы даже перебрались в Константинополь, соблазненные материальными богатствами, вроде замков и поместий; и, если верить позднейшему преданию, все было обставлено с большой деликатностью — император порадовал их, поставив на берегу Боспора точные копии их римских вилл. Кроме того, он выстроил для них великолепный дворец сената; но ни статуи муз, стоявшие некогда на священном холме Геликона, ни скульптуры Зевса из Додоны и Паллады из Линда, украшавшие ныне вход в здание, не могли придать этому новообразованию хоть какую-то ценность. Однако помимо придворных, офицеров, чиновников и сенаторов городу требовалось также достойное население. Под годом его освящения блаженный Иероним отмечает: «Освящается Константинополь по обнажении почти всех городов». Это относится в основном к их жителям. Воспользовался ли Константин разрухой, царившей на разгромленном Востоке Лициния, или же он действовал другими методами, но, так или иначе, он достиг исполнения своего желания. Это желание, выраженное прозаическим и недружелюбным языком Евнапия, выглядит так: «Константин, опустошив другие города, перевез в Византии пьяный демос; этих людей он разместил поближе к себе, чтобы они, с похмелья, рукоплескали ему в театрах. Константину нравилось, когда возбужденный народ возносил ему хвалы или выкрикивал его имя, хотя бы даже по своей глупости они его с трудом выговаривали». Нелегко рассуждать о самодовольстве великих людей, если мы не располагаем по-настоящему хорошими источниками. В случае Константина невероятное тщеславие и помпезные выступления, о которых говорят многие авторы, скорее всего, преследуют обдуманную политическую цель. Нет сомнений, что в глубине души он презирал обитателей Константинополя. Однако замечание Иеронима имеет еще и другой смысл. Чтобы добыть средства на содержание нового городского управления, нужно было строже взыскивать их с империи. Известно, что Константин потратил на все шестьдесят миллионов франков на наши деньги, и это скорее мало, чем много, учитывая размах предприятия и расходы на строительство. Раздачи вина, хлеба и масла, принявшие постоянный характер после 332 г., без чего значительная часть населения просто не выжила бы, ложились на страну тяжелым бременем. Евнапий жалуется, что всех кораблей с зерном, приплывавших из Египта, Малой Азии и Сирии, не хватало, чтобы прокормить чернь. В V веке, когда писались эти слова, Константинополь стал многолюднее, чем Рим. Наконец, многие города империи лишили других хранившихся в них сокровищ — произведений искусства, и это была жестокая потеря для имевших греческое образование. Уже говорилось о том, как хватали и пускали на переплавку статуи из драгоценных материалов; вдобавок эти, самые бесчестные и наглые из всех известных нам, похитители шедевров оправдывались, что таким образом они содействуют украшению новой столицы. Здесь Константин предстает не как язычник и не как христианин, ибо переносом изображений богов в Византии он оскорбил чувства приверженцев обеих религий, но как эгоистичный грабитель, стремящийся только прославить собственное имя. Ни один текст не наполнит любителя античного искусства большей скорбью, нежели опись произведений искусства, ввезенных в Византии Константином и его преемниками, особенно если вспомнить, что в итоге все это было уничтожено во время Четвертого крестового похода. Когда, например, Евсевий говорит о Пифийском и Сминфийском Аполлонах, о Самосской Гере, о Зевсе Олимпийце и других, то совершенно не обязательно речь идет о подлинниках; но утрата любого греческого творения невосполнима, и оригиналы названных статуй, так или иначе, утрачены. Нагромождение великолепных, но несочетаемых шедевров, как в случае с 427 статуями, установленными перед Святой Софией, производило неприятное впечатление страшной безвкусицы; иногда детали статуй заменяли совершенно варварски; например, Константин приставил слепок с собственной круглой головы к плечам гигантской статуи Аполлона и установил ее на той самой колонне из порфира. Из Рима, помимо прочего, перевезли множество скульптур императоров; по-видимому, изображение Максенция в их число попало совершенно случайно, и когда язычники новоявленной столицы принялись его почитать, вероятно, из политических соображений, то говорят, что Константин заставил убрать статую и предать смерти поклонявшихся ей. Однако значительно большее число произведений пришло из Греции и западной части Малой Азии. Некогда римские проконсулы и императоры уже грабили те же самые земли, но тогда их можно было простить, ибо Рим и его культура не могли окончательно оформиться без греческого искусства; но Византии стремился пожрать все прекрасное лишь затем, чтобы не позволить провинциям владеть им. И тем не менее, город не умел ценить свои сокровища иначе, как сочиняя про них суеверные истории, анекдоты и слабые подобия эпиграмм. Хотя мы и располагаем довольно обширным материалом на этот счет, у нас, к сожалению, нет никакого представления о константинопольских зданиях, воздвигнутых исключительно благодаря разбою, например о колоннах, позаимствованных из окрестностей. В то время архитектура находилась в упадке. Сводчатые конструкции вступили в решающий бой с отжившей, непрактичной архитектурой ранних греческих храмов. Основная характеристика зодчества периода Константина — пестрая броская пышность. Неотъемлемой частью его являются купола, ниши, круглые залы, драгоценные инкрустации, золотое покрытие и мозаика. Императору не терпелось закончить строительство побыстрее, о чем свидетельствует поспешное, несовершенное исполнение, в результате чего несколько зданий вскоре разрушились, и понадобились новые средства на их восстановление. Константин возвел не только много великолепных церквей, но и два очевидно языческих храма. Один из них, принадлежавший цирку, был посвящен Диоскурам, Кастору и Поллуксу; другой был Тихейон, храм Тихе, хранительницы города. Мы уже сталкивались с ежегодно проводившимся шествием, когда в цирке проносили статую императора с маленькой Тихе на руке. Упоминаются еще несколько изображений этой богини, причем одно из них пришло из Рима. Это похищение божества явно представляло собой не просто символ; оно долженствовало магически закрепить перемещение столицы мира на новое место. Константин, разумеется, прикладывал все усилия, дабы лишить Тихе ее явной «языческости». Например, лоб ее украсили крестом, а на великом празднестве 330 г. любопытным образом соединились молитва к Тихе и «Господи, помилуй»; но главенствовало, конечно, прежде всего идолопоклонническое отношение. Талисман удачи даже присоединили к публично выставляемому кресту. На декорированной вершине мильного столба видны статуи Константина и Елены, держащие крест, на котором можно заметить