|
||||
|
ГЛАВА IV. МИР ТРУДА ГЛАВА V. ГОРОДСКИЕ ИНТЕРЬЕРЫ ГЛАВА VI. ЗАМКИ И ДВОРЦЫ, ЖИЗНЬ ДВОРА ГЛАВА VII. ЖИЗНЬ РЫЦАРСТВА. МЕЧТА И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ ГЛАВА VIII. ЖЕНЩИНА. ЛЮБОВЬ И БРАК ГЛАВА IX. РЕЛИГИОЗНАЯ ЖИЗНЬ И РЕЛИГИОЗНОЕ ЧУВСТВО ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СОСЛОВИЯ И НРАВЫГЛАВА I. КАРТИНА ЖИЗНИКоролевство и домен. Местные особенности провинций. Население. Внутренние отношения. Медлительность сообщений и экономическая нестабильность. Передача известий. Огромные размеры Франции XV в.Для людей, живущих в наши дни, Франция представляет собой четко очерченное географическое образование, страну, где осуществляется единая государственная власть, действующая и проявляющая себя во всех ее частях одинаково. Несмотря на местные различия, вызванные природными условиями, традициями и попросту человеческими характерами, в любом городе и любой деревне у французов преобладает чувство принадлежности к одному и тому же обществу, и чувство это усиливается не только благодаря почти полной общности языка, но и благодаря легкости связи внутри страны, быстроте распространения информации. Совсем иной была Франция во времена Карла VI и Жанны д'Арк. Несомненно, и тогда существовало восприятие Франции, стоящей выше порожденного феодальным строем дробления земель и власти. Но ни очертания границ страны, ни ее политическая, административная и юридическая структуры не сообщали ей той монолитности, которая является одной из основных черт современного государства. И такое отсутствие единства, усугублявшееся затрудненным и замедленным сообщением между центром и провинциями и между самими провинциями, не только представляло собой основной фактор развития истории в то время, но и сказывалось на многих аспектах материальной и духовной жизни ее населения. На востоке французское королевство в основном сохранило определенные в соответствии с Верденским договором границы – по Шельде, Маасу, Соне и Роне. Границы искусственные – по крайней мере, в нашем представлении, границы, плохо известные даже современникам, подразумевающие наличие анклавов, спорных территорий, которые никак не могли поделить между собой германская империя и французская монархия'. Последняя, особенно с конца XII века, стремилась распространить свое влияние на территории, расположенные на «земле Империи», где французский язык и французская культура считались родными. Отдельные области перешли под ее власть, как произошло с Барруа, родиной Жанны д'Арк, находившейся на границе имперской Лотарингии, с городом Лионом и Лионским графством, с Дофине, где старший сын короля Франции носил графский титул. Другие области, также французские, оставались за пределами королевства: Бургундское графство (Франш-Конте), Савойя и Прованс (где правила анжуйская династия[2] чьи представители были близкими родственниками французских государей). К Средиземному морю у французского монарха оставался лишь небольшой выход в Лангедоке, с тремя портами: Нарбонном, заметно пришедшим в упадок к XV в., и намного более оживленным Сен-Жилем и Монпелье. На юго-западе цепь Пиренеев скорее соединяла, чем разделяла жителей обоих склонов, чьи диалекты и образ жизни были сходными. А если на западе французское королевство простиралось до Атлантического океана, из этого вовсе не следует, что власть капетингского государя чувствовалась повсеместно на всей территории до его побережья. Напротив, там ее распространению мешали два «великих фьефа»[3]: Бретонское герцогство на севере и Аквитанское герцогство на юге. Аквитания была поставлена в особое положение по отношению к французской монархии: в XII в. Генрих Плантагенет, ставший герцогом Аквитанским благодаря браку с наследницей герцогства занял английский престол; его преемники в качестве баронов по-прежнему признавали себя вассалами капетингских государей, но считали себя равными им в качестве королей. «Столетняя война» стала последним крупным эпизодом соперничества, существовавшего между ними в течение двух веков. Как бы там ни было, но на деле господство короля было реальным лишь в пределах его владений, то есть в тех частях королевства, где между ним и его подданными не вставал феодальный правитель, обладающий истинной суверенной властью. На протяжении трех веков Капетинги стремились не к объединению Франции, но к тому, чтобы полностью подчинить себе, подменить собой являвшихся истинными местными государями герцогов и графов. К середине XIV в., когда всерьез начался конфликт между Францией и Англией, эта работа была еще далека от завершения: помимо Аквитании и Бретани на севере и на востоке существовали еще два больших феодальных владения: Фландрское графство и Бургундское герцогство. К тому же и создание «апанажей»[4] для младших сыновей французского государя замедляло процесс воссоединения королевских владений: едва Бургундское герцогство успело после смерти герцога Филиппа де Рувра (в 1361 г.) отойти к королю, как перешло в апанаж Филиппу Храброму, младшему сыну Иоанна Доброго. А его брак с наследницей Фландрского графства привел к созданию фламандско-бургундского государства, могуществом и богатством соперничавшего с французским королевством. Феодальная раздробленность оставила глубокий след не только в политической жизни, она отразилась самым существенным образом и на морали, на нравственности людей. Мало того, в рамках феодальных княжеств появились настоящие провинциальные «национальности». Территории, которые по прихоти передачи по наследству или благодаря военной удаче в течение нескольких веков жили под властью одной и той же местной династии, осознавали свое своеобразие. Провинциальное подданство стало пользоваться приоритетом по сравнению с подданством французским, а иногда противостоять ему. Наиболее типичен случай Аквитании, в течение двух веков политически объединенной с Англией. Крайне ошибочно было бы видеть в ней английскую «колонию» на континенте – и потому, что именно герцоги Аквитанские становились английскими королями, а не наоборот; и потому, что аквитанцы, несмотря на достаточно большое количество выходцев из Великобритании, обосновавшихся в герцогстве, нисколько не чувствовали себя англичанами. Но они не чувствовали себя и французами: их экономические интересы – продажа своего вина, торговля своей солью – равно как и желание избежать подчинения капетингским государям, чья власть могла оказаться для них куда тяжелее правления собственных герцогов, заставляли их тянуться к Англии. «Уж лучше нам быть с англичанами, которые дают нам свободу и не стесняют, чем подчиняться французам, – говорил хронисту Фруассару некий горожанин из Бордо. – Мы продаем англичанам больше вин, шерсти и сукна, значит, естественным образом больше склоняемся к ним». В этом «автономистском» настроении различие языков или диалектов не играло той роли, которую естественно было приписать этому различию нам – с нашими современными представлениями о национальности. Аквитанцы, говорившие на окситанском французском, отличались и от сентонжцев, с их лангедойлем, языком северных областей, и от беарнцев, чей окситанский диалект был очень близок к испанскому языку. Во время битвы при Пуатье, в 1356 г., в рядах армии, которую принято называть «английскими войсками», больше всего было людей, говоривших на французском языке: гасконцев, перигорцев и так далее. Во времена Жанны д'Арк термин «арманьяки», которым обозначали суровых воинов, говоривших наполовину по-испански и завербованных коннетаблем Бернаром д'Арманьяком[5] в своем пиренейском графстве, использовался, как это ни парадоксально, для обозначения «национальной» французской партии, возникшей в тот период, когда дофин Карл, лишенный наследства отцом, при поддержке «арманьяков» сражался с англо-бургундцами… Подобное безразличие к языку было всеобщим. «Наваррцы, люди, принадлежащие к разным народам…», пишет Фруассар. Существование во Фландрском графстве двух различных лингвистических групп нисколько не препятствовало существованию фламандского национализма; то же самое происходило и в Бретонском герцогстве, с лингвистической точки зрения делившемся между французами и бретонцами. Даже в провинциях, с давних пор объединенных принадлежностью к королевским владениям – Шампани, Турени, Лангедоке, – сепаратистские настроения оставались очень сильными, чему нередко способствовала и политика государей. Последние не осмеливались грубо задевать индивидуалистические настроения областей, долгое время живших вне королевской власти. Присоединение к домену сопровождалось ясно высказанным или молчаливо подразумевавшимся обязательством со стороны новой власти сохранить традиции, права и обычаи, существовавшие при прежнем режиме. Иногда даже, в знак расположения, местные привилегии не только подтверждались, но и увеличивались. Города, пользовавшиеся определенной муниципальной автономией, особенно ревниво оберегали свои права; во время тяжелого кризиса, который переживала Франция в начале XV в., они ставили собственные интересы – ив первую очередь соблюдение своих налоговых привилегий – выше общих интересов государства. Королевская власть не располагала поддержкой стабильных учреждений, которые покрывали бы единой сетью все монаршие владения и позволяли бы уравновесить влияние центробежных факторов. Какими бы деятельными ни были бальи и сенешали, эти главные уполномоченные короля, повсюду они наталкивались на препятствие, созданное существованием все еще очень прочной сеньориальной власти: правосудие в значительной части оставалось в руках местных сеньоров; не было общей системы налогов, а кроме того, продолжало действовать правило, по которому король должен был покрывать расходы королевства за счет доходов – земельной рентой, феодальными правами, – полученных им со своего домена. Конечно, потребности войны все чаще заставляли короля просить «помощи»[6] у всех своих подданных, но эта помощь оказывалась только в исключительных случаях. Провинции, как и «привилегированные города», всегда старались «не расслышать» монаршего обращения, и лишь после трудных переговоров король добивался от муниципалитетов или «генеральных штатов», представлявших главным образом класс буржуазии, финансового участия в ведении войны. Кроме того, крупный феодальный и династический конфликт, столкнувший правителей Англии и Франции, способствовал также и повсеместному пробуждению феодального духа и регионального сепаратизма. Сельские и городские жители, в сущности, достаточно равнодушные к ссоре, которая лишь постепенно примет характер «народной войны», старались освободиться от все более тяжкого бремени, которое налагала на них затянувшаяся борьба. Знать, со своей стороны, видела здесь возможность частично вернуть себе утраченные за прошедшие годы независимость и власть. Причем не только наиболее знатные и могущественные сеньоры колебались, кому из двух противников стать союзником, кому подороже продать свою поддержку, но и мелкие бароны поступали аналогичным образом. Либо они с выгодой для себя сговаривались с англичанами, либо искали в конфликте двух королей случай уладить собственные разногласия с местными противниками. Вот почему если не наиболее важные, то, по крайней мере, наиболее показательные эпизоды истории того времени происходили скорее на местном, чем на национальном уровне. Даже сами методы ведения войны в ту эпоху способствовали еще большему раздроблению и распаду государственной власти. Редкостью были великие битвы, когда в чистом поле сходились две сильные армии; «повседневную» войну вели мелкие отряды под командованием капитанов или, точнее, главарей банд. Граница между войной и разбоем была на деле весьма размытой: и в том и в другом случае главной задачей становилось обладание замками и крепостями, число которых с середины XIV в. начинает увеличиваться. Лучшую картину Франции того времени, несомненно, дал бы «атлас замков», каждый из которых представлял собой одновременно операционную базу и орудие господства над соседними областями. В то время как королевской власти не удалось установить выгодную для нее систему постоянных налогов, капитаны прибегали к реквизициям, требовали дань деньгами и натурой, заставляли оплачивать оказываемое ими покровительство. Незаконные поборы, совершаемые войсками, не являлись исключительными эпизодами, напротив, они были неотъемлемой частью самой войны; они, как уже было сказано, не только могли бы символизировать «общественное положение… основной признак эпохи», но способствовали раздроблению страны. Мишле, рисуя портрет Франции сразу после битвы при Пуатье, пишет: «Обессилевшее, можно сказать, умирающее и не осознающее себя королевство лежало, уподобившись трупу. Пораженное гангреной тело кишело червями: под червями я подразумеваю разбойников – англичан, наваррцев. Вся эта мерзость разъединяла, отделяла один от другого члены этого жалкого тела. Его называли королевством, но на самом деле никаких генеральных штатов не существовало, вообще ничего генерального, общего, не было: ни сообщения, ни дорог, по которым можно было бы куда-нибудь добраться. Дороги превратились в скопища разбойничьих притонов, деревни – в поля битвы. Война шла повсеместно, и невозможно было понять, где враг, а где друг». Эта мрачная картина вполне годится и для изображения тех семидесяти лет, что отделяют восшествие на престол Карла VI от возвращения Парижа его преемником, лет, когда ссора между арманьяками и бургиньонами стала новым фактором разделения. «Нет больше ничего общего» – и кусочки растерзанной Франции начинают жить собственной жизнью, лишь редко и случайно вступая в какие-либо отношения с другими областями. Тем не менее Франция в XV в. была очень большой страной, более обширной, богатой и населенной, чем любое другое государство христианского мира. Ее площадь была равна примерно пяти шестым площади современной Франции, численность ее населения составляла приблизительно пятнадцать миллионов душ, – согласитесь, плотность весьма и весьма значительная: большая была лишь в некоторых областях Северной Италии и Фландрии, а в Англии, Германии или Испании – намного меньше. Из этого общего числа жителей лишь небольшую часть составляло городское население. Париж, насчитывавший тогда, если верить некоторым источникам, двести тысяч жителей, был исключительным и не знавшим себе равных городом христианского мира тех времен. В наиболее крупных городских центрах Фландрии, живших за счет работы ткацких станков, было не больше пятнадцати или двадцати тысяч жителей. Что касается столиц различных областей, они, как правило, далеко не дотягивали и до таких чисел: в Пуатье, в Ангулеме, в Лиможе конца XIV в. не набиралось в каждом и десяти тысяч душ населения. Но отсутствие многоэтажных домов и наличие внутри городских укреплений обширных «неурбанизированных» пространств, занятых полями или лугами, иногда приводило к тому, что город занимал площадь, несопоставимую с малой численностью его населения. Зато в деревнях, особенно на богатых земледельческих равнинах, плотность населения, видимо, немного отличалась от современной, сегодняшней, сложившейся после исхода из сел, вызванного развитием крупных рабочих городов. Бич «Черной чумы», в 1346-1348 гг. обрушившийся на Европу, более или менее пощадил сельское население, меньше подверженное заражению, чем население городов. Правда, сельские жители больше пострадали от разрушений, причиненных войной, которая стерла с лица земли многие деревни. Для того чтобы оценить «реальные» – в человеческом масштабе – размеры тогдашней Франции, надо определять их не расстояниями, а тем временем, которое требовалось на то, чтобы эти расстояния преодолеть. Сеть коммуникаций, обеспечивавшая связь между различными частями королевства, позволяла лишь очень медленное движение. Дело не в том, что дорог было мало: в конце XIII века Бомануар[7] говорит о существовании, помимо «тропинок» (sentier) в три фута шириной и «дорожек» (voieres) шириной в восемь футов, еще трех категорий: «путей» (voies) в пятнадцать футов шириной, соединяющих между собой второстепенные населенные пункты, «дорог (chemins) шириной в тридцать два фута, проложенных между главными городами, и, наконец, „королевских трактов“ (chemins royales) в пятьдесят четыре фута шириной, по которым можно было передвигаться на дальние расстояния и которые часто повторяли очертания древних римских дорог. Но классификация Бомануара представляется более или менее теоретической. Отсутствие постоянной системы содержания дорог превращала в те времена сеть путей сообщения в бессвязные обрывки такой сети. Города заботились лишь о том, чтобы чинить или улучшать те дороги, которые вели непосредственно к ним; сеньоров дороги интересовали только с точки зрения возможности получать пошлину за проезд по ним. Когда состояние дорог позволяло, товары перевозили на телегах; но нередко, особенно в горных местностях, пройти по тропе могли только вьючные животные. Кроме того, существовали и другие препятствия, замедлявшие передвижение. Можно назвать целый ряд. Мосты на больших реках были редкостью, из-за этого путешественникам приходилось пускаться в долгий обходной путь. Война требовала средств, поэтому больше стало мест, где собирали дорожную пошлину, и все тому же путешественнику всякий раз приходилось задерживаться на неопределенное время. Наконец, повсюду было небезопасно, и иногда это обстоятельство нарушало все торговые отношения. Было бы очень интересно найти возможность для уточнения средней скорости передвижений по дорогам Франции, это позволило бы представить себе истинные размеры Франции в XV в. Но те немногочисленные данные, какими мы располагаем, имеют отношение чаще всего к перемещениям или связям, носившим исключительный характер, и не могут послужить основой для общей оценки. Правители передавали письма или приказы с гонцами, которые, оседлав добрых коней, развивали удивительную скорость и могли за день проехать до восьмидесяти километров (используем здесь нынешнюю систему мер). Посланные из Авиньона папские гонцы добирались до Лиона за два дня, до Орлеана – за четыре, до Брюгге – за восемь. Но в среднем всадники, как правило, преодолевали за день меньше пятидесяти километров. Путь от Вокулера до Шинона занял у Жанны д'Арк и ее спутников – скакавших главным образом по ночам, но стремившихся добраться поскорее – одиннадцать дней. Разумеется, повозки двигались еще медленнее. И потому водные пути, позволявшие перевозить намного более тяжелые грузы, играли куда более значительную роль в движении товаров, чем те, что шли по суше. Маленькие речки, на которых впоследствии навигация полностью прекратилась, были в эпоху Орлеанской Девы очень оживленными, как например Шаранта, «носившая военные суда на двадцать шесть лье и больше», пуатевинская Севра и даже Ле, также «носившая военные суда». Медлительность связей, а иногда и полное их прекращение, вызванное войной и разбоем, способствовали разобщенности экономической жизни, в значительной степени сохранявшей местный или региональный характер. Невозможность быстрого перемещения продуктов из одной части королевства в другую могла привести к тому, что одновременно с изобилием в одной из областей в другой, расположенной не так уж далеко от первой, свирепствовал голод. Именно этим, равно как и частыми денежными изменениями, объясняется удивительная нестабильность стоимости жизни и резкие перепады цен. В современном мире стоимость жизни также может быстро изменяться; тем не менее этот процесс представляется достаточно равномерным, и график его выглядел бы плавной кривой. В XV в. все было совсем по-другому: «Дневник Парижского горожанина», записки современника Карла VI и Карла VII, показывает нам внезапные и значительные скачки цен в ту и другую сторону, в зависимости от того, насколько свободными были связи столицы с кормившими ее областями. И потому совершенно бессмысленно пытаться определить «среднюю стоимость» жизни даже на протяжении очень короткого периода. С известиями любого рода все обстояло точно так же, как с товарами: их передача была медленной и ненадежной, зависела от всех случайностей и превратностей жизни, находилась под постоянной угрозой. Не существовало никакой единой организации, которая занималась бы доставкой почты: у правителей были собственные «верховые» (chevaucheurs), с которыми посылали письма; университеты старались обеспечить контакт на больших расстояниях, с тем чтобы дать преподавателям и студентам возможность сохранять связь с родными местами. Иногда крупные торговые дома устраивали для себя «почту»: Жак Кёр во времена своего наибольшего могущества располагал сетью курьеров, которые помогали ему поддерживать связь с многочисленными «филиалами». Но все это – случаи исключительные; как правило, доставка писем носила случайный характер: частные лица, которым не по средствам было посылать гонцов, обращались к путешественникам, а чаще всего – к торговцам, с просьбой доставить письма по назначению. Такие «случайные» гонцы способствовали и распространению важных известий, которые при этом рисковали дойти в искаженном виде, что неизбежно при устной передаче или при наличии множества посредников. «Хроника» венецианца Морозини, увлекательная для нас, поскольку показывает реакцию общественного мнения на события, связанные с Жанной д'Арк, кроме того, очень интересна и тем, что с точностью указывает дату, когда некоторые важные известия дошли до Брюгге, где у Морозини были корреспонденты, а затем до Венеции. В наиболее благоприятных случаях – в тех, когда новость из Франции, полученная в Брюгге, могла попасть в письмо, которое немедленно вслед за тем отправлялось, – передача новостей занимала примерно три недели (известие о высадке английских войск в Онфлере 22 сентября 1415г. было получено в Венеции 16 октября); но случалось и так, что вести шли куда дольше: информация о поражении французской армии при Вернее 17 августа 1424 г. дошла до Венеции лишь месяц спустя, 22 сентября. И при этом не следует забывать: несмотря на то что этап в Брюгге удлинял путь, оживленность торговых связей между Фландрией и большим итальянским портом позволяла передавать известия достаточно быстро. Между областями, расположенными ближе одна к другой, но в стороне от главных торговых путей, связь могла быть намного более замедленной. Как отличить истину от лжи в потоке новостей, принесенных гонцами, бродячими торговцами, путешественниками, солдатами? Даже в 1789 г., когда существовали превосходная сеть дорог и система государственной почты, очень далекие одна от другой местности были охвачены одним и тем же «Великим Страхом», вызванным распространением фантастических известий, что же говорить о более далеких временах… В XV-XVI вв. «Великие Страхи» случались то и дело: при известии – истинном или ложном – о приближении шайки «разбойников» города принимались готовиться к обороне, «мобилизовывали» своих жителей, поспешно чинили укрепления и рассылали эмиссаров по соседям, выясняя, как продвигается вражеское войско. Зато отряд всадников вполне мог, ничем не выдавая своего приближения, внезапно оказаться у стен беззащитного города и с легкостью завладеть им… Говоря об эпохе Религиозных войн[8] – столь напоминающей во многих отношениях времена Столетней войны, – один из современных историков написал: «Не покажется ли, что мы гонимся за неглубокими парадоксами, если попробуем сказать, что Франция эпохи Религиозных войн вспоминается нам при мысли о современном Китае и о его прошлом? Чудовищные гражданские войны, иностранные нашествия, массовые убийства, голод, затерявшиеся среди бескрайних пространств города, замкнувшиеся в себе, окруженные стенами, где ворота с наступлением ночи запираются… Незаметно пробираясь от одного города к другому, партизанский отряд может проложить себе дорогу от Верхней Сычуани до Шаньдуна… Точно или почти точно то же – истощенная, изнемогающая Франция последних Валуа, по которой бродят шайки местных или пришлых головорезов». Образ обширной страны, разделенной, раздробленной, растерзанной войной и разбоем, до мельчайших черточек подходит для изображения Франции при Карле VI и Карле VII – «огромной Франции XV в…». ГЛАВА II. СЕЛЬСКАЯ ЖИЗНЬКогда в 1346 г. войска английского короля высадились в Нормандии, они, по словам Фруассара, увидели «страну, всем изобилующую и плодородную, амбары, ломившиеся от зерна, дома, полные всевозможных сокровищ, богатых горожан, возы и повозки, лошадей, свиней, овец, баранов и лучших в мире быков, которых выращивают в этих краях». Три четверти века спустя, накануне другого нашествия, герцог Эксетер объяснял британскому парламенту все выгоды, какие сулило Англии завоевание Франции, «страны плодородной, приятной, щедрой, где есть богатые и великолепные города, бесчисленные замки, более восьмидесяти обильно населенных провинций, более тысячи благоденствующих монастырей и девяносто тысяч церковных приходов». То же впечатление богатой и плодородной страны создает и анонимный трактат середины XV в. «Спор герольда Франции с герольдом Англии», где каждый из собеседников старается убедить другого в превосходстве своего государства. Если герольд Франции и признает, что в некоторых областях – в особенности по «рудной» части – Англия может одержать верх, то он с гордостью подчеркивает превосходство Франции во всем, что производит земля: «У нас любое зерно в таком изобилии, что все наши соседи к нам за ним посылают, потому как земля Франции, слава Богу, очень плодородна, и у нас много вещей, которых у вас нет: в первую очередь – вино, лучший из всех напитков, существующих на свете; вино во множестве делают по всей Франции, вина разнообразные, крепкие, красные и белые, какие угодно, и их так много, что наши землепашцы совсем не пьют ячменного пива, а пьют только вино… Кроме того, у нас есть орехи и оливки, из которых делают масло, и миндаль, и смоквы, и красильные растения, и многие другие вещи, а их у вас нет совсем… Кроме того, у нас есть всевозможные чудесные плоды, и летних плодов так же много, как и зимних…». В самом деле, именно в дарах земли, богатой от природы и хорошо возделанной сельским населением, чья плотность была очень высокой, и заключалось главное богатство Франции XV в. Ни одна область в стране не могла бы соперничать в промышленной деятельности с Северной Италией или Фландрией; города – за исключением Парижа – были небольшими и незначительными; «крупная торговля» по всей территории, находилась, по большей части, в руках иностранцев, в основном – итальянцев. Даже в городах люди наживали состояние главным образом благодаря доходам от земли, да и само городское население всегда включало в себя немалую долю крестьян, которые обрабатывали расположенную вне укрепленных городских стен и принадлежавшую им или взятую в аренду у городских владельцев землю. Иными словами, Франция эпохи Жанны д'Арк представляла собой преимущественно крестьянское государство. К сожалению, повседневная жизнь деревень почти не оставила следов в литературных текстах или хрониках того времени. Летописцы, целиком поглощенные изложением рыцарских «подвигов», лишь изредка, вскользь и с презрением упоминают о «мужланах», и шаблонный портрет крестьянина, который мы можем найти у современных Орлеанской Деве писателей и моралистов, всегда складывается из одних и тех же черт: грубости, скупости, трусости. Что же касается архивных документов, которые дают нам крайне интересные сведения о юридическом положении землевладельцев и об эксплуатации земель, то о материальной жизни сельских жителей в них упоминается лишь между прочим. Однако нельзя не вспомнить об искусстве миниатюристов: это дивное отражение времени иногда приводит нас и в деревню, а календари в часословах рассказывают о «трудах и месяцах» крестьянской жизни. Свидетельства, конечно, страдают неполнотой, поскольку из года в год повторяются всегда одни и те же мотивы: жатва, сбор винограда, сбор желудей – но сведения, приведенные в календарях, бесконечно ценны благодаря реализму подробностей. Сельский пейзаж в изучаемую нами эпоху основными своими чертами мало отличался от того, который мы знаем сегодня. Восточные области королевства – Фландрия, Пикардия, Шампань – так же как и равнины в окрестностях Парижа, представляли собой панораму вытянутых в длину и ничем не огражденных полей и деревень, теснящихся вокруг колоколен. Так как же все-таки выглядела Франция того времени? На востоке преобладали леса, дома были рассыпаны среди огороженных полей, над которыми кое-где возвышались деревья. Южные области были на вид более разнообразны: тут и неравномерно распределенные по ландшафту, то открытые всем ветрам, то разделенные живой изгородью поля, тут и оливковые рощи (ныне исчезнувшие), тут и виноградники, и плодовые сады на склонах холмов. Похоже, но и не совсем похоже: невозделанные земли занимали в те времена куда больше места, чем сейчас. Леса и ланды покрывали значительную часть поверхности земли. Да, разумеется, это были земли невозделанные, но тем не менее отнюдь не бесплодные и не бесполезные, поскольку именно такие участки служили общинными выгонами для скота, принадлежавшего соседним приходам, которые поставляли подстилки и корм для него. Совсем не такой, какой стала