|
||||
|
Глава восьмая[164].О СТАРОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ КОНСТИТУЦИИ. ОТСТУПЛЕНИЕ О КОРОЛЕ И О ЕГО ОБРАЩЕНИИ К ФРАНЦУЗАМ В ИЮЛЕ 1795 ГОДА. (стр.103 >) Существовали три различных взгляда на старую французскую конституцию: одни[165] полагали, что нация никогда не обладала конституцией; другие[166] утверждали противоположное; некоторые,[167] наконец, как это бывает во всех важных делах, придерживались промежуточного суждения: они допускали, что Французы действительно имели конституцию, но что она никоим образом не соблюдалась. Первое мнение поддержать невозможно; два других в действительности вовсе не противоречат друг другу. (стр.104 >) Ошибка тех, кто утверждает, что Франция совершенно была лишена конституции, проистекает из сильного заблуждения относительно человеческой власти, предыдущих обсуждений и писаных законов. Если чистосердечный человек, имея за душой только здравый смысл и порядочность, вопрошает, что же это такое — старая французская конституция, ему можно смело ответить: «Это то, что вы ощущаете, когда находитесь во Франции; это такое соединение свободы и власти, законов и воззрений, которое заставляет думать иностранца, подданного какой-либо монархии и путешествующего по Франции, что он пребывает под иным правлением, нежели его собственное». Но если имеется желание рассмотреть вопрос поглубже, то в памятниках французского публичного права обнаружатся свойства и законы, которые возвышают Францию над всеми известными монархиями. Особенное свойство этой монархии заключается в том, что она обладает неким теократическим началом, которое отличает ее и позволило ей сохраняться четырнадцать сотен лет: нет ничего более национального, чем это начало. Епископы, наследовавшие друидам, лишь только совершенствовали его. Я не думаю, что какая-либо иная европейская монархия использовала бы ради блага Государства большее число высших священнослужителей в гражданском управлении. Я мысленно восхожу от миротворца Флери[168] к Св. Одену[169] и Св. Леже[170] и стольким (стр.105 >) другим, политически так отличившимся во мраке их века; к этим настоящим Орфеям Франции, очаровывавшим своей лирой тигров и заставлявшим горные дубы двигаться за ними: я сомневаюсь, что возможно было бы указать на подобную череду где-нибудь еще. Однако, если во Франции духовенство было одной из трех опор престола и играло столь значительную роль в народных собраниях, в судах, в кабинете министров и посольствах, то его влияние на гражданскую администрацию не ощущалось или ощущалось очень слабо; и даже если священник являлся премьер-министром, во Франции никогда не было правления священников. Все влияния были хорошо уравновешены, и каждый занимал свое место. С этой точки зрения на Францию более всего походила Англия. Если когда-нибудь она вычеркнет из своего политического языка эти слова: Church and state,[171] ее правление погибнет, как погибло правление ее соперницы. Во Франции модно было говорить (ибо в этой стране на все есть своя мода), что здесь живут в подневолье. Но почему же слово гражданин существовало во французском языке даже до того, как Революция завладела им, дабы его обесчестить, слово, которое не может быть переведено на другие европейские языки? Луи Расин[172] от имени своего города Парижа адресовал королю Франции эту прекрасную строфу: При короле-гражданине каждый гражданин — король. Дабы восхвалить патриотизм Француза, говорили: это великий гражданин. Напрасны были старания переложить это выражение на другие наши языки; (стр.106 >)выражения gross burger — на немецком,[173] gran cittadino — на итальянском вряд ли будут удовлетворительны.[174] Но достаточно об общих вещах. Несколько членов старой магистратуры собрали и развили принципы французской Монархии в любопытной книге, которая, думается, заслуживает всяческого доверия Французов.[175] Эти магистраты начинают, как надлежит, с королевских прерогатив, и, разумеется, нет ничего более великолепного. «Конституция наделяет короля законодательной властью: от него исходит вся юрисдикция. Ему (стр.107 >)принадлежат право творить суд и препоручать его отправление должностным лицам; право помилования, жалования привилегиями и наградами; распоряжение должностями, возведение во дворянство; созыв и роспуск народных собраний, когда его мудрость подсказывает ему это; заключение мира и объявление войны, призывов в армию», стр. 28. То были, вне сомнения, прерогативы великие, но посмотрим, что же французская конституция положила на другую чашу весов. «Король правит только посредством закона и не имеет власти делать все то, что ему заблагорассудится», стр. 364. «Есть законы, которые короли сами признали для себя, но, согласно знаменитому выражению, — в счастливой невозможности нарушить их; это законы королевства, отличные от законов для единичных случаев, или внеконституционных, называемых „законами Короля“», стр. 29 и 30. «Так, например, корона наследуется строго по линии мужского первородства». «Браки принцев крови, заключенные без соизволения короля, лишены законной силы. Если правящая династия угасла, нация провозглашает себе короля, и т. д.», стр. 263 и пр. «Короли как верховные законодатели всегда высказывались в утвердительной форме, обнародуя свои законы. Однако существует еще и согласие народа; но это согласие выражает только пожелание, признание и приятие его нацией», стр. 271.