цепь. Цепь эта, как считалось, обладала колдовской силой, даруя Риму победы над всеми народами и защиту ото всех нападений; и ее также называли Тихе этого города. Не исключено, что вся композиция появилась в более недавние времена, и значение цепи существовало только в воображении византийцев, но Константин своими магическими действиями, уж конечно, подал повод к возникновению таких легенд. Как мы предположили, реакция на все это придворных-христиан и клириков повлекла за собой падение и казнь Сопатра. Нам известно также о гибели другого языческого философа по имени Канонарид, во времена, непосредственно предшествовавшие освящению города. Канонарид прилюдно прокричал императору: «Не пытайся возвыситься над нашими предками, ибо ты обратил наших предков [т. е. их обычаи и религию] в ничто!» Константин заставил философа приблизиться и стал убеждать его отказаться от этой апологии язычества, но тот воскликнул, что хочет умереть за своих предков, и был поэтому обезглавлен. Теперь обратим наши взоры от гордой новой столицы к старой. За Римом осталось одно преимущество, пожалуй не слишком значимое на тот момент, — по всей империи клирики признавали безусловное главенство римского епископа. Едва ли кто мог в то время предположить, что в стороне от императорского трона Византии будет воздвигнут иной трон — трон западного первосвященника, и что Церковь, в Константинополе оказавшаяся в тени светской власти, а в Антиохии, Иерусалиме и Александрии подвергавшаяся постоянной угрозе со стороны сарацинов и разного рода ересей, однажды сделает Рим духовным центром нового мира. Отношения Константина с римской христианской общиной были весьма двусмысленными. Его дар ей на самом деле — вымысел; сказочное великолепие храмов и роскошь дарений, описываемых Анастасием Библиотекарем, на деле оказываются, мягко говоря, преувеличением, что заставляет нас усомниться в хваленой щедрости императора. История о том, как Константин был крещен епископом Сильвестром в баптистерии Латерана, — также не более чем легенда, призванная скрыть тот неприглядный факт, что правителя крестил сторонник арианства, Евсевий Никомедийский. В конфликте с арианами римским епископам не удалось остаться в роли сторонних наблюдателей и судей. Да и позднее они не раз оказывались вовлечены в политические дрязги внутри Церкви, и лишь со временем римская Церковь выросла в некую стоящую над миром силу. В те времена, о которых идет речь, главным препятствием на пути римской Церкви было то, что среди городского населения большинство составляли язычники. На протяжении всего IV века сам облик древней столицы служил напоминанием о ее языческом прошлом и настоящем. Особенно это касается архитектуры. Должны были пройти еще годы и годы, в течение которых город не раз разрушали и перестраивали, прежде чем христианский Рим, с его церквями, патриархиями и монастырями, возник на месте Рима имперского. Даже сооружения III века по большей части служат воплощением языческой культуры и языческих наслаждений. Бани Каракаллы, Александра Севера, Деция, Филипа и более поздние — Диоклетиана и Константина, богатейшее убранство форума Траяна, роскошная вилла Гордианов, храм Солнца, выстроенный Аврелианом, базилика и цирк Максенция и, наконец, мечта, взлелеянная младшим Гордианом, уточненная Галлиеном, но так никогда и не воплощенная — возвести монументальную колоннаду с террасами, которая бы пересекла Марсово поле и тянулась бы дальше, вдоль Фламиниевой дороги, до самого Мильвийского моста, — все это вполне характеризует тягу к строительству той эпохи. От второй половины IV века нам остались «Regionary Catalogues» (изначально — то есть без позднейших вставок, ранее считавшихся подлинными — значительно менее обильные сведениями; в этих вставках содержатся, помимо упоминаний о прочих постройках, и названия более ста пятидесяти языческих храмов). Но даже со всеми поправками цифры оказываются внушительными. В Книгах провинций (сюда мы относим Сuriosum Urbis и Notitia) описываются не все здания города, а лишь те, что расположены на границах между четырнадцатью его районами, но даже в этом перечне присутствует огромное количество храмов, форумов, базилик, бань, садов, административных строений, помещений для игр, статуй и тому подобное — и что характерно, ни одной христианской церкви. Возможно, это сознательное упущение: в эпоху Константина и Феодосия в Риме наверняка были замечательные христианские церкви, и только закоренелый язычник мог их не заметить. Мы, конечно, можем представлять себе эти сооружения сколь угодно огромными и великолепными, однако они никак не могли равняться с истинным великолепием древней языческой архитектуры. В конце каждой из книг помещены своего рода «индексы»; они ненадежны как раз в плане количественных оценок, но, если мы прибавим к двадцати восьми библиотекам, одиннадцати форумам, десяти большим базиликам и одиннадцати огромным баням только два амфитеатра, три театра, два цирка и так далее, мы все же не назовем истинного их числа, так как даже сохранившиеся развалины свидетельствуют о большем их количестве. Представим также (как это ни сложно), что среди всех этих зданий стояло великое множество роскошных декоративных построек: мраморные триумфальные арки (их было тридцать четыре или тридцать шесть), многочисленные статуи и скульптурные группы и прочее. Все это было живописно разбросано по долинам и склонам, среди садов и рощ, и повсюду слышался говор ручьев, спешивших с окрестных холмов по девятнадцати высоким арочным акведукам, чтобы напоить свежестью людей, животных, деревья и травы и сам воздух великого города. Многим народам, древним и современным, удавалось воплотить в жизнь свою любовь к монументальной архитектуре, многие возводили колоссальные сооружения, но с этой точки зрения древний Рим был и останется уникальным в истории, ибо только там греческое преклонение перед красотой соединялось с материальной возможностью эту красоту воплотить и неистребимой жаждой величия — в том числе и внешнего. Каждый, кто приезжал в Рим, еще полный свежих впечатлений от Константинополя, как, скажем, Констанций в 356 г., когда он праздновал свою победу над Магненцием, замирал в изумлении, и любое сооружение казалось ему прекраснейшим из творений человеческих рук. Форум Траяна с его базиликой Ульпии Констанций счел верхом великолепия. Население города, распоряжавшееся и пользовавшееся всей этой красотой, не превышало по численности население наших современных столиц. Владычица мировой империи, на территории которой при Веспасиане проживало около ста двадцати миллионов человек — город Рим, — в самые благодатные времена вряд ли насчитывала более полутора миллионов жителей. Современные исследователи внесли коррективы в прежние, невольно