впоследствии, – с тех пор как государственная власть принялась оберегать угодья от ущерба, причиняемого скотом, – была тогда и лесная жизнь: на опушках могли мирно пастись коровы, овцы или козы, а в дубовых рощах огромные стада полудикого вида свиньей, погоняемых пастухами, неизменно искали желуди. Кроме того, необходимость давать земле отдых, оставляя под паром часть полей, каждый год давала животным дополнительные пастбища. Резюмируя, скажем, что землю в тот период, о котором идет речь, использовали более полно, но менее интенсивно, чем в наши дни. Несмотря на то что число культур, которые выращивались в те времена, было меньше, чем сейчас, сельскохозяйственный пейзаж выглядел более разнообразным. В самом деле, каждая из провинций старалась как можно более полно удовлетворить собственные потребности, поскольку деревни, как правило, поддерживали экономические связи лишь с ближайшими городами. Повсюду на первом месте среди культур оказывались зерновые, но, если не считать очень богатых земель, пшеницы сеяли намного меньше, чем ржи, ячменя и овса; на гранитных почвах Бретани и в центральной части страны она уступала место «черному зерну» – гречихе. Значительную роль играли «текстильные» растения – лен, конопля: благодаря этому всегда хватало сырья не только для ткацких станков в соседних городах, но и для прялок крестьянских хозяйств. Другим непременным элементом любого крестьянского хозяйства были ульи. Везде самое почетное место отводилось виноградной лозе, даже в областях с холодным влажным климатом, где вино получалось очень и очень невысокого качества: виноградники в те времена существовали во Фландрии, в Нормандии и даже в Бретани. И дело заключалось не только в необходимости повсеместно делать вино, без которого не обойтись при совершении литургии. Вино испокон веков, а в ту эпоху особенно, считалось «благородным» напитком, и торговать им чаще всего оказывалось выгодно. Не случайно же «французский герольд» с презрением относится к англичанам, потребляющим ячменное пиво, и с гордостью подчеркивает, что его соотечественники-земледельцы пьют только вино. Выращивание лозы приобщает к «благородству», «знати» – так считалось во времена, о которых мы сейчас говорим. И потому виноградная лоза была предметом особых забот: в каждой местности под виноградники отводили наиболее подходящие почвы, а кроме того, пристально следили за тем, как растет лоза, заботливо собирая урожай по осени. Если бы мы могли перенестись в тогдашнюю Францию, то непременно заметили бы: даже там, где поля ничем не огорожены, виноградники окружены стенами; горожане навещают принадлежащие им виноградники, расположенные в предместьях, и лично наблюдают за ходом работ. Государственная власть, муниципальная или феодальная, также проявляет интерес к винограду, который дает возможность пополнить не только запасы продовольствия, но и казну: предназначенный на продажу виноград и созревающее в погребах вино позволяют собирать большие налоги: не зря же у городских ворот или ворот замков ставились специальные столы – они были нужны для учета повозок, которые возвращались, нагруженные виноградом, и взимания положенной за въезд платы. Было предусмотрено буквально все, что способно принести доход. К примеру, для того чтобы не допустить какого бы то ни было обмана, как правило, запрещалось собирать урожай, прежде чем властями будет дан «сигнал» или «объявление» о начале сбора винограда. То, что производили мелкие виноградники, рассеянные по всему королевству и по большей части дававшие вполне заурядное вино, направлялось в основном на местный рынок. Большие виноградники Борделе и Бургундии, не только расположенные в местности с наиболее благоприятными условиями, лучшими почвами и климатом, но и обладавшие удобным доступом к водным путям, напротив того, снабжали рынок международный, а он был огромным. Сельскохозяйственная техника, унаследованная от многовековой традиции, не претерпела существенных изменений с конца Средневековья до середины XIX в., и повседневная жизнь наших деревень в тех местах, куда еще не проникла механизация, даже сейчас напоминает миниатюры, украшающие рукописи XV в. Для вспашки земли в наиболее развитых сельскохозяйственных областях использовали двухколесный плуг с двойной рукояткой, впрягая в него пару быков; местности победнее, да, в общем, и вся южная часть королевства оставались верными римской бесколесной сохе, не так глубоко входившей в землю. Жали, как правило, серпом, но для того, чтобы срезать траву, крестьянин брался за косу. Борона, которую тащит могучий першерон; двухколесная или четырехколесная повозка, нагруженная сеном или чанами с виноградом; мужчина, опустившийся на колени, чтобы связать сноп; косарь с подвешенной на боку сумкой для точильного бруска; женщина, опирающаяся на деревянные вилы, – все эти картины повседневной сельской жизни кажутся вечными, как будто существовали всегда. Только костюмы порой напоминают нам, что речь идет о другом веке: крестьянин одет в блузу или короткую куртку и подобие юбки, прикрывающей верхнюю часть ноги; в летнюю жару он иногда остается в одной рубахе и прикрывает голову от солнца соломенной шляпой. На женщинах длинные приталенные платья с облегающим корсажем; во время работы они подбирают подол, выставляя напоказ белую нижнюю юбку. Каким покоем, какой счастливой жизнью веет от этих картинок! Но подобное ощущение совершенно не соответствует действительности того времени. Историки, как правило, противопоставляют причиненным войной разрушениям того времени период возрождения, каким стал конец царствования Карла VII; на самом же деле разрушение и возрождение в течение столетия постоянно чередовались. В мирные или хотя бы относительно спокойные и безопасные времена крестьяне выбирались из-за городских стен, покидали леса и укрепленные церкви, где искали убежища, и пытались привести в порядок разбитые дороги, восстановить поля, отстроить разрушенные или сгоревшие деревни. Однако то и дело на смену ритму чередования времен года, чему подчинена крестьянская жизнь, приходил хаотический ритм войны, который в некоторых регионах – к примеру, в Нормандии – в начале XV в. в течение почти сорока лет был неизменным фоном повседневной жизни. Упорное стремление вернуться к прерванному занятию, восстановить то, что было разрушено, должно быть, составляет непременную черту крестьянского характера. Возможно, ее отчасти можно объяснить особенно тесной связью, существующей во Франции между «вилланом» и землей: почти не будет преувеличением сказать, что с конца Средневековья крестьяне, по большей части, сделались собственниками возделываемой ими земли. Конечно, речь не идет о полном праве собственности в том смысле, какой придавали этому термину римское право и позже Кодекс Наполеона. Земля оставалась включенной в систему зависимости, которая отличала, с социальной точки зрения, феодальный строй. Она представляла собой «лен», за пользование которым держатель должен был отдавать сеньору положенную ему и установленную в незапамятные времена плату. Но при соблюдении этого условия крестьянин имел право завещать, продавать и даже делить на части свое владение. Собственно говоря, ограничение права собственности было не более заметным, чем то, какое возникает в современных обществах с либеральной структурой из-за вмешательства государства, взимающего налог на землю и то, что на ней растет, и требует налог в случае продажи или наследования. Кроме того, если некоторые феодальные права – такие как шампар, полевая подать или некоторые виды оброка, которые существовали в разных местах под различными названиями, но сводились к взиманию с крестьян определенного процента урожая, – сохраняли, по самой природе своей, почти постоянный размер, то с денежным поземельным оброком, реальный размер которого уменьшался, находясь в постоянной зависимости от столь же постоянной девальвации денег, дело обстояло по-другому. Тем не менее обычай устанавливал размер такой платы, и сеньор не мог произвольно ее увеличивать. Даже причиненный войной ущерб, так серьезно сказывавшийся на материальной жизни земледельца, порою мог обернуться к его выгоде: для того чтобы восстановить поля на разоренных землях, сеньорам-землевладельцам, а также горожанам, которые приобрели «цензивы»[9] в равнинной местности, приходилось соглашаться на условия, более прибыльные для тех, кто хотел там обосноваться. Сюда входили замена прежних пропорциональных податей твердой платой, временное освобождение от налогов или снижение налогов до восстановления владения и так далее. Уменьшение доходов – следствие девальвации денег – вынуждало сеньоров сдавать в аренду, заключая контракты на определенный срок, в том числе и свои «заповедные» земли: арендные договоры на срок, сдача земли в аренду и особенно испольщина, чем дальше, тем чаще, становились все более обычным делом, и это приводило к разобщению двух элементов, которые феодальный режим объединил в руках класса сеньоров: государственной власти и земельного господства над арендаторами владений. Но сами крестьяне не замечали облегчения участи своего класса, слишком уж медленно происходила, хотя все-таки происходила, эволюция. Крестьянин ощущал главным образом тяжкие повинности и бедствия, которые обрушивали на деревни природа и люди. Если обычные повинности феодального строя понемногу уменьшались, то это облегчение компенсировалось – и, должно быть, с лихвой – различными поборами, взимаемыми от имени короля и возраставшими из-за расходов на войну. «Увы, – говорил Жерсон в адресованном королю послании от имени Университета, – как только бедный человек уплатит все налоги, подати, оброк и налог на соль, заплатит за аренду, оплатит шпоры и штаны короля, и пояс королевы, придумают новый налог, явятся сержанты и отнимут у него горшки и соломенную подстилку. У бедняка и корки хлеба не останется…» Вот из-за всего, перечисленного выше, современному исследователю и трудно, очень трудно составить себе ясное представление о том, как «в среднем» жили крестьяне. Понятно, что, как и во все времена, существовала большая разница между богатыми крестьянами, у которых было достаточно земли, чтобы прокормить себя и свою семью, и сельскохозяйственными работниками – в Аквитании их называли «brassier» – батраками, полагавшимися лишь на труды собственных рук. «Французскому герольду», похвалявшемуся достатком французских земледельцев, – пивших, по его словам, только вино, – можно было бы и следовало бы возразить словами сэра Джона Фортескью, который, проехав через северные области Франции в начале царствования Людовика XI, заметил: «Крестьяне пьют одну только воду, едят картошку с очень темным хлебом, сделанным из ржи. Мяса они не видят, разве что иногда немного сала или же требуху и головы животных, которых они забивают, чтобы ими питались местные дворяне и торговцы. Они не носят никакого шерстяного платья, только убогую куртку поверх нижней одежды из грубого полотна, которую называют блузой. Их штаны, сшитые из той же ткани, едва доходят до колен, где закрепляются подвязками; ноги остаются голыми…». Деревенский дом, как правило, представлял собою примитивно слепленную жалкую лачугу с глиняными или саманными стенами, укрепленными дранкой. Черепичные или шиферные крыши встречались главным образом в городе; в деревнях кровлю крыли соломой, а в лесистых местностях – гонтом (узкими деревянными планками). Окна прорубали редко, а если и делали их, то – маленькие, как правило, все помещение освещалось только через дверь. Оконное стекло, которое даже в городе считалось роскошью, в деревнях не использовали вовсе, заменяя промасленной бумагой или промасленным же пергаментом. Зимой, поскольку настоящего очага в доме не было, огонь раскладывали просто посреди главной комнаты, дым уходил черед проделанную в потолке дыру; для того чтобы сберечь тепло, иногда все отверстия, кроме двери, закладывали сеном. Меблировка повсеместно была более чем скудной: для самых бедных крестьян даже кровать надолго осталась неведомой им роскошью, они спали на соломе, и вся обстановка состояла из сундуков и хлебных ларей. В домах зажиточных крестьян иногда можно было увидеть буфеты и поставцы с оловянной, а то и серебряной посудой. Но вся хозяйственная утварь и здесь обычно была глиняная. Таким образом, картина человеческой жизни в XV столетии выглядит крайне убогой, но в ту пору жизнь каждого отдельного человека куда больше, чем в недавнем прошлом, была подчинена жизни общества, к которому он принадлежал. Крестьянин не только входил в религиозную общину, которую символизировала приходская церковь с ее святым покровителем и ее колокольней. Само сельское хозяйство – особенно в регионах «открытых полей» – воспринималось как общее дело. Жатва, сенокос, сбор винограда ни в коем случае не являлись заботой личной или семейной: труд всех жителей деревни подчинялся одному и тому же аграрному календарю. Кроме того, пусть даже сельских «муниципалитетов» и не существовало, потребность в том или тех, кто заправлял бы касающимися всех делами, осуществлял взаимоотношения с королевской или феодальной властью, заставляла крестьян выбирать из своей среды хотя бы временных представителей. Благодаря свидетельским показаниям на оправдательном процессе Жанны д'Арк мы знаем, что на ее отца были возложены обязанности такого рода в Домреми. Те же свидетельские показания приобщают нас к повседневной жизни деревни, и не только тогда, когда показывают нам Жанну, которая помогает отцу в полевых работах, пасет скот или сидит за прялкой рядом с матерью; там же упоминается и о праздниках, на которые по определенным датам собираются все жители деревни вместе с местным сеньором и его семьей, устраивая обеды на траве и танцы на лужайке. «Когда в замке происходили радостные события, местные сеньоры и их дамы отправлялись развлекаться в „Шалаши Дам“. В Лотарево воскресенье, которое мы называем также родниковым воскресеньем, и в некоторые другие дни теплого времени года господа приводили с собой простых парней и девушек. В это воскресенье по обычаю вся деревенская молодежь, парни и девушки, отправлялась к „Дереву Дам“, и там устраивались игры и танцы. Жаннетта приходила играть и плясать вместе с нами; как и все мы, она приносила с собой хлебец, а потом отправлялась пить из родника, вокруг которого росла смородина. Еще и сегодня люди приходят к „Дереву Дам“, и все осталось по-прежнему, и хлебцы, и игры, и танцы». Как и в другие эпохи, прелести простой сельской жизни служили источником вдохновения для поэтов, противопоставлявших эту мнимую идиллию пустому и искусственному существованию в замках и дворцах: В тени дубров, под сению сплетенной, Так пишет Филипп де Витри в «Вольном Гонтье», весьма популярном в XV в. сочинении. Но этим идиллическим мечтаниям горожанина Франсуа Вийон насмешливо противопоставляет жизнь жирного каноника, «сидящего на пуховых подушках… в теплой и хорошо убранной комнате», заключая описание следующим выводом: Если бы Вольный Гонтье и его подруга Элейна Пожили бы такой сладкой жизнью. Они и сухой корки не дали бы… За эти луковицы, портящие дыхание. Приятна жизнь в свое удовольствие… И крестьянин, как, впрочем, и во все времена, завистливо вздыхал, представляя себе, какую легкую жизнь ведут люди в соседнем городе… ГЛАВА III. ГОРОД И ГОРОДСКАЯ ЖИЗНЬГородской пейзаж. Уличные зрелища: процессии смертные казни, народные игры и развлечения. «Въезды» правителей. Театр в городской жизни. Низы общества: нищие, воры-«пилигримы» и бродягиКонтраст между городом и деревней был менее заметным, а граница – более определенной, чем сегодня Средневековый город распространяет свое влияние на окружающую его равнину, предместья становятся его продолжением, он располагает экономической и даже политической властью над пригородом. Его обитатели –духовенство и простые горожане – имеют собственность за пределами городской стены и иногда отправляются лично присматривать за уборкой урожая– муниципальные власти стараются направить то, что производят соседние деревни, на городской рынок, чтобы обеспечить защиту от голода. И наоборот, сельский пейзаж проникает за городские стены: между застроенными кварталами остаются обширные поля и луга и на улицах можно увидеть повозки, груженные сеном соломой и навозом. Тем не менее укрепления определяют границу города и противопоставляют его окружающей равнине Нет ни одного сколько-нибудь значительного города, который не был бы обнесен укрепленной стеной. Конечно не везде были высокие зубчатые стены с бойницами башни и крепкие ворота, многие города довольствовались простой и не в лучшем состоянии оградой, которую наспех латали в минуту опасности, укрепляя слабые места камнями, стволами деревьев и утрамбованной землей. Однако и такая ограда обозначала материальные и, можно сказать, моральные пределы города: жители предместья не могли рассчитывать на его покровительство и не пользовались привилегиями, положенными тем, кто обладал званием горожанина. Во время войны, когда над городом нависала угроза, ими намеренно жертвовали: ворота в крепостной стене запирались, все средства обороны собирались на укреплениях. Предместья оказывались в руках врага, если только их не разрушали заранее, чтобы тот не мог в них укрыться. Если взглянуть на город с высоты укреплений, глазу открывалась путаная картина, на неясном фоне которой вырисовывались мощные башни жилищ сеньоров и церковные колокольни, а в епископальных городах – громады кафедральных соборов. Рядом с небольшими городскими домами (в них редко было больше двух этажей) эти строения выглядели особенно величественными, и весь город словно жался к подножию возвышавшихся над ним церквей. Некоторые города строились по правильному, иногда даже геометрически четкому плану. Как правило, речь идет о так называемых «новых городах» (villeneuve) или «бастидах»[10], которые возводили по заранее утвержденному плану. Но такие города представляли собой исключение, и ни один из них не числился среди первых городов королевства. Обычно рост и развитие города происходили без всякого плана; иногда в его стенах были заключены несколько поселений – епископальный город, укрепленный город, монастыри, – каждое из которых развивалось по-своему. Потому что укрепления, определявшие границы города, далеко не всегда определяли его форму: в одном месте дома лепились к крепостной стене, и их крыши приходились вровень с дозорным путем[11]; в другом месте внутри стен помещались обширные поля, откуда доносились звон косы и мычание скота. Островки зелени были заключены и среди домов: сады при домах горожан или сеньоров, поля внутри монастырских стен, иногда даже луга в сырой низине, оставшейся незастроенной среди перенаселенного квартала. Впечатление путаницы, возникшее благодаря спонтанности развития города, усиливается, когда мы от городских укреплений направляемся к центру. Никаких свободных просветов, нигде глазу не открывается широкая перспектива. Ширина главных улиц не превышает нескольких метров. Очертания их остаются неровными, они то расширяются, то сужаются так, что по ним с трудом протискивается упряжка. Площади редко (разве только в «новых городах») имеют правильную форму, скорее, это перекрестки, где сходятся несколько улиц; в центре такой площади иногда можно увидеть крест, источник или колодец, где окрестные жители запасаются водой. Никаких статуй: только во времена Возрождения городские площади начинают украшать изображениями прославленных людей. Скульптура размещается лишь на церковных порталах, реже украшает вход в богатые дома. Мощеные улицы все еще являются исключением, лишь наиболее значительные магистрали могут похвастаться грубой и неровной мостовой. Ручей, бегущий посреди улицы, представляет собой канализационную систему, куда стекает грязная вода из соседних домов и где оставляют свои следы стада или тягловый скот. Напрасно муниципальные власти запрещают выбрасывать мусор на улицу или заставляют домовладельцев подметать улицу перед фасадом. Отсутствие систематической уборки отходов превращает улицу в настоящую помойку. В наиболее выгодном положении оказываются города, выстроенные на склонах холмов: сильный дождь иногда смывает в ближайшую речку отбросы и загрязненную воду. Но там, где эта естественная уборка отсутствует, от улиц исходит тошнотворный запах, проникающий и в дома. Тем не менее гигиенические процедуры не были совершенно чужды людям того времени, о чем свидетельствует достаточно большое число общественных бань и парилен даже во второстепенных городах, равно как и исследования, которыми время от времени занимались врачи с целью борьбы с эпидемиями. Но решение проблемы общего оздоровления города превосходит – и долго еще будет превосходить – материальные возможности. Даже в самые солнечные дни улица остается затененной во многих местах, потому что она узкая, извилистая и над ней нависают верхние выступающие этажи домов, стоящих по обе ее стороны. Дома, как правило, с высоким щипцом, и островерхие крыши вырисовываются на фоне неба зубчатой линией. Здания, целиком выстроенные из камня, встречаются редко, и в современных эпохе документах это непременно оговаривается. Дерево, штукатурка, смешанная с глиной солома соединяются в одном строении; выступающие балки, раскрашенные, а иногда и резные, обрисовывают остов здания и обрамляют окна и двери на фасаде. В торговых кварталах первый этаж отводят под лавку или «рукодельню», причем стол или прилавок так далеко выдаются наружу, что иногда «по главным улицам не могут пройти ни люди, ни лошади». Многие улицы специализируются на чем-то одном, на них сосредоточена большая часть заведений одного ремесла, которое и дает им название: улица Пергаментщиков, Кожевенная улица. Прохожие могут поверх прилавков наблюдать за работой подмастерьев; в самом деле, во избежание каких-либо упущений или брака запрещалось работать иначе как только под присмотром клиента. Вывеска, иногда нарисованная или вырезанная на фасаде, иногда представлявшая собой висящую над улицей металлическую конструкцию, отличает дом от соседних строений и компенсирует отсутствие какой бы то ни было нумерации. Те величественные здания, главным образом церкви, которые отчетливо вырисовывались во весь рост, когда на них смотрели с городской стены, теперь словно растворяются в массе домов, которые иной раз пристраиваются к церковным стенам. Лавочки или столы бродячих торговцев располагаются между аркбутанами или наружными апсидами. Церкви участвуют и в повседневной жизни города, звоном своих колоколов размеряя ее ритм. И в самом деле, вся городская жизнь пронизана колокольным звоном; у каждой церкви, у каждого монастыря и даже у самой маленькой часовни есть свой набор колоколов, одни гудят басом, другие звенят, их голоса смешиваются или сменяют друг друга на протяжении всего дня, оповещая о начале или окончании работы, о церковных службах, о радостях и печалях. По большим церковным праздникам или в честь великих событий – заключения мира, избрания нового папы, торжественного въезда государя или правителя – все колокола принимаются звонить разом, покрывая своим гулом прочие городские шумы. Пока не стемнеет, пока колокол или часовой не подадут сигнал тушить огни, улица шумит и полна движения. Из открытых лавок вылетают стук молотков, визг напильников, грохот ткацких станков или жужжание прялок; водоносы, торговцы дровами и углем тащат грузы и вовсю расхваливают свой товар; поводки оглушительно громыхают по неровной мостовой, иногда цепляясь за выступы домов или за каменные тумбы, защищающие фасады. Во время сбора винограда повозки доставляют в подвалы и винные погреба богатых горожан полные ягод чаны. Иногда, под крики пастухов, медленно движется стадо, заполняя дорогу во всю ее ширину и перекрывая движение; или же проезжает знатный сеньор в сопровождении своих солдат в полном вооружении, заставляя прохожих вжиматься в дверные проемы. Разумеется, в каждом городе есть свои наиболее оживленные улицы, свои перекрестки и площади, где по преимуществу собираются праздные зеваки. За неимением другого свободного пространства иногда местом для прогулок горожан становится кладбище. Личная жизнь каждого, равно как и общественная жизнь, протекает по большей части на улице. Только обеспеченные люди располагают жилищем достаточно удобным для того, чтобы проводить в нем досуг; у сирых и убогих нет ни малейшей возможности проводить время в тесных и темных (оконное стекло было роскошью, которую мало кто мог себе позволить, а промасленный пергамент пропускал лишь очень скудный свет) домишках. Для простого люда улица представляла собой постоянно обновлявшееся зрелище и позволяла в какой-то мере приобщиться к жизни великих мира сего или хотя бы полюбоваться ее великолепием… Ведь некая стыдливость, а может быть, и осторожность, в более поздние времена заставлявшая богатых наслаждаться своим богатством втайне и стараться не выставлять роскошь напоказ перед менее обеспеченными классами, были совершенно неведомы людям Средневековья. Правители, знатные сеньоры, богатые горожане с удовольствием и гордостью демонстрировали то, чем обладали. Улица была общественным владением, где роскошь одних соседствовала с нищетой других, где сталкивались самые несовместимые аспекты общественной жизни. Но здесь же богатые и бедные иногда соединялись ради общих проявлений профессиональной, политической или религиозной жизни. Среди таких проявлений наиболее частыми событиями были процессии. Некоторые из них объединяли людей, занятых одним и тем же ремеслом, или членов одного и того же религиозного братства, торжественно проносивших по улицам статую своего святого покровителя. В других случаях, напротив, находили свое выражение чувства, охватившие весь город, – его надежды, его страхи, его благодарность. Ради того, чтобы попросить Небо положить конец долгой засухе, помолиться о возвращении мира или отпраздновать победу над противником, все классы общества, служители Церкви, простые горожане, ремесленники и подмастерья собирались и шли следом за хоругвями, крестами и мощами; и городские улицы становились свидетелями бесконечных процессий, которые продолжались иногда несколько дней, парализуя всякую нормальную деятельность города. Парижский горожанин, старательный летописец парижской жизни начала XV в. посвящает значительную часть своего «Дневника» описанию процессий, которые устраивались тем чаще и были тем значительнее, чем тревожнее была обстановка в городе. В 1412 г., когда Карл VI, развернув орифламму, отправился сражаться с арманьяками, «парижане устроили такие жалостные процессии, каких еще не видывали на человеческом веку». Эти процессии повторялись ежедневно в течение почти двух месяцев, с первых дней мая и до конца июня, и в них, объединившись по религиозным братствам и приходам, участвовало все население Парижа. Вначале шли «от Дворца, нищенствующие и другие ордена, все босые, облаченные во многие достойные ризы, они несли Святой Истинный Крест Дворца, и от Парламента, какого бы сословия ни были, все шли по двое, около тридцати тысяч человек, все босые». На следующий день настал черед части парижских прихожан: «Все священники в полном облачении и стихарях, каждый держал в руке свечу, они шли босые и несли мощи, раку святого Бланшара и святого Маглуара, и впереди шли не меньше двух сотен маленьких детей, все босые, каждый со свечой в руке; и все достаточно сильные прихожане, мужчины и женщины, несли в руках факелы». Другие приходы устраивали процессии в следующие дни, и так было до пятницы 3 июня, когда устроили «самую прекрасную процессию, какую только когда-либо видывали». Больше сорока тысяч человек, по утверждению нашего горожанина (чьи количественные оценки далеко не бесспорны), принимали в ней участие; они шли с зажженными факелами, которых было никак не меньше четырех тысяч, и сопровождали святые мощи до церкви Сен-Жермен-де-Грев. На следующий день состоялось шествие от Университета, в котором участвовали дети-школьники, «все босые, каждый с горящей свечой в руке, от самого старшего до самого младшего». Жители пригородных деревень также присоединялись к процессиям, которые выходили и за пределы городских укреплений, дотягиваясь до Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Мартен-де-Шан и Булонь-ла-Птит. Несомненно, такие процессии, следовавшие одна за другой, представляли собой достаточно редкое событие. Бургиньоны, которые в то время правили в Париже, захотели произвести впечатление грандиозными демонстрациями именно в тот момент, когда король возглавил армию, выступившую против их врагов. Но даже и в обычные периоды жизни недели не проходило, и не только в Париже, но и куда в менее значительных городах, без того, чтобы по улицам двигалась какая-нибудь процессия, воздавая хвалу Всевышнему или моля его о милости. Другое зрелище, слишком частое в эту эпоху гражданской войны, также собирало толпы вдоль улиц и на перекрестках: пытка и смертная казнь. В тех случаях, когда речь шла о заметных особах, вызвавших особую ненависть народа, они обставлялись так, чтобы поразить воображение. В июне 1413 г. один сеньор, принадлежавший к партии арманьяков, не желая попасть в руки врагов, покончил жизнь самоубийством. Его тело