[176] (стр.108 >) «Три сословия, три палаты, три обсуждения: именно таким образом представлена нация. Выводом из этих обсуждений, если он единодушен, является пожелание Генеральных Штатов», стр. 332. «Законы королевства могут приниматься только на собрании всего королевства, при общем согласии представителей трех сословий. Государь не может преступить эти законы; и если он осмеливается притронуться к ним, все сделанное им может быть отменено его преемником», стр. 292, 293. «Необходимость согласия нации на установление податей — это истина, неоспоримо признаваемая королями», стр. 302. «Пожелание двух сословий не может связывать третье, если не выражено его согласие», стр. 302. «Согласие Генеральных Штатов обязательно для признания законным любого пожизненного отчуждения домена, стр. 303. И подобный же надзор вверен им во избежание любого отторжения частей королевства», стр. 304. «Правосудие отправляется, от имени короля, магистратами, которые толкуют законы и следят, чтобы они ни в чем не противоречили основополагающим законам», стр. 343. В число их обязанностей входит защита от оказавшейся в заблуждении воли суверена. Именно из этого принципа исходил знаменитый канцлер де л'0питаль, когда он говорил, обращаясь к Парижскому Парламенту в 1561 году: Магистраты отнюдь не должны впадать в робость ни перед скоротечным гневом суверенов, ни перед страхом немилости, но всегда помнить о клятве подчиняться ордонансам, которые являются подлинными повелениями королей, стр. 345. Вспомним, как Людовик XI, остановленный двойным отказом своего парламента, отступился от неконституционного отчуждения, стр. 343. (стр.109 >) Вспомним, как Людовик XIV торжественно признал право на свободную проверку соответствия его актов [закону], стр. 347, и приказал своим магистратам не повиноваться ему, под страхом наказания за ослушание, если он направит им указания, противоречащие закону, стр. 345. Этот указ — вовсе не игра слов: Король запрещает повиноваться человеку; у него нет большего врага. Этот великолепный монарх приказал также своим магистратам считать не имеющими законной силы любые [королевские] жалованные грамоты, содержащие пункты о передаче дела в высшую инстанцию или поручения о судебном рассмотрении гражданских и уголовных дел и даже приказал карать предъявителей таких грамот, стр. 363. Магистраты восклицают: «Счастлива земля, где порабощение неведомо!», стр. 361. А прелат, известный своим милосердием и ученостью (Флёри[177]), написал, излагая публичное право во Франции: Во Франции все частные лица свободны; нет никакого рабства: есть свобода выбора местожительства, перемещения, торговли, браков, выбора профессии, приобретения имущества и распоряжения им, наследования, стр. 362. «Военная власть никоим образом не должна вмешиваться в дела гражданского управления». Губернаторы провинций располагают лишь тем, что имеет отношение к вооруженной силе, они могут воспользоваться ею только против врагов Государства, а не против гражданина, который подчинен государственному правосудию, стр. 364. (стр.110 >) «Магистраты несменяемы, и вакансии на важные посты могут образовываться только в случаях смерти отправлявшего должность, его добровольной отставки или вследствие приговора за должностное преступление»,[178] стр. 356. «Король, по делам, его касающимся, выступает как сторона в своих судах против своих подданных. Известно, что его обязали выплачивать десятину с плодов из своего сада, и т. д.», стр. 367 и т. д. Если Французы чистосердечно, умерив страсти, посмотрели бы на себя, то они почувствовали бы, что этого довольно, и, может быть, более чем довольно, для нации, слишком благородной, дабы быть порабощенной, и слишком пылкой, дабы быть свободной. Нам могут возразить, что эти прекрасные законы отнюдь не исполняются. В таком случае в этом повинны были бы Французы, и нет для них более надежд на свободу: ибо если народ не способен извлечь пользу из своих же основополагающих законов, то совершенно бесполезно изыскивать ему другие: это знак того, что он не создан для свободы или что он непростительно развращен[179] (стр.111 >) Но отвергая такие зловещие мысли, я процитирую свидетельство о превосходстве французской конституции, неопровержимое со всех точек зрения: оно принадлежит большому политику и пламенному республиканцу — Макиавелли. Как он говорит, «немало есть и было разных государей, но добрые и мудрые государи — наперечет. Я говорю о государях, сумевших разорвать сдерживающую их узду; в этот разряд не входят ни государи, существовавшие в Египте и в пору самой глубокой древности управлявшие этой страной с помощью законов, ни государи, существовавшие в Спарте, ни государи, существующие во Франции. Монархическая власть сдерживается во Франции законами более, чем в каком-либо из известных нам нынешних царств».[180] К тому же он пишет, что королевство Франции живет спокойно и счастливо прежде всего потому, «что его короли связаны бесчисленными законами, в которых заключено спокойствие и безопасность всего народа. Учредитель его строя[181] пожелал, чтобы французские короли войском и казной распоряжались по своему усмотрению, а всем остальным распоряжались бы лишь в той мере, в какой это допускают законы».[182] Любой был бы потрясен, увидев, под каким углом зрения такой мощнейший ум, как Макиавелли, еще три века тому назад рассуждал об основных законах французской монархии. Французы в этом смысле испорчены англичанами, сказавшими им, не уверовавши в то сами, что Франция подневольна; так же им твердили, что Шекспир (стр.112 >) лучше Расина, и французы этому поверили. И так было вплоть до того, как честный судья Блэкстоун[183] в заключении своих «Комментариев» отказался поставить в один ряд Францию и Турцию: об этом нужно сказать словами Монтеня: стоит ли слишком издеваться над бесстыдством такого сравнения. Разве эти англичане, свершивши свою революцию, по крайней мере ту, которая удержалась, упразднили королевскую власть или палату пэров, дабы дать себе свободу? Отнюдь нет. Однако, оживив свою старую конституцию, они извлекли из нее декларацию своих прав. В Европе нет христианской нации, которая бы по праву не была бы свободной, или довольно свободной. И нет такой нации, которая не имела бы в самых совершенных памятниках своего законодательства все начала конституции, этой нации подходящей. Вместе с тем, нужно прежде всего оберегать себя от великого заблуждения — поверить, будто свобода есть нечто абсолютное, не воспринимаемая как большая или меньшая. Пусть вспомнят о двух бочках Юпитера, вместо добра и зла поместят туда покой и свободу. Юпитер бросает жребий [для] наций: большую долю одного и меньшую — другого. В таком распределении