завышенные оценки, подсчитав общую площадь города с пригородами и площадь его обширных незаселенных территорий, на основании данных о соотношении плотности населения и размера пространства, отведенного под транспорт и архитектурные красоты в современных столицах. У кого-то может возникнуть вопрос: откуда же брались люди, чтобы наслаждаться подобной роскошью — всеми этими храмами, театрами, парками и банями? Колизей один мог вместить пятнадцатую часть населения города, Большой цирк — каждого десятого его жителя. Чтобы все эти сооружения не пустовали, требовался народ, которому на протяжении нескольких сот лет прививали бы вкус к развлечениям, народ, живущий только удовольствиями, не знающий и не желающий знать ничего, кроме непрекращающейся череды наслаждений. Огромное количество ничем не занятых холостяков, постоянный приток богатых провинциалов, разврат и роскошь, царившие повсюду, при том, что город был и оставался политическим и деловым центром империи, — все это привело к тому, что в Риме возник особый человеческий тип, невозможный более нигде. В этой пестрой мешанине сосуществовали два отдельных сообщества, разграничение между которыми затрагивало все социальные группы, — язычники и христиане. Мы не будем здесь касаться вопроса о том, как формировалась и развивалась римская христианская община на протяжении трех первых веков христианства и в эпоху гонений. Во времена правления Константина она, очевидно, существенно выросла и претерпела некую реорганизацию, но у нас нет об этом никаких достоверных сведений. Однако источники второй половины IV века, в первую очередь сочинения Иеронима, рисуют нам мрачную картину упадка. Мир, с его соблазнами, находил путь к сердцам христиан — от рядовых членов общины до самых высоких иерархов; человек мог быть ревностным христианином и при этом лишенным всяких представлений о морали. Порой все сообщество оказывалось втянуто в распри и неурядицы. Аммиан упоминает о жестокой и кровопролитной войне между двумя претендентами на епископскую кафедру, Дамасом и Урсином (366 г.), закончившейся тем, что однажды в базилике Сицинина было найдено 137 трупов убитых людей. Иероним, ставший секретарем епископа Дамаса (победившего в этом соперничестве), имел возможность лично наблюдать, что творится в общине на всех уровнях. Он знал, как часто убивали нерожденных детей; он лично был знаком с парой плебеев, в которой муж уже похоронил двадцать жен, а жена оставалась вдовой двадцати двух мужей. Не делает он секрета и из всеобщей развращенности. Основное внимание при этом Иероним уделяет описанию пороков высших классов и некоторых клириков, указывая на их взаимовлияние. Высокородная дама, богатая вдова, гордо выставляет на всеобщее обозрение свои ярко размалеванные полные щеки; за ее носилками следуют евнухи. В их сопровождении она регулярно посещает церкви, с достоинством прокладывая себе путь через толпу нищих и раздавая милостыню. Дома у нее хранится Библия, писанная золотом по пурпурному пергаменту и украшенная драгоценными камнями, но при этом она оставит нуждающегося бедняка умирать с голоду, если тот не потешит ее тщеславие. Глашатай оповещает весь город, когда высокородная госпожа отправляется к вечере, или адаре. Она и сама часто принимает гостей: в подобной роли нередко выступают и клирики — говорят комплименты, целуют хозяйку и простирают руки — в благословляющем жесте, надо думать? — нет, за подарком. Ничто не льстит так самолюбию дамы, как зависимость от нее священников. Свобода вдовы многим кажется куда привлекательней, чем жизнь под властью мужа, тем более что в ней присутствует видимость целомудрия, за которое многие стремятся вознаградить себя вином и изысканной пищей. Другие — те, кто ходит во власяницах как ночные совы, постоянно вздыхают и тайком отдаются грубейшим порывам сладострастия, — ничуть не лучше. Суровый пастырь с большим подозрением смотрит и на так называемые «духовные связи», нередко разрушающие нормальную семью. Некоторые мужчины под благочестивым предлогом бросают своих жен и берут себе других подруг. Женщины называют мальчиков своими духовными сыновьями, а в итоге вступают с ними в плотскую связь. Иероним перечисляет множество такого рода грязных деяний, в частности, рассказывает о некоем Тартюфе, который знакомился с женщинами, предлагая себя на роль исповедника, а в результате соблазнял их. Сами клирики тоже не убереглись от этого порока. Иероним безоговорочно осуждает порочную практику, согласно которой священнослужители селятся вместе со своими духовными сестрами, называемыми аgapetes (или syneisactes), и еще более яростно — их стремление заполучить себе в качестве духовных сестер влиятельных дам и обрести, таким образом, богатство и власть. Некоторые маскируются под аскетов — не стригут волосы и бороды, ходят в черных одеждах и босые; они обманывают грешниц тем, что якобы постоянно постятся, а на самом деле предаются по ночам безудержному обжорству. Есть еще те, кто — подобно аббатам прошлого века — принимает духовный сан только ради того, чтобы чувствовать себя свободней в общении с дамами. Люди такого рода элегантно одеты, аккуратно пострижены и источают приятный аромат; на их пальцах поблескивают драгоценные камни; они жеманно ступают на мысочки в своей элегантной обуви и похожи больше на женихов, чем на служителей Церкви. Таков был Иовиниан, «разряженный в полотняные и шелковые ткани и в атребатское и лаодикийское платье. Румянятся щеки, лоснится кожа, волоса на затылке и на лбу прибраны в кружок». Находились и такие, кто тратил все свое время и силы, собирая сведения об именах, адресах и характерах разных дам. Иероним сообщает, что он лично знал одного клирика, который ходил из дома в дом и разносил грязные сплетни, так что в конце концов стал для всех просто пугалом. С утра до ночи он ездил по городу, верхом на своем быстром и красивом коне, так что его прозвали «городским форейтором» (veredarius urbis). Часто он заставал своих жертв еще в постели; а если какая-то вещь ему нравилась, он начинал выпрашивать ее таким тоном, что любой разумный человек предпочитал сразу ее ему подарить. Нашему вниманию представлен даже весьма занимательный портрет облаченного саном прожигателя жизни. Иероним повествует о нем со жгучим отвращением волка, пробравшегося в овчарню, но мы не будем обсуждать здесь историю тайной любви, ибо все сказанное и так увело нас на два поколения вперед от времен Константина. Очевидно, основание монастырей с жестким уставом, ограждавшим отшельников от искушений городской жизни, стало в те времена насущной необходимостью. Отшельничество отвечало требованиям эпохи, ибо много было тех, кто разрывался между старой и новой религией, между обычаями предков и заповедями новой веры и в поисках