с позором проволокли до «Heaumerie», а там усадили на деревянную колоду в телегу, всунув в руки крест, и довезли до рынка (Halles), где труп был обезглавлен. Несколько дней спустя был казнен бывший парижский прево, Дез Эссар, заклятый враг бургиньонов; к месту казни его доставили на телеге, в парадном облачении: на нем был изорванный черный упланд, подбитый куньим мехом, белые штаны, на ногах – «escartignonc». Все время, пока его везли, он, не переставая, смеялся, так что «все видевшие его плакали до того жалобно, что вы никогда и не слышали, чтобы сильнее плакали по какому-нибудь покойнику». В момент самой смерти толпа растрогалась еще сильнее, потому что «когда он увидел, что должен умереть, то опустился перед палачом на колени, поцеловал серебряный образок, который висел у палача на груди, и очень кротко простил ему свою смерть, и попросил сеньоров, чтобы его поступок (то есть его преступления) не предавали гласности до того, как его обезглавят». Затем его тело было повешено на виселицу, «и очень высоко», тогда как голова была выставлена на рынке «тремя футами выше всех прочих голов». Случалось также, что осужденные проезжали через город, осыпаемые градом насмешек и оскорблений толпы. Казнь обычных преступников не обставлялась таким же внушительным церемониалом, как «политических» осужденных, но неизменно привлекала всеобщее внимание. Позорный столб, к которому их привязывали в ожидании пытки, и эшафот, на котором их казнили, всегда ставились в наиболее оживленных местах города, на главной площади или рядом с рынком. И иногда при виде мучений, которым подвергались несчастные осужденные, толпой овладевало жестокое возбуждение. Но даже в эти беспокойные времена на улице можно было увидеть и куда менее трагические зрелища. Иногда свободное пространство превращалось в арену или спортивную площадку. Там устраивали состязания, и нередко можно было увидеть горожан и даже простых ремесленников, сошедшихся не ради кровавого боя, а ради игры. Многие увлекались игрой в шары или в мяч; в 1427 г. одна молодая женщина, уроженка Эно, заставила весь Париж сбежаться посмотреть на игру в мяч на улице Гренье-Сен-Ладр, потому что она играла в мяч «лучше многих мужчин, каких мы видели, и при этом ударяла ладонями и тыльной стороной руки очень мощно, очень искусно и очень ловко, как мог бы делать мужчина, и мало было мужчин, каких она не смогла бы победить, разве что самых сильных игроков». В том же году во Франции появились «египтяне» (цыгане), и повсюду их приход вызывал живейшее любопытство. Женщины предсказывали будущее и «колдовством или еще каким способом, с помощью Врага из ада или благодаря ловкости, опустошали кошельки у людей». Жонглеры, дрессировщики с учеными животными, фокусники раскидывали свои балаганы на площадях, особенно во время ярмарок или в базарные дни. Полиция относилась к ним с недоверием, поскольку среди них нередко случалось затесаться и подозрительным личностям. Кроме того, у деревенских музыкантов и бродячих певцов репертуар иной раз бывал сатирическим, они вдохновлялись реальными событиями и не щадили сильных мира сего. Во время кризиса Великой Схизмы под страхом штрафа и тюрьмы запрещено было «всем певцам и рассказчикам на площади и вообще повсюду сочинять, рассказывать или петь какие-либо рассказы, стихи или песни, где упоминались бы папа, король и французские сеньоры в связи со всем, что касается объединения Церквей». К повседневным уличным развлечениям прибавлялись народные праздники и увеселения, которые устраивались по случаю великих событий: выигранной битвы, заключения мира, рождения наследника престола. Вокруг зажженных на площадях костров устраивались танцы, а иногда и пиршества для народа. Угощение выставляли король, сеньор или муниципалитет; иногда устанавливали даже «винные фонтаны» и щедро поили прохожих. В организации таких праздников, соперничая друг с другом в усердии и изобретательности, принимали участие цехи, товарищества и религиозные братства, объединявшие активное население города; они занимались убранством улиц и подготовкой «entremets» – спектаклей-пантомим или живых картин, почти всегда сопровождавших народные праздники. «Въезды» правителей становились памятными событиями в жизни городского населения. Бесчисленные их описания, оставленные нам современными летописцами, показывают, до какой степени люди – как знать, так и простонародье – были охочи до подобных представлений. Каждый на свой лад наслаждался этими праздниками с живописным церемониалом, простодушным и величественным одновременно. Правители и знатные сеньоры выставляли напоказ роскошь своих нарядов и экипажей; богатые горожане, иногда одетые в одни и те же цвета, составляли свиту правителя; простые люди получали не только удовольствие от зрелища, но и еду, а то и деньги, которые раздавались по такому случаю. И потому подобные торжественные въезды повторялись все чаще и чаще: Изабелла Баварская, жена Карла VI, торжественно въехала в Париж в 1389 г., хотя к тому времени прожила в столице уже пять лет. Возвращение в город короля после долгого отсутствия праздновалось так же, как и первый его въезд, а когда монарх путешествовал по своему королевству, каждый из городов, через которые он проезжал, соперничал с другими, стараясь затмить их великолепием оказанного королю приема. В марте 1409 г. Карл VI вернулся в Париж из Тура, где провел несколько месяцев. «Он был принят, – рассказывает Парижский горожанин, – с таким почетом, какого не видывали за последние двести лет, поскольку все сержанты, дозорные и торговые, конные и с жезлами, все в особых нарядах и капюшонах, и все горожане двигались ему навстречу. Впереди него шли двенадцать трубачей и множество музыкантов, и повсюду раздавались радостные крики: „Ноэль!“, и его осыпали фиалками и другими цветами; а вечером люди на улицах весело ужинали вкусной едой, и по всему Парижу зажгли костры». Четыре года спустя власть бургиньонов пала, и правители из партии арманьяков смогли вернуться в столицу; они въехали в нее с огромной свитой, в которой все были одеты в одни и те же цвета, и впереди также двигались трубачи и музыканты. И в последующие годы изменения политической ситуации всякий раз завершались «въездом» предводителей победившей партии. После того как в Труа был заключен мир, оба короля, Карл VI и Генрих V Английский, вместе появились в столице; их встречали богатые горожане в розовых одеждах: «Никогда еще государей не встречали так радостно, как в этот раз; потому что на всех улицах их встречали процессии священников в полном облачении и стихарях, они пели "ТеDeuslaudamus" и "Benedictusquiuenit". На площади перед дворцом представляли «весьма благочестивую мистерию»», и «не было ни одного человека, который не умилился бы сердцем, увидев эту мистерию». Знатные сеньоры, возвращавшиеся в столицу из своих владений, не желали отставать от монарха. Когда Филипп Добрый в 1422 г, вернулся в свою бургундскую столицу, у ворот Дижона его встретили городские власти и духовенство. Затем он медленно проследовал по убранным полотнищами улицам, на которых располагались «живые картины». Весь город был там, даже узники, которых освободили в честь такого радостного события". По случаю въезда в город Жанны Французской, невесты Иоанна II де Бурбона, город Мулен устроил великолепные церемонии: принцессу встречали восемьдесят всадников, все в «исторических» костюмах, в том числе один, изображавший короля Хлодвига; впереди кортежа, возвещая о приближении принцессы, пустили механическую голубку. Но, наверное, ничто не могло сравниться с празднествами, устроенными по случаю возвращения Карла VII в отвоеванную столицу. Парижане – во всяком случае, многие их них – жаждали заставить государя позабыть о том, что поклялись в верности его врагу, английскому монарху; король же, со своей стороны, желал поразить торжественностью своего возвращения. Он появился у городских ворот в сопровождении своей армии, и все военачальники были покрыты «золотом и серебром» и украшены цветными перевязями. «Навстречу ему вышли купеческий прево, и огромное множество эшевенов и горожан в сопровождении городских стражников с алебардами и лучников, которые все были в одинаковой одежде алого и морской волны цветов… Прево и эшевены все время несли над головой короля голубой балдахин, расшитый золотыми лилиями. За ними шел парижский прево в сопровождении пеших сержантов в наполовину зеленых, наполовину алых капюшонах. А замыкали шествие, позади господ из парламента и Палаты прошений, персонажи Семи Смертных Грехов и Семи Добродетелей, все они ехали верхом и были одеты, как подобает каждому». На воротах Сен-Дени был «помещен герб Франции, который держали воздетым три ангела, над этим гербом были изображены поющие ангелы, а под ним была надпись: Превосходнейший правитель и господин, Простолюдины вашего города Принимают вас со всеми почестями И величайшим смирением. В Понселе был фонтан, а в нем кувшин с цветком лилии, и оттуда бил добрый гипокрас, вино и вода, а внутри этого фонтана были два дельфина, а под ним была терраса, укрытая цветами лилии, а над этой террасой была помещена фигура святого Иоанна Крестителя, он показывал «AgnusDei», и еще там были ангелы, которые пели весьма мелодично. Перед Троицей были представлены Страсти, чтобы показать, как Господа нашего схватили, избили и распяли на кресте и как повесился Иуда. И те, кто делали это, ни слова не говорили, но разыгрывали мистерию; и все было показано хорошо и должным образом, и вызывало величайшее сочувствие и жалость. У Гробницы показали, как Господь наш воскрес и как он явился Марии Магдалине и святой Екатерине; на улице Сен-Дени Святой Дух нисходил на апостолов… Перед Шатле было Благовещение, ангел с пастушками пел «GloriainexcelsisDeo». А перед дверью были ложе правосудия, Закон божественный, Закон природы и Закон человеческий, а по другую сторону, напротив бойни – Суд, Рай и Ад; и посередине был святой Михаил, Ангел, взвешивающий души. У подножия Большого Моста, позади Шатле, было крещение Господа нашего, и там была изображена святая Маргарита, выходящая из дракона». Вот так все Священное Писание прошло перед глазами государя, до самого входа в собор, где его встречали каноники. Мы видим, какую важную роль играли в народных праздниках «entremets» (интермедии), живые картины и пантомимы. Интерес и сочувствие, которые они вызывали у зрителей, свидетельствуют о том, насколько люди того времени любили представления, помогают лучше понять, какое место театр занимал в социальной жизни эпохи. В самом деле, никогда театр не был так тесно связан с жизнью общества, как в XV в. История литературы мало что сохранила от драматических произведений того времени – «Фарс Пателена», «Страсти» Арнуля Гребана – и, с чисто литературной точки зрения, вспомнить и в самом деле почти нечего. Мистерии, моралите, соти[12] сочинялись не ради удовольствия просвещенных людей, а на радость толпе. Публика, теснившаяся вокруг подмостков, узнавала собственные обычаи, собственные мысли, собственные верования, воплощенные в игре актеров. Угасающее Средневековье запечатлело свой облик на многоцветной театральной фреске. «В те времена, – пишет Пти де Жюльвиль, – сцена действительно делалась центром общественной жизни во всяком месте, где только ее устраивали. Она была судом и кафедрой проповедника, она судила, обличала и увещевала. Для того чтобы найти другой пример театра, столь же тесно связанного со всеми происшествиями своего времени и общества, нам пришлось бы вернуться в эпоху Перикла». Ни одно событие не могло так глубоко взволновать город, как устройство ряда театральных представлений, потому что театр не был делом профессиональной «труппы», он становился общим делом всего городского населения. Можно сказать, что свою лепту вносили все его жители. Муниципалитеты предоставляли кредит, иногда весьма значительный, чтобы покрыть расходы; актеров набирали из всех слоев городского общества: священники соседствовали здесь не только с горожанами, но и с крестьянами, и само по себе число персонажей, порой достигавшее нескольких сотен, предполагало, что не было ни одной семьи, которая не была бы кровно заинтересована в успехе представления. И потому в день спектакля все население города толпилось на площади или на церковной паперти, где под открытым небом устраивались подмостки. Дома пустели, и городским властям иной раз приходилось высылать специальный «дозор», чтобы бродяги не грабили эти оставшиеся без присмотра жилища. Случалось даже, что власти запрещали кому бы то ни было работать и на время представлений предписывали закрывать лавки. Крестьяне из соседних деревень сбегались в город, где было объявлено представление, и Эсташ Дешан называет театр одним из соблазнов городской жизни, притягивающих женщин: Они стремятся в города, Где им говорят нежные слова, Где есть праздники, базары и театр, Отрадные для них места… Если и не существовало профессиональных актеров, за исключением участвовавших в спектакле музыкантов и жонглеров, то создавались труппы актеров-любителей, которые ради собственного удовольствия и ради развлечения толпы брались за дело устройства представлений и исполняли главные роли – как в случае труппы «Bazoche»[13], набранной главным образом из числа писцов Парламента, или «Enfants Sans-Souci» («Беззаботных ребят»), или «Sots» («Дураков»). Последние, во главе которых стояли «Prince des Sots» («Князь глупцов») или «Mere Sotte» («Безумная матерь»), представляли собой своего рода веселую богему, образовавшуюся из среды студентов Университета и дававшую себе волю в сатирических соти или шуточных проповедях. Шуты (или дураки), одетые наполовину в желтое, наполовину зеленое платье, с длинноухими колпаками на головах, говорили истину великим мира сего. В том же роде были руанская труппа «Connards» или дижонская «Suppots de la Coquille». Мы знаем, что даже духовенство, несмотря на постоянные запреты, объединялось ради празднования традиционного «Праздника Дураков», который из церкви, где проходил изначально, перебрался на городские улицы; иногда во время праздника начинался такой разгул, что требовалось вмешательство властей. В 1454 г. в Труа (Шампань), в воскресенье после Обрезания Господня «те, что из капитулов церквей Св. Петра, Св. Стефана и Св. Урбана, на всех перекрестках громогласно сзывали народ в самое людное место города, и там на высоких подмостках представили некую игру, неявно порицая и оскорбляя епископа и самых именитых священнослужителей собора, которые, в силу Прагматической санкции[14] (изданной в 1438 г. Карлом VII), требовали отмены «Праздника Дураков». В частности, в этой игре были представлены три персонажа, именовавшиеся «Лицемерие», «Притворство» и «Хитрость», которых присутствующие восприняли как епископа и двух каноников, пожелавших воспрепятствовать устройству праздника, «чем слышавшие это люди были недовольны и возмущены»15 . К тому же году относится запрет епископа Меленского, направленный против «этих нагих или бесстыдно одетых людей, которые разъезжают по городу и возят свой театр на телегах или прочих непристойных повозках, чтобы низкими и позорными представлениями возбуждать смех толпы». Но Дураки нередко пользовались покровительством государей и, несмотря на церковное осуждение, мы видим, как Филипп Добрый подтвердил – в стихах – привилегии Дураков из герцогской капеллы: Пожелаем, согласимся и даруем, От своего имени и от имени наших преемников, От названных выше сеньоров, Чтобы этот праздник отмечался На веки вечные в один из дней года… Такие же труппы, иногда постоянные, а иногда временные, готовили в течение долгих месяцев представления мистерий, инсценировки священной истории или «Золотой легенды» (житий святых), или же моралите, в которых расцветал аллегорический дух той эпохи. Случалось, что постановку мистерии брал на себя ремесленный цех или братство: в 1443 и 1450 гг. «парижские башмачники» устроили и представили мистерию о святых Крипине и Крипиниане, покровителях своего цеха. Для представления главной мистерии, «Мистерии Страстей», – этот сюжет преобладал в религиозном театре, равно как и в пластических искусствах, – в Париже и других городах создавались особые братства. «Братства Страстей» появились в Париже в царствование Карла VI и получили своего рода монополию на представление религиозной драмы, при этом постоянно сотрудничая с «Беззаботными ребятами», поскольку серьезный спектакль то и дело перебивался комическими интермедиями. Клирики нередко становились участниками мистерий, поскольку к представлениям этого рода Церковь не проявляла такой враждебности, как к светским. В городе Бар-сюр-Об каноники церкви Сен-Маклу получили от епископа Лангрского разрешение «представлять и рассказывать с различными костюмами и персонажами на городских площадях». Во время представлений «Страстей» в Меце между 1409 и 1437 гг. роли Христа, Св. Иоанна, Иуды и Тита исполняли священники. Актерами часто становились и законники, адвокаты и прокуроры; мы встречаем здесь даже простолюдинов, выбранных, должно быть, за их талант. Накануне представления, после того как о нем оповестили, расклеив афиши и протрубив на всех перекрестках, устраивался генеральный «показ» всех актеров, которые при полном параде шли по улицам города, а иногда и везли повозки с декорациями, где должно было происходить действие. Само представление, как правило, продолжалось несколько дней даже в том случае, если речь шла об одном произведении. В моралите «Праведник и мирянин» насчитывалось не менее двадцати пяти тысяч стихов… Но непомерной длиной отличались главным образом мистерии: в «Страстях» на самом деле рассказывалось обо всей жизни Христа, чему нередко предшествовали пророчества из Ветхого Завета и к чему нередко прибавлялось все, что говорится в апокрифических Евангелиях. Основное действие перебивалось «вставками», которые должны были оживить внимание публики; такие вставки были искусственно к нему привязаны наподобие балетных эпизодов в современной опере. Это могли быть торжественные выходы или парады, в которых появлялись экзотические животные – слоны, верблюды; или же сценки в лавках и кабаках, комические интермедии, сражения или штурмы городов при помощи огня, а иногда и артиллерии – даже в том случае, если речь шла о взятии Иерусалима римлянами… Наконец, все представление неизменно бывало с «начинкой», то есть между серьезными произведениями, мистериями или моралите, вклинивались фарсы и соти. В 1447 г. в Дижоне исполнителями были «некоторые монахи из ордена братьев-кармелитов, некоторые священники, а также некоторые миряне… и помимо мистерии показали некий фарс, примешанный к ней таким образом, чтобы пробудить или рассмешить людей…» Продолжительность спектакля требовала делить его на «дни», каждый из которых включал в себя одно утреннее и одно вечернее представление. Антракт нередко бывал очень коротким, если судить об этом по одной из формулировок, к которым прибегали для того, чтобы объявить перерыв: Все те, кто находится здесь внутри И желает подкрепиться, Пусть сделают это без промедления В течение получаса. В конце вечернего представления зрителям рассказывали содержание следующего эпизода: Завтра мы покажем, каким образом Иерусалим был осажден И полностью разрушен. Приходите и не опаздывайте. Масштаб зрелища и количество зрителей лишь в исключительных случаях позволяли давать представления в замкнутом пространстве (тем не менее «Братство Страстей» в Париже использовало госпиталь при церкви Троицы). Подмостки, на которых устраивалась сцена и галереи, где размещались наиболее знатные зрители, строились под открытым небом; позади галерей были скамьи для прочей публики. Декорации включали в себя сразу несколько «мест» или «mansions» (помещений), в которых происходили главные эпизоды спектакля; рай и ад в мистериях были расположены в противоположных концах сцены, между ними размещались «mansions», изображавшие Назарет, Иерусалим, гору Фавор и т. д. Тем не менее число их все-таки было меньше числа сменявшихся мест действия, и потому одна и та же декорация изображала различные места, а для того, чтобы зритель не запутался, вывешивались таблички. Постановщики изо всех сил старались оживить эти достаточно примитивные декорации и произвести впечатление на зрителей. Театральные механизмы позволяли делать полную перемену декораций на глазах у зрителя: превращения, подъемы, появления; для того чтобы изобразить море или показать, как прибывают воды Потопа, использовались большие резервуары; фейерверки озаряли рдеющее устье ада, откуда вырывались серные пары. В мистерии Воскресения (середина XV в.) декорация ада включала в себя укрепленную башню, колодец (куда Иисус сбрасывал Сатану) и вход в виде пасти, которая распахивалась и захлопывалась. Когда Христос устремлялся к вратам ада, чтобы разбить их, «все черти, за исключением Сатаны, собирались у входа в ад, а там должны были знаками показывать ужас и изумление, выставляя для защиты кулеврины, арбалеты и пушки». Перемена «при поднятом занавесе» производилась в ту минуту, когда Христос разбивал врата; черная завеса, скрывавшая лимб, раздергивалась, и зрители видели находившиеся за ней «души», окутанные прозрачной тканью. Намеренный анахронизм, состоявший в использовании артиллерии в мистериях, проявлялся и в костюмах актеров, в которых, за редчайшими исключениями, не было и намека на местный колорит. Зато, когда речь шла, к примеру, о представлении сцен мученичества, исполнители были предельно реалистичны; в самом деле, для того чтобы задеть чувства публики, привыкшей к суровой жизни в ту эпоху и в том обществе, где царило насилие, никакие эффекты не казались слишком грубыми. И иногда такой реализм приводил к самым неприятным для актеров последствиям. В 1437 г. в Меце кюре Николь, исполнявший в Мистерии Страстей роль Христа, «едва не умер на кресте, потому что сердце у него не выдержало, и он умер бы, если бы ему не оказали помощь… И в той же игре был еще другой священник, по имени сеньор Жан де Миссей, исполнявший роль Иуды; из-за того что слишком долго оставался повешенным, он также оцепенел и едва не умер, потому что сердце у него не выдержало, и его поспешили вынуть из петли и унесли в другое место неподалеку, чтобы там растереть уксусом и другими средствами и тем самым привести в чувство». А после того как зритель с содроганием смотрел на пытки или трепетал, глядя на муки ада, спектакль завершался веселой сценкой, успокаивающей умы. Затем толпа расходилась, обсуждая представление, насмехаясь над актерами, сошедшими со сцены в реальную жизнь, и отпуская грубые шутки насчет тех самых эпизодов, которые всего каких-то несколько минут назад так его трогали и волновали. Повседневная жизнь входила в свое русло… Романтизм с удовольствием и подробно изображал жизнь «дворов чудес», чья отталкивающая живописность в нашем представлении неотделима от городской жизни конца Средневековья. С другой стороны, необычная судьба Франсуа Вийона придала некий ореол низам современного ему общества и надолго привлекла внимание эрудитов к темному миру оборванцев, бродяг и сутенеров, с которым он был связан и чьи жаргоном пользовался в своих сочинениях. Тем не менее существование таких «опасных классов» не является чертой, свойственной лишь той эпохе: бродяжничество, попрошайничество и разбой были незаживающей язвой средневекового общества, и сама частота, с которой появлялись королевские указы, направленные на то, чтобы пресечь злоупотребления в этой области, указывает на неспособность государственной власти покончить со всем этим злом. И все же представляется несомненным, что война и различные смуты, тревожившие Францию в течение более чем столетия, способствовали увеличению числа темных личностей. Перемирия, на время приостанавливавшие войны, «выбрасывали на улицу» людей, привыкших к суровой жизни и не склонных, да и не способных заново привыкнуть к размеренному существованию. «Некие люди, пришедшие с войны, – пишет Матье Эскуши, – исполненные злой воли и намерений, отправились на рынки в различных местах Франции и Нормандии, с фальшивыми лицами (это означает, что они были в масках), чтобы нельзя было их узнать, и там множество раз грабили и обирали торговцев». Преступниками делались и те, кого война разорила, выгнала из дома, сделала изгоями. Наибольшая часть этих людей, живущих вне законов и обычаев общества, стекалась в города. Средства к существованию они – по крайней мере, так считалось – добывали попрошайничеством, которое воспринималось не как порок, а едва ли не как нормальный образ жизни, поскольку давало возможность другим проявить христианское милосердие, заняться благотворительностью. Стремясь подчеркнуть роскошь и великолепие Парижа начала XV в., Гильберт Мецский не преминул сообщить, что там было восемьдесят тысяч нищих. Если это число и является непомерным преувеличением, оно тем не менее указывает на то, каким значительным был «класс нищих», немаловажный элемент городского населения. Но чаще всего попрошайничество лишь прикрывало еще более заслуживающую порицания деятельность, а во многих случаях и само по себе являлось систематической эксплуатацией доверия людей. В текстах того времени мы можем найти множество рассказов о фальшивых нищих, выставляющих напоказ поддельные увечья и поддельные раны. В королевском указе Карла VII, направленном против «caimans ou belistres» (жуликов), перечислены кое-какие ухищрения, к которым прибегали «мошенники и мошенницы», «притворявшиеся, будто не могут двигать членами, без надобности опиравшиеся на палку и прикидывавшиеся дряхлыми и немощными, изображавшие кровавые раны, паршу, коросту, чесотку, опухоли у детей, налепляя для этого тряпки, разрисовывая кожу шафраном, мукой, кровью и прочими лживыми красками; а также с цепями на руках, обвязанными головами и в грязных, липких, мерзких лохмотьях являвшиеся даже в церковь, и в таком виде они валялись посреди самой большой и людной улицы или на пути у самой большой компании или общества, какие только удавалось найти, например у процессии, и пускали изо рта и ноздрей кровь, сделанную из ягод или киновари, и все это делалось для того, чтобы неправедным образом выманить подаяние, которое причитается истинным Божьим беднякам». Среди всех, притворявшихся нищими, была одна особенно опасная разновидность – «кайманы»: их боялись, потому что они крали детей, уродовали их и калечили, с тем чтобы вернее разжалобить прохожих. То уважение, каким окружены были паломники, побуждало многих попрошаек взять посох и нашить на одежду ракушки, эмблему Св. Иоанна. Поэтому слово «coquillard» (от «coquille» – ракушка) с начала XV в. приняло уничижительный оттенок, и в конце концов «кокийярами» стали называть организованные шайки преступников. «Египтяне», которые прошли через Францию в 1430 г., уверяли, будто совершают долгое паломничество, предписанное им папой в наказание за то, что прежде они отступились от христианской веры. Некоторые паломники не только попрошайничали, но и торговали драгоценными реликвиями, которые, по их словам, приносили из далеких краев – соломой из Вифлеемских яслей, перьями из крыла архангела Михаила – и о подлинности которых нечего и говорить. Для того чтобы вернее привлечь покупателя и надежнее убедить его в подлинности реликвий, «они оправляли в золото или серебро, или другие металлы, кости, какие им заблагорассудится, и рассказывали людям всякие небылицы, чтобы получать и требовать деньги и другое имущество». Несмотря на страшные кары, угрожавшие фальшивомонетчикам (их бросали в кипящую воду или масло), огромное разнообразие монет, которые в те времена были в ходу, подталкивало к изготовлению фальшивых денег. Поддельные деньги или предметы (фальшивые слитки, золотые цепочки или пояса) сбывались по искусно разработанному плану: в трактире появлялся «baladeur» (гуляка), который сообщал, что потерял очень дорогую цепь, и горько жаловался на свое невезение; через некоторое время после его ухода появлялся сообщник: он говорил, что нашел золотую цепь и готов дешево ее продать, запрашивая при этом намного меньше ее предполагаемой стоимости. На дне общества существовало и множество других разновидностей «специалистов», перечисленных в королевских указах: взломщики, при помощи отмычки «rossignol» («соловей») вскрывавшие замки и церковные кассы; шулера, игравшие в тавернах в кости из «твердого воска» («forte cire») или поддельные карты; «triacleurs» – шарлатаны, которые торговали чудодейственными мазями, никого ни от чего не вылечившими; «ribbleurs» – преступники, старавшиеся ускользнуть от королевского правосудия, для чего выбривали тонзуру и утверждали, будто подлежат церковному суду. Дело в том, что церковные власти непримиримо требовали выдавать им худших злодеев, если только те ссылались на свое право быть судимыми церковным судом; речь шла не о том, чтобы избавить их от заслуженной кары, но о том, чтобы избежать всякого посягательства на права Церкви. Студенты, «дурные школяры», которых их звание приравнивало в юридическом отношении к духовенству, не преминули этим воспользоваться. В указе Карла VII о пресечении разбоя этим «ribbleurs» посвящен отдельный параграф: «Кроме того, и поскольку в