человек ни при чем. Второе крайне пагубное заблуждение — слишком строго связывать себя древними памятниками (права]. Вне сомнения, их следует почитать, но особенно надлежит считаться с тем, что законоведы называют последним состоянием. Всякая свободная конституция по самой своей природе переменчива, и меняется она в той мере, в какой свободна;[184] пытаться снова свести ее (стр.113 >) к ее собственным началам, ничего не обтесав в ней, есть предприятие безумное. Всё сходится на том, что Французы намеревались превзойти силу человеческую; что эти беспорядочные усилия приводят их к рабству; что им надобно только знать, чем именно они обладают и, если им предназначена более высокая степень свободы, чем та, которой они наслаждались семь лет тому назад (что вовсе не очевидно), то перед их глазами, в памятниках их истории и законодательства, имеется все, что требуется, дабы Европа вновь стала их почитать и им завидовать.[185] Однако, если Французы созданы для монархии и если дело только за тем, чтобы поставить монархию на ее истинные основания, то какое заблуждение, какое злополучие, какое пагубное предубеждение (стр.114 >) способно было бы отвратить их от их законного короля?.[186] Преемство по праву наследования в монархии есть нечто столь драгоценное, что любое другое соображение (стр.115 >) должно уступать перед ним. Самое большое преступление, которое мог бы совершить француз-роялист, — это увидеть в Людовике XVIII кого-то другого, нежели своего Короля, и умерить пиетет, коий надлежит выказывать ему, неблагоприятным образом отзываясь о его человеческих качествах или действиях. Тот Француз, который, не стыдясь, возвращался бы в прошлое, дабы отыскать там подлинные или мнимые грехи, был бы весьма низким и весьма преступным человеком. Восхождение на престол новое рождение: отсчет начинается только с этой минуты. Если и есть избитые истины в морали, так это то, что власть и почести развращают человека, и что лучшими королями оказывались те, кто испытывал превратности судьбы. Зачем же тогда Французам лишать себя преимущества быть под властью государя, воспитанного в ужасной школе несчастий? Сколько мыслей должны были принести ему прошедшие шесть лет! как отдалился он от опьянения властью! как велика должна быть его готовность предпринять все, чтобы царствовать со славою! каким святым честолюбием он должен проникнуться! У какого еще государя во всей вселенной смогло бы оказаться больше побуждений, больше желания, больше средств заживить язвы Франции! Разве Французы не издавна испытывают род Капетов? Из восьмивекового опыта они знают, что в его жилах течет благородная кровь; к чему же перемены? Глава этого большого рода показал себя в своем обращении[187] верным, великодушным, глубоко проникнутым религиозными истинами; никто не отрицает в нем большого природного ума и множества благоприобретенных (стр.116 >)знаний. Было время, вероятно, когда считалось в порядке вещей, что король не знает грамоты; но в век, когда верят в книги, просвещенный государь это преимущество. Еще важнее то, что ему нельзя приписать ни одной из неумеренных идей, способных встревожить Французов. Кто смог бы забыть, что он не понравился Кобленцу?[188] Это прибавило ему чести. В своем обращении он произнес слово свобода, и если кто-то полагает, будто это слово было брошено походя, ему можно возразить, что король отнюдь не должен говорить языком революций. Торжественная речь, обращенная им к своему народу, должна отличаться известной сдержанностью помыслов и выражений, которые не имеют ничего общего с поспешной предвзятостью частного лица. Когда Король Франции произнес: Пусть французская конституция подчинит законы тем устроениям, которые она освящает, и самого суверена — соблюдению законов, с целью оградить мудрость законодателя от ловушек искушения и защитить свободу подданных от злоупотреблений власти, он все сказал, потому что он пообещал свободу, закрепленную конституцией. Король отнюдь не должен говорить как какой-то оратор с парижской трибуны. Если он обнаружил, что неверно говорить о свободе как о чем-то абсолютном, что она, напротив, является чем-то более или менее осязаемым, и что искусство законодателя состоит не в том, дабы сделать народ свободным, но достаточно свободным, он открыл великую истину, и нужно его восхвалять, а не порицать за сдержанность. В тот миг, когда знаменитый римлянин[189] даровал свободу более всего созданному (стр.117 >)для нее народу, получившему ее ранее всех других, он сказал этому народу: Libertate modice utendum.[190] Что бы он сказал Французам? Конечно, Король, говоря сдержанно о свободе, меньше думал о своих интересах, чем об интересах Французов. Конституция, добавляет Король, предписывает условия налогообложения, дабы уверить народ в том, что вносимые им подати необходимы для блага государства. Король, таким образом, не имеет права произвольно облагать налогом, и одно это признание исключает деспотизм. Она (конституция) доверяет высшим корпусам магистратуры хранить законы с тем, чтобы следить за их соблюдением и просвещать монарха, если он заблуждается. Есть депозитарий законов, доверенный высшим магистратам; есть закрепление права на ремонстрацию. Однако деспотизм полностью отсутствует там, где повсюду имеются коллегии высших наследственных или, по меньшей мере, несменяемых магистратов, которые обладают правом, согласно Конституции, предупреждать короля, просвещать его и жаловаться на злоупотребления. Она (конституция) ставит основополагающие законы под защиту короля и трех сословий с целью предупреждения революции, величайшего из бедствий, какие только могут обрушиться на народы. Значит, конституция существует, ибо конституция и есть не что другое, как свод основополагающих законов, и король не может посягнуть на эти законы. Если он сделает это, то три сословия наложат на его действия вето, равно как каждое из них может налагать вето на действия двух других. (стр.118 >) И, конечно, не правы были бы те, кто обвинил бы Короля в том, что он говорил слишком туманно; ибо