спасения готов был на самые крайние меры, но и они порой оступались. Иероним немало потрудился для того, чтобы, по крайней мере среди тех, кто прислушивался к нему, возвести целомудрие в ранг основного жизненного принципа. Суждения этого одностороннего, но сильного и целеустремленного человека и его личный пример определили во многом воззрения и поступки его последовательниц — Павлы, Марцеллы и Евстохии, отказавшихся от всех земных радостей. Иероним считал целибат обязательным условием подвижничества, ибо высшие тайны были открыты апостолу-девственнику Иоанну, а не его женатым собратьям. Нашествие германских племен, угрожавшее крушением всего миропорядка, — оrbis ruit, — несомненно, только усилило во много раз это желание уйти от мира. В самом Риме и во всей западной части империи множество мужчин и женщин преисполнялись решимостью принять аскезу. На скалистых хребтах Средиземноморья и пустынных италийских побережьях стали селиться отшельники, а в скором времени — возникать монастыри; некоторые острова, скажем, один из Понцианских, почитались и посещались, как могилы мучеников. И в центре Рима можно было жить в полной изоляции, как это делала богатая римлянка Аселла: она продала все свои драгоценности и заточила себя в маленькой каморке; питалась только хлебом, солью и водой, ни с кем не общалась и никуда не выходила, только навещала изредка могилы апостолов. Она порвала все связи со своей семьей и радовалась, что все о ней забыли. Иероним пользуется этой редкой возможностью продемонстрировать разницу между истинными городскими отшельницами и показным благочестием притворщиц. Очевидно, встречались и обычные простодушные и здравомыслящие христианские семьи, отвергавшие и аскезу и оргии, но в сочинениях благочестивого отца церкви о них не говорится ничего. Его больше интересовали крайности и случаи из ряда вон выходящие. Между рассказами об обществе христиан и о самых образованных и благородных язычниках IV столетия мы поместим описание римского простонародья, как оно дано нам в искусном освещении Аммиана Марцеллина. Аммиан начинает с повествования о беспорядках, возникших из-за нехватки вина, и попутно сообщает нам, что римская чернь очень много пьянствовала; и до сих пор в Риме пьют больше, нежели во Флоренции или Неаполе. Раздач вина, введенных во времена Константина, не хватало; те, кто имел лишние деньги, ночи напролет проводили в харчевнях. Когда прошел слух, что префект Симмах сказал, будто охотнее потушит вином известковые печи, чем снизит цену на известь, дом его сожгли. Стоит только упомянуть Рим, тут же заходит разговор о бесчинствах в кабаках. Как сегодня тогга, так тогда — игра в кости была излюбленным времяпрепровождением что на улице, что в трактире, и ей отводилось все свободное время; ей непременно сопутствовали пронзительные крики, от которых кровь холодела в жилах у всех, кто имел несчастье находиться в пределах слышимости. Если игру в tesserae и считали более почтенной, нежели в аlеае, то Аммиан полагает, что разница между ними была не больше, чем между вором и разбойником. Он говорит также, что, к сожалению, только связи, возникшие за игорным столом, еще объединяли людей. Обычные римляне представляли собой преисполненные самодовольства ничтожества; несмотря на полутысячелетний приток населения изо всех земель, еще много древних плебейских фамилий, пусть они и ходили босиком, продолжало величаться такими именами, как: Цимессор, Статарий, Цицимбрик, Пордака, Сальзула и тому подобное. То и дело, по крайней мере в театре, раздавался дикий злобный вопль, что нужно выгнать всех чужаков — хотя, говорит Аммиан, Рим во все времена был силен поддержкой пришлого элемента. Но в основном Рим, конечно, требовал рапem et circenses (хлеба и зрелищ — лат.). Что касается хлеба, то не было дней более опасных, чем когда флоты с зерном из Африки задерживались, из-за войны или встречного ветра. Однажды, оказавшись в такой ситуации, городской префект Тертулл (359 г.) показал ревущей толпе в качестве залога своих детей, и этим утишил ее настолько, что смог даже добраться до острова на Тибре, близ Остии, где благоухали розы и стоял храм Диоскуров и где римляне справляли веселый ежегодный праздник; здесь Тертулл принес жертвы Кастору и Поллуксу, и море успокоилось, и тихий южный ветер пригнал к берегу груженные хлебом корабли. Та часть праздной толпы, которой было мало раздаваемых хлеба, вина, масла и свинины, собиралась у дверей продовольственных лавок и наслаждалась хотя бы ароматом жареного мяса и прочей пищи. В то же время римляне были жадны до всего, что можно назвать зрелищем. В IV веке соответствующих государственных субсидий не хватало, и желания народа удовлетворяла щедрость новоизбранных сенаторов и высших должностных лиц. Они отнюдь не всегда были богаты, и поэтому данная обязанность на них ложилась очень тяжелым бременем, поскольку каждому надлежало стремиться превзойти своих предшественников, даже не из честолюбия, а из-за ненасытности черни. Значительная часть переписки Симмаха посвящена хлопотам по организации торжеств, по случаю ли своего повышения в должности, или своих родственников, или по другим поводам. Со времен Диоклетиана не было примера такой императорской расточительности, какая подвигла Карина на огромной площади подле Капитолия возвести деревянный амфитеатр, пышно отделать его драгоценными камнями, золотом и слоновой костью, изобразить там, помимо прочих изысков, горных козлов и гиппопотамов, а также сражения медведей и тюленей. Императоры, конечно, еще оплачивали разнообразные постройки — например, Константин великолепно восстановил Большой цирк; но сами представления давали по преимуществу богатые сановники, от которых требовалось как-то облагодетельствовать государство и потратить в его пользу свои доходы, раз уж они были освобождены от налогов. Уезжать из Рима было бесполезно: в таких случаях, по-видимому, сборщики налогов проводили игры от имени отсутствующего устроителя. Большой удачей считалось, если человек ухитрялся беспошлинно ввезти каких-нибудь экзотических зверей. Важнее всего было выбрать лошадей для цирка; ибо именно на скачках как высокопоставленные, так и простые римляне удовлетворяли свою суеверную страсть к риску, и здесь жокей мог снискать величайшую славу и даже заработать нечто вроде неприкосновенности. У римлян в этом плане выработался настолько утонченный вкус, что скрещение пород стало их постоянным занятием; уполномоченные людей богатых объездили половину известного на тот момент мира, чтобы найти нечто новое и невиданное и бережно перевезти это в Рим. Раболепнее писем, чем письма Симмаха к этим агентам, представить себе невозможно. Чтобы проводить поединки со зверями в театрах и Колоссеуме, чтобы устраивать охоты (sylvae) в Большом цирке, нужны были гладиаторы, «группа бойцов худших, чем соратники Спартака». Время от времени на арене появлялись пленные варвары, например саксы, но, пожалуй, преобладали все же, в соответствии с духом эпохи, схватки между зверями. Организаторы игр пребывают в постоянной тревоге: как добыть необходимых животных? Им нужны были медведи, которых иногда привозили совершенно изнуренными, а иногда подменяли по дороге, ливийские львы, полчища леопардов, шотландские гончие, крокодилы, а также аddaces, рygargi и другие, кого мы не можем идентифицировать с точностью. Известно, что после победы над персами император помог несколькими слонами, но это было скорее исключение. Сюда же следует отнести сценические декорации для цирка или для некоего театра, создавать которые Симмах однажды призвал художников с Сицилии. Симмах, думается, делал то, что от него требовалось по службе, и сам стоял выше подобных интересов, но в его времена у отдельных гладиаторов были не менее преданные поклонники, чем в период ранней империи. Весьма обширные, но слегка варварские мозаики на вилле Боргезе, изображающие гладиаторские игры и звериные схватки, относятся, вероятно, к IV веку; рядом с фигурами подписаны имена. Теперь искусство унизилось до такого рода картин, и целые залы и фасады домов украшались ими. У собственно театра тоже имелись восторженные почитатели, среди них люди с громкими именами, как, например, Юний Мессала, который в годы правления Константина подарил мимам все свое состояние, включая ценные одежды своих родителей. По крайней мере, «комедии» еще вызывали у римлян определенный интерес, но скорее среди простого народа, главным удовольствием которого было прогонять актеров свистом, чего те пытались избежать с помощью денег. Можно предположить, что «комедия» в данном случае — это фарс (mimus). Значительно больше внимания привлекала пантомима, то есть балет, где, согласно, возможно, несколько преувеличенной оценке, до сих пор участвовало три тысячи танцовщиц и огромное количество музыкантов. Если наши источники и предоставляют нам сведения касательно хлеба и зрелищ, мы остаемся во мраке неведения, когда пытаемся выяснить тысячу других деталей, необходимых для завершения портрета тогдашнего Рима. Так, на важный вопрос о соотношении числа рабов и свободных нельзя ответить даже приблизительно, и предположительные оценки различаются очень сильно. То там, то здесь перед глазами исследователя открывается брешь, и на мгновение он видит ту промежуточную стадию между государственной фабрикой и рабской галерой, где трудились для удовлетворения общественных нужд. Сюда относятся гигантские пекарни, изготовлявшие хлеб для раздачи. Со временем начальник этих пекарен (mancipum) выстроил неподалеку от них харчевни и бордели, где многих неблагоразумных людей обманом завлекали на фабрику, чтобы остаток жизни они провели в рабском труде; человек исчезал совершенно, и семья считала его погибшим. Римлянам наверняка была известна такая опасность, и жертвами становились преимущественно иностранцы. Чиновники, конечно, знали об этом, точно так же, как кое-какие современные правительства знают о клеймении моряков; и если конец этим жестокостям положил Феодосий, нельзя заключать, что он первый обо всем услышал. Рассказ Аммиана об образе жизни и поведении высших классов вызывает серьезное подозрение, что этот гордый и горячий человек мучился чувством оскорбленного самолюбия. Будучи антиохийцем, он не имел особого повода унижать римлян; но, поскольку он служил при дворах Констанция и Юлиана, вряд ли его особенно сердечно принимали в семьях знатных римлян. Зачастую он жалуется на пороки, везде и всегда свойственные обеспеченным и известным людям; другие, конечно, рождены именно тем веком. Аммиану неприятно наблюдать удивительную страсть к позолоченным почетным статуям у сословия, занятого лишь обыденными пустяками и совершенно изнеженного. Ему омерзителен обычай не узнавать уже представленных иностранцев и не выказывать никакого интереса, когда возвращается долго отсутствовавший человек. Он говорит об обедах, которые обычно устраиваются только ради исполнения долга перед обществом, об обедах, куда nomenclatores (что-то вроде церемониймейстера из рабов) иногда за плату приводят простолюдинов. Еще во дни Ювенала тщеславие знати зачастую требовало ездить по городу на бешеной скорости и преданно интересоваться чьими-то, или цирковыми, лошадьми; эта традиция не исчезла и сейчас. Многие появлялись на улицах только в окружении целой свиты рабов и домашних. «…Начальники подвижной праздной городской челяди, которых легко узнать по жезлу в правой руке, тщательно расставляют свою команду, и, словно по военному сигналу, выступает впереди экипажа вся ткацкая мастерская, к ней примыкает закопченная дымом кухонная прислуга, затем уже вперемешку всякие рабы, к которым присоединяется праздное простонародье из числа соседей, а позади всего — толпа евнухов всякого возраста, от стариков до детей, с зеленоватыми, безобразно искаженными лицами». В домах, даже у лучших семейств, как и у нас, музыка помогала развлечь любое общество. Песни и звуки арфы раздавались постоянно. «Вместо философа приглашают певца, а вместо ритора — мастера потешных дел. Библиотеки заперты навечно, как гробницы, и сооружаются гидравлические органы и огромные лиры величиной с телегу». Страсть к театру была свойственна и высшему классу, и многие дамы кокетничали, принимая позы актрис. Жесты и поведение оставались предметом утонченного искусства: Аммиан знает городского префекта Лампадия, который, если не оценить деликатность его плевка, начинал гневаться. Ситуация с содержанием клиентов и параситов (параситы — прихлебатели, приживальщики) вряд ли заметно изменилась со времен Ювенала; не исчезли и охотники за наследством бездетных богачей, и многие другие огрехи ранней империи. Однако следует обратить внимание, что, несмотря на свое недовольство, историк почти ничего не говорит о беззакониях и гнусностях, громимых Ювеналом. Христианство никак не содействовало этому улучшению нравов; новые моральные критерии проявили себя уже в III веке. В первый момент, читая о суевериях этого светского общества, исследователь делает вывод, что оно еще абсолютно языческое. Например, занимаясь вопросами завещания и наследства, призывали гаруспиков, чтобы они открыли ответ во внутренностях животных. Даже неверующие отказывались выйти на улицу, сесть за стол или отправиться в баню, не посоветовавшись предварительно с ерhemeri, или астрологическим календарем, дабы выяснить положение планет. Из других источников нам известно, что большинство сенаторов до времен Феодосия оставались язычниками. Чтобы поддержать жречество и ритуалы в настоящей их форме, делалось все