университете, под прикрытием учебы, творятся злые дела, и занимаются этим задиры, называющие себя студентами, беспутные люди, которые только дерутся и развратничают, для прекращения этого всем студентам запрещено иметь при себе оружие или палки, и если таковые обнаружатся, они будут наказаны как миряне. Кроме того, поскольку многие называют себя студентами, не являясь ими, было решено, что все студенты должны иметь письменное подтверждение руководителя колледжа, в котором они учатся, а если они покинут его и перейдут в другой, они должны будут взять у вышеназванного руководителя свидетельство о том, как они учились и сколько времени, иначе такой человек не будет пользоваться привилегиями студента, и, если будет на чем-нибудь пойман, то понесет обычное наказание». На дне общества, как и в других социальных группах, существовали свои объединения, своя иерархия и свои законы. Нищие «Двора чудес» составляли «Королевство оборванцев» и подчинялись власти своего короля. Наиболее типичный пример организации подобного рода – знаменитая шайка «Кокияйров», которая орудовала в Бургундии и соседних с ней провинциях в середине XV в. и в которую входили не только обычные злоумышленники, но и молодые люди из хороших семей, священники-расстриги и даже почтенные торговцы, скупавшие краденое. Шайка была организована наподобие ремесленного цеха, в ней существовала иерархия мастеров, подмастерьев и учеников, и переход с одной ступени на другую происходил после ряда испытаний, чья трудность постепенно возрастала, а в конце следовало «создать шедевр»: срезать по всем правилам кошелек у женщины, преклонившей колени в церкви; обчистить карманы у манекена, обвешанного бубенчиками, так, чтобы ни один не зазвенел… У «кокийяров» был собственный язык, «жаргон», едва ли не возведенный в литературное достоинство Вийоном в нескольких его балладах – образный язык, на котором вор, срезающий кошельки, именуется «сборщиком винограда», священник с тонзурой – «бритым», а страшные слова заменяются другими: hallegrup вместо «gibet» (виселица), emboureux вместо «bourreau» (палач). Что касается «девиц для утех», число которых пропорционально ко всему городскому населению представляется достаточно высоким, то они подчинялись правилам и запретам, исходившим от городской или королевской власти. Как правило, они должны были располагаться на определенных улицах, покидать которые им воспрещалось. Но частые жалобы горожан на несоблюдение этих правил достаточно ясно показывают, что за применением их обычно следили не слишком строго: в 1425 г. прихожане Сен-Мерри жаловались на постоянное присутствие в месте, называвшемся Байбу, «женщин, ведущих дурную и беспутную жизнь», что стесняло идущих в церковь «почтенных, уважаемых и добропорядочных людей». И королевский прево, «решив, что в нашем городе есть множество других мест и площадей, для этого предназначенных, приказал им перебраться на улицу Кур-Робер». «Публичные девки» также подвергались определенным запретам, касающимся одежды. Они не имели права носить одежду или украшения, из-за которых их могли бы принять за честных горожанок; драгоценности, позолоченные пояса, широкие юбки, меховые воротники им носить не полагалось. Но и здесь запреты нарушались, а искушение уподобиться «даме» было сильнее страха перед любым наказанием. В 1427 г. Маленькая Жаннетта предстала перед Парижским Шатле, и там, на глазах у собравшейся толпы, срезали ее «отвернутый» воротник, сняли подбитые беличьим мехом рукава и укоротили шлейф ее упланда; серебряный пояс, который она носила «с излишеством тканей и мехов», был с благотворительными целями передан в госпиталь Отель-Дьё. Напрасные старания: несколько лет спустя снова пришлось объявлять по всему Парижу, что «развратницы больше не будут носить серебряных поясов, а также отложных воротников и беличьего меха на платье, и будут жить в публичных домах, как в прежние времена…». ГЛАВА IV. МИР ТРУДА Ремесленники: свободный труд и цехи. Ученичество и шедевр. Товарищества. Условия труда. Забастовки и объединения. Экономическая полиция. Ремесла в городской жизни. Братства. Крупная промышленность: рудники, производство сукна. Крупная торговля«Те, кто молится, те, кто сражается, те, кто трудится»: старинное разделение, отражавшее иерархию, самим Богом установленную для своих творений, по-прежнему жило в умах, хотя и не вполне отвечало земной реальности. «Переходя к третьему члену, дополняющему королевство,– пишет в своей хронике Шатлен (происходивший из семьи мелкой знати), – скажем, что это население добрых городов, торговцы и землепашцы, о которых не подобает говорить так же пространно, как о других, поскольку само это сословие внимания не требует и поскольку оно, в своем подневольном положении, на великие дела неспособное. И потому современные хронисты, так многословно описывавшие дворцовые праздники или рыцарские подвиги, едва упоминают о том, какой была повседневная жизнь этих «трудящихся» – ремесленников или торговцев, – которые вместе с крестьянами составляли основание социальной пирамиды. Если они иногда и выходят на первый план, то лишь в тех случаях, когда речь идет о событиях исключительных – гражданских войнах, попытках социальных переворотов, – когда «простонародье» внезапно показывает свою силу, покушаясь на установленный свыше порядок вещей. Но скромная повседневная жизнь в лавке и мастерской, на ярмарках и рынках открывается перед нами лишь редкими проблесками; лишь иногда судебные документы, королевские грамоты о помиловании, реже – литературные тексты позволяют нам разглядеть мастеров и подмастерьев, занятых обычной работой. Конечно, существует и другой источник информации, и очень богатый, если речь идет о последних столетиях Средневековья: уставы ремесел, цехов и братств, к которым следовало бы прибавить указы и различные постановления, исходившие от государственной власти и касавшиеся экономической жизни. Но какими бы интересными ни были эти документы, они дают скорее теоретическое, чем конкретное представление о жизни трудовых классов; а главное, они рискуют подкрепить и без того слишком распространенное заблуждение, по которому выходит, будто все ремесленники были организованы в цехи, обладавшие монопольным правом производства или продажи, содержавшие строго ограниченное число мастеров и предписывавшие подмастерьям, стремившимся к «мастерству», исполнение «шедевра», который свидетельствовал бы об их профессиональных знаниях и умениях. Однако в начале XV в., несмотря на выраженную тенденцию к росту количества цехов, общим правилом оставался свободный труд. В крупных городах – Лионе, Бордо, Нарбонне – не было ни цеховой организации, ни связанных с ней монополий; даже в Париже две трети ремесленников существовали вне этой организации, и всякий подмастерье, у которого хватало средств на то, чтобы создать мастерскую или открыть лавочку, мог сделать это на свой страх и риск. Впрочем, эта свобода большинства ремесел была относительной: если они и не знали ограничений (установления предельного числа мастеров, а часто также и подмастерьев и учеников), свойственных «metiers jures», цехам, они не могли не подчиняться постановлениям государственной, королевской, муниципальной или феодальной власти, касавшимся условий труда, качества продукции, продажной цены и т. д. В целом и если смотреть на них с точки зрения повседневной деятельности, различные цехи меньше различались по своему юридическому статусу, чем по особым условиям труда, для каждого своим собственным. Между «menestriers» – музыкантами, игравшими на различных инструментах, – и «merciers» – странствующими торговцами, занимавшимися крупной торговлей – при том, что и те и другие были организованы в корпорации, во главе которых стояли «короли» (то есть старшины, занимавшиеся профессиональным контролем), разница явно больше, чем между булочниками из двух соседних городов, если в одном из этих городов существовала цеховая система, а в другом – нет. Различие существовало главным образом между ремеслами, ориентированными на местный рынок, и предприятиями, работающими на рынок внешний по отношению к месту производства и составляющими то, что можно было бы назвать «крупной промышленностью», которая, в свою очередь, была связана с крупной торговлей, сухопутной и морской. Большинство городских ремесел сочетало производство с торговлей, и лавка сливалась с «рукодельной», мастерской. Как правило, состав этих мастерских был немногочисленным: редко у какого хозяина служило больше трех-четырех человек учеников и подмастерьев (которых все чаще называли словом «compagnon», вытеснившим прежнее наименование «valet» – слуга, прежде служившее для обозначения работников. Семейный характер предприятия еще усиливался благодаря тому обстоятельству, что ученик постоянно жил в хозяйском доме, и нередко подмастерья в полдень садились за стол вместе с хозяином, чтобы сократить перерыв в рабочем дне. Ученика, которого хозяин нанимал по контракту, с тем чтобы обучить его ремеслу, хозяйка дома нередко использовала как простого слугу, заставляя его делать грязную работу по дому, мыть посуду, заниматься детьми. И потому контракты учеников нередко включали особые оговорки на этот счет, равно как и оговорки насчет признанного за хозяином права наказывать: в 1399 г. парижский столяр Жан Прево, беря в ученики Лорена Алюэля, обязывался обращаться с ним «как с порядочным человеком… и, если тот ошибется, бить его самому, не позволяя бить жене». Более всего осложняла положение как ученика, так и подмастерья, общая для всех цехов тенденция все более затруднять доступ к званию мастера, устанавливая с этой целью плату за вступление в цех – обычно в виде подарков или угощения для мастеров цеха – а главное, требованием создать шедевр, на выполнение которого уходило иногда несколько долгих месяцев работы и требовалось (например, у ювелиров) дорогостоящее сырье. Природа шедевра часто определялась самим уставом цеха: у шорников подмастерье должен был изготовить седло для иноходца и седло для мула (или вьючное седло); у скульпторов шедевр представлял собой статуэтку высотой в три с половиной фута; вышивальщики требовали от кандидата на звание мастера вышить картину, рисунок для которой давали «надзиратели» ремесла. Холодные сапожники прибегали для оценки кандидатов к более оригинальному способу: из мешка, наполненного старыми башмаками, старшины наугад вытаскивали три пары, которые «компаньон» должен был починить. Иногда уставы давали лишь самые общие указания, которые старшинам в каждом отдельном случае следовало уточнять: у амьенских столяров подмастерье должен был «сделать и отделать за свой счет и своими стараниями вещь или шедевр названного ремесла, стоимостью в шестьдесят три парижских су, а если ему угодно, то и дороже, такой, какой пожелают ему приказать исполнить „надзиратели“ (eswars). Для того чтобы подмастерью никто не помогал выполнять эту работу, принимались строжайшие меры предосторожности; как правило, он должен был работать в мастерской одного из мастеров; если ему позволяли работать у себя дома, он должен был всякий раз, как на время оставляет работу, отдавать ключ от своей „рукодельни“ хранителям ремесла. Нередко, когда предстояло оценить ценность шедевра, возникали споры, и „провалившиеся“ кандидаты иногда обращались к местным властям, которые могли выбрать экспертов, способных вынести окончательный и не подлежащий обжалованию приговор. Требование выполнить шедевр, в цехах составлявшее существенное посягательство на свободу труда, тем не менее оправдывало себя в качестве гарантии компетентности мастера, особенно необходимой в тех случаях, когда речь шла о профессиях, всерьез требовавших его ответственности – например, ремесла цирюльника, включавшего в себя и проведение хирургических операций. В Реймсе кандидаты в цирюльники должны были «за свой счет в течение недели служить в доме и мастерской у каждого из мастеров (к счастью, их было всего двое) и выполнить там свой шедевр, то есть суметь хорошо увлажнить и достаточно чисто выбрить, хорошо причесать, подрезать и обработать бороду, что часто бывает необходимо как здоровым, так и больным людям, и правильно делать надрезы для кровопускания, и знать все жилы, какие есть в человеческом теле, и причины, по которым надо пускать кровь, и при этом знать, что, если вместо вены вскроешь артерию, такое кровопускание из артерии будет очень опасным для человеческого тела; и знать также благоприятное время для таких кровопусканий». Тем не менее препятствия, преграждавшие доступ к званию мастера, как правило, исчезали, когда речь шла о сыне или зяте уже признанного мастера. В этих случаях требование выполнить шедевр превращалось в простую формальность, и это способствовало превращению определенных ремесел в монополию нескольких семей. Наиболее типичным примером могут служить начиная с конца XIV в. мясники, которые не только в Париже, но и во многих провинциальных городах (в том числе Лиможе, Дуэ, Бурже) превратились в очень замкнутую олигархию. Парижская Большая бойня, облагавшая монополией на торговлю вареным и сырым мясом в Париже и его предместьях и имевшая около тридцати прилавков напротив Шатле, была собственностью нескольких семей – Сент-Йон, Легуа, – в которых ремесло передавалось от отца к сыну, «и детей делали мясниками, как только они достигали возраста семи или восьми лет», говорится в королевском указе, в 1416 г., ненадолго упразднившем привилегии Большой бойни. Согласно уставу бойни, мастера должны были работать сами, на деле же они, несмотря на многочисленные напоминания королевской власти, устранялись от этого и сдавали прилавки подмастерьям, платившим им ежегодную ренту (в начале XV в. составлявшую от ста пятидесяти до двухсот ливров за прилавок). Сами мясники ограничивались ролью торговцев мясом, снабжавших парижский рынок, но их корпорация представляла собой настоящий институт власти: у нее было собственное правосудие, которое должно было карать торговые нарушения (например, отбирать признанное несъедобным мясо), а также разбирать конфликты между членами цеха. Кроме того, работавшие на нее бойцы и живодеры, грубые и жестокие, придавали ей весомую силу, которая не замедлит проявиться во время волнений, которыми было отмечено царствование Карла VI. В некоторых цехах работники, стремясь противопоставить себя всевозрастающей монопольной власти хозяев, объединялись в существовавшие отдельно от корпораций «товарищества». Некоторые из них сложились уже к концу XV в., в особенности в строительных профессиях, и, даже если не возводить их происхождение, как нравилось делать каменотесам, ко временам строительства храма Соломона, вполне возможно, что они зародились на строительстве соборов в XII и XIII вв. Солидарность членов товарищества выражалась в XV в. в поддержке, оказываемой тем, кто «шел из города в город и трудился, чтобы узнать, понять, увидеть и познакомиться с другими». Но странствия подмастерьев по Франции ради совершенствования в своем ремесле («Tour de France») оставались пока явлением исключительным, поскольку большая часть объединений подмастерьев, похоже, как и сами корпорации, не выходили пока за пределы одного региона, а часто оставались строго в пределах города. Материальные условия труда в различных ремеслах сильно отличались друг от друга. При этом в любом из них рабочий день был очень длинным; как правило, работали от восхода солнца и до заката, с коротким перерывом на обед. Строгое соблюдение этого правила должно было привести к тому, что продолжительность рабочего дня в течение года постоянно изменялась бы; и в самом деле, похоже, что во многих ремеслах существовал летний рабочий день и зимний рабочий день. Час, когда следовало входить в мастерские, возвещал сигнал часового или колокола приходской церкви – а иногда даже и особый, «рабочий» колокол. В некоторых ремеслах случалось и так, что работать приходилось много дольше, чем длился день: иной раз рабочий день начинался в четыре часа утра и заканчивался в девять вечера, и это подразумевало, что в течение определенной части года рабочие трудились при свечах. Ночные работы, в некоторых цехах запрещенные как для того, чтобы избежать брака, так и из-за опасности возникновения пожара, широко применялись в других. Относительно компенсировало продолжительность рабочего дня то обстоятельство, что количество рабочих дней заметно уменьшалось за счет многочисленных праздников, когда работать не полагалось, а это происходило не только по воскресеньям и большим религиозным праздникам, но и по случаю дня святого покровителя цеха, не говоря уж о прекращении работы по случаю похорон одного из членов братства или мессы, которую служили за упокой его души. Предвосхищая лафонтеновского сапожника, некоторые работники выступали против чрезмерного количества выходных дней, уменьшавших их заработки, и доходили даже до того, что нарушали воскресный отдых: против такого нарушения протестовали многие парижане, в 1426 г. направившие петицию в адрес факультета теологии. Интересно было бы составить себе представление о том, сколько зарабатывал подмастерье, но, помимо того, что размеры жалованья сильно разнились в различных ремеслах, а еще более – в различных местностях, постоянные изменения ценности денег и стоимости жизни не позволяют нам в точности понять, какой была покупательная способность того или иного жалованья. Самое большее, что нам доступно. – это сопоставлять и сравнивать в ограниченных рамках одного города, если нам известны, на вполне определенную дату, размер жалованья некоторых работников и стоимость определенных основных продуктов. В Лионе в начале XV в. чернорабочий получал 1 турское су (то есть 12 денье), тогда как фунт хлеба стоил 1 денье 1 обол. Еще больше говорят нам различия, которые можно установить между доходами различных социальных категорий: в то время, как лионский чернорабочий получал в месяц от 20 до 25 су жалованья (с учетом нерабочих дней), городской прокурор Лиона в год получал около двадцати ливров содержания, что даже и вдвое не превышает жалованья рабочего. Но, как правило, различия в доходах между рабочими и зажиточными горожанами были более заметными: в документе, составленном реймским духовенством в начале XV в. и долженствующим доказать, что священники были самыми бедными среди жителей города, приводится нечто около средних цифр дохода различных социальных классов. Если верить этому документу – авторы которого, естественно, стремились увеличить доходы всех прочих, помимо духовенства, групп общества – «рыцари города Реймса» (то есть наиболее именитые горожане), крупные торговцы или очень обеспеченные буржуа имели в среднем доход около 1500 ливров; скорняки, торговцы пряностями, суконщики (мастера наиболее могущественных корпораций) – от 200 до 300 ливров; подмастерья (каменщики, кровельщики, плотники) получали 3-4 су за день работы (около 60 ливров в год), и не было ни одного, даже самого низкооплачиваемого работника, который получал бы меньше 20 денье в день (25 ливров в год). Итак, как мы видим, материальное положение рабочих являлось весьма разнообразным. Но ни цеховая система, ни, как правило, семейный характер предприятий не способны были поддерживать неизменно гармоничные отношения между хозяевами и работниками. Последние, как и во все времена, стремились к улучшению условий своего труда, прибегая для этого к доступным им – и незаконным – способам: созданию профессиональных союзов и забастовкам, которые уже в конце XIII века юрист Бомануар очень точно описал под названием «taquehan»: «…союз, созданный против общей выгоды, когда работники обещают, или заверяют, или сговариваются больше не работать по таким низким расценкам, как прежде, но собственной властью прибавить себе жалованье, уговариваются не работать за меньшее жалованье и решают между собой, какие наказания и какие угрозы применять к тем подмастерьям, которые их не поддержат»". Создание подобных профессиональных союзов, скорее всего, было не редкостью в конце XIV и в начале следующего столетия, поскольку рост заработной платы запаздывал по сравнению с ростом цен. В 1412 г. парижские стригали много раз собирались на кладбище Невинноубиенных младенцев, как считалось – для того чтобы обсудить дела своего братства, на деле же, по словам хозяев-суконщиков, «для того чтобы сговориться получать в полтора раза больше того, что получали прежде за стрижку шерсти»; попытки эти успехом не увенчались, поскольку хозяева позаботились о том, чтобы вожаки были арестованы за то, что устроили «проклятую сходку». Другие споры возникали из-за продолжительности рабочего дня. В 1395 г. парижский прево – представлявший собой высшую судебную власть для цехов – должен был вмешаться, с тем чтобы призвать подмастерьев к исполнению своих обязанностей: «Поскольку до нашего сведения дошло, что многие ремесленники, такие как ткачи, сукновалы, мостильщики, каменщики, плотники и многие другие, работающие и живущие в Париже, желают и требуют позволить им начинать и оставлять работу в те часы, в какие им заблагорассудится, хотя плату за свой рабочий день берут такую, как если бы трудились в течение всего дня, что приносит ущерб и урон как мастерам и хозяевам мастерских цеха, к которому они принадлежат, так и общественному благу… [приказываем], чтобы отныне все люди названных цехов, нанимаемые на рабочий день, отправлялись на работу, чтобы заниматься своим ремеслом, с часа восхода солнца до часа захода солнца и обедали в разумное время». Государственная власть постоянно вмешивалась в надзор за ремеслами. В частности, она стремилась воспрепятствовать перекупщикам, регулируя торговлю произведенными товарами: запрещалось покупать оптом с тем, чтобы перепродавать в розницу; предписывалось являться «в привычные места» для того, чтобы раскладывать там свой товар; в определенные дни предписывалось закрывать лавки и продавать свой товар на рынках с тем, чтобы покупатель мог сделать лучший выбор. Постоянное возобновление таких предписаний заставляет предположить, что на практике они почти не исполнялись. В Париже к середине XV в. в конце концов отказались от того, чтобы заставлять розничных торговцев торговать на Центральном рынке. Контроль за «мерами и весами», имевший особенно большое значение в те времена, когда в этой области существовало огромнейшее разнообразие, был доверен приводимым к присяге уполномоченным: «измерителям» зерна, леса, угля, измерителям-разносчикам соли; мерщикам и разносчиками вина, чьи права и полномочия скрупулезно определены указом, изданным в 1415 г. Для того чтобы воспрепятствовать росту цен или приостановить его, нередко прибегали к установлению твердых расценок. При Иоанне Добром королевская власть уже пыталась остановить рост стоимости жизни и уровня заработной платы, вызванный опустошениями, произведенными Черной Смертью и как следствие – уменьшением числа рабочих рук. С начала XV в. королевская власть еще не раз будет вмешиваться, устанавливая потолок цен на некоторые продукты. Существуют документы, показывающие нам «экономическую полицию» в действии: в 1421 г. сержанты парижского Шатле явились к торговцу растительным маслом, чья лавка была рядом с воротами Бодуайе и который продавал масло по три парижских су за пинту, тогда как максимальная установленная цена была два су три денье. Но торговцу удалось подкупить сержантов, которые прекратили преследование. Менее удачливым оказался портной, который несколькими месяцами позже подменил выбранное покупателем сукно на другое, более низкого качества; покупатель заметил подмену и потребовал от сержанта опечатать сукно, ставшее предметом мошенничества; портной, разозлившись, сломал печати, за что поплатился заточением. В цехах контроль за торговым качеством продукции был доверен «maitres jures», которых иногда называли «надзирателями», «синдиками» и даже «королями» и которых избирали на общем собрании мастеров. Они должны были следить за соблюдением уставов корпораций как во всем, что касалось условий труда, так и во всем, что было связано с технологией изготовления; они вмешивались также в конфликты мастеров между собой или в конфликты между мастерами и работниками. Жизнь людей труда протекала не только в мастерской или в убогом жилище, куда подмастерья, окончив рабочий день, приходили всего на несколько часов, чтобы поспать. Цехи участвовали в общественной жизни, создавая ее основу. Почти повсеместно цехи представляли основу электората на выборах городских чиновников. Впрочем, здесь не все помещались на одном и том же уровне: как правило, избирательное право предоставлялось лишь мастерам наиболее ценимых цехов. В Париже в XIV в. шесть из них отделились от прочих, чтобы создать своего рода промышленную и торговую аристократию: суконщики, торговцы пряностями (то есть те, кто занимался оптовой торговлей), скорняки, продавцы галантереи (оптовые торговцы), менялы, ювелиры. Отныне они составят «шесть гильдий» («six corps»); входившие в них мастера обладали привилегией избирать торгового прево. В начале XV в. в Труа только мясники, булочники и ювелиры могли входить в городской совет, но представители пятнадцати других профессий принимали участие в собраниях, обсуждавших экономические вопросы (обесценение денег и т. д.), о содержании укреплений и о предоставлении налога «эд» по просьбе короля. Эта фискальная роль была одной из тех, с какими мы встречаемся чаще всего, поскольку государственной власти было удобно свалить на цехи сложную задачу распределения налогов или чрезвычайных поборов, которые приходилось умножать из-за расходов на войну. Иногда даже всех горожан – в том числе и тех, кто по роду своих занятий не принадлежал ни к какому определенному цеху, – обязывали взять на себя контроль за одним из налогов, чтобы обеспечить его распределение и сбор, осуществлявшиеся «jures» («старшинами») или же сборщиками, специально с этой целью назначенными собранием мастеров. Не менее важными представлялись и военные повинности, которые во всех городах возлагались на цехи. Хозяевам мастерских нередко вменялось в обязанность иметь у себя полное боевое снаряжение, и иногда во время похода или военной кампании воины собирались под знамена своего цеха или своего братства. Но наиболее неизменной оставалась обязанность обеспечивать «цеховой дозор» для поддержания безопасности в городе. В XIII в. «Книга Ремесел» Этьена Буало уточняла его условия для Парижа: каждый из мастеров обязан был участвовать в дозоре один раз в три недели. Но каждый старался увильнуть от исполнения этой повинности, считавшейся очень тяжкой, и некоторым цехам это удалось, например кольчужникам и лучникам, потому что они одни делали доспехи, а других в военное время призывали охранять замки и укрепления. Такой же привилегии удалось добиться – что несколько неожиданно – и веночницам («chapeliers de fleurs»), потому что они оказывали услуги Церкви, украшая храмы и внося свою долю участия в большие религиозные праздники. Военная роль цехов, соединяясь с их менее непосредственным участием в государственных делах, давала им в руки средства воздействия, выходившие далеко за пределы области экономики: в 1429 г. именно ремесленники, которым поручено было охранять укрепления, открыли ворота Труа Жанне д'Арк и ее войску, а затем защищали город от врага. Конечно, ремесленные цехи не могли играть во французском королевстве роли, подобной той, какую они играли в больших итальянских или фламандских городах, где они – и порой успешно – противостояли феодальной власти. Но собрания, объединявшие мастеров и подмастерьев, иногда проходили бурно и едва ли не революционно; именно цехи выступали на первый план в городских беспорядках, участившихся в Париже и других городах королевства (Тулузе, Руане, Монпелье и других) в правление Карла VI, и именно цехам пришлось испытать на себе всю тяжесть репрессий. После волнений 1392 г. в Париже купеческий прево, ставленник высшей торговой буржуазии, был смещен и заменен в исполнении своих обязанностей королевским наместником; «контролеры», назначенные королевским прево, заменили старшин различных корпораций. Подобные меры были приняты и в Руане, где во время волнений в феврале 1392 г. ремесленники выбрали себе «короля» и заставили его скрепить своей подписью принятые ими революционные меры. И хотя между «цеховой демократией» разных городов никогда не устанавливалось никаких прочных соглашений, все же между ними иногда возникало чувство солидарности: во времена господства Кабоша[15] делегация от города Гента была принята в парижской Ратуше, и король Карл VI вынужден был надеть белый колпак фламандской демократии, символ народных требований. У цехов были и более мирные проявления: они занимали свое место в больших гражданских или религиозных церемониях. При торжественных въездах правителей они в полном составе участвовали в процессии, а иногда мастерам главных цехов оказывали честь нести балдахин, под которым шла венценосная особа: символ союза, который должен существовать между королевской властью и торговой буржуазией, обеспечивающей благополучие государства. Английское господство с этой практикой не покончило: когда в 1431 г. молодой король Генрих VI торжественно въезжал в Париж, его за городскими