эта неопределенность как раз и свидетельствует о высшей мудрости. Король поступил бы очень неосмотрительно, если бы установил границы, которые помешали бы ему идти вперед или отходить; оставляя за собой некую свободу действий, он поступает как бы по вдохновению. Однажды Французы в этом убедятся: они признают, что Король пообещал все, что мог обещать. Хорошо ли почувствовал себя Карл II, согласившись с предложениями шотландцев? Ему, как и Людовику XVIII, твердили: «Нужно сообразовываться со временем; нужно уступить: „Безумно жертвовать короной ради спасения иерархии“». Он поверил этому и поступил очень дурно. Король Франции умнее: отчего же Французы упорствуют, не желая воздать ему должное? Если бы этот Государь имел безрассудство предложить Французам новую конституцию, то тогда именно его могли бы обвинить в том, что он склонился к вероломной неопределенности; ибо в действительности он ничего бы не сказал: если бы он предложил свое собственное сочинение, тогда бы все в один голос выступили бы против него, и выступили бы обоснованно. По какому праву, в самом деле, он смог бы заставить себе повиноваться, едва отказавшись от старинных законов? Не есть ли произвол общее для всех достояние, на которое всякий имеет равное право? Во Франции не нашлось бы молодого человека, который не указал бы на огрехи нового произведения и не предложил бы поправок. Пусть хорошенько разберутся в деле и тогда увидят, что Королю, как только он отказался бы от старой конституции, оставалось бы лишь говорить: Я буду делать все, что захотят [от меня]. Именно к этим недостойным и нелепым словам свелись бы самые лучшие речи Короля, переложенные (стр.119 >) ясным языком. Думают ли об этом всерьез, когда порицают короля за то, что он не предложил Французам новую конституцию? С тех пор как восстание послужило причиной чудовищных несчастий его семейства, он увидел уже три конституции, которые принимались, освящались и которым присягали. Две первые жили лишь мгновение, а третья только что называется конституцией. Должен ли Король предложить пять или шесть таких же своим подданным, чтобы оставить за ними выбор? Ну как же! три попытки им обошлись столь дорого, что ни один разумный человек не вздумал предложить им еще одну. Но если такое предложение явилось бы безрассудным со стороны частного лица, то со стороны Короля оно было бы и безрассудным, и преступным. Как бы Король ни поступил, он все равно не смог бы удовлетворить всех. Для него возникли бы неудобства, если бы он не обнародовал вообще никакого обращения; он столкнулся с ними, опубликовав его таким, каким оно есть; случилось бы то же самое, если бы он составил это обращение иным образом. Хорошо, что он, будучи в нерешительности, следовал принципам и задел только страсти и предрассудки, сказав, что французская конституция будет для него ковчегом завета. Если бы Французы хладнокровно судили об этом обращении, я сильно ошибся бы, сказав, что они не нашли в нем того, за что именно уважать Короля. В тех ужасных обстоятельствах, в которых он оказался, не было ничего соблазнительнее искушения пойти на сделку с принципами, дабы отвоевать Престол. Как много людей говорили и как много людей верили, что Король губит себя, упорствуя в обветшалых идеях! Казалось бы столь естественным выслушать предложения пойти на мировую! Еще легче было бы согласиться с этими предложениями, сохранив в голове замысел о возвращении к прежним исключительным правам, не нарушая слова верности и (стр.120 >) опираясь исключительно на силу вещей, но он был столь искренним, благородным, мужественным, чтобы сказать Французам: «Я не способен сделать вас счастливыми; я могу, я должен править только на основе конституции: я никогда не дотронусь больше до ковчега Господня; я ожидаю, чтобы вы вновь обрели разум; я ожидаю, чтобы вы поняли эту столь простую, столь очевидную истину, которую вы, однако, упорно отвергаете, а именно: с той же самой конституцией я могу вам даровать совершенно другое устройство». О, какое благоразумие проявил король, сказав Французам: Пусть их старинная и мудрая конституция явится для него священным ковчегом и пусть не будет дозволено ему касаться его безрассудной рукой; он добавляет, однако, что хочет вернуть ей всю ее чистоту, извращенную временем, и всю ее силу, ослабленную временем. И в который раз эти слова были вдохновением [свыше], ибо в них ясно прочитывается, что находится во власти человека и что отделено от него, ибо принадлежит единственно Богу. В этом обращении, столь мало рассчитанном, нет ни единого слова, которое не должно было бы препоручать Короля Французам. Осталось пожелать, чтобы эта пылкая нация, способная вновь обрести истину, только исчерпав заблуждение, захотела бы, наконец, узреть совершенно очевидную правду: то, что она обманута и стала жертвой горстки людей, вставших между нею и ее законным сувереном, от коего она может ждать только благодеяний. Представим положение вещей в наихудшем свете: Король опустит меч правосудия на нескольких отцеубийц;[191] он покарает унижением нескольких прогневавших его дворян: ну и что же! какое дело до этого (стр.121 >) тебе, добрый хлебопашец, трудолюбивый ремесленник, мирный горожанин, кем бы ты ни был, которому небо дало безвестность и счастье! Думай, стало быть, о том, что ты вместе с тебе подобными образуешь почти всю Нацию; и что целый народ страдает от всех зол анархии лишь потому, что горстка мерзавцев его пугает собственным его Королем, которого страшится сама. Продолжая отвергать Короля, народ упустит прекраснейшую возможность, какой у него не будет больше никогда, поскольку он рискует быть подчиненным силе вместо того, чтобы самому короновать своего законного суверена. Какую заслугу он имел бы перед этим государем! какими ревностными усилиями и любовью король постарался бы вознаградить преданность своего народа! Воля нации всегда была бы перед глазами короля, воодушевляя его на великие свершения и настойчивый труд, требующиеся для возрождения Франции от ее главы, и всякое мгновение его жизни посвящалось бы счастью Французов. Но если они упорствуют в отвержении Короля, то знают ли, какая участь их ждет? Французы сегодня достаточно закалены несчастиями, чтобы выслушать жестокую правду: как раз посреди припадков их фанатической свободы у бесстрастного наблюдателя часто возникало искушение воскликнуть подобно Тиберию: О homines ad servitutem natos![192] Известно, что существует несколько видов храбрости, и Француз, вполне определенно, не обладает всеми. Бесстрашный перед врагом, он не является таковым перед властью, даже самой несправедливой.