возможное; Симмах тратил на это множество физических и душевных сил. Однако самые почтенные римляне IV века отдавали должное не только публичному sacrae, но посвящали себя секретным культам, причем, как мы уже видели, зачастую это была весьма любопытная смесь. Люди защищались от посягательств христианства, проходя через все доступные им тайные инициации. Учитывая все это, римский языческий сенат вполне мог оставаться самым уважаемым объединением в империи. Невзирая на все выпады Аммиана, в него еще наверняка входило множество и родившихся в городе, и провинциалов, не утративших дух старой римской доблести, в чьих семьях продолжали жить традиции, которых не было, конечно, ни в Александрии, ни в Антиохии, ни тем более в Константинополе. Да и сами сенаторы почитали сенат, аsylum mundi totius (прибежище всего мира — лат.). Там требовался особый, простой и серьезный, стиль красноречия, без всяких актерских ухищрений; еще пытались сохранить видимость того, что Рим — тот, древний Рим, каким он некогда был, и что римляне до сих пор — граждане. Все это, конечно, только прекрасные слова, но среди сенаторов еще встречались люди, исполненные истинного величия, и не их вина, что они не совершили прекрасных дел. Смелость, с какою сам Симмах встает на сторону угнетенных, вызывает высочайшее восхищение и, как и патриотизм Евмения (гл. 3), заставляет простить ему неизбежную подобострастность. Как муж благородный, достойный и независимый, сам он стоял неизмеримо выше тех титулов и почестей, к которым так стремились другие. Об образованности в этом кругу на основании слов Ам-миана мы можем судить не лучше, чем обо всем остальном. Он отказывает римлянам в каком бы то ни было чтении, кроме Ювенала и истории империи, принадлежащей перу Мария Максима, которой сокращенную переделку, как нам известно, представляет собой первая часть «Нistopiae Augusta». О литературных встречах в храме Мира (где располагалась одна из двадцати восьми публичных библиотек) нечего и говорить, так как даже Требеллий Поллион мог демонстрировать там свои произведения. Но круг друзей, который собирал вокруг себя Макробий, общество, в котором вращался Симмах, показывают, насколько высоким еще оставался уровень образования среди высших классов. Нас не должна вводить в заблуждение ни весьма полезная для нас педантичность первого, ни Плиниевая изощренность второго. То была действительно эпоха упадка и в литературном плане, более подходившая для составительской работы и критики, нежели для творчества. Эпигон выдает себя, когда начинает колебаться между архаизмами эпохи Плавта и наисовременнейшими абстрактными существительными. Можно даже увидеть здесь прообраз односторонности всех романских народов, пишущих книги с помощью словаря; изящная аффектация писем и заметок Симмаха, конечно, вполне сознательна. Почтение к древней литературе, благодаря которому мы и знаем ее, в культурной жизни того времени играло ту же роль, что и культ Ариосто и Тассо в современной Италии. Симмах делает другу прекраснейший подарок — список Аивия. Вергилию фактически поклонялись; его постоянно исследовали, толковали, учили наизусть, вставляли в центоны и даже гадали по нему о будущем. Вполне естественно, что в ту эпоху жизнь великого поэта начала превращаться во что-то чудесное и волшебное. И наконец, заслуживает беглого обзора и сельская жизнь римлян того времени. Тот же самый человек, который высшим достоинством своей дочери считал то, что она — прилежная пряха или, во всяком случае, надзирает за служанками-прядильщицами, владел дюжиной вилл, для содержания которых требовалась целая армия управляющих, нотариев, сборщиков арендной платы, строителей, носильщиков и курьеров, не говоря уже о тысячах рабов и арендаторов. По мере того как вымирали крупные семьи, latifundia, давно «сровнявшие Италию с землей», постепенно оказывались в руках все меньшего количества людей. Никто не станет отрицать, что в целом это было дурно, и зависимость Италии от африканского хлеба подтверждает данный факт. Сами крупные землевладельцы не так уж радовались; обремененные почетными должностями, они с подозрением взирали на правительство, им досаждали постоянные искатели чинов, возможно, зачастую им приходилось всячески экономить — таким образом, от своего почти царственного положения они получали лишь весьма ограниченное удовлетворение. Но те, кто мог, наслаждались жизнью в своих загородных поместьях, перебираясь из одного в другое в зависимости от сезона; по крайней мере, старейшие из этих поместий еще напоминали о роскоши и изяществе имений Плиния. Симмаху принадлежали — если начать с окрестностей Рима — дома по Аппиевой дороге и на Ватиканском холме, дома в Остии, Пренесте, Лавиниуме, в прохладном Тибуре, владения в Формиях, в Капуе, в Самнии, в Апулии и даже в Мавритании. Он обладал, конечно, и землями на божественном неаполитанском побережье. Римляне всегда по причинам, для нас непонятным, предпочитали Байи Неаполитанскому заливу. Еще и до сих пор путешествие на пестро украшенной лодке из Авернского озера вверх, к морю, к Путеолам, веселит сердце; над тихими водами далеко разносятся песни, из вилл над морем слышатся звуки веселых празднеств, а издалека, от самого берега, долетает плеск, производимый отважными пловцами. Все подражали великолепию Лукулла, и уединение, коего якобы искали приезжающие, едва ли могло быть достигнуто там, где вокруг на мили и мили простирались виллы и дворцы; подлинно сельская жизнь происходила скорее в поместьях, заслуживавших наименования ферм. Вот как празднует римлянин окончание жатвы: «Новое вино выжато и разлито в бочонки; лестницы поднялись к вершинам фруктовых деревьев; тут давят оливки, а тут охота мчит нас в леса, гончие с тонким нюхом несутся по следу кабана». Охота, как мы можем заключить, была превосходной, правда, Аммиан придерживается мнения, что многих их изнеженность вынуждала довольствоваться ролью зрителя; но те, в чьих жилах текла горячая кровь, любили охоту в подлинном смысле слова, конечно, не меньше, чем современные итальянцы. Это занятие стоило скорее поэмы, нежели учебника. Как «Георгики» дают художественное изображение сельской жизни в целом, так «Супegetica» и «Наlieutica», кое-что в которых соответствует и IV веку, прославляют охоту и рыболовство. Несколько стихотворений Руфа Феста Авиена, написанных в конце IV столетия, — последнее наше свидетельство настроения, пронизывавшего загородную жизнь языческого Рима. «На рассвете я молюсь богам, затем иду в поместье со слугами и указываю каждому соответствующую задачу. Затем я читаю и взываю к Фебу и музам, пока не приходит время умащать себя и упражняться в устланной песком палестре. Счастливый, не помышляя о деньгах, я ем, пью, пою, играю, купаюсь, а после ужина