стенами встретили эшевены, которые несли над ним балдахин до ворот Сен-Дени; там их сменили суконщики, у кладбища Невинноубиенных младенцев уступившие место торговцам пряностями. Затем, от Шатле до Турнель, государя поочередно сопровождали менялы, ювелиры, торговцы галантереей, скорняки и, наконец, мясники. Братство, будучи организацией экономической, еще в большей степени, чем цех, при проведении подобных церемоний выступало на первый план. Братства, которые в последние столетия Средневековья заметно развивались, не обязательно были связаны с ремеслами. Создаваемые ради благочестивых дел и благотворительности, они могли объединять людей, принадлежащих к самым разнообразным профессиям и слоям общества; именно так было с одним из самых крупных парижских братств, братством Св. Иакова, объединившим тех, кто некогда совершил паломничество в Компостеллу, и содержавшим в Париже приют для тех, кто направлялся в Галисию. И все же солидарность, наличие которой предполагает братство, осуществлялась главным образом в рамках ремесел. Как правило, каждая из корпораций дублировалась братством, и их отношения нередко были такими тесными, что не всегда легко провести между ними грань. Уставы некоторых цехов (например, парижских холодных сапожников) предусматривали непременную принадлежность к братству. Но существовали и братства, объединяющие мастеров и подмастерьев нескольких родственных цехов, и наоборот, определенный цех мог включать в себя несколько братств, у каждого из которых был свой святой покровитель и своя собственная организация: в Париже находились не меньше четырех братств ювелиров, и покровителем самого крупного из них считался Св. Элигий. В основе существования братства лежали два элемента: культ святого, которого оно просило о покровительстве, и обладание часовней, которая использовалась не только для этого культа, но также и для собраний членов братства. Некоторые покровители стали в каком-то смысле традиционными: Св. Юлиан для музыкантов, Св. Иосиф для плотников, Св. Крипин для башмачников. Но существовали и менее «специализированные» святые – Пресвятая Дева, Св. Анна, – к которым обращались за помощью самые различные объединения: мастерицы ткацкого цеха (ткачество было по преимуществу женским ремеслом) в 1422 году добились разрешения создать товарищество в честь Пресвятой Девы при церкви Сен-Жюльен-де-Менетрие; несколькими годами позже парижские перчаточники возродили братство Святой Анны, некогда учрежденное торговцами скобяными изделиями и пришедшее в полный упадок из-за внутренних распрей. Между наиболее могущественными братствами существовало настоящее соперничество во всем, что касалось богатства их часовен и блеска публичных выступлений. Ежегодно по случаю торжественного праздника святого покровителя устраивалась большая процессия, в которой за стягом с его изображением двигались члены братства, иногда просто принаряженные, а иногда и одетые одинаково; они шли по улицам, неся на большом щите «свечку» – огромную восковую свечу, украшенную цветными лентами и окруженную другими свечами, поменьше. После мессы, как правило, в самой часовне устраивалось собрание, на котором выбирали руководство братства, а иногда и цеха. Церемония заканчивалась пирушкой, торжественное настроение сменялось шумным весельем, иногда переходившим в беспорядки. На членов братства возлагались и другие обязанности, в частности – присутствовать на похоронах скончавшихся собратьев и слушать заупокойные мессы; уставы предусматривали крупные штрафы для тех, кто уклонялся от их исполнения. Но даже и похороны иногда давали повод к нестандартным обычаям: у парижских разносчиков вина товарищи провожали покойного, звоня в колокола, и двое из них, один с кувшином, другой с чашей, наливали вино тем, кто нес гроб, и всем присутствующим. На каждом перекрестке похоронная процессия останавливалась, гроб ставили на козлы, и всех провожающих угощали за счет братства. Наконец, братство было и организацией взаимопомощи, чью «кассу» пополняли членские взносы и штрафы, а также плата, которую требовали от кандидата на звание мастера. В Сент-Омере ножовщики, становясь мастерами, должны были уплатить десять ливров (сумма немалая) «для помощи бедным подмастерьям»; с басонщиков взимали по двадцать су, предназначавшихся «для бедных, больных и престарелых мастеров». Благотворительность нередко выходила за пределы круга ремесленников: в Париже, в день праздника своего братства, перед тем как сесть за стол, суконщики посылали хлеб, вино и мясо беднякам из Отель-Дье и узникам Шатле. Во время пиршества угощали всякого, кто стучался у дверей, а на следующий день остатки с праздничного стола отправляли в приюты и лепрозории парижских предместий. Некоторые, наиболее богатые братства создавали своего рода «центры»: ювелиры, объединенные под знаменем Св. Элигия, устроили в купленном ими в 1395 г. доме часовню, богадельню, зал для собраний и, наконец, помещение для сержантов корпорации. Братства, соединявшие в себе корпоративный дух, благотворительные заботы и религиозное чувство, представляли собой существенный и значительный фактор общественной жизни последних столетий Средневековья. Несмотря на то что объединение придавало им силу, цехи представляли собой очень маленькие предприятия, столько же из-за незначительности вложенного в каждую из мастерских капитала, сколько и из-за отсутствия настоящего сосредоточения работников. Тем не менее уже и в эту эпоху существовали зачатки крупной промышленности, предполагавшей наличие значительных денежных средств и объединявшей, вне рамок ремесел, сравнительно большое число рабочих: речь идет о рудном промысле. Добыча каменного угля в те времена во Франции играла лишь вспомогательную роль, и «герольд Франции» в своем споре с «герольдом Англии» признает отставание в этом деле своей страны: «На ваши громогласные похвалы вашему каменному углю отвечу, что во Франции он есть во многих местах, и всякий, кто потрудился бы этим заняться, нашел бы его в изобилии, но мы используем его только для кузниц и горнов, потому что французское королевство так хорошо поделено, что в любом его уголке найдутся зерно, вино и дерево, которым обогреваются и на котором готовят мясо, и оно куда лучше вашего каменного угля». Зато в различных регионах активно добывали металл, особенно в Нормандии, Форе, Дофине. Жак Кёр немало способствовал развитию рудников, которым владел в Лионне и Божоле; когда после его опалы они были конфискованы в пользу королевской казны, люди короля разработали правила эксплуатации (должно быть, на основе тех, что существовали раньше), служащие примером совсем иной организации руда, чем в цехах. В рудниках трудились многочисленные работники различных специальностей: под властью «управляющего» мы видим контролеров за доходами и расходами, счетоводов, инспекторов, «горных мастеров», «молотобойцев», чернорабочих, плотников, ставивших крепь. Рабочие были собраны в команды, каждой из которых задавалась работа на день или «piarde»: «…и все должны собраться до наступления часа распределения работ у входа в гору, где вместе возьмут свои свечи и одновременно по порядку войдут в эту гору». Опоздавшим не позволялось присоединиться к товарищам, и они теряли дневной заработок. Команды должны были без перерыва сменять одна другую, и каждая должна была дождаться, пока ее сменит следующая. Всякое преждевременное прекращение работы наказывалось уменьшением платы, а в случае повторения – большим штрафом (десять су). Рабочие отвечали за доверенные им инструменты. Эта строгая дисциплина компенсировалась некоторыми материальными выгодами. Компания строила для своих рабочих жилые дома, за свой счет освещала и обогревала их. Пища была изобильной и вкусной: основу ее составляли белый хлеб, мясо и вино. В распоряжении служащих была медицинская помощь, обеспечиваемая лионским хирургом. Наконец, заработная плата, с учетом выплат натурой, которые получали рабочие, была намного выше, чем у подмастерьев в цехах: простой молотобоец получал от двух до четырех ливров в год; разнорабочие – от пяти до десяти ливров; руководители работ или «горные мастера» – от тридцати до пятидесяти ливров. Надо прибавить к этому, что в распоряжении рабочих, как и сегодня в большинстве горных районов, были маленькие садики, дававшие им дополнительные средства к существованию. Горная промышленность представляла собой совершенно особый случай. Как правило, крупная промышленность, в той мере, в какой этот термин применим к XV в., больше определялась своей экономической функцией, чем своими техническими элементами; она определялась тем обстоятельством, что работала на обширный внешний по отношению к месту производства рынок, и ее деятельность была связана с «крупной торговлей». Наиболее характерным примером могут служить производство шерсти и сукна. Если производство иногда и было очень значительным, то техническая организация труда оставалась той же, что и в ремесленных цехах, с мастерами, подмастерьями и учениками. Но к этому присоединяется и внешний элемент: капиталист – как правило, богатый торговец – поставлял сырье, обеспечивал координацию между различными ремесленными корпорациями (сукновалы, ткачи, красильщики), участвовавшими в производстве готовой продукции, и открывал им выход на рынок. Именно купцы, дававшие работу сотням, а иногда и тысячам рабочих, распределенным между различными цехами, составляли истинную промышленную аристократию, порой притеснявшую работников, не только во Фландрии, но также и в Нормандии и на юге Франции. Итак, крупная промышленность зависела от крупной торговли, и поле деятельности последней нередко оказывалось весьма обширным, несмотря на встречавшиеся на ее пути физические или юридические препятствия. Плохое состояние дорог ограничивало объем сухопутных перевозок; тем не менее все еще можно было увидеть торговые караваны лошадей или мулов, на своих спинах развозящих товары по всей Франции. Но такие путешествия являлись небезопасными: хотя купцов иной раз сопровождал вооруженный эскорт (а то и сами они отправлялись в путь в боевом снаряжении), они нередко становились жертвами – особенно в мрачные годы первой половины века – разбойников с большой дороги. Одна королевская грамота о помиловании времен Карла VI рассказывает нам о злоключениях богатого купца, который по пути на Женевскую ярмарку и другие ярмарки и рынки не раз был ограблен солдатами, «принадлежащими к нашей партии, и другими тоже». Желая возместить понесенные убытки, он стал фальшивомонетчиком, за что и был посажен в тюрьму. Учитывая причины, приведшие его к преступлению, король даровал ему помилование. Другой документ, датируемый примерно тем же временем, показывает, с каким размахом велись торговые операции некоторыми купцами, а также и то, какому риску они при этом подвергались: некий Жаке де Станфор, «который занимался сукном и прочими товарами», купил большую партию шерсти и вез ее на Женевскую ярмарку. Там он встретил купцов «из-за гор» (то есть итальянских), которые торговали золототкаными сукнами и шелком, и присоединился к ним, чтобы «вместе продавать свой товар» в Лангедоке, Пьемонте, Лионне, Берри, Пуату и Бретани, «как торговцы имеют обыкновение делать, сбывая свой товар». Но Станфор во время одной из таких торговых поездок скончался, и оставленные им в Type товары на сумму в полторы тысячи золотых экю, золотую парчу и шелка, забрал себе граф д'Омаль. Кроме того, у него был склад товара в Лионе, и его брат, слуга герцога Бургундского, отправился за этой долей наследства. Но он сам был арестован людьми Танги дю Шателя, арманьякского капитана, потерял все, что вез с собой, и, кроме того, вынужден был заплатить выкуп в триста золотых экю… Путь по воде был удобнее больших дорог: если движение по реке было медленным и с долгими остановками из-за паводков или мелководья, то товаров по воде можно было перевезти намного больше. Именно по Сене в Париж прибывали лес и уголь, именно так город частично снабжался зерновыми и винами. Луара, начиная от Роанна, Рона и Сона, Гаронна, «Байоннская река» также были крупными торговыми артериями. Купцы, использующие определенные водные пути, объединялись в торговые компании: парижская Ганза[16] и Большая компания руанских торговцев приобрели монополию на торговую навигацию по Сене между Парижем и Руаном. «Купцы, плавающие по Луаре и другим, идущим от нее рекам» также объединились в ассоциацию, но она не была монопольной и трудилась главным образом над тем, чтобы улучшить условия навигации, уменьшая и упраздняя пошлины. Дело в том, что, о каких бы путях, наземных или водных, ни шла речь, пошлины, число которых заметно увеличилось с начала великого англо-французского конфликта, стали серьезным препятствием для торговли. Они не только способствовали росту цен на товары, но замедляли перевозку, отчего страдали скоропортящиеся продукты. Наконец, они нередко принимали оскорбительный для купцов и для судовладельцев характер. В Монсоро, на Луаре, тот, кто вез на корабле кровельный сланец, должен был, прибыв туда, где следовало уплачивать пошлину сеньору этого города, опуститься на колени у борта своего судна, обнажить голову и трижды прокричать: «Я везу сланец», с каждым выкриком бросая в воду плитку сланца. Если он этого не делал, или если приказчики сеньора Монсоро могли выловить какую-нибудь из плиток, одной ногой стоя на суше, торговца приговаривали к штрафу в шестьдесят су… Сама крупная торговля не могла полностью освободиться из-под власти правил цеховой организации. Оптовые торговцы галантереей, которые перевозили или сопровождали свой товар, находились под надзором «купеческих королей» (то есть старшин корпорации), чья власть распространялась на определенные области королевства и которые назначались «великим камергером короля». Именно они принимали клятву у мастеров цеха, выдавали грамоты, подтверждавшие звание мастера, и контролировали цены и качество продукции, которую имели право конфисковать. Но если торговец еще был связан с цеховой организацией, то уже встречались крупные торговые дома, имевшие филиалы на главных рынках Западной Европы, располагавшие посредниками, представителями, складами, иногда даже собственным торговым флотом, нередко к выгодам торговли товарами присоединявшие доход от меновых операций24 Прежде всего такие крупные предприятия начали развиваться в Северной Италии и Фландрии; но они существовали и в самой Франции: Рапонды, по происхождению итальянцы, но натурализовавшиеся при Карле V, имели «главную контору» в Париже и два «филиала»: один в Монпелье (специализировавшийся на торговле с Ближним Востоком), другой в Брюгге. Несколько позже Жак Кёр поразит воображение современников своим невероятным успехом и огромным состоянием, которое он начал сколачивать в начале царствования Карла VII, когда Франция еще была разорена гражданской войной и иностранным нашествием. От его главного торгового дома, расположенного сначала в Монпелье, затем в Марселе, суда ходили в страны Востока и Северной Европы, возвращаясь с коврами, драгоценными тканями, благовониями, пряностями и даже рабами. От торгового дома отпочковались промышленные предприятия: шелковая мануфактура во Флоренции, бумажная фабрика в Роштайе, красильня в Монпелье, добыча руд в Лионне. Войдя в милость к монарху, набрав множество почетных и выгодных должностей, Жак Кёр стал примером высшей степени могущества, какой можно было достичь на закате Средневековья, объединив дух предприимчивости с трудолюбием и деньгами. ГЛАВА V. ГОРОДСКИЕ ИНТЕРЬЕРЫ «Парижский хозяин». Ведение домашнего хозяйства. Домашняя прислуга; кухня и стол. Крупная буржуазия. Оржемоны. Городские дома и образ жизни вельмож. «Городские корольки»В последние годы XIV в. один парижский горожанин, человек зрелого возраста, только что женившийся на пятнадцатилетней девушке, решил написать для нее трактат об искусстве вести дом. Делая это, наш Арнольф отвечал, – по крайней мере, он сам так утверждает, – желанию, высказанному его женой, которая, сознавая свою неопытность, смиренно попросила его «никогда не поучать и не стыдить ее при чужих, а также при слугах, но каждую ночь или изо дня в день напоминать ей о неприятностях или глупых поступках, совершенных ею за прошедший день или несколько дней, с тем чтобы, если ему будет угодно, ее наказать». Итак, он сочинил для нее трактат «Парижского хозяина», из которого она могла узнать, о каких двух главных вещах следовало заботиться женщине: «о спасении души и о покое мужа». В девятнадцати параграфах вступления перечислены «заповеди» для жены, сведенные в три «раздела»: долг перед Богом и перед мужем; поучения, как правильно вести дом; советы, касающиеся игр и забав. Остальная часть книги представляет собой иллюстрацию к этим наставлениям, и главы, посвященные ведению хозяйства, приобщают нас к повседневной жизни городского дома в начале царствования Карла VI. Совершенно очевидно, что речь идет об очень обеспеченном, а то и ведущем роскошную жизнь горожанине. В наставлениях о том, как правильно вести домашнее хозяйство, автор намекает на то, что имеет значительные доходы. Он не только является владельцем дома в Париже, но, подобно многим жителям столицы, имеет и земли в предместье. И потому его жене необходимо хотя бы немного разбираться «в садовых работах», уметь «в срок прививать растения и сохранять зимние розы», а также заниматься скотом, «когда она будет в деревне». Автор – к величайшему сожалению – не дает нам подробного описания городского дома, которым призвана управлять его жена. И все же, основываясь на разрозненных указаниях, которые мы находим в его сочинении, мы можем представить себе интерьер наподобие тех, в которые художники и миниатюристы того времени помещали свои религиозные или светские сцены. Первый этаж, возможно, занимала лавочка какого-нибудь ремесленника; над ней была расположена «квартира», включавшая в себя один или два просторных зала с выложенным цветными плитками полом. Окна с одной стороны выходили на улицу, с другой – во внутренний двор, где росли цветы и деревья. Наверное, в окна «большого зала» были вставлены маленькие стеклышки, вправленные в свинцовую сетку; в других комнатах довольствовались промасленным пергаментом, потому что оконное стекло стоило очень дорого и представляло собой роскошь, которая не каждому была по карману (полстолетия спустя в счетах Марии Анжуйской упоминаются «две дести бумаги и масло для пропитки. чтобы было светлее», предназначенные для спальни «короля Рене» в Шинонском замке). В больших каминах, иногда доходивших до потолка с выступающими балками, горели дрова, которые хозяин дома получал из своих земель или покупал у уличных разносчиков. Меблировка, при всем богатстве владельца дома, оставалась достаточно скудной: резные сундуки и лари, в которых держали белье и одежду; буфеты и серванты для посуды и серебра. Стола не было: когда приходило время еды, «ставили стол» на козлах, накрывая его большой скатертью или «touaille», опускавшейся до пола; и закрывавшей ножки «стола» (в домах сеньоров поступали точно так же, мы можем увидеть это на миниатюре из «Богатейшего часослова», где Иоанн Беррий ский сидит за богато накрытым столом). Сиденья были самыми разнообразными: после того как установят стол, по обе стороны его могли поставить длинные скамьи («marchepied»), а в дополнение к ним – «fourmes» или табуреты. Для почетных гостей сиденье иногда снабжалось спинкой, а то и балдахином, превращавшим его в подобие трона. В спальне пол был выложен плитками; и застелен циновкой; очень широкая кровать была по– крыта тканной золотом, серебром и шелком тканью, из которой был сделан и висящий над ней балдахин. На верхнем этаже, если такой был, или по другую сторону двора, рядом с конюшней, где стояли верховое животное хозяина дома и «иноходец», на котором хозяйка каталась или ездила на охоту, помещались комнаты слуг и служанок. Судя по тому, какое место автор «Парижского хозяина» уделяет проблемам прислуги и как подробно об этом рассказывает, дом был поставлен на широкую ногу, представляя собой нечастый случай даже для той эпохи, когда у каждой городской семьи было множество слуг; кроме того, мы находим здесь любопытные, а иногда и живописные детали, касающиеся положения прислуги в конце XIV в. Слуг, по словам нашего автора, следует делить на: три категории: люди, которых нанимают для тяжелых; работ (носильщики, грузчики, водоносы, а в деревне – косцы и пахари), ремесленники, работающие сдельно (пекари, портные, различные поставщики), и, наконец, слуги и служанки, составляющие собственно домашнюю прислугу. У каждой из трех категорий есть свои недостатки: люди, принадлежащие к первой из них, обыкновенно бывают «неприятны, грубы, скоры на перебранку, наглы, заносчивы и готовы осыпать оскорблениями и попреками, если им не заплатить, как им хочется, как только работа будет выполнена». Не следует полагаться на их сговорчивость и заверения, и надо всегда заранее назначать плату за работу, потому что вначале они скажут вам: «Сударь, это пустяки; здесь делать нечего; вы ведь мне что-нибудь заплатите, а я буду доволен, сколько ни дадите», но, когда работа будет выполнена, они явятся с жалобами: «Сударь, работы оказалось больше, чем я думал; пришлось сделать и то, и это, и так далее», а если вы откажетесь заплатить им столько, сколько они хотят, они начнут «выкрикивать скверные и грубые слова…». Что касается слуг и служанок, их следовало нанимать на работу с особыми предосторожностями. В Париже в то время существовали конторы по найму, которые держали «поручительницы», порядок работы в этих конторах и тарифы был установлен королем Иоанном Добрым: восемнадцать денье в день за устройство на работу горничной, два су за кормилицу, с запретом, под страхом позорного столба, устраивать или рекомендовать на место одну и ту же служанку больше одного раза в году. Но сведения, предоставляемые такими «агентствами», требовали проверки, благоразумнее было самому провести расследование насчет новой служанки или горничной. «Не берите в дом ни одной из них, не узнав прежде, где она жила, и не послав своих людей расспросить о ее поведении, не слишком ли много она болтает и не слишком ли много пьет; сколько времени она там прожила, какие услуги оказывала и что умеет, есть ли у нее в городе комната или знакомства, из каких она краев и из каких людей, сколько прожила на прежнем месте и почему оттуда уехала». Для большей надежности в день, когда нанимали новую служанку, домашний «эконом» должен был записать «ее имя и имя ее отца и ее матери и прочих ее родных, место ее проживания и место ее рождения, равно как и ее поручителей, и таким образом она больше будет бояться совершить ошибку, поскольку будет помнить о том, что вы записываете все эти вещи на случай, если она сбежит от вас, не получив расчета, или причинит вам какой-либо ущерб, если вы на нее пожалуетесь или обратитесь к правосудию в ее краях». Другая существенная мера предосторожности, касавшаяся молодых горничных, состояла в том, чтобы «укладывать их спать в гардеробной либо в комнате, где нет ни слуховых, ни низко расположенных и выходящих на улицу окон». Приняв все эти меры предосторожности, следовало озаботиться тем, чтобы хорошо обращаться со слугами, и в частности проследить за составлением их меню. «В надлежащие часы усаживайте их за стол и пусть насыщаются подолгу только одним сортом мяса… и пусть пьют только один напиток, насыщающий и не ударяющий в голову, вино или какой-либо другой, но не несколько разных; и убедите их есть побольше и пить вволю». В «Парижском хозяине» не указано, каким было обычное жалованье прислуги, но максимальный тариф, установленный в 1351 г., позволяет, по крайней мере, сравнить заработок слуг с заработком других работников: горничные должны были получать тридцать су в год (и пару башмаков), хороший возчик (кучер) имел право на семь ливров в год (сто сорок су), тогда как жнец получал два с половиной су в день, или около сорока ливров в год, с учетом многочисленных праздников. Хозяйке дома полагалось объяснять слугам и горничным, в чем состоит их работа, учить их «пересыпать зерно, чистить, проветривать и просушивать платье», а также «сохранять и исцелять вино». Эта последняя работа связана уже с заботами о кухне и столе, чему наш славный хозяин, судя по тому, сколько страниц посвящено этой теме, придавал совершенно особенное значение. Его жена должна уметь «распоряжаться обедами и ужинами, блюдами и тарелками, управляться с мясником и торговцем птицей и разбираться в пряностях»; ей придется «приказывать, распоряжаться, рассчитывать и заказывать всевозможные супы, рагу из дичи, соусы и прочие мясные блюда». Для того чтобы помочь ей справиться с этой работой, муж включил в свое сочинение несколько глав, показывающих «искусство застолья» в конце XIV в. Он не ограничивается тем, чтобы дать несколько общих указаний насчет того, как «вкусно поесть», но предусматривает целый ряд меню, приспособленных к самым разнообразным обстоятельствам, от простого семейного обеда до торжественного пира. Всякое застолье включало в себя множество перемен или «тарелок», между которыми подавали легкие блюда. Каждая из «тарелок» соединяла самые разнообразные кушанья (разные сорта мяса и рыбы, супы), число которых возрастало в прямой пропорции к торжественности застолья. Но похоже, не существовало никаких правил, которые указывали бы, из чего должна состоять каждая перемена: один и тот же вид мяса, одна и та же рыба появляются в них снова и снова, приготовленные, должно быть, разными способами; можно предположить, что как это делается и сегодня на парадных обедах в Китае и на Дальнем Востоке, гости выбирают, что им больше понравится, или ограничиваются тем, что берут понемножку от каждого блюда. Какой бы аппетит мы ни приписывали этим людям, ведущим суровую жизнь, трудно поверить, что они способны были поглотить целиком тот «простой обед в две перемены», меню которого приводит Парижский горожанин. Первое блюдо: Белый порей с каплуном; гусь со свиной шейкой и жареным угрем; куски говядины и баранины; похлебка с зайчатиной, телятиной, крольчатиной. Второе блюдо: Каплуны; куропатки; кролики; ржанки; фаршированные поросята; фазаны для сеньоров; заливное из мяса и рыбы. Легкие блюда в перерыве между основными:Щуки и карпы. Изысканные легкие блюда (видимо, предназначавшиеся для сеньоров): Лебеди, павлины, выпи, цапли и прочее. Десерт: Мясо крупной дичи, рис с молоком и шафраном, паштет из каплунов; флан; слоеные пирожные с миндальным кремом; угорь, приготовленный в формочках; фрукты, вафельные трубочки, estrees (разновидность вафельных трубочек) и кларет (гипокрас с медом и белым вином). Мы замечаем особые блюда, предназначенные для знатных господ, которых хотят почтить особо: лебеди, цапли и различные птицы, считающиеся благородными (и над которыми, как на прославленном «Пире Фазана»[17], иногда дают торжественную клятву). Их готовят таким образом, чтобы подать на стол в оперении и с поднятой головой. Тем не менее речь здесь шла об относительно скромном меню. В «Парижском хозяине» приведены и другие, включающие в себя не меньше трех десятков блюд, распределенных по шести переменам… На периоды поста там предлагается широкий выбор постных меню, таких как, например, следующий рыбный обед из трех перемен: Первая перемена: Вареный картофель, печеные провансальские смоквы с лавровым, листом; кресс-салат и soret (?) с уксусом; вареный горошек; соленый угорь; белая сельдь с жареной морской и пресноводной рыбой. Вторая перемена: Карпы; щуки; морские языки; барабулька; лосось; угорь и arbolastre. Третья перемена: Печеные pimpernaux; жареный мерлан; морская свинья в кляре; блины и скандинавские пироги. Десерт: Фиги и виноград; гипокрас и «metier» (род вафель). Этот пространный список позволяет нам представить себе, что подразумевали богатые горожане под словами «хорошо поесть». Основу, а иногда и весь обед, составляли различные виды мяса; овощи на столе не появлялись, разве что в качестве гарнира. Тем не менее автор часто упоминает об овощах и используемых при готовке травах, когда преподает жене азы садоводства; в его загородных владениях арендаторы выращивают капусту, петрушку, бобы, пастернак, щавель, шпинат, порей, латук (хотя «Авиньонский латук», который белее французского, ценится больше, замечает он). Но похоже, что, за исключением ароматных трав, используемых для приготовления соусов (мяты, майорана и прочих), зелень предназначалась только для слуг и не считалась пищей достаточно изысканной для того, чтобы хозяин дома мог угощать ею гостей. Видимо, то же самое можно сказать и о свинине, которая лишь в исключительных случаях упоминается в приведенных в «Хозяине» меню, тогда как свежая или засоленная свинина («шпик» на языке того времени) играла большую роль в питании простого народа. Очень много употребляли в пищу дичи. Кроме «благородных» птиц, зайцев, кроликов и куропаток, часто упоминаются даже ежи и белки. Удивляет разнообразие перечисленных в меню видов морских и пресноводных рыб: не только атлантическая и соленая треска, «stofix» (вяленая треска), макрель, морской угорь, лосось, тюрбо, барабулька, карп, щука, но также и стерлядь, морская