[193] Никто не сравняется в терпении с этим народом, называющим себя свободным. За (стр.122 >) пять лет его заставили согласиться на три конституции и на революционное правительство. Тираны сменяют друг друга, и народ вечно повинуется. Любые его усилия выбраться из своего ничтожества всегда оказывались безуспешными. Его хозяевам же удавалось сразить его, издеваясь над ним. Они говорили народу: Вы думаете, что не желаете этого закона, но, будьте уверены, вы его желаете. Если вы осмелитесь отказаться от него, мы расстреляем вас картечью, наказав за нежелание принять то, что вы хотите. — И они, хозяева, так и поступили.[194] Немногого недоставало, чтобы французская нация по сию пору пребывала бы под отвратительным игом Робеспьера. Конечно, она вполне может поздравить себя, но не гордиться тем, что удалось спастись от этой тирании; и я не знаю, были ли дни ее порабощения более позорными для нее, нежели день ее освобождения. История девятого термидора не была долгой: несколько злодеев истребили нескольких злодеев. Без этой семейной свары Французы томились бы еще под скипетром Комитета общественного спасения. И в этот самый миг не продолжает ли небольшая кучка мятежников заводить речь о том, чтобы посадить одного из [лиц] Орлеанского дома на трон? Не хватает еще Французам и такого бесчестья — терпеливо наблюдать за тем, как поднимают на щит сына казненного вместо брата мученика; и однако ничто не обещает, что они не подвергнутся этому унижению, если не поспешат вернуться к своему законному (стр.123 >) суверену.[195] Они предоставили такие доказательства своего долготерпения, что могут уже не бояться позора любого рода. Великий урок, я не скажу, французскому народу, который, более чем все другие народы мира, всегда принимал своих властителей и никогда их не будет выбирать, но небольшому числу добропорядочных Французов, которые станут влиятельными в силу обстоятельств: не следует ничем пренебрегать, чтобы вырвать нацию из этой унизительной нерешительности и передать ее в руки ее Короля. Конечно же, он человек, но есть ли у нации надежда быть управляемой ангелом? Он — человек, но сегодня есть уверенность: он это понимает, а это уже многого стоит. Если воля Французов снова возведет его на отеческий Престол, он соединится со своей нацией, которая найдет в нем все: доброту, справедливость, любовь, признательность и неоспоримые таланты, вызревшие в суровой школе испытаний.[196] Французы, казалось, мало уделили внимания словам примирения, с которыми Король обратился к ним. Они не хвалили его обращение, они его даже критиковали и, вероятно, забыли о нем; но однажды они отдадут ему справедливость; когда-нибудь потомки назовут этот документ образцом мудрости, искренности и королевского слога. (стр.124 >) Долг каждого настоящего Француза в сей момент — трудиться без устали, дабы направить общественное мнение в пользу Короля и представить все возможные его деяния в благоприятном свете. Именно на этом роялисты должны с крайней строгостью проверить себя и не строить никаких иллюзий. Я не Француз, я в стороне от всех интриг, я ни с кем не знаком. Но я представляю себе, как некий французский роялист произносит: «Я готов пролить свою кровь за Короля: однако, не отступая от моей верности ему, я не могу запретить себе порицать его, и т. д.». Я говорю в ответ этому человеку то, что его совесть, без сомнения, скажет ему лучше меня: Вы клевещете на мир и на самого себя; если вы способны пожертвовать жизнью за Короля, то пожертвуйте своими пристрастиями. Впрочем, он не нуждается в вашей жизни, но весьма — в вашем благоразумии, в вашем взвешенном рвении, в вашей безусловной преданности, даже в вашей снисходительности (чтобы все предположить); сохраните вашу жизнь — она ему не надобна сейчас, но окажите ему услуги, в которых он нуждается: верите ли вы, что самыми героическими из них были бы те, о которых шумят в газетах? напротив, самые невидные могут быть наиболее деятельными и наиболее возвышенными. Здесь речь вовсе не идет об интересах вашей гордыни; удовлетворите вашу совесть и того, кто вам ее дал. Как те нити, которые ребенок по одной разорвал бы играючи, если сплести их в канат, должны держать якорь высокобортного корабля, так и масса незначительных замечаний способна создать мощнейшее оружие. Как же не послужить Королю Франции, борясь с этими предрассудками, неизвестно как возникающими и непонятно почему живучими! Разве не упрекали Короля в бездействии люди, считающие себя в сознательном возрасте? А разве другие не сравнивали его высокомерно с Генрихом IV, замечая, что для отвоевания (стр.125 >)своей короны этот великий государь мог бы найти иное оружие, нежели интриги и посулы? Но если уж заниматься острословием, то почему же не упрекают Короля в том, что он не завоевал Германию и Италию, подобно Карлу Великому, чтобы там жить благородно в ожидании, когда Франция соблаговолит внять голосу рассудка?.