отдыхаю. Пока маленький светильник расточает свою скромную меру масла, в честь ночных Камен слагаются эти строки». Однако число тех, кто умел наслаждаться жизнью столь полно, неуклонно сокращалось, поскольку кризис империи, вера в демонов и страх потустороннего подорвали и дух язычников. Исчез тот особый взгляд на мир, в котором благороднейшее эпикурейство соединялось со стоицизмом и который превращал земную жизнь лучших из людей в нечто столь приятное и милое сердцу. Один из последних отзвуков этого настроения, относящийся к эпохе Константина, — маленькое стихотворение Пентадия «О счастливой жизни». Но строчки его напоминают читателю Горация, и их не стоит приводить здесь, так как мы не знаем, был ли их автор действительно серьезен. В древней мировой империи был еще один город, который никогда не упоминается в связи с Константином, но, тем не менее, заслуживает нашего внимания и пробуждает наше сочувственное любопытство. Уже после Пелопоннесской войны Афины во многом утратили свое могущество, и после завоевания Суллы город сильно обезлюдел и значительно уменьшился в размерах. Но ореол славы, окружавший город, легкая, исполненная удовольствий жизнь в нем, величие его памятников, почтение к аттическим мистериям и сознание роли этого города для всего эллинского мира — все это не прекращало притягивать свободолюбивых, образованных людей; за философами и риторами следовали их многочисленные ученики. Во времена Адриана, которого в благодарность за все совершенное называли новым основателем Афин, в городе возникло даже нечто вроде университета, существовавшего частично на средства империи, — позднее окончательно обедневшие Афины жили главным образом за его счет. Тот, кто в ту позднюю эпоху не утратил любви к древности, не мог не любить Афины. Лукиан вложил в уста своего Нигрина прекрасные и прочувственные слова об этом скромном городе, где философия и бедность равно в почете, жители которого не стыдятся бедности, ибо считают величайшими сокровищами свободу, умеренность и благородную праздность. «Такое препровождение времени согласно с требованиями философии и способствует сохранению чистоты нравов, и тамошняя жизнь как нельзя более подходит для дельного человека… Тому же, кто любит богатство, кого прельщают золото и пурпур и кто измеряет счастье властью, кто не отведал независимости, не испытал свободы слова, не видел правды, кто всецело воспитан в лести и рабстве… тому более подходит здешний [т. е. римский] образ жизни». Но не только сириец из Самосаты, столь редко бывавший серьезным, писал об афинянах с таким пламенным красноречием. Достаточно вспомнить Алкифрона, Максима Тирского, Либания Антиохийского и прочих, живших позднее, — правда, при этом довольно трудно понять, идет ли речь об Афинах периода расцвета, или достоинства древних приписываются нынешним жителям города. Либаний, например, говоря об умении прощать обиды, а не мстить за них, замечает, что «таково достоинство греков, афинян и тех, кто подобен богам». У Гелиодора Эмесского девушка, захваченная в плен египетскими разбойниками, пишет: «…Лучше сподобиться эллинского погребения, чем терпеть восторги варвара, которые мне, уроженке Аттики, докучнее его вражды». Эти последние язычники, которым не нашлось места ни в упорядоченной римской жизни, ни в христианской церкви, были безраздельно преданы своему городу, священнейшему месту Древней Эллады, и нежно, искренне его любили. Жить там считалось у них величайшим счастьем. Однако обучение, ради которого софисты и их ученики съезжались в Афины, несет на себе слишком уж явную печать эпохи. Филострат и Геллий позволяют составить наглядное представление об афинских философских школах времен начала империи, сочинения Аибания и Евнапия в полной мере характеризуют их состояние в IV веке, и едва ли мы можем говорить здесь о прогрессе. Господство риторического образования, экстравагантность и таинственность неоплатоников, суетность учителей и лукавая сплоченность учеников — все это привносило в мирную жизнь Афин дух вражды и соперничества. Новоприбывший ученик с первых минут уже не мог чувствовать себя в безопасности: в Пирее (если, конечно, его не подстерегли раньше, на мысе Суний) его уже ожидали охотники за новыми студентами, жаждавшие затащить новичка в тот или иной лекционный зал (didascaleion); а если приехавший уже выбрал себе наставника дома и упорно не желал менять решение, в ход шли угрозы. Сами наставники также появлялись в гавани, чтобы приглядеть за своими жертвами. Если же ученику удавалось благополучно добраться до Афин, скажем, под защитой капитана корабля, в самом городе он сталкивался с неприкрытым насилием. Оскорбления, драки, убийства, бесконечные судебные разбирательства — таков был горький итог соперничества учителей. При выборе наставника не последнюю роль играло то, откуда студент родом. В те времена, когда в Афинах учился Евнапий, выходцы из восточных провинций обычно избирали своим наставником Епифания, арабы — Диофанта, а жители Понта — своего божественнейшего земляка Проересия, к которому тяготели также египтяне, ливийцы и приезжие из Малой Азии. Однако этот обычай не был обязательным, и постоянные переходы учеников из одной школы в другую еще более разжигали и без того не утихавшую вражду. Ученики объединялись в вооруженные «толпы», возглавлявшиеся рrostates; участие в кровавых драках расценивалось как «сражения за отечество». Дело дошло до того, что проконсул Ахайти призвал к себе в Коринф две враждующие группировки, куда входили и учителя, и слушатели, чтобы привлечь их к ответу. Разбирательство вылилось в традиционный диспут по всем правилам риторики перед лицом проконсула; в данном случае игра стоила свеч, ибо проконсул «не был человеком необразованным или воспитанным в грубой и лишенной искусств обстановке». Не было и намека на дружбу и товарищество. Наставники уже давно не отваживались излагать свое учение публично в общественных театрах и залах, ибо каждое такое выступление могло закончиться кровопролитием. Самые преуспевающие из софистов устраивали небольшие помещения для выступлений у себя дома. Евнапий описывает подобным образом оборудованный дом Юлиана Каппадокийского так: «Дом этот был маленький и простой, однако от него, словно от храма, исходил дух Гермеса и муз. В этом доме были сделаны изображения тех из учеников Юлиана, которыми он наиболее восхищался; был здесь также амфитеатр, внешним видом напоминающий общественные театры, но меньше, чтобы его размеры подходили для дома. Но бедные учителя, вроде Проересия и его друга Гефестиона, все имущество которых, когда они приехали в Афины, составляли гимнатий и трибоний — одни на двоих — и три или четыре выцветших коврика, обходились как могли. Члены студенческих объединений предавались