свинья (которую готовят как свинину) и даже соленый кит, или «craspois», дающий «постное сало» и представляющий собой «рыбу бедняков». Впрочем, его мясо надо было варить очень долго (целый день), и все равно оно оставалось жестким и неудобоваримым. Вареные мидии, приправленные уксусом, и устрицы, приготовленные различными способами, считались изысканным угощением (то же самое относится к «слизнякам», то есть улиткам). Обеды и ужины, которые наш парижанин предлагает своей жене в качестве образцовых, представляются нам чересчур сытными и тяжелыми – ив особенности после того, как мы прочтем рецепты некоторых представленных в меню блюд. Дело в том, что автор включил в свой труд настоящую «поваренную книгу», которая вместе с другим сочинением того же времени, Большой поваренной книгой, дает нам представление о кулинарном искусстве той эпохи. Оно отличалось сложными в приготовлении блюдами и соединениями, которые нам кажутся странными на вкус. «Супы», нередко упоминаемые в числе легких блюд («entremets»), были, как правило, не жидкими, а протертыми, представляя собой нечто вроде густого пюре, вроде того удивительного «рагу из устриц», рецепт приготовления которого приведен в разделе супов. «Обдайте устрицы кипятком и очень хорошо вымойте их, отварите, дайте стечь воде и натрите сырым луком или постным маслом; затем возьмите поджаренный хлеб или побольше панировочных сухарей и замочите их в гороховом пюре или отваре из-под устриц со сладким вином; затем возьмите корицу, гвоздику, стручковый перец и шафран, чтобы придать цвет, измельчите и разведите кислым вином и уксусом, смешайте все это вместе; затем измельчите ваш поджаренный хлеб и смешайте его или тертые сухари с пюре или устричным отваром, и прибавьте также устриц, если они недостаточно сварились». Среди мясных блюд, рекомендуемых автором как «очень вкусные», фигурирует фаршированный поросенок. «Поросенка следует убить, перерезав ему горло, обдать кипятком, затем удалить щетину; затем возьмите постные части, срезав жир и вытащив потроха, положите вариться и возьмите двадцать яиц и сварите их вкрутую, с вареными и очищенными каштанами; затем возьмите серединки (желтки) яиц, каштаны, зрелый сыр и мясо заднего свиного окорока, порубите, затем измельчите мясо, прибавив к нему побольше шафрана и порошка имбиря, и, если мясо станет слишком жестким, надо добавить к нему яичные желтки. И не разрезайте вашему поросенку живот, но проделайте сбоку самое маленькое отверстие, какое только сможете, затем насадите поросенка на вертел, а потом наполните фаршем и зашейте большой иглой, и ешьте его с желтым перцем, если готовите его зимой, и с рыжиками, если готовите летом». Пряностей употребляли много. Перец, корица, имбирь, шафран, гвоздика, мускатный орех прибавляли к большей части блюд. В этом следует видеть не только признак особого пристрастия к острой и пряной пище; употребление приправ было необходимостью в те времена, когда не было возможности сохранять мясо и рыбу свежими и когда аромат пряностей заглушал менее приятные запахи. В «Хозяине» ни разу не упоминается о винах, которыми запивали всю эту пряную пищу, хотя она должна была вызывать жажду. Но из многочисленных документов и литературных текстов мы узнаем о том, какие вина особенно ценились: это вина Бона, Турнона и Сен-Пурсена. К этому следует прибавить привозные иностранные вина, в частности португальские. Что касается гипокраса, неизменно появляющегося «в завершение» обеда одновременно с «metier» (вафлями из муки, воды, белого вина и сахара), его готовили в соответствии с рецептом, приведенным в «Хозяине»: «Возьмите четверть фунта лучшей корицы, отобранной на зуб, и половину четверти фунта отборной тонкой корицы, унцию отборного белого имбиря и унцию райских зерен (кардамона), шесть мускатных орехов и „garingal“ вместе, и все вместе истолките. А когда вы захотите приготовить гипокрас, возьмите пол-унции. не меньше, этого порошка, и две четверти фунта сахара, и смешайте с квартой вина парижской мерой». Сахар был редкостью и стоил очень дорого, поэтому гипокрас чаще готовили на меду. Если говорить о том, как накрывали на стол, то здесь существовала причудливая смесь утонченности с обычаями, которые нам представляются грубыми. Стол, покрытый белой скатертью, был украшен цветами и серебряной посудой, но, как правило, на двоих сотрапезников приходилась одна миска, из которой они поочередно зачерпывали ложками. Только самые знатные особы имели право на отдельную посуду; король и, должно быть, знатные сеньоры обладали другой привилегией: им подавали еду на блюдах или в мисках с крышками. Вилок не знали: мясо и другую твердую пищу подавали на «траншуарах» (tranchoir), больших кусках хлеба, которые раздавали в начале обеда. Кроме того, на стол ставились кувшины, чтобы ополоснуть пальцы розовой водой, или водой, настоянной на майоране, ромашке или розмарине. Вина подавали только в конце застолья, с пряностями и сластями, составлявшими «boute hors» (буквально – утлегарь). Похоже, что, по крайней мере, во время застолья у королей и принцев, женщины вставали из-за стола раньше, чем подадут «прощальное вино». Вино наливали в кубки, а для особенно знатных гостей – в чаши с тонкой резьбой. Иногда на стол ставили, кроме всего прочего, «горшки для милостыни», куда гости откладывали часть угощения для того, чтобы отдать бедным. Не у каждого частного лица, даже такого зажиточного, как наш парижанин, имелось достаточно посуды, чтобы устраивать парадный обед; но кухонную утварь и столовые приборы можно было взять напрокат; можно было даже, если недоставало места или хотелось придать пиру особую торжественность, снять большой зал в частном отеле, который сам владелец занимал лишь временами, что было не редкостью во многих домах столичных сеньоров. Но большой обед, кроме всего прочего, требует многочисленной челяди – и тем более в случае, если принимать предстоит знатных гостей, каждому из которых полагались отдельные слуги: во время пира, устроенного в честь епископа Парижского и президента Парламента парижским муниципалитетом, первому из них прислуживали три «стольника», тогда как второй обходился всего одним. Для свадебного пира на двадцать «мисок», за которым следовал ужин на десять мисок, автор «Хозяина» предусматривает двадцать слуг: два водоноса, два «portechappe», которые будут готовить траншуары и разносить хлеб, двое слуг при буфете, где будут стоять готовые к подаче на стол блюда и чистая посуда, два виночерпия и слуга, который будет разносить вино; двое слуг будут ходить впереди подавальщиков, разносящих блюда, и два дворецких будут обеспечивать порядок, «распоряжаться тем, как уносят и приносят блюда гостям»; и, наконец, каждый из столов будет поручен особым заботам распорядителя (asseeur) и двух слуг. Кроме того, надо нанять веночницу, которая сплетет головные уборы из цветов (украшение, которое нередко надевали сотрапезники на большом званом обеде), и слугу, который возьмет на себя покупку трав и фиалок для украшения зала и стола. С той же тщательностью «Парижский хозяин» расписывает покупки, которые следует сделать у различных поставщиков, и суммы, которые он называет применительно к некоторым продуктам, служат интересным с точки зрения истории цен документом. У булочника следовало взять десять дюжин белых хлебов по одному денье за штуку и три с половиной дюжины черствых пеклеванных хлебов для «траншуаров»; у мясника – половину туши барана, чтобы сварить похлебку для слуг, и четверть фунта сала для того, чтобы нашпиговать баранину: кроме того, надо было взять большую кость из говяжьей рульки, чтобы сварить ее с каплунами и сделать заливное, для которого требовалась, кроме того, четверть туши теленка; у мясника следовало также взять говяжью рульку или телячьи ножки, «чтобы получить бульон для студня», и крупную дичь. У продавца вафель собирались купить: полторы дюжины вафель с начинкой по цене три су; полторы дюжины «gros betons», по шесть су; полторы дюжины «portes», по восемнадцать денье; сотню сахарных лепешек, по восемь денье; у торговца птицей – двадцать каплунов по два су за штуку; пять козлят по четыре су за штуку; двадцать гусят по три су за штуку, пятьдесят цыплят по двенадцать денье за штуку, «чтобы зажарить сорок из них на обед, пять пойдут в студень и пять на ужин холодными с шалфеем», пятьдесят молодых крольчат, «сорок приготовить на обед, жареными, и десять для студня, и стоить они будут по двенадцать денье каждый»; постная свинина для студня, на четыре су, и, наконец, двенадцать пар голубей для ужина, по десять денье штука. Потребуется купить на рынке три дюжины хлебов для траншуаров, три «гранатовых яблока» для заливного и пятьдесят «pommes d'orange», шесть молодых сыров и один зрелый, наконец, три сотни яиц… У бакалейщика возьмут шесть фунтов миндаля, по четырнадцать денье за фунт, три фунта очищенной пшеницы, по восемь денье за фунт; фунт «голубиного» (colombin) имбиря по одиннадцать су, четверть фунта имбиря «meche», пять су; полфута корицы, пять су; два фунта риса, два су; два фунта «каменного сахара», шестнадцать су; унцию шафрана, три су; половину четверти фунта длинного перца, четыре су; половину четверти фунта garingal, пять су; половину четверти фунта «macis» (мускатный цвет), три су четыре денье; половину четверти фунта листьев зеленого лавра, шесть денье. К этому следует прибавить «epices de chambre», которые подавали как лакомство после еды; фунт апельсинных цукатов, десять су; фунт «chitron», двенадцать су; фунт красного аниса, восемь су; фунт розового сахара, десять су; три фунта белых драже по десять су за фунт; три кварты гипокраса по десять су за кварту. Расходы на этом не заканчиваются: для освещения зала потребуется два фунта свечей по три су четыре денье за фунт; шесть смоляных и шесть восковых факелов по три су за фунт, причем шесть денье можно будет выручить, поскольку торговец возьмет назад попользованные свечи; для отопления следует запасти два мешка угля (древесного), купленного на Гревской площади по десять су. В целом, подсчитывает автор, себестоимость каждой миски станет в половину франка (франк равен турскому ливру); эта сумма, сама по себе значительная, представляется достаточно скромной, если учесть, какое изобилие всевозможных припасов потребуется для этого пира. В «Парижском хозяине» приведено и множество других любопытных подробностей домашней жизни. Среди прочего там есть глава с «практическими советами» для хозяйки дома. Здесь мы узнаем, как готовить «sablon» (мелкий песок), который помещают в часы (разумеется, песочные), как удалять пятна с платьев и мехов, как «исцелять» вина, травить крыс и мышей или избавляться от блох. Для этой цели автор советует метод, который сам успешно применял: «Знайте, что я проверил: когда одеяла, меха или платья, в которых есть блохи, закрыты и уложены очень тесно, например, в плотно обвязанном ремнями сундуке или крепко обвязанном и сжатом мешке, эти блохи окажутся без света, без воздуха и в темноте, и потому они погибнут и немедленно умрут». С большим недоверием мы отнесемся к рецепту исцеления от укусов собак и других взбесившихся животных: «Возьмите корку хлеба и напишите следующее: Bestera + Bestia + nay + brigonay + dictera + sagragan + es + domino. + fiat + fiat + fiat+….» Последний раздел «Хозяина» посвящен развлечениям и забавам, подобающим порядочной женщине и приличному дому. Наш строгий хозяин допускает, в качестве развлечения для женщин, игру в карты, уже вошедшую в обиход и распространившуюся к началу царствования "Карла VI (и не включенную в список запретных азартных игр, изданный Карлом V в 1369 г.). Но большая часть раздела «забав» посвящена тому, чтобы научить хозяйку кормить и подбрасывать в воздух ловчую птицу. Автор сочинил для свой молодой жены настоящий «трактат о соколиной охоте». Получается, что соколиная охота, которую мы склонны были воспринимать как символ жизни сеньоров, была также в большой моде у зажиточных горожан. Автор «Парижского хозяина» представляется нам типичнейшим парижским горожанином, очень обеспеченным, большим любителем комфорта и хорошего стола, но при этом заботливо управляющим своей вотчиной и враждебно настроенным против свойственных знати роскоши и пустого тщеславия. Другие, напротив, стремились отделиться от класса буржуазии, из которого они вышли, и смешаться со знатью, усвоив ее повадки, что, в конце концов, нередко им удавалось. Дело в том, что знать, образованная различными элементами, была не столько юридическим сословием, сколько социальным положением, отличавшимся определенным образом жизни, где выставлялась напоказ, и иногда очень вызывающе, гордость высоким происхождением или огромным богатством. Среди богатых горожан, которые в Париже времен Карла VI вели едва ли не королевский образ жизни, мы встречаем итальянских «менял» из Лукки, которые сочетали выгоды крупной сухопутной и морской торговли с выгодами «мены», то есть банковских операций и процентных займов: Рапондов (Распонди) и Спифамов. Диг Рапонд, ставший французским подданным при Карле V, был крупным поставщиком очень модных в то время дорогих шелковых и вышитых бархатных тканей, производившихся в городах Северной Италии; торговал он также драгоценностями и предметами искусства и брался приобретать по заказам любителей иллюстрированные книги. Его клиентура состояла главным образом из принцев и знатных сеньоров, с которыми он поддерживал дружеские отношения. Он одолжил Филиппу Храброму деньги на постройку часовни в Шанмоле, которая должна была стать «Сен-Дени» бургундских. герцогов; затем он сделался сторонником Иоанна Бесстрашного в его конфликте с герцогом Орлеанским. Именно он станет вербовать вооруженный эскорт, призванный прикрыть отступление герцога Бургундского после убийства его кузена. Его соотечественник, Бартоломео Спифам, принял, напротив, сторону арманьяков и дофина, за что и поплатился, будучи высланным из Парижа во время английской оккупации. Перечень конфискованного у него в то время имущества дает представление о размерах его богатства. У него было четыре или пять отелей в Париже и несколько крупных владений в предместье: одно – в Шайо, с виноградником, виноградным прессом и валяльней для шерсти; другое – в Монжуи, «огражденное, со рвом и подъемным мостом», где были угодья в двадцать арпанов пахотных земель и восемьдесят ар-панов лугов и лесов, пруд, мельница на Марне, выше Шарантонского моста Но такие немыслимые состояния не были исключительной монополией менял и банкиров. К именам семей, принадлежавших к крупной буржуазии и названных Гильбертом Мецским в его описании Парижа начала.XV в. – Дюше, Миль Байе, Бюро де Даммартен, – следовало бы прибавить еще одно, затмевающее их все: Оржемоны, типичный пример семьи, изначально разбогатевшей благодаря доходам от земли и от торговли и возвысившейся до самых видных постов в государстве. Оржемоны, выходцы из Ланьи, начали свое восхождение по социальной лестнице с того, что торговали на ярмарках в Шампани, в начале XIV в. еще очень оживленных. Основатель рода, Жан д'Оржемон, обосновался в Париже, где благодаря удачным спекуляциям (выкупая, ренты, тяготевшие над некоторыми зданиями) он приобрел целый квартал домов, окружавших его отель. Его Сын Пьер увеличил эти владения и одновременно сделал…блестящую административную и политическую карьеру: член Парламента, советник дофина Карла во время пленения короля Иоанна Доброго; затем, облеченный государем различными важными миссиями, он достигнет своего апогея при Карле V в качестве первого президента Парламента и канцлера дофина. После его смерти имущество было распределено между его четырьмя сыновьями, каждый из которых и сам по себе был очень богат и продолжал семейную традицию сочетания высоких государственных должностей с удачными финансовыми сделками: старший, Пьер, после того как был президентом Счетной палаты, стал епископом Парижским и играл важную роль в дебатах, вызванных Великой Схизмой; очень богатый (он одолжил тысячу двести ливров герцогу Бургундскому), он в то же время был образованным человеком, коллекционировал труды по праву и теологии; второй, Амори, стал канцлером герцога Орлеанского; третий, Николя – прозванный из-за своего увечья Хромым д'Оржемоном – был мэтром Счетной палаты и пользовался многочисленными церковными бенефициями как в Париже, так и в провинции; последний, Гийом, станет военным казначеем. Три поколения Оржемонов скопили терпеливым трудом и искусной политикой огромное состояние как в землях и недвижимости, так и в движимом имуществе: пять отелей в Париже (в том числе отель Турнель, который на время английской оккупации станет резиденцией регента Бедфорда); десяток сеньорий в окрестностях Парижа – некоторые из них включали в себя несколько приходов с правом высшего и низшего суда (к одним только владениям в Шантильи принадлежали огромные леса Аллатт и Шантильи, река Ноннетт и мельницы, которыми пользовались дубильщики из Сан-лиса). К этому следует прибавить вознаграждение за обязанности, исполняемые в правительстве, земельные ренты и различные доходы, которые сделали Николя д'Оржемона, получившего наследство от брата-епископа, «самым богатым человеком королевства». Но Хромому не удалось пользоваться этим богатством до самой смерти: обличенный как главный вдохновитель бурганьонского заговора, он был арестован в 1416 г. и умер в тюрьме. Внутренние волнения в царствование Карла VI и в самом деле повлекли за собой многочисленные перемены участи. Некоторые семьи, чье восхождение было стремительным, – как, например, у Изалгье в Тулузе, – пришли в упадок. Другим, напротив, несчастья королевства дали возможность составить состояние, примкнув к одной из борющихся партий или проводя оппортунистическую политику и лавируя между двумя группировками: как Жан Марсель, торговец из Руана, после завоевания Нормандии присоединившийся к английскому королю и, получив от государя звание «менялы», благодаря денежным манипуляциям и спекуляции имуществом, конфискованным у сторонников дофина, сколотил неплохое состояние. Очень важные особы – парижский прево Робер д'Этутвиль, сенешаль Нормандии Пьер де Брезе – занимали у него деньги, оставляя в залог драгоценные вещи и золотую посуду. Марсель не постеснялся юридическим путем завладеть имуществом д'Этутвиля, вовремя не заплатившего долг. Несмотря на свои связи с английской партией, он без труда перешел под власть Карла VII, как только Нормандия была вновь отвоевана; он остался одним из руанских нотаблей[18] и даже выступал свидетелем во время процесса реабилитации Жанны д'Арк. Тем не менее некоторое время в 1461 г. он провел в заключении, став, должно быть, жертвой завистников, не стерпевших слишком быстрого его возвышения и слишком роскошного образа жизни: его обвинители, подавшие на него в суд, во время процесса упрекнут его в том, что он носит шляпу «a cordon d'amour», длинное подбитое мехом платье, цветные воротники, красные шоссы – то есть все то, что носили утонченные знатные сеньоры того времени. Эти «выбившиеся в люди» горожане и в самом деле любили выставлять напоказ свое богатство: их особняки соперничали роскошью с резиденциями знати, а иногда Даже и затмевали их великолепием. Отель Гийома Сан-Тена был «великолепным зданием, где замков было столько, сколько дней в году»; жилище Миля Байе, королевского казначея, располагало собственной часовней, где каждый день совершались богослужения; кроме того, у Миля Байе вне столицы были «такие большие отели с верхним и нижним дворами, что и самый знатный принц там прекрасно разместился бы». Но ничто не могло сравниться с отелем мэтра Жака Дюше, восторженное описание которого оставил нам Гильберт Мецский. В него входили через ворота «с чудесной и искусной резьбой», которые вели во двор, где был вольер с павлинами и другими декоративными птицами. Внутренние покои были убраны роскошно и со вкусом: «Первый зал был украшен висевшими и укрепленными на стенах различными картинами и поучительными надписями. Другой зал был полон всевозможными музыкальными инструментами; арфы, органы, виолы, гитерны, псалте-рии и прочие, и на всех этих инструментах мэтр Жак умел играть. Затем часовня с пюпитрами, на которые можно было класть раскрытые книги, искусно сделанные… Затем комната, где стены были покрыты драгоценными камнями и сладко пахнущими пряностями. Затем спальня, где было множество разных мехов». У Жака Дюше имелась даже «оружейная», где было собрано всевозможное боевое снаряжение. На верхнем этаже «во всю величину отеля был квадратный зал, где со всех сторон были окна, чтобы смотреть сверху на город. И когда там ели, то туда поднимали и опускали вина и дичь при помощи блоков, потому что нести наверх было бы слишком высоко. И над пинаклями отеля были укреплены красивые золотые изображения». «Этот мэтр Жак Дюше был красивым мужчиной, прилично одетым и очень достойным; у него были хорошо выученные и приветливые слуги, среди которых был плотник, постоянно работавший в отеле». И Гильберт Мецский заключает свое описание фразой, передающей смешанное чувство восхищения и зависти, вызванное слишком блестящими успехами Жака Дюше: «Многих богатых горожан и чиновников называли маленькими ГЛАВА VI. ЗАМКИ И ДВОРЦЫ, ЖИЗНЬ ДВОРА Знатный сеньор в полях. Убранство резиденций правителей. Мода: роскошь и экстравагантность. Этикет и придворные праздники. Интеллектуальная жизнь и знатный меценатВ 1405 г. французский адмирал Рено де Три, завершив весьма насыщенную карьеру, «ушел в отставку». Он последовательно успел побыть камергером герцога Анжуйского, членом Большого Совета и командиром (мэтром) арбалетчиков, прежде чем сменить на адмиральском посту Жана де Вьенна[19]. Это был безупречный рыцарь, храбрый, учтивый, куртуазный, равно прославивший себя на турнирах и на поэтических поединках, в которые вступали сеньоры при дворе французского короля. Возможно из-за того, что ему не слишком хотелось участвовать во все более разгоравшемся конфликте между Людовиком Орлеанским и его кузеном Иоанном Бургундским, он удалился в свои земли и создал собственный небольшой двор в замке Серифонтен в Нормандии. Именно там его посетил испанский капитан Педро Ниньо, которого король Кастилии, заключивший с Францией договор о союзничестве, послал во Францию для того, чтобы принять участие в войне на море против Англии. Педро Ниньо провел в Серифонтене несколько месяцев: его удерживала там любезность хозяев, но еще в большей степени, как нам кажется, – чары хозяйки дома. Сопровождавший его Гутьеррес де Гамес, его оруженосец, оставил нам подробное описание жизни в замке Серифонтен, которое является одним из драгоценнейших свидетельств жизни крупного сеньора в начале XV в., какими мы располагаем. «Адмирал же был рыцарь старый и недужный, израненный на службе, ведь прошла она в беспрерывных боях. Был он прежде рыцарь весьма грозный, но ныне уже негоден ни к придворной, ни к военной службе. Жил он уединенно в своем замке, где было много удобств и всевозможных вещей, необходимых для его персоны. И замок его был прост и крепок, но столь хорошо устроен и обставлен, словно стоял в самом Париже. Там жили его дворяне и слуги для всех служб, как подобает столь знатному сеньору. В оном замке была весьма красиво украшенная часовня, где каждый день служили мессу. [Были менестрели и музыканты, чудесно игравшие на своих инструментах.] Перед замком протекала река [Эпт], вдоль которой росло немало деревьев и кустарников. С другой стороны замка был весьма богатый рыбой пруд со створами, что закрывались на замок, и в любой день в этом пруду можно было получить столько рыбы, чтоб насытить триста персон… И содержал старый рыцарь сорок или пятьдесят собак для охоты на дичь вместе со своими ловчими. Кроме собак было также до двадцати лошадей для верховой езды, среди них – боевые кони, скакуны и иноходцы. О мебели и припасах можно и не говорить… Женой старого рыцаря была прекраснейшая из дам, когда-либо живших во Франции, происходила она из стариннейшего рода Нормандии, была дочерью сеньора де Беланжа. И обладала она всеми достоинствами, надлежащими столь благородной даме: умом великим, и править домом умела лучше любой из дам своей страны, и богата была соответственно. Жила она в доме рядом с домом господина адмирала, и между домами находился подъемный мост. Окружала же оба дома одна стена. Мебель и обстановка в обоих домах были столь редкостны, что рассказ о них занял бы слишком много места. Держали в домах до десяти родовитых девиц, изрядно упитанных и одетых, не имевших никаких забот, кроме как о собственном теле и об угождении своей госпоже. Представьте, сколько же там было горничных. Я перескажу вам распорядок и правила, которых придерживалась госпожа. Поднималась она утром одновременно со своими девицами, и шли они в ближайший лесок, каждая – с часословом и четками, и усаживались в ряд и молились, раскрывая рты лишь для молитвы; затем собирали фиалки и другие цветы; вернувшись в замок, в часовне слушали короткую мессу. По выходе же из часовни им подносили [серебряное блюдо с] едой, – было много кур, и жаворонков, и других жареных птиц; и они их ели либо отказывались и оставляли по своему желанию, и подавали им вино. Госпожа же редко ела по утрам, разве для того, чтобы доставить удовольствие тем, кто был с нею. Тотчас госпожа с девицами-фрейлинами садились верхом на иноходцев в самой добротной и красивейшей сбруе, какую только можно представить, а с ними – рыцари и дворяне, пребывавшие там, и все отправлялись на прогулку в поля, [и плели венки]. И слышалось там пение лэ, вирелэ, рондо, помпиент, баллад и песен всех видов, что известны труверам Франции, на разные и весьма созвучные голоса. [Уверяю вас, что если бы тот, кто оказался там, мог бы длить это вечно, он не пожелал бы другого рая.] Направлялся туда капитан Педро Ниньо со своими дворянами для участия во всех празднествах, и равным образом возвращались оттуда в замок в обеденный час; сходили все с коней и входили в пиршественный зал, где были расставлены столы. Старый рыцарь, который уже не мог ездить верхом, ждал и принимал их столь учтиво, что просто чудо, ибо был он рыцарь весьма учтивый, хоть и немощный телом. Когда адмирал, госпожа и Педро Ниньо садились за стол, дворецкий приглашал и остальных к столу и усаживал каждую девицу рядом с рыцарем или оруженосцем. [Блюда подавались весьма разнообразные, многочисленные и хорошо приправленные; в зависимости от того, какой был день, ели мясо, рыбу или фрукты.] Во время обеда тот, кто умел говорить, мог, храня учтивость и скромность, толковать о сражениях и о любви, уверенный в том, что найдет уши, которые его услышат, и язык, который ответит ему и оставит его удовлетворенным. Были там и жонглеры, игравшие на славных струнных инструментах. Когда прочитывали «Benedicite» и снимали скатерти, прибывали менестрели, и госпожа танцевала с Педро Ниньо, и каждый из его рыцарей – с девицей, и длился этот танец около часа. После танца госпожа целовалась с капитаном, а рыцарь – с девицей, с которой танцевал. Потом подавали пряности и вино; после обеда все отправлялись спать. Капитан шел в свою [прекрасно обставленную] комнату, что находилась в доме госпожи и называлась башенной. Едва поднимались после сна, как все садились в седла, и пажи приносили соколов; заблаговременно же бывали выслежены цапли. Госпожа сажала благородного сокола себе на руку, пажи вспугивали цаплю, и дама выпускала сокола так ловко, что лучше и не бывает… По окончании охоты госпожа сходила с коня, остальные спешивались и доставали из корзин цыплят, куропаток, холодное мясо и фрукты, и каждый ел [и пил, и плели венки], и возвращались в замок, напевая веселые песенки. [Зимой ужинали с наступлением темноты. Летом есть садились раньше, и после того] госпожа отправлялась пешком в поле забавляться, и дотемна играли в мяч. При факелах возвращались в зал, потом приходили менестрели, и все танцевали до глубокой ночи. Тогда же приносили фрукты и вино, и, откланявшись, каждый уходил спать. Таким образом проходили дни всякий раз, как при-рлул капитан либо другие гости». Разве этот текст не кажется нам безупречно точным коментарием к восхитительным миниатюрам того времени? Эти роскошные пиры, эти сцены охоты и танцев, прогулки в полях, среди окружающей замок зелени, обмен любезностями между благородными дворянами и прекрасными дамами, – разве не стали они излюбленными темами композиций для Лимбургов и их соперников? И все же мы не можем увидеть в этих картинах изображение реальной жизни всего класса господ. Замку Серифонтен, в котором было все, что делает жизнь утонченной и составляет прелесть существования, противопоставить бедные дворянские усадьбы, жалкие дома, нередко отличавшиеся от крестьянского жилища лишь башней или каким-нибудь обвалившимся укреплением, – как, например, те два замка, которые «Юноша»[20] увидел однажды «в бедном и унылом крае»: «Там было несколько жилищ бедных дворян, то есть замки и крепости, но не большие сооружения, а обветшалые дома с убогими оградами. Два таких стояли рядом и казались одинаково бедными. Угловая сторожевая башня была лишена навеса и продувалась насквозь, так что часовой не был защищен от ветра. Точно так же и привратник, насколько