[197] Что же касается более или менее многочисленной партии, яростно нападающей на Монархию и Монарха, то возбуждает ее отнюдь не одна только ненависть и, представляется, что это сложное чувство заслуживает разбора. Во Франции нет умного человека, который бы так или иначе не презирал себя. Национальный позор удручает все сердца (ибо никогда еще народ так не презирали презреннейшие властители); значит, есть нужда в самоутешении, и добропорядочные граждане утешаются каждый по-своему. Но человек ничтожный и развращенный, чуждый всем возвышенным идеям, мстит за свои прошлые и нынешние обиды, созерцая с невыразимым сладострастием, свойственным только подлым людям, зрелище унижаемого величия. Дабы вознестись в собственных глазах, он обращается к королю Франции и удовлетворяется своим ростом, сравнивая себя с этим поверженным колоссом. Мало-помалу, уловкой своего разнузданного воображения, он доходит до того, что смотрит на это великое падение как на дело своих рук; он наделяет одного себя всей силой Республики; он обрушивается на Короля; он заносчиво именует его так называемым Людовиком XVIII; и целит в Монархию своими отравленными стрелами, а если этими стрелами удается испугать нескольких шуанов, то он встает как один из героев Лафонтена: Я, стало быть, великий полководец. (стр.126 >) Нужно еще учитывать и страх, горланящий против Короля из-за того, что его возвращение якобы снова вызовет пальбу. Французский народ, не позволяй прельстить себя изощрениями частного интереса, тщеславием или малодушием. Не слушай больше болтунов: во Франции слишком много умничают, а умничанье приводит к потере здравого смысла. Отдайся без страха и упрека непогрешимому инстинкту совести. Ты хочешь возвыситься в собственных глазах? хочешь обрести право на самоуважение? хочешь поступить суверенно?… Призови твоего Суверена.[198] Совершенно посторонний для Франции, которую я никогда не видел,[199] и будучи в невозможности чего-либо ожидать от ее короля, которого мне никогда не узнать,[200] если я и предлагаю нечто ошибочное, то Французы могут по меньшей мере воспринять эти заблуждения без гнева, как промахи полностью бескорыстные. Но что суть мы, слабые и слепые смертные! и что есть этот мерцающий свет, который мы называем Разумом? Ведь даже обобщив все вероятности, опросив историю, обсудив все сомнения и все интересы, мы все же способны объять лишь обманчивое облако вместо истины. Какой приговор вынесло это великое Существо, перед которым нет ничего великого; какой приговор оно произнесло Королю, его династии, его семье, Франции и Европе? Где и когда завершится потрясение (стр.127 >)и сколькими еще несчастиями мы должны заплатить за покой? Для созидания[201] ли он разрушил, или же его суровость неотвратима? Увы! темная туча закрывает будущее, и ни один взгляд не может пронзить этот мрак. Но все возвещает о том, что установившийся во Франции порядок вещей не может длиться, и что неодолимая природа должна возвратить Монархию. Быть может, наши чаяния исполнятся, либо неумолимое Провидение решило иначе, однако любопытно и даже полезно исследовать, ни в коем случае не упуская из виду историю и природу человека, как именно происходят сии великие преобразования, и какую роль смогут сыграть множества в событии, срок которого кажется неведомым. Примечания:1 Итак, согласен ли ты с нами в том, что всей природой правят воля, разум, власть, мысль, повеления (быть может, есть еще какое-нибудь другое слово, которым я мог бы яснее выразить то, что хочу сказать) бессмертных богов? Ибо, если ты с этим не согласен, то именно с Бога нам лучше всего начать рассмотрение вопроса (лат.). Местр вольно излагает слова Марка Цицерона из его диалога «О законах» (кн.1,VII,21). (Прим. пер.) 2 Жак Малле дю Пан (1749–1800) — французский публицист, убежденный монархист. Во время революции занимался дипломатической и издательской деятельностью. (Прим. пер.) 16 Бийо-Варенн и Тальен как члены Парижской коммуны приняли решающее участие я сентябрьских побоищах (septembrisades); вместе с Баррасом и Фуше они были душой заговора против Робеспьера. «Септембризеры» — так стали называть «патриотов», врывавшихся в парижские тюрьмы и истреблявших там «подозрительных», «изменников». Эта резня, происходившая в сентябре 1792 г., положила начало системе революционного террора. (Прим. пер.) 17 По той же самой причине честь оборачивается бесчестием. Один журналист (Республиканец) очень тонко и справедливо заметил: «Я довольно хорошо понимаю, как можно депантеонизироввть Марата, но я никогда не могу представить, как можно будет демаратизировать Пантеон». Сокрушались о том, что прах Тюренна оказался брошенным в угол Музеума рядом со скелетом животного: какая неосмотрительность! этого оказалось достаточно, чтобы родилась мысль поместить в Пантеон сии бренные останки. (Прим. Ж. де М.) После термидорианского переворота останки Марата были вынесены из Пантеона. (Прим. пер.) 18 См. примечание 151. (Прим. пер.) 19 Речь идет о Мари-Жозефе Лафайете. 20 В частности, женевский банкир Этьен Клавьер. 164 Эта глава о старой французской конституции не понравилась Людовику XVIII (Напомним, что в 1795 г. умер в заточении сын казненного короля Людовик XVII; королем был объявлен брат Людовика XVI, граф Прованский, ставший Людовиком XVIII. (Прим. пер.)) и его окружению. Граф д'Аварей сообщил об этом Жозефу де Местру в переписке, и это сообщение стало источником многих огорчений для автора «Рассуждений». Д'Аварей требовал переработать текст, имея в виду второе издание. Жозеф де Местр отказался, ибо развивавшиеся им положения отвечали его глубоким убеждениям; однако он согласился написать Постскриптум, который вошел во второе и последующие издания. По этому вопросу см.: E.Daudet. J. de Maistre et Blacas, p. 3–47. 165 Конституанты, или монархиствующие, партия Неккера, Калонна, Лалли-Толландаля, Мунье, Малле дю Пана. 166 Конституционалисты, или убежденные монархисты (ультрароялисты), вроде д'Антрега, Монгайяра и др. 167 Тезис высшей королевской администрации, советников короля, интендантов, некоторых председателей парламентов, или судебных палат. В записках, донесениях или эссе (см. тексты Оже де Монтиона, Никола Жаннона) все они пытались доказать, что [для спасения монархии] достаточно было покончить с злоупотреблениями, затемнявшими мало-помалу, на протяжении истории, смысл «конституции», которая, не будучи писаной, тем не менее существовала. Жозеф де Местр в 1796 г. придерживался подобного же мнения. 168 Кардинал де Флери (1653–1743) был государственным министром, фактически — премьер-министром при Людовике XV (1726–1743). 