разнообразнейшим бесчинствам. Новички проходили сложный обряд посвящения, обходившийся им к тому же довольно дорого, и связывали себя долгосрочными клятвенными обязательствами, что нередко заканчивалось знакомством с ростовщиками. Большую часть дня ученики играли в мяч, а ночью отправлялись на прогулки или навещали «сладкогласных сирен». Самые грубые и безнравственные могли просто из озорства ограбить какое-нибудь мирное жилище. Либаний, с трудом освободившись от этих «братских уз», проводил время в приятных и познавательных путешествиях, особенно предпочитая Коринф. Очевидно, многие ученики, как это было в обычае еще во времена Филострата, посещали Олимпийские, Коринфские и другие национальные праздники, по-прежнему не утратившие своей популярности. Однако величайшей наградой любому убежденному язычнику, приехавшему в Афины, было посвящение в элевсинские мистерии. И вся эта пестрая жизнь протекала на фоне величайших памятников мировой культуры, чей благородный облик, одухотворенный памятью о важнейших исторических событиях, потрясает душу. Мы не знаем, как воспринимали эти памятники софисты IV века и их ученики. В те времена ключи, питавшие греческий гений, один за другим иссякали, и в конце концов остались лишь плоская диалектика и безжизненное составительство. Парфенон, посвященный Афине Палладе, и Пропилеи все так же взирали свысока на город, древние, спокойные и величественные; они пережили вторжение готов при Деции и разгром при Константине, однако, думается, значительная часть того, что видел и описал Павсаний во II столетии, осталась в целости. Но для той эпохи совершенная гармония архитектурных форм и незамутненное величие статуй богов постепенно утратили постижимость. Тот век искал новый духовный центр, новое средоточие помыслов и устремлений. Для ревностных христиан такой небесной и земной отчизной была Палестина. Нет смысла повторять здесь все то, что писали Евсевий, Сократ Схоластик, Созомен и другие о том, как почитали эту землю Константин и Елена, о роскошных храмах, возведенных в Иерусалиме, Вифлееме, подле Мамврийского дуба и на Масличной Горе. Если говорить о Константине, то его мотивы, конечно, не отличались глубиной. Поклонение святыням для него было чем-то сродни вере в амулеты — он повелел сделать из гвоздей Христова креста шишак и забрало. Но сонмы верующих с той поры горели желанием увидеть воочию те места, которые они почитали священными. Разумеется, духовно развитый человек способен побороть в себе эту естественную неудержимую тягу, ибо такого рода паломничества на самом деле принижают и огрубляют то, что поистине священно, привязывая его к определенной точке пространства. И тем не менее, всякий не вполне бесчувственный христианин не может не посетить хотя бы раз места, при одном упоминании которых сердце его переполняют любовь и благоговение. Со временем, когда подлинная страсть уступила место обычаю, паломничества стали чем-то вроде так называемых «добрых дел», но это ни в коей мере не замутняет чистоты и прелести их истоков. Палестина, столь поразительно соединившая в себе память о древнем и новом договоре между Богом и человеком, всегда, начиная еще с апостолов, влекла к себе верующих. Возможно, первым паломником в эти далекие земли был епископ Каппадокии Александр, который во времена Кара-каллы отправился в Иерусалим, называвшийся тогда Элия Капитолина, «чтобы помолиться и разузнать о тех местах». Ориген также посещал Палестину в поисках «путей Христа, учеников и пророков». Но во времена Константина к желаниям подобного сорта стали примешиваться иные стремления, порожденные получавшей все большее распространение практикой почитания мучеников, поклонения их гробницам и мощам. Иерусалим сам по себе был величайшей и самой священной из всех реликвий, а в окрестностях его располагалось множество важных культовых мест, и на посещение их уходило порой много дней. Из описания паломничества, совершенного пилигримом из Бордо, посетившим Святую землю в 333 г., хорошо видно, как благочестивое рвение создателей легенд и, возможно, определенный корыстный интерес наводнили всю страну всемирно известными святынями, почитавшимися безоговорочно на протяжении всего Средневековья. Гостям показывали покои, где Соломон писал свои притчи, следы крови священника Захарии на полу иерусалимского храма, дома Каиафы и Пилата, смоковницу Закхея и множество разных других мест и предметов, которые современного критически мыслящего исследователя повергли бы в глубочайшее изумление. Спустя несколько десятилетий, описывая странствие Павлы, Иероним подробно перечисляет все святыни, встречающиеся на пути от Дана до Биир-Шевы. Сам Иероним, в целом относившийся к разного рода реликвиям довольно спокойно, под конец жизни поселился в Вифлееме, и все его почитатели последовали за ним. В конце IV века в Иерусалиме и его окрестностях существовала большая колония благочестивых христиан, приехавших со всех концов империи, чтобы вести жизнь, требовавшую постоянного самоограничения и самопожертвования. «Хоров там было почти столько же, сколько есть на свете разных народов». Среди этих людей встречались и выходцы из западных провинций, прежде носившие высокие титулы и владевшие огромным богатством, — но они все оставили и переселились туда, где обстановка более всего располагала к чистоте и целомудрию. Те, кто по каким-либо причинам не мог этого сделать, очень горевали; Иероним не раз писал подобным людям, пытаясь убедить их, что можно достичь вечного блаженства и не побывав в Иерусалиме. Членам иерусалимской христианской общины многие завидовали, но и их жизнь не была воплощением идеала. Помимо внешней угрозы со стороны сарацин, чьи грабительские набеги докатились до самых ворот Иерусалима, и закоренелых язычников, обитавших в непосредственной близости в каменистой Аравии и Келесирии, демоны, считавшие Палестину своей вотчиной, как всегда, развивали кипучую деятельность. Мы уже упоминали о том, как святой Иларион изгонял бесов. Иероним рассказывает, что у гробниц пророков, в окрестностях Самарии, собирались толпы одержимых, жаждущих исцеления: еще издали было слышно, как они рычат, кричат, лают и воют на разные голоса. Эти беспризорные духи постоянно витали над фронтовой полосой христианской религии, располагавшейся между Иорданом, пустыней и морем. По странной прихоти судьбы даже деяния Константина в отношении Палестины оставили след в мировой истории, и последствия их сказывались еще на протяжении многих веков. Он придал Иерусалиму ту славу и блеск, благодаря которым город стал культовым центром всего романского, а потом средневекового мира, и не случись этого, едва ли он был бы пятьсот лет спустя отвоеван у мусульман. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|