я мог заметить, летом не был защищен от жары и солнечных лучей, а зимой холода и мороза…» Принадлежавшая семье Мейньеле небольшая усадьба в Фонтен-ле-Нанжис, хоть и лучше защищенная от непогоды, все же мало напоминала дворец: большой зал, «содержавший три комнаты наверху и две внизу с четырьмя каминами»; просторный хлебный амбар и хлев, кухня, часовня, все «хорошо и надежно» покрыто черепицей. Именно так, взяв это описание за образец, следует представлять себе большинство жилищ сеньоров; именно в такой скромной обстановке сеньор и его семья вели жизнь, сильно отличавшуюся от той, какую вели Рено де Три и его гости. То, о чем говорится в воспоминаниях Диаса де Гамеса, и то, что изображено на миниатюрах того времени, та блестящая и утонченная жизнь была уделом лишь правителей и очень крупных феодалов, и только в ней выражалась склонность эпохи к роскоши и великолепию. Стремление аристократии к более «комфортабельной» жизни отражается в изменениях в гражданской и военной архитектуре, благодаря которым древний феодальный замок с конца XIV в. постепенно становился не только крепостью, способной выдержать штурм, но и приятным для жизни местом, а иногда и превращался в настоящий дворец, роскошью внутреннего убранства соперничавший с городскими отелями. Военная архитектура, в ответ на новые средства нападения, включавшие в себя артиллерию, множила и совершенствовала средства защиты, но архитекторам удавалось примирить эти требования с новой заботой об изяществе: башни, поднимающиеся над галереями с бойницами, становились более стройными, очертания зубцов – более легкими, островерхие крыши иногда украшались слуховыми окнами, обрамленными скульптурными изображениями; все это придавало восстановленному Карлом V новому Лувру или замкам, выстроенным для герцогов Беррийского или Орлеанского, миниатюры сохранили для нас облик этих зданий, – вид совершенно иной, чем тот, что являли тяжеловесные крепости прежних времен. Перемены во внутреннем убранстве еще более заметны: внутри ограды мощного замка Куси, возведенного в XIII в., Ангерран VII приказал около 1385 г. строить большие залы, называемые залами Героев и Героинь, и украсить их статуями. Девять Героев[21] – к которым Людовик Орлеанский прибавил коннетабля Дюгеклена – украшали и замок Пьерфон. В другой крепости, выстроенной для герцога Орлеанского, Ферте-Милоне, над главным входом был высечен барельеф, изображающий увенчание Пресвятой Девы. Это вторжение скульптуры в феодальную архитектуру свидетельствует о желании приукрасить повседневное окружение. Другое существенное свидетельство – великолепный расцвет искусства гобелена: гобелены, по преимуществу декоративные, предназначались для того, чтобы прикрыть наготу стен в больших залах и смягчить царящий в них холод. Монархи и знатные сеньоры возили их с собой, чтобы украшать ими стены змеиных резиденций и даже палаток, если речь шла о военном походе. Правители начали собирать коллекции гобеленов – как позже будут устраивать картинные галереи; Людовик Орлеанский приказал изготовить для своего отеля знаменитый гобелен с мотивами Апокалипсиса (сейчас он хранится в Анжере); его брат Карл VI также был любителем гобеленов: из оставленного после его смерти списка имущества мы узнаем, что их у него было не менее ста восьмидесяти, почти все большого размера. Любили в те времена и тяжелые, тканные золотом и шелком материи – их использовали в качестве обивки или для полога кровати; эти ткани привозили из Северной Италии или стран Востока, и обходились они очень дорого. Мебель, стоявшая в домах знати, отличалась от той, что можно было увидеть в домах горожан, лишь более дорогими материалами, из которых была изготовлена, и богатой отделкой: окованные металлом сундуки, шкафы с резьбой, мотивы которой были позаимствованы у архитектуры стиля пламенеющей готики, поставцы или буфеты, служащие для того, чтобы выставлять в них драгоценную посуду – кубки, кувшины, чаши, – демонстрируя богатство хозяина дома. Искусство ювелиров и эмальеров той эпохи порождало причудливые и перегруженные деталями вещи, где сцены битв выступали в обрамлении, подсказанном современной им архитектурой. В Лувре хранится золотая солонка, принадлежавшая Карлу V: чаша этой солонки опирается на центральный столб с контрфорсами, аркбутанами и гаргульями. Еще более характерным для вкусов эпохи стал благодаря использованию цветных эмалей и камней сосуд для воды из позолоченного серебра, описание которого сохранилось в перечне имущества герцога Орлеанского: зеленая эмалевая чаша, украшенная лиловыми и желтыми рыбками, опиралась на четыре золоченых ножки, «а посередине этой площадки высится дерево, над которым поднимается летающий змей, из головы которого выходят трубка и ключ сосуда, и оттуда вытекает вода. И на одном конце этой площадки стоит маленькое деревце, а на нем – обезьяна, одетая в просторное платье, котту и сюрко, и на голове у нее шапка, отороченная лиловым мехом с белыми брызгами, а верх ее лазурный, с каплями белыми и красными: и в левой руке эта обезьяна держит корзину для рыбы, а в правой удочку, на которую поймала рыбу-усача. А на другом конце площадки еще одна обезьяна, одетая так же, как и первая, и в такой же шапке. Правой рукой она держит трубочку сосуда и пьет из него воду… А над этой чашей помещается кубок, снаружи покрытый зеленой и лазурной эмалью, с изображениями детей, которые ловят бабочек». Карл V, по словам Кристины Пизанской, «не позволял своим придворным носить ни слишком короткое платье, ни пулены с чрезмерно длинными носками, а на женщинах не терпел слишком узких платьев и слишком больших воротников». Но через три десятилетия после его смерти все эти правила оказались прочно забытыми, поскольку в 1417 г. пришлось увеличивать высоту дверных проемов Венсеннского замка, чтобы придворные дамы в своих энненах могли переходить из одной комнаты в другую… Мода никогда не бывала столь же экстравагантной, какой была в период между кончиной мудрого короля и кончиной его внука, Карла VII; непрерывно меняясь, мода сохраняла одну неизменную черту: отсутствие «золотой середины». Одно излишество снялось другим, от слишком тесных, словно прилипших к телу нарядов переходили к широким и волочащиммся по полу, и мужской костюм причудливостью нисколько не уступал женскому. Поверх рубашки и «простой котты» (напоминавшей комбинацию) женщины носили «котарди» – «cotte hardie»; которую иногда называли «платьем хорошей осанки». В первой половине XV в. квадратный вырез котарди постоянно расширялся, и потому понадобилась косынка, прикрывавшая грудь. Талию утягивали все сильнее, а юбка удлинялась, образуя шлейф, который при ходьбе перекидывали через руку. Рукава, до локтя очень узкие, ниже непомерно расширялись или же заканчивались длинной полосой ткани, иногда волочившейся по земле. Волосы со лба убирали, заплетали в косы и закручивали над ушами, а затем покрывали сеткой, передняя часть которой образовывала полукруглый валик, или торчавшим надо лбом энненом в виде буквы V. Некоторое время в моде был высокий колпак астролога, с острого конца которого ниспадала вуаль, опускавшаяся ниже пояса. Мужские пурпуэны также были очень прилегающими «justaucorps». Сверху носили камзол – «jaque» (его называли также «cotte hardie» или «cotte a chevaucher» («котта для верховой езды»), доходивший до середины бедра, очень сильно стянутый в поясе и расширявшийся книзу. Плечи подкладывали, чтобы торс выглядел более мощным, а весь камзол простегивали складками, придававшими ему такую несгибаемую твердость, что человек, носивший эту одежду, не мог – как сказано в «Хронике Сен-Дени» – надеть или снять ее без посторонней помощи. Баска котты прикрывала «о-де-шоссы» (haut-de-chausses), узкие чулки, доходившие от ступни до бедра и облегавшие ногу, словно вторая кожа. Короткий плащ, прямо ниспадавший с плеч до пояса, завершал костюм, который чаще всего носили молодые сеньоры и пажи. Люди зрелого возраста или высокого звания придавали ему более величественный вид, облачаясь в просторный упланд или сюрко, рукава которого расширялись от проймы до самого низа. Этот вид одежды, сшитой из дорогих тканей и нередко подбитой мехом, использовался также и в качестве парадного костюма. К середине века она превратится в повседневную, и в мужской моде просторные длинные вещи сменятся прилегающими. У молодых людей элегантным головным убором считалась островерхая шапка с поднятыми сзади и опущенными спереди полями; делали ее из яркого бархата или фетра; такая шапка прикрывала длинные, иногда спадавшие до плеч волосы, разделенные пробором. Носили также и капюшон, нечто вроде окутывавшего голову колпака, переходившего в длинную полосу ткани, которая спускалась с одной стороны и которой наподобие шарфа обматывали шею. Это лишь наиболее общие черты искусства одеваться, поскольку мода в ту эпоху менялась так же часто и так же быстро, как и в менее отдаленные от нас времена. Тем не менее один элемент костюма продержался неизменным в течение трех четвертей века: все это время носили пулены, остроносые башмаки. Пулены носили все классы общества, но обычай определял длину носка с соответствии с достоинством того, кто носил обувь: полфута у людей из низших классов, фут – у буржуа, два фута – у баронов. Ходить в обуви с носками такой длины было практически невозможно, и потому конец башмака иногда при помощи шнурка привязывали к поясу… Выбор тканей ослепительных цветов делал костюм еще более причудливым и роскошным. В то время любили яркие краски, и очень часто в одежде, делившейся, подобно гербу, на две части по вертикали, соединяли цвета, сочетания которых нам режут глаз: фиолетовый с зеленым, синий и светло-зеленый, оранжевый с розовым. Некоторые цвета выбирали за их мволические значения: голубой означал верность; счастливый влюбленный одевался в зеленое с фиолетовым, тогда как «озлобленный и разочарованный» рыцарь носил красное с черным и приказывал вышить на своей котте цветы водосбора… Использовали по преимуществу шелковые ткани, расшитые золотом и серебром, и очень много меха, причем не только для зимних плащей, но и во всех парадных костюмах. За один только год (1415) герцогиня Бурбонская заказала лионскому меховщику Леонару Кайю «шестьсот шкурок сибирской белки (gris), чтобы подбить зеленые шелковые платья девиц, и четыреста на экарлатное платье его светлости Людовика… и тысячу семьсот шкурок на камчатные платья девиц». Кроме меха сибирской белки, высоко ценились куний и соболий; а кто не мог покупать себе такие дорогие меха, довольствовались лисой, кроликом и белкой (ecureuil), и в Париже эта меховая торговля процветала. Наиболее утонченные щеголи украшали эти роскошные ткани собственным вышитым девизом или девизом своей дамы, и те же девизы красовались на одежде мэров из их свиты и даже на конской сбруе. Когда Жан де Сентре вернулся из крестового похода против пруссов и готовился к встрече с «Дамой де Бель-Кузин», «он нарядился в малиновый пурпуэн, расшитый золотом, алые шоссы, вышитые очень мелким жемчугом, цветов своей Дамы и с ее вышитым девизом, и на голове у него была шапочка из тончайшего экарлата, какую носили в то время, и на ней – прекрасное и дорогое украшение, и с двумя рыцарями и двенадцатью оруженосцами из его дома, одетыми в одинаковое платье с девизом Дамы, он отправился к ней». Среди «украшений» очень большую роль играл пояс, и некоторые из поясов того времени представляют поистине музейную ценность. В перечне драгоценностей короны, составленном в конце XIV в., перечислено несколько поясов, среди которых один женский, весь из золота, с жемчугом, сапфирами и изумрудами, а другой – шелковый, «на котором вышито Евангелие от Иоанна». До чего может дойти изощренность в этой области, показывает платье, купленное Карлом Орлеанским накануне битвы при Азенкуре: для него потребовалось девятьсот шестьдесят жемчужин; «на рукавах вышивкой были во всю длину записаны слова песни „Мадам, я развеселился“, и там же во всю длину были ноты: на то, чтобы образовать мелодию этой песни, где нот сто сорок две, пошло пятьсот шестьдесят восемь жемчужин, то есть на каждую по четыре, пришитых в виде квадрата». Но верхом эксцентричности представлялось украшать свою одежду колокольчиками, звеневшими при каждом движении: прославленный Ла Гир, спутник Жанны д'Арк, заказал себе плащ такого рода, и в течение нескольких лет эта экстравагантная находка оставалась на гребне моды. Сатирики не уставали высмеивать капризы и непостоянство моды: «Один день ходите в синем, другой – в белом, третий – в сером; сегодня облачитесь в длинное платье по примеру ученого мужа; назавтра вам потребуется все подкоротить и обузить. Главное, не складывайте вещи впрок: утром вам их принесут, а вечером раздайте их и закажите себе новые». Что касается проповедников, то они гневно обличали эту демоном внушенную разнузданность, и нередко их красноречие приводило к публичному сожжению женских нарядов и уборов. В 1429 г. брат Ришар настолько тронул парижанок своими апокалиптическими увещеваниями, «что женщины в тот день и на следующий прилюдно бросали в огонь все, чем убирали головы, валики, прокладки из кожи и китового уса, которые вставляли в свои капюшоны, чтобы сделать их более твердыми и жесткими спереди; девицы сбросили рога (эннены) и хвосты, и множество прочих уборов». Но несколько недель спустя, когда парижане, ярые приверженцы бургиньонов, узнали, что брат Ришар был на стороне арманьяков, они «назло ему» вернулись к осужденной им моде. На севере Франции другой проповедник, брат Тома, выступая против роскоши и экстравагантности моды, вызвал восторг слушателей; женщины, против которых он настраивал толпу криками «Долой эннены!», не решались больше носить этот головной убор из страха, что толпа их потопчет. Но тирания моды оказалась сильнее страха перед вечными муками, поскольку эти дамы, по словам хрониста Монстреле, «поступили по примеру улитки, которая, стоит кому-то пройти рядом, прячет рожки внутрь, а когда все стихает, снова выставляет их, потому что вскоре после того, как проповедник покинул эти края, они принялись за старое позабыли, чему учили их, и понемногу вернулись к прежним уборам, таким же или еще больше тех, какие привыкли носить…». Насмешки и обличения были бессильны против требовани1 общественной жизни, выдвигавшихся в среде аристократии. Роскошь в одежде способствовала ослепительному блеску придворной жизни; государи и правители стремились его поддерживать, раздавая по случаю больших праздников «ливреи» сеньорам из своего окружения. К наступлению нового, 1400 г. Карл VI заказал триста пятьдесят упландов своих цветов и со своим гербом, чтобы одарить ими всех при дворе, начиная от родного брата и заканчивая самым скромным из рыцарей. В свою очередь Людовик Орлеанский к новогоднему празднику 1404 г. раздал своим приближенным не только одежду и двести золотых шляп «наподобие железных шишаков», но еще и драгоценности, и золотую и серебрянную посуду общей стоимостью почти в двадцать тысяч ливров. На содержание отеля тратились огромные суммы, уходившие словно в бездонную пропасть, но принцы крови и самые знатные сеньоры не могли, не рискуя утратить величие, уклониться от вменяемой им в обязанность показной щедрости. Герцог Иоанн Беррийский, вполне заслуживший репутацию скупца, поддерживал неизменно роскошную жизнь в многонаселенном отеле; в составленном в 1398 г. списке перечислен служивший в нем персонал. Здесь более двухсот человек: возглавляют список семнадцать камергеров, десять секретарей, четверо дворецких и два «физика» (врача); затем идут те, кто прислуживал за столом: девять хлебодаров, три виночерпия, восемь стольников, нарезавших мясо, шесть слуг при кухне, двадцать три ключника (sommelier) и слуги (valets d'office); на кухне трудились сорок слуг разных специальностей, ведавших супами, соусами, фруктами, а также водоносов. При конюшне состояло около тридцати человек, писцов (clercs d'ecurie), возчиков и псарей. Наконец, развлечения герцогу обеспечивали «мастер забав», менестрели, «Дурень Миле и его слуга», король и прево бесстыдников. Разумеется, в этом перечне говорится лишь о домашней прислуге; к этому следует прибавить сеньоров, дам, оруженосцев и пажей, составлявших герцогский двор. Менее значительная особа, Рено де Три, который не был ни принцем крови, ни даже сеньором из самых знатных, держал, как мы видели, в своей деревенской резиденции многочисленный и блестящий двор. С конца XIV – начала XV в. жизнь в домах знати стала подчиняться все более суровому этикету. После бедствий, поразивших французское королевство, он приобретает наиболее завершенный вид при дворах правителей, герцогов Бурбонских в Мулене и в особенности – герцогов Бургундских. Этикет превратился в священный ритуал, о котором посвященные говорили едва ли не с религиозным пылом. «Почему, – спрашивает Оливье де Ла Марш, – хлебодары и виночерпии стоят выше стольников и поваров? Потому что их род занятий связан с хлебом и вином, которым таинство Причастия сообщает священный характер». Застолья при бургундском дворе происходили по торжественному и пышному ритуалу, напоминая церковную службу – или оперное представление. Не менее серьезно готовились к большим придворным праздникам, которые были не только развлечением, но и демонстрацией могущества и роскоши. Филипп Хабрый поручил Жану де Ланнуа, наиболее прославленному рыцарю своего времени, устройство праздств, которые должны были увенчаться произнесением «Обета Фазана», который дали герцог и его спутники, обещая отправиться в крестовый поход ради освобождения Иерусалима. Для того чтобы обсудить все подробности праздников, множество раз собирались «самые тайные советники», в число которых входили канцлер Ролен и первый камергер Антуан де Круа. Сцену «Обета» нередко пересказывали со слов Оливье де ла Марша, описывая большой зал, где зрители могли полюбоваться выставленными на обширных столах удивительнейшими блюдами: церковью с крестом, витражом и звонившими колоколами; судном с товарами и матросами; фонтаном из свинца и стекла, из которого вода изливалась на луг, огороженный драгоценными камнями; исполинским паштетом, в середине которого помещались двадцать восемь живых музыкантов, играющих на различных инструменах, рядом с «лузиньянским» замком, из башен дорого лилась апельсиновая вода, стекая во рвы; наконец, чудесный лес «как будто бы индийский, и в этом лесу множество причудливых зверей, которые двигались сами по себе, как если бы они были живые…» Несомненно, праздники, устроенные по случаю Обета Фазана, носили характер события исключительного, о чем говорит и их распространившаяся по всему Западу слава. Но склонность к демонстрации роскоши и «представлениям с пышными зрелищами» была общей для всех герцогских дворов, и для того чтобы их устраивать, никто не нуждался в красивом предлоге вроде подготовки к крестовому походу. Прибытие иностранного посольства, свадьба знатной особы, возвращение правителя в свою столицу давали множество поводов для них. На свадьбу дочери короля Рене[22] Иоанн де Бурбон прибыл верхом на боевом коне, покрытом попоной и?, зеленого с золотом бархата; за ним шесть парадных коней, «покрытых первый малиновым с золотом сукном, второй белым и голубым бархатом, третий дамастом с вышитыми и накладными золотыми горохами; четвертый малиновым бархатом с большими греческими буквами из золотой нити, из которых складывался его девиз, то есть слова „Надежда Бурбона“; пятый был под черным и лиловым бархатом, шестой под бархатом пепельным». Годом позже Иоанн де Бурбон присутствует в Шалоне на празднике, устроенном в честь герцогини Бургундской; на этот раз под ним был конь, «покрытый попоной из золотой парчи с нашитыми на нее маленькими фигурками из лилового бархата, а щит у него был обтянут белым бархатом, усыпанным золотыми звездами»; его сопровождали музыканты с трубами и рожками и десять дворян, одинаково одетых в малиновый бархат. Свадьба дочери всего-навсего мажордома Карла VI дала повод устроить великолепные празднества, которые продлились не меньше недели и на которых восторженным зрителем присутствовал испанский капитан Педро Ниньо: «Там было много богатой золотой и серебряной посуды, и множество блюд, приготовленных различными способами. Там было столько народу, что одними только музыкантами, игравшими на всевозможных инструментах, можно было бы населить целую деревню… И еще слышалось пение. Там и здесь начинались танцы, хороводы и бранли, и дамы и рыцари были одеты в такие удивительные и столь разнообразные наряды, что и описать их невозможно из-за того, сколь огромно было их число. Эта свадьба продлилась целую неделю. Когда Празднества закончились, дамы собрались и сказали рыцарям и любезным вздыхателям, что, из любви к своим подругам, они должны устроить очень хороший праздник, на котором будут в красивых доспехах биться на поединках; сами же дамы закажут за свой счет роскошный золотой браслет; посмотрев, как бьются рыцари, они отдадут браслет тому сеньору, кто будет сражаться лучше всех прочих». Тем не менее подобная утонченность сопровождалась у тех, кто ее проявлял, грубостью и резкостью манер, на наш взгляд, вступавших с ней в противоречие. Французский двор, где страстно увлекались игрой и где королева Изабо[23] подавала пример беспутной жизни, напоминал притон. Между знатными сеньорами нередко вспыхивали ссоры, которые порой заканчивались трагически. В своем замке в Эдене Филипп Добрый, так строго придерживавшийся этикета, предлагал своим гостям развлечения, на наш взгляд, более чем сомнительного вкуса: в устроенной им галерее, через которую он вел своих гостей, ряд автоматических устройств колотнли их палками, осыпали мукой или пачкали сажей, поливали водой; у входа были расположены «восемь труб, чтобы снизу брызгать на дам…». В этой причудливой смеси вульгарности и утонченности, в этом пристрастии ко всему пестрому и блестящему так и хочется увидеть черту примитивного мышления, признак низкого развития: на этом уровне человека скорее привлекает внешний блеск, чем действительно волнует красота. Но реальность оказывается более сложной: те самые сеньоры, которым так нравилось выставлять напоказ пышную и едва ли не варварскую роскошь, нередко оказывались и просвещенными ценителями искусств, обладателями живого и развитого ума, и память о них нередко связана с наиболее совершенными творениями искусства того времени. Иоанна Беррийского[24] можно назвать одним из наиболее ярких представителей типа правителей-меценатов начала века, когда перевес в художественной области еще не оказался на стороне бургиньонов. Особенно ярким был контраст между характером этого человека, жестокого, скрытного, мрачного и алчного, «безжалостного к простым людям, словно какой-нибудь сарацинский тиран», и утонченностью его интеллектуальных пристрастий. Несомненно, нам кажется, что его страсти к коллекционированию недоставало разборчивости; в его коллекции в Меэнском замке рядом с подлинными сокровищами искусства встречаются самые неожиданные и разнородные предметы, страусиные яйца, бивни нарвала и т. п., приобретенные из-за их редкости. Но он был и любителем книг, постоянно подстерегавшим «случай» и державшим специального итальянского агента, который должен был сообщать ему об интересных «распродажах». А главное, его имя тесно связано с апогеем искусства миниатюры, которым стало творчество братьев Лимбургов. Скольких слез стоила подданным герцога, притесняемым жестокими налоговыми агентами их господина, каждая страница прославленного «Календаря», изображающая безмятежную жизнь полей и лесов!… Другие члены королевской семьи отличались такой же страстью к красивым вещам. Филипп Храбрый[25] тоже собирал редкие книги, которые отыскивали для него Рапонды; последние, зная о его страсти, подарили ему к празднику прекрасное иллюстрированное издание Тита Ливия. Именно для него впервые был переведен на французский язык «Декамерон» Боккаччо. Тем не менее оставшаяся после смерти герцога библиотека насчитыала не более шестидесяти томов, хотя и очень ценных; библиотеку значительно увеличат его наследники, Иоанн бесстрашный и особенно – Филипп Добрый, который завещает своему сыну Карлу Смелому собрание, состоящее из девятисот рукописей. Людовик Орлеанский, брат Карла VI, которого соременники будут упрекать в беспорядочном образе жизни, также был библиофилом. В его библиотеке были древние сочинения, как священные тексты, так и светские книги (Библия, труды Аристотеля, Блаженного Августина, Цезаря, Боэция) и современные произведения Фруассара и Кристины Пизанской; не обошлось, разумеется, и без «Романа о Розе». Его сын Карл, унаследовавший и его книги, и его страсть к чтению, прибавил к этому тонкий поэтический талант и превратил свой двор в Блуа (после долгого перерыва, вызванного его английским заточением с 1415 по 1440 г.) в центр утонченной интеллектуальной жизни. Соперник двора в Блуа, двор в Мулене, столице владений герцога Бурбонского, охотно принимал писателей и ученых, в числе которых был Жан Роберте, которого один из его современников превозносил под именами «сокровища Бурбонне, звезды, сияющей во мраке, примера цицеронова искусства и теренциевой изысканности» благодаря образованию, полученному им в Италии, «стране, жаждущей обновления…». Разве не кажется нам, будто мы уже слышим Рабле, прославляющего падение невежества под ударами гуманистов?.. Сам Иоанн II[26] проявлял величайшую любознательность ко всему и окружал себя не только писателями, но и учеными, и «физиками», и астрологами. По его желанию разыскивали и исправляли некоторые утраченные или переделанные сочинения древних авторов, и он даже подумывал о том, чтобы создать, собрав сведения со всех концов света, энциклопедию человеческих знаний. Таким образом он засвидетельствовал неразрывную связь, существующую между «ранним гуманизмом» времен Карла VI и великим его расцветом конца века. Примечательно, что Иоанн де Бурбон заинтересовался зарождением книгопечатания и что в конце жизни он посетил первую типографию, устроенную в Сорбонне Жаном де ла Пьером и Гийомом Фише: на этих первых станках были отпечатаны «Elegantinae Linguae latinae» (О красотах латинского языка) Лоренцо Баллы; текст был составлен Полем Вьелло (Senilis), одним из гуманистов, живших при муленском дворе. Интерес к умственным занятиям не был исключительной монополией правителей. Мы встречаем его, хотя и в более скромных проявлениях, у менее знатных сеньоров. Знаменитый Жиль де Рэ, оставивший в 1439 г. военную карьеру и поселившийся в своих замках Тиффож и Машкуль, разорился, удовлетворяя свою страсть коллекционера и любителя искусства. Он обладал богатой библиотекой, устраивал театральные представления, для которых сочинял соти и моралите, содержал жонглеров и менестрелей, а также великолепную «капеллу» для оживления богослужений. Французский адмирал Рено де Три не довольствовался тем, чтобы вести удобную и приятную жизнь: он занимался литературой и участвовал в поэтических турнирах, которые в то время были в большой моде при дворах правителей. Из среды мелкой знати вышли два лучших писателя того времени: Жан де Бюэй, чья автобиография под названием «Le yiouvencel» («Юноша») свидетельствует о широкой культуре, и Антуан де ла Саль, тонкий и ироничный автор Маленького Жана де Сентре». Картина придворной жизни начала XV в. была бы неполной, если бы мы не упомянули о музыке. Тогда как вокальная полифония все еще наталкивалась на непонимание некоторых духовных лиц, враждебно настроенных к чрезмерно соблазнительным новшествам, которые она с собой принесла, она находит самый радушный прием у принцев и знатных сеньоров, которые тратят огромные деньги на капеллы и инструментальные группы». Музыка стала неотъемлемым элементом церковных и светских праздников, то сопровождая торжественные въезды, балы или рыцарские турниры, то придавая особое великолепие богослужениям. После периода французского преобладания во времена Карла V и поэта Гийома де Машо в следующем веке музыкальное первенство захватила Фландрия с Дюфе, Биншуа, Окегхеймом. Одно из главных сочинений Гийома Дюфе, его «Плач по Святой Матери Константинопольской Церкви», было, скорее всего, написано к праздникам, устроенным по случаю Обета Фазана, и, видимо, сопровождало появление «Госпожи Церкви», въезжающей верхом на слоне в пиршественный зал. Иоанн II де Бурбон также был любителем музыки и пел собственные стихи, аккомпанируя себе на лютне; то же делал и Карл Орлеанский, и большинство его баллад были нарочно написаны для того, чтобы их положили на музыку. Вместе с миниатюрой, сохранившей для нас ослепительно яркий облик эпохи, музыка XV в., где порой «романтическое» чувство передает утонченная полифоническая техника, остается одним из наиболее убедительных свидетельств придворной жизни последнего века Средневековья. ГЛАВА VII. ЖИЗНЬ РЫЦАРСТВА. МЕЧТА И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ Рыцарский идеал и его социальная роль. Новое рыцарство: мечта о героизме и о любви. Странствующие рыцари. Путы и турниры. «Pasd'armes» и романтическая мизансцена. Антирыцарская реакция. Дамп Аббат и «Маленький Жан де Сентре»Рыцари с развевающимися султанами на шлемах скрещивают копья