169 Святой Оден (605–683), епископ Руанский, канцлер Дагобера I. 170 Святой Леже (616–678), епископ Отенский, советник королевы-регентши Св. Батильды во время малолетства Клотаря III. 171 Церковь и государство (англ.). 172 Луи Расин (1692–1763), сын Жана Расина, автор поэмы «Религия». (Прим. пер.) 173 Burger: verbum apud nos et ignobile (Бюргер: унизительное слово, которое гнетет нас и обесчещивает (лат.)). J.A.Emesti, in Dedical. Op. Ciceronis, Halae, 1777, p. 79. (Прим. Ж. де М.) 174 Руссо сделал нелепое замечание об этом слове гражданин в своем «Общественном договоре» (кн.1, гл. VI). Без тени смущения он обвиняет очень знающего человека в том, что тот допустил по этому поводу серьезную ошибку, хотя сам он, Жан-Жак, тяжко ошибается в каждой строчке; он выказывает равное невежество в отношении языков, метафизики и истории. (Прим. Ж. де М.) «Очень знающий человек» — это Боден, которого Руссо обвинил в том, что тот спутал понятия буржуа и гражданина в первой книге «О республике», гл. VI. В действительности же Руссо говорил о положении дел в Женеве и обращался, видимо, к содержащему ошибки изданию Бодена (см. Rousseau ОС, III, ed de la Pleiade. Paris, 1963, p.1446, n.7). 175 В период между летом 1791 г. и 1792 г. магистраты ряда парламентов (Речь идет о судебно-административных учреждениях, которые до революции существовали в Париже (высшая апелляционная инстанция в стране) и в провинциях. Эти учреждения обладали правом регистрации актов королевской власти (после чего последние входили в законную силу) и правом ремонстрации, т. е. могли отклонить такую регистрацию. (Прим. пер.)) Франции неоднократно встречались в Германии и Люксембурге для подготовки, а затем и составления трактата об основополагающих принципах французской монархии Его передали членам королевской семьи в октябре 1792 г. 14 апреля 1793 г. старший брат короля посоветовал сохранить трактат в тайне. В сентябре того же года состоялось новое собрание магистратов, после которого в книгу были внесены замечания. Видимо, Никола Жаннон, бывший председатель парламента Бургундии, был человеком, который, несмотря на предупреждение королевской семьи, взял на себя инициативу публикации труда (без имени автора) под названием «Развитие основополагающих принципов французской монархии». - Developpement des principes fondamentaux de la monarchie francoise, s.1. (Neuchatel), 1795, in-8°, XXXII-385 p. 176 Если очень внимательно рассмотреть это выступление Нации, то увидишь в нем что-то меньше участия в законодательной власти и что-то больше простого согласия. Это пример из того порядка вещей, которые лучше оставить в некой неясности и которые не могут быть подвергнуты людским установлениям: это самая божественная часть конституций, если можно так выразиться. Нередко говорят: достаточно лишь создать закон, чтобы знать, как подходить к делу. Не всегда: существуют и особые ограничения. (Прим. Ж. де М.) 177 Fleuri: Droil Public de France. 1769, 2 vol. Клод Флери (1640–1723), известный галликанский прелат, член Французской академии, духовник Людовика XV в 1716 г. Он написал «Церковную историю» (Hisloire ecclesiastique) в 20 томах. Местр часто цитирует Флери в своих книгах «О папе» и «О галликанской церкви» и судит его строго. (Cм. Ed. Vine, t.2, p.57, t.12, p.470.) 178 Глубоко ли мы проникаем в суть дела, выступая так громко против наследования судебных должностей? Такое наследование должно было бы рассматриваться исключительно как способ наследования; и проблема сводится к тому, чтобы узнать: могло ли правосудие в такой стране, как Франция, или такой, какой она была последние два-три века, отправляться лучше, чем наследственными судьями? Вопрос очень трудно разрешим; перечисление неудобств — ошибочный довод. То, что есть плохого в конституции, то, что даже должно ее разрушить, на деле, однако, выделяется как ее лучшая часть. Я отсылаю к словам Цицерона: Nimia potestas est tribunorum, quis negat («Сословие это да будет без порока и да служит оно примером для других». — Цицерон. О законах. Кн. III, 10. (Пер. В.О. Горенштейна)), и т. д. De leg., III, 10.(Прим. Ж. де М.) Ж. де Местр был членом савойского Сената, который не знал практики наследования мест. Он всегда считал, исходя из своего опыта, что подобная практика лучше обеспечила бы независимость судейского сословия по отношению к королевской власти. 179 Разночтение с изданием 1821 г. В рукописи значится: «Это признак того, что он развращен и что нет больше лекарств». См. первое издание, 1797, с.131. 180 Макиавелли. Рассуждения о первой декаде Тита Ливия. Кн.1, гл. VII. (Прим. Ж. де М.) 181 Я очень хотел бы знать его. (Прим. Ж. де М.) 182 Макиавелли. Рассуждения о первой декаде Тита Ливия. Кн.1, гл. XVI. (Прим. Ж. де М.) См. Макиавелли Н. Избранные произведения. М., 1982, с. 437–438, 413–414. Перевод с итальянского Р. Хлодовского. 183 Сэр Уильям Блэкстоун (1723–1780) считался лучшим законоведом современной ему Англии. 184 Аll the human govemements, particulary those of mixed frame, are in continual fluctuation. Hume, Hist. d'Angl., Charles I. chap. L. (Прим. Ж. де М.) 185 Человек, в котором я равно ценю личность и мнения (Покойный г-н Малле дю Пан. (Прим. Ж. де М.)), не разделяя мой взгляд на старую французскую Конституцию, взял на себя труд разъяснить мне толику своих идей в интересном письме, за что я ему бесконечно благодарен. Он указывает мне, среди прочего, на то, что книга французских судей, цитированная в этой главе, была бы сожжена в царствование Людовика XIV и Людовика XV как посягнувшая на основополагающие законы Монархии и на права Монарха. Я в это верю: равным образом книга г-на Делолма (Жан-Луи Делолм (1790–1806) швейцарский публицист и политический деятель, автор книги об английской конституционной системе (1771), переведенной на ряд европейских языков. (Прим. пер.)) была бы сожжена в Лондоне (быть может, вместе с автором) в царствование Генриха VIII и его жестокой дочери. Когда составлено, с полным знанием дела, мнение по крупным вопросам, редко затем его меняют. Вместе с тем я стараюсь не доверять своим предубеждениям, но я уверен а собственной доброй воле. Легко заметить, что я не процитировал в этой главе ни одного из влиятельных умов нашего времени из опасения, дабы и самые уважаемые из них не вызвали бы подозрения. Касательно же судей — авторов «Развития основополагающих принципов…», если я и воспользовался их трудом, то исключительно по тем причинам, что не люблю повторять уже сделанное и что эти господа только ссылались на памятники, а именно это мне и требовалось. (Прим. Ж. де М.) Данное примечание было добавлено ко второму изданию 1797 г. 186 Здесь следующие абзацы были вычеркнуты из рукописи: «Многим угодно было осудить знаменитое обращение Людовика XVIII; но как раз в этом случае следует сказать: критика легка, искусство трудно. Хулителям пришлось бы очень потрудиться, чтобы сделать лучше или даже столь же хорошо, и когда страсти улягутся, все, вероятно, согласятся поставить этот славный документ рядом с завещанием Людовика XVI. Люди должны были бы немного почаще напоминать себе, что бывают обстоятельства, когда невозможно поступить верно, то есть занять позицию, которая не влекла бы за собой заметных неудобств. Так, под определенным углом зрения, король может быть, дурно поступил, обнародовав свое обращение, он скверно поступил бы, составив его иначе, он плохо сделал бы, не обнародовав вовсе никакого обращения. Если бы он сохранил молчание, то насмешники сказали бы: он бессердечен; он не осмеливается наследовать. Если бы он предложил полумеры, то изменил бы самому себе и точно уж не понравился бы Роялистам и истинным философам; заявив, что французская Конституция будет для него ковчегом Господнем (В ковчеге Господнем (ковчеге откровения, ковчеге завета) хранились священные скрижали (или десятисловие) как откровение Бога, выражение Его воли, основание (залог) завета с народом древнего Израиля. Даже приближение к ковчегу людей непосвященных наказывалось смертью. (Прим. пер)), он не понравился бы толпе конституционалистов. Что же тогда должен был сделать Король? То, что он сделал. Я надеюсь, что все вскоре в этом убедятся. Если бы Французы хладнокровно вникли в суть дела, то они безусловно нашли бы в этом обращении, за что уважать Короля. В тех ужасающих обстоятельствах, в которых он находился, не было искушения соблазнительнее, нежели пойти на сделку с принципами, дабы вновь обрести свой престол. Столько людей говорят и столько людей верят, что невозможно вернуться к тому, что называют старым порядком. Сколько людей высказались, что король погубил себя, упорствуя в обветшалых идеях. Казалось столь естественным выслушать предложения пойти на мировую; особенно удобно было бы согласиться на эти предложения, сохранив в голове мысль о возвращении к прежним прерогативам, даже без лицемерия, без узурпации, одной только силой вещей; но требуется много искренности, много благородства, много смелости, чтобы сказать Французам: „Я не способен сделать вас счастливыми, я могу, я должен править только на основе старой Конституции, я больше не дотронусь до ковчега Господня“. Я умоляю людей здравомыслящих уделить пару минут этим соображениям». Этот вычеркнутый из рукописи пассаж был развит в следующих разделах. 187 Послание Людовика XVIII, названное Веронским, датируется июнем 1795 г. Оно было напечатано Луи Фош-Борелем и широко распространялось по Франции. 188 Немецкий город Кобленц в 1792 г. стал одним из мест сбора эмигрантов под знамена «армии Конде» (герцога Людовика-Жозефа Бурбонского). (Прим. пер.) 189 Под «знаменитым римлянином» имеется в виду император Август. (Прим. пер.) 190 Тит Ливии. История Рима от основания Города. XXXIV, 49. (Прим. Ж. де М.) Точный текст цитаты: «Libertate modice utantur». «Пусть пользуются свободой с умеренностью». У Местра — «Свободой должно пользоваться с умеренностью». 191 Ж. де Местр в своих прелыдущих сочинениях ратовал за широкую амнистию, за исключением, однако, цареубийц, совершивших «преступление из преступлений». 192 О, люди, рожденные для рабства! (лат.). 193 Этой фразы нет в рукописи — она появилась в издании 1821 г. 194 23 вандемьера III года (5 октября 1795 г.) Баррас приказал расстрелять картечью на ступенях парижской церкви Сен-Рок колонну протестовавших против ратификации Декретов, в соответствии с которыми две трети депутатов нового законодательного собрания (оно было учреждено Конституцией III года) должны были выбираться из состава членов Конвента, чьи полномочия закончились. 195 Эти строки, касающиеся сторонников герцога Шартрского, не были вычеркнуты из рукописи. Они фигурировали и в первых изданиях (см. 1-е издание, 1797, с.145). Жозеф де Местр снял их из издания 1821 г. Они не были восстановлены и в издании Vitte, названном «Полное собрание сочинений», вне сомнения, для того, чтобы не оживить распри между двумя течениями французского роялизма. Менее понятно, почему Жоанне и Вермаль посчитали нужным опустить их в своем издании. Для нас же эти строки являются частью текста, так как они не были вычеркнуты автором; мы не хотели бы входить в суть обстоятельств, которые повлекли за собой их снятие. 196 Я перенес в Х главу параграф, касающийся амнистии. (Прим. Ж. де М.) 197 Жозеф де Местр высмеивает здесь бесплодный ирреализм ультрароялистов. 198 Эти шесть последних абзацев в первый раз появились в издании 1821 г. 199 Хотя Жозеф де Местр и приехал в первый раз в Париж только в 1817 году, он хорошо знал ее края, граничащие с Савойей: до революции он несколько раз проезжал через Прованс, посещал Гренобль и Лион. Кроме того, у Местра имелась собственность в Талисье, округ Беллей, где он бывал регулярно. 200 Позже, в июле 1817 г., Жозеф де Местр получил аудиенцию у Людовика XVIII. 201 В рукописи ошибочно значится «разрушение». На своем экземпляре «Рассуждений» (второе издание 1797 г.) Ж. де Местр исправил допущенную опечатку. Ни в одном из последующих изданий, включая даже публикацию 1821 г., не учтена эта правка, которая изменяет смысл фразы. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|