под громкие звуки длинных труб, в которые трубят герольды; прекрасные дамы в островерхих энненах следят за боем с украшенного знаменами балкона, – разве не так мы чаще всего представляем себе средневековую жизнь, если речь заходит о рыцарях? Но подобная картина никак не подходит для того, чтобы стать символом Средневековья. Составляющие ее элементы позаимствованы с миниатюр XIV и XV в., и только для этой эпохи, да и то с оговорками, это представление можно считать соответствующим истине. К тому же речь идет об эпизоде, который носит характер исключительный, в котором действуют представители крайне ограниченной социальной группы, аристократии, которая далеко не равнозначна всему феодальному классу целом. Тем не менее давайте почитаем летописцев того времеи – Фруассара, Монстреле, Шатлена. Разве не покажется нам, будто эти рыцарские поединки составляли наиболее достойный воспоминания аспект истории той эпохи? Целые страницы посвящены подробнейшему рассказу об условиях поединка между двумя рыцарями и описаниям одежды и снаряжения каждого из них. Более или менее беллетризованные биографии – «Книга деяний маршала Бусико», «Книга деяний славного рыцаря Жака де Лалена» – превозносят наиболее безупречных представителей рыцарства, а роман «Маленький Жан де Сентре» представляет собой, по крайней мере, в первой своей части, настоящее учебное пособие для жаждущего посвящения в рыцари. Контраст между прославлением рыцарской доблести и современной действительностью, в которой царили жестокость и вероломство, был очень резким. Ход истории в течение трех десятилетий определяли не чувство чести и великодушие, но два преступления, совершенные при обстоятельствах, которые можно расценивать как оскорбление, нанесенное рыцарскому духу: убийство Людовика Орлеанского в 1407 г. и убийство Иоанна Бесстрашного двенадцатью годами позже. И потому нам хочется видеть в прославлении рыцарства всего-навсего интеллектуальную игру, своего рода идеалистическую реакцию на грубость повседневной действительности. Но даже если бы рыцарская мечта ничего, кроме этого, собой не представляла, она заслуживала бы места в исследовании о жизни той эпохи, поскольку иллюзия, окрашивающая в свои тона представления о времени, является важным элементом человеческого существования. Но рыцарский идеал не остался лишь во владениях мечты; он проникал и в реальность, нередко ему сопротивлявшуюся, порождая образ жизни и действий, которые при довольно ограниченном распространении оставались тем не менее характерными для обстановки и настроений общества. В XII в. Иоанн Солсберийский сформулировал четыре главных понятия, определяющих собой рыцарский долг: защищать Церковь, бороться против лжи, помогать бедным и сохранять мир. Это представление, согласно которому рыцарство было воинством на службе веры и справедливости, по-прежнему живо; оно все еще вдохновляло Филиппа де Мезьера, когда в середине XIV в, он закладывал основы ордена Страстей с целью после установления мира в Европе продолжить крестовые походы. Но рыцарский идеал в понимании тех, кто его проповедовал, покоился не на основе альтруизма подобной миссии, а совершенно на иных основах. Его основным стержнем была честь, понимаемая как превознесение личной доблести в глазах всего света. Разум, равно как и материальная выгода, должен уступить требованиям этой чести, подразумевающей прежде всего храбрость и великодушие. Это горделивое поведение очень далеко от смирения, приличествующего истинным Христовым рыцарям, но его нельзя отнести за счет пустого хвастовства, на что указывают многочисленные эпизоды истории того времени: на поле битвы при Азенкуре под вечер, когда королевские войска под командованием коннетабля д'Арманьяка были уже наголову разбиты, появился Антуан Бургундский, брат Иоанна Бесстрашного, заклятый враг арманьяков; он пожелал, несмотря ни на что, до конца исполнить свой долг по отношению к королю Франции, и его тело будет найдено среди других павших в тот день. Его племянник, Филипп Добрый, нередко будет высказывать сожаление о том, что был в те времена слишком молод и не мог последовать его примеру, и у нас нет оснований подвергать сомнению искренность этого чувства. Итак, война давала полный простор для проявления рыцарской доблести, но именно на войне столкновение рыцарской доблести с грубой реальностью было особенно жестким. Нередко военачальники двух армий, и даже враждующие государи, бросали друг другу личный вызов нп поединок. В 1383 г. Ричард II Английский предложил решить вопрос о войне между двумя королевствами посредством поединка, в котором сойдутся он и Карл VI, а также дядья обоих монархов. Несколько лет спустя Людовик Орлеанский бросит вызов Генриху IV Ланкастеру; в 1415 г. – снова вызов, на этот раз обращенный Генрихом V Английским дофину Людовику Гиенскому. Филипп Добрый, безупречный рыцарь, не преминул скать свое слово: «дабы избежать пролития христианской крови и гибели народа, к коему питаю я сострадание в своем сердце», он вызывал на бой Хэмфри Глостера, который оспаривал у него Нидерланды; он усердно готовился к поединку: заказав снаряжение, флаги и знамена, которыми будет украшена арена, герцог ежедневно упражнялся с оружием в руках. Но ни один из намеченных поединков между принцами не состоялся, что позволяет несколько усомниться в искренности их намерений. Зато частные поединки между капитанами или сражения на арене между двумя группами противников были не редкостью. Прославленная битва Тридцати[27], состоявшаяся в 1351 г. в Бретани, надолго осталась в памяти и вызвала подражания. В 1402 г. в Монтандре де Сентонж семь французских баронов сразились с семью английскими. Французы одержали победу, а их предводитель, Гийом де Барбазан, заслужил у короля Карла VI титул «безупречного рыцаря». Другая битва семи, которая должна была состояться в 1407 г. между бургиньонами и арманьяками, была отменена в последнюю минуту по приказу короля, который пытался примирить враждующие партии. Мы знаем, что обычай частных поединков между капитанами переживет то, что мы именуем Средневековьем: столетием позже Барбазана другой «рыцарь без страха и упрека», Баярд, вступит в бой с испанским военачальником Сотомайором (1503). Для исхода войны более опасным, чем личные вызовы, было столкновение между желанием совершить «подвиг» и требованиями тактики. Три крупнейших поражения Франции в Столетней войне во многом определялись отсутствием дисциплины в феодальной коннице, нетерпеливо жаждавшей вступить в бой, и стремлением каждого из сражающихся оказаться в первом ряду. Подчинение определенным правилам тактической осторожности воспринималось как трусость: в 1404 г. небольшое французское войско высадилось на английском берегу поблизости от Дармута и наткнулось на выстроенные на побережье укрепления; один из французских капитанов, Гийом дю Шатель, посоветовал предпринять обходной маневр, с тем чтобы обогнуть вражеские оборонительные сооружения, но его товарищ воспротивился: «Защищают их всего-навсего крестьяне, – сказал он, и для рыцарей позор из-за них отклониться от прямого пути». Гийом дю Шатель, задетый за живое, бросился в атаку на укрепления и был убит, после чего все его войско обратилось в бегство. Устав ордена Звезды, учрежденного Иоанном Добрым, требовал от входивших в него рыцарей отступать в бою не более чем на четыре арпана; и лучше было погибнуть или попасть в плен, чем нарушить это требование. Понимание чести было общим для всего класса феодалов, но внутри этого класса те, кто действительно имели право на звание «рыцаря», в начале XV в. составляли лишь незначительное меньшинство. Если во ремена Иоанна Солсберийского для сеньора вполне етественным было пройти посвящение в рыцари, едва выйдя из отроческого возраста, впоследствии все больше число дворян стало отказываться по причинам материального порядка, и в первую очередь – из-за того, что рыцарское снаряжение стоило очень дорого. Можно сказать, что к концу Средневековья вступление в рыцарский орден не только не было нормальным явлением, но превратилось скорее в исключение. Многим знатным семьям, разоренным войной или обесцениванием их доходов, не под силу стали траты на церемонию посвящения, и еще менее того они способны были понести расходы, которых, в военном плане, требовала «рыцарская служба» (предполагавшая содержание множества пажей и слуг). И потому рыцарство, в строгом смысле слова, постепенно превращается в немногочисленную элиту феодальной знати, и это уменьшение числа рыцарей сопрождается возрастающей утонченностью рыцарских чувств и обычаев. Великие рыцарские ордены прежних времен – тамплиеры, госпитальеры и т. д. – были созданы для того, чтобы действовать; можно сказать, что многочисленные ордены, появившиеся с середины XIV в. и до середины XV в., рождались главным образом ради того, чтобы привлечь к себе внимание. Не было ни одного правителя и ни одного знатного сеньора, который не стремился бы прославить свое имя созданием нового ордена: Иоанн Добрый подал пример, создав орден Звезды; тридцать лет спустя Бусико учредил орден Белой Дамы на Зеленом Поле; Людовик де Бурбон, дядя Карла VI, – орден Дикобраза, которому с бургиньонской стороны будет противопоставлен орден Золотого Руна. Если некоторые из них и имели какое-то политическое (как орден Дикобраза, объединивший противников Бур-гундии) или практическое значение (как любопытный орден Золотого Яблока, основанный овернскими дворянами, обещавшими друг другу взаимную помощь и поддержку3 ), отличало их, как показывает Хёйзинга, главным образом стремление учредить нечто вроде аристократических «клубов», которые предписывали своим членам вести особенно утонченный образ жизни и резко отделяли их от обычных людей. Уставы орденов не случайно придавали особую важность церемониалу: в уставе ордена Золотого Руна о самой цели его учреждения сведения весьма расплывчаты: «заботиться о чести и прибавлении общественного блага, равно как и о спокойствии и процветании государства». На самом же деле главными были параграфы, уточнявшие этикет собрания капитула, определявшие цвет и покрой костюмов, предусматривавшие имена, которые надлежало носить герольдам и пурсиванам (poursuivants)[28] (то обстоятельство, что имена эти по большей части заимствованы из «Романа о Розе», еще больше подчеркивает искусственность и «романтичность» рыцарских орденов); что касается деятельности ордена, она проявляется лишь во время праздников, которыми сопровождаются встречи его членов. Обет Фазана, обязывавший рыцарей следовать за своим герцогом в Иерусалим, был всего лишь поводом для того, чтобы продемонстрировать современникам роскошь бургундского двора. Желанием рыцаря «отличиться» объясняется пристрастие к девизам и эмблемам, вышитым или выгравированным на одежде или частях воинского снаряжения; нередко, стремясь разжечь любопытство зрителей, им придавали загадочную форму: «Все, что пожелаете», гласит девиз Бусико; «Придет время» – девиз Иоанна 'Беррийского. С этим же следует связывать и растущее пристрастие к геральдике и гербам. Все большее значение придавалось древности дворянского рода, которую должны доказывать рыцари: в Бургундии к участию в некоторых турнирах допускали лишь тех, кто мог доказать наличие по крайней мере четырех благородных предков; во время «pas d'armes»[29], где сражался Жак де Лален, его палатка была украшена тридцатью двумя «guidons» (знаменами) с изображением гербов тех сеньоров, от которых он вел свое происхождение. Во время турнира, организованного королем Рене, один из сражающихся, Луи де Бюэй, поинтересовался, достаточно ли благороден для того, чтобы с ним сразиться, его противник, Жан де Шалон. Этой заботой об этикете, наряду с любовью к пышным зрелищам, объясняется та значительная роль, какую играли при герцогских дворах герольды, которым поручалось следить за соблюдением правил игры и придавать ей блеск. Наиболее выразительной чертой нового рыцарства стала та роль, которую играла женщина в качестве вдохновительницы и судьи рыцарской доблести. Теперь безупречный герой руководствовался не только честью – или, вернее, честь находила подтверждение лишь в уважении любимой женщины. Старинная тема рыцарской литературы была разработана романтическим воображением еще в XII в., как показывает все творчество Кретьена де Труа, но в нее вдохнули новую жизнь, стараясь перенести ее в область реальной жизни. «Это любовь, говорит маршал Бусико, – а ведь он был суровым воином, – внушает юным сердцам желание превзойти себя в героических подвигах». Весь «Маленький Жан де Сентре» построен на смешении «рыцаря» и «влюбленного» (эти два слова нередко употреблялись как синонимы); дама де Бель-Кузин, которая занимается рыцарским воспитанием юного пажа, для начала спрашивает у него, выбрал ли он себе «возлюбленную даму», и из любви к ней Сентре доказывает свою «доблесть» на поле битвы и на турнирах. Мечта о славе и любви, составлявшая основу рыцарского чувства, и в самом деле нашла наиболее выразительное проявление на поединках, турнирах и «pas d'armes», в глазах хронистов представлявших собой величайшие исторические события того времени. «Было бы великой утратой, – пишет Оливье де ла Марш, – если бы о подобных битвах позабыли или умолчали бы о них. С моей стороны было бы низостью удержать свое перо, не описав как можно лучше благородные деяния, которые мне довелось видеть». Тем не менее не все происходившие на арене схватки вдохновлялись лишь желанием проявить рыцарскую доблесть. Судебные поединки оставались способом вершить правосудие, несмотря на то что государственная власть регламентировала их и стремилась сократить их число. К ним можно было прибегать лишь в том случае, если отсутствовали какие-либо доказательства и приходилось полагаться на «Божий суд». В северо-восточных областях Франции, находившихся под властью бургиньонов, они происходили относительно часто, даже и в низших классах. В 1455 г. в Валансьенне, в присутствии герцога Бургундского, состоялся бой, в котором друг против друга выступили два горожанина, вооруженные щитами и дубинками; побежденный, поскольку Божие решение было вынесено не в его пользу, после этого был повешен палачом. Но личный поединок все же, как правило, оставался средством разрешения споров внутри феодального класса: в 1409 г. на площади Сен-Мартен-де-Шан в присутствии короля, герцога Беррийского и первых особ при дворе состоялся поединок между двумя рыцарями, один из которых был бретонцем, другой – англичанином, «из-за того что один другому солгал». Бились всерьез: для начала противники сразились на копьях, затем – на мечах, и в конце концов англичанин был ранен. Тогда король приказал прекратить сражение и «с величайшими почестями» проводить рыцарей по домам. Но чуть позже, когда Джон Корнуэльский, двоюродный брат короля Англии, вознамерился сразиться с сенешалем Эно, король отменил бой и запретил без серьезных оснований «вызывать на поле». Однако именно отсутствие какого бы то ни было «разумного» повода характерно для рыцарского поединка в чистом виде, у противников не было никаких других оснований для сражения, кроме желания показать себя во всем блеске и одновременно продемонстрировать «покорность» даме, которой обязаны своей доблестью. Именно потому государственная власть, как правило, выступала против этих бесполезных сражений, где попусту растрачивался героический пыл, который мог бы найти куда лучшее применение на поле боя. Церковь была к ним не более благосклонна, и причиной тому – эротические влечения, связанные с рыцарским поединком. Там, дама де Бель-Кузин произносит длинную речь, убеждая юного Сантре в том, что эти запреты не могут быть абсолютными. «И хотя эти поединки запрещены, и Церковь и государство объявили, что в одном случаевступающий в сражение впадает в грех, искушая Бога, другие – в грех гордыни, истинно влюбленный свобободен от двух этих грехов, сражается единственно ради того, чтобы возвысить свою честь, без ссор и без обид на кого-либо». Светским правителям тем более трудно было категорически выступать против поединков, что некоторые из них – как Карл VI, Филипп Добрый, «Сицилийский король» Рене Анжуйский – сами были проникнуты теми убеждениями, которые им способствали. Наиболее выразительной формой рыцарского вызова была «emprise»[30], обращенная не к определенному противиику, но ко всякому, кто пожелает этот вызов принять. «Emprise» подразумевала, кроме того, и «обет»: рыцарь налагал на себя символическую повинность, которая могла закончиться лишь после того, как условия «emprise» будут исполнены. «Мы, Иоанн, герцог Бурбонский, – сказано в послании Иоанна де Бурбона 1415 года, – не желая пребывать в праздности и желая в ратном деле проявить свою доблесть, надеясь снискать славу и добиться благосклонности прекрасной дамы, коей мы служим, дали обет и пообещали, что мы, а также еще шестнадцать рыцарей… будем носить каждый на левой ноге цепи, рыцари – из золота, оруженосцы – из серебра, каждое воскресенье в течение полных двух лет… если только не найдется раньше равное число безупречных рыцарей и оруженосцев, которые все вместе пожелают вступить с нами в пеший поединок до победного конца, и каждый из сражающихся будет вооружен так, как захочет, копьем, топором, мечом или кинжалом, или, по меньшей мере, жезлом такой длины, какую пожелает взять, и одни сделаются пленниками других, и условие таково, что те сражающиеся с нашей стороны, кто будет побежден, должны будут каждый отдать по цепи, подобной тем, какие мы носим, а побежденные с противной стороны должны будут отдать кому пожелают рыцари – золотой, а оруженосцы – серебряный браслет». Помимо этого, в течение двух лет, пока длится действие обета, герцог и его спутники должны были ставить свечи перед изображением Богоматери, которое им следовало с этой целью заказать живописцу и у подножия которого была бы подвешена золотая цепь, подобная тем, какие они наденут на себя. В посвященной Пресвятой Деве часовне будут ежедневно служить мессу, для которой они пожертвуют ризы, чаши и необходимые церковные украшения. Если они выполнят все условия, мессу будут служить постоянно, и в часовне появится изображение каждого из рыцарей в тех одеждах, какие были на них в день битвы; каждый из них обязуется «охранять честь дам и всех благородных женщин». «Lettres d'armes», письма, в которых сообщалось об «emprise», вручались герольдам и пурсиванам, с тем чтобы под звуки труб оглашать их содержание при дворах правителей и сеньоров. Если какой-нибудь рыцарь изъявлял желание принять вызов, он, в свою очередь, извещал об этом письмом. В 1400 г. пурсиван по имени Али передал английским рыцарям, занявшим Кале, вызов арагонского сеньора Мигеля д'Ориса: «Во имя Бога и доброй Девы Марии я, Мигель д'Орис, дабы возвеличить свое имя, зная достоверно о подвигах английских рыцарей, с сегодняшнего дня начинаю носить на ноге обломок меча до тех пор, пока один из рыцарей английского королевства не согласится вступить со мной в поединок…» (далее следует подробнейшее описание условий боя). Английский рыцарь, Джон де Прендергаст, Принявший его вызов, отвечает: «Извольте знать, что я уже лично видел письма, доставленные пурсиваном Али, из коих узнал о твердом и отважном желании сразиться, овладевшем вами; а также и о том, что вы дали обет носить некую вещь, которая, как сказано в вашем письме, причиняет вам сильную боль в ноге… Я жажду чести и желаю доставить вам удовольствие, и потому принимаю ваш вызов так, как сказано в вашем письме, и для того Чтобы избавить вас от тягот и страданий, и потому что Я давно желал сразиться с каким-нибудь благородным Храбрецом из Франции, чтобы узнать некоторые вещи, касающиеся поединков». Существовал настоящий «рыцарский интернационал», и в современных текстах нередко упоминается о немецких, шотландских, испанских, португальских рыцарях, являвшихся во французское королевство показать, чего они стоят. И наоборот, французы часто искали приключений и славы в чужих краях. Подобно тому как это происходит в сегодняшнем спорте, были «профессиональные» рыцари, которые вызывали на бой соперников в чужих краях и скитались от одного двора правителя до другого в поисках противников, которые приняли бы их условия. Ради того, чтобы угодить своей даме, Жан де Сентре проехал таким образом большую часть Европы; из Франции он отправился в Арагонское королевство, где восхищенный государь осыпал его подарками: он дарил ему коней, дорогие ткани, ювелирные изделия. Позже мы увидим его при дворе императора, лично присутствующего на поединках, где он выступает против немецких рыцарей. Наконец, перейдя от рыцарских игр к воинской реальности, он отправляется в «крестовый поход» против прусских язычников, где обретает славу. Конечно, Сентре всего лишь персонаж романа, которому автор приписывает многочисленные приключения. Но жизнь реального лица, Жака де Лалена, которого современники считали идеальным рыцарем, была не менее беспокойной: не удовольствовавшись тем, что стал героем лучших поединков, происходивших при бургундском дворе, он посетил дворы Наварры, Кастилии, Арагона, Португалии (рыцарский спорт был в большой моде в странах иберийского полуострова); он едет через всю Италию и принимает участие в турнирах в Неаполе и в Риме; он перебирается в Шотландию, где вступает в бой с сеньором из рода Дугласов… Везде его встречают восторженно и с почестями: его принимает король Португалии, он танцует с придворными дамами и с самой королевой, которая дарит ему прощальный поцелуй, когда он возвращается в Бургундию; при клевском дворе он имел счастье понравиться одновременно герцогине Калабрийской и принцессе Марии Клевской, и каждая вручила ему драгоценный предмет, чтобы он в ее честь носил его во время турниров, и, когда он вышел на арену, с его шлема спускалось шитое жемчугом покрывало, подарок одной, а на левой руке красовался браслет из драгоценных камней, подарок другой… Но странствующий рыцарь являлся не просителем, он должен был поразить хозяев великолепием своего снаряжения и показной щедростью. Когда Сентре в первый раз покидает Париж, выполняя обет, по столичным улицам движется роскошный кортеж. Под звуки четырех труб и двух тамбуринов впереди выступают четыре «прекрасных и могучих боевых коня», каждого ведут под уздцы два конюха. За ними следуют три рыцаря с четырнадцатью конями, десять оруженосцев с двадцатью двумя конями, капеллан с двумя конями, «гербовый король» с двумя конями, герольды Турень и Лузиньян с четырьмя конями. Кроме того, в свите рыцаря были фуражир, кузнец и оружейник; восемь «вьючных животных», четыре для него и четыре для его спутников; и еще двенадцать всадников, которые должны были ему служить. Все, люди и кони, были облачены в цвета Сентре и носили его девиз. Что касается рыцарского гардероба, он ни в чем не уступал выезду: три «parements» (парадные одежды), одна из малинового дамаста, расшитого серебром и отделанного собольим мехом; вторая из голубого атласа, металлическими полосками поделенного на ромбы; третья из черного дамаста, «сплошь затканного серебряными нитями», отделанного горностаем и зелеными, лиловыми и серыми страусовыми перьями; именно в таком наряде Сентре намеревался сражаться верхом. В пешем бою он поверх лат носил котту малинового атласа со светло-красной отделкой, усеянную золотыми подвесками. За ним тянется тяжелогруженый обоз, поскольку, как научила его дама де Бель-Кузин, «дары и обещания, когда можешь их выполнить… привязывают и пленяют сердца, так что все они будут принадлежать тебе». В подарок королеве Арагонской он везет «сто локтей прекраснейшей и роскошной ткани, и еще сто локтей лучшего реймсского полотна, какое он только смог найти в Париже», а к этому еще и Прекрасные часословы, украшенные золотом и драгоценными камнями. Королю он подарит боевого коня. Придворные дамы получат другие подарки – пояса, ткани, оправы, алмазы, перчатки, кошельки, шнурки, – «кому что положено». Как правило, результатом «emprise» становился бой на арене, в котором либо один на один, либо группами сражались рыцари, защищавшие свой герб и честь своей дамы. Но созданной для этой встречи мизансцене, похоже, придавали большее значение, чем самому поединку. Поблизости от ристалища натягивали полотняные палатки, – а иногда даже ставили деревянные конструкции, – где рыцари ждали назначенного часа. Поверх ярких парадных одежд они надевали турнирные доспехи, украшенные гравировкой и инкрустированные золотом и серебром. Лучшими считались доспехи, которые привозили из Германии, но и во Франции продавали неплохие подделки. Шлем, иногда цилиндрический, но чаще всего по форме напоминавший птичью голову, был соединен с доспехами в одно целое, но голова рыцаря могла свободно двигаться внутри него; верхушку шлема украшали геральдические фигуры или фантастические животные, над которыми развевались яркие султаны из страусовых перьев. Конь был покрыт длинной попоной тех же цветов, что и одежда его хозяина; попона прикрывала скрепленные шарнирами металлические пластины, которые защищали его наподобие доспехов; голову или шею коня также украшали разноцветные султаны. Иногда рыцарь в честь своей дамы носил «manche honorable», подобие шарфа, свисавшего с плеча до земли. Дама могла сама снабжать рыцаря отдельными частями снаряжения: когда капитан Педро Ниньо готовился вместе с шестью товарищами встретиться в бою с равным числом сеньоров, принадлежавших к бургиньонской партии, дама де Серифонтен прислала ему с одним из своих родственников коня и шлем, приложив к ним письмо, в котором «очень сильно просила его, ради ее любви, чтобы, если он еще не согласился принять участие в бою, то ни в коем случае бы в нем не участвовал, чем доставил бы ей величайшее удовольствие; если же честь его была бы слишком затронута и отступиться никак было бы нельзя, пусть бы он дал ей знать, что ему потребуется, и она все полностью ему предоставит, чтобы он мог выступить с честью, и с этой целью она уже теперь посылает ему коня, предполагая, что он ему может понадобиться и что во Франции для подобного дела лучшего коня не найти…» Прелестная черта куртуазного и рыцарского менталитета – предложение отказаться от участия в турнире, сопровождаемое присылкой шлема и боевого коня. Появление сражающихся на арене представляло собой великолепное зрелище, поскольку рыцари демонстрировали здесь всю роскошь и всю гордость, свойственные их классу. Во время боя при дворе арагонского короля, где он выступал против Жана де Сентре, сеньор Ангерран явился на поле, предшествуемый музыкантами с тамбуринами и другими инструментами, а также множеством сеньоров из своего окружения; далее показались три боевых коня и оруженосцы, «покрытые» голубым атласом, расшитым золотом и отороченным беличьим, куньим и горностаевым мехом. За ними следовали двенадцать рыцарей, попарно одетых одинаково. Трубы предшествовали появлению арагонского короля, который занял свое место в кортеже и нес квадратный щит, поделенный на четыре четверти, и в каждой из них был изображен герб одного из родов, от которых он вел свое происхождение. Шлем Ангеррана, «на котором красовалась половина фигуры оленя, отлитая из золота, в ошейнике с прекрасным рубином, прекрасным бриллиантом и другим прекрасным рубином, розового оттенка», нес на обломке копья граф д'Оржель. Наконец появился и сам Ангерран «на прекрасном и могучем боевом коне, покрытом попоной из богатейшего малинового бархата, сплошь расшитого золотом и с широкой горностаевой оторочкой». Сами условия боя либо были определены в письме с вызовом, либо предварительно оговаривалась бойцами. В любом случае составной частью его всегда был конный поединок. Рыцари, сидя в седле и держась левой рукой за прикрепленную к нему рукоятку, оперев копье на «faucre», прикрепленный к доспехам крюк для копья, который блокировал «rondelle», расширенную часть турнирного копья, надвигались друг на друга всей своей тяжеловесной фигурой (доспехи всадника и коня тянули не на одну сотню килограммов). Цель состояла не столько в том, чтобы сбросить противника наземь, сколько в том, чтобы «сломать копье» о его щит. Рыцарь, сломавший копье, не пошатнувшись при этом в седле, в каком-то смысле зарабатывал очко, – и его приветствовали звуки труб. В случае если поединок состоял лишь из конного боя, победившим считался тот, кто сломал больше копий, не сойдя с коня. Но нередко случалось, что эта схватка представляла собой лишь «первый раунд» состязания, и за ней следовал пеший поединок, когда противники бились или при помощи «ice a poulcer» (более коротких копий), или на секирах или боевых палицах, удары которых отражали большими щитами. Эти разнообразные «номера» следовали друг за другом не непрерывно, поскольку каждый «раунд» требовал от сражающихся значительных физических усилий, и потому поединок мог растянуться на несколько дней или даже недель. Похоже, всем присутствующим нравилось продлевать турниры, с тем чтобы умножать число торжественных выездов и праздников, которыми они сопровождались. Знаменитая «Книга турниров короля Рене» достаточно ясно показывает, насколько в этих рыцарских представлениях внешняя форма преобладала над сутью. Рене Анжуйский пробует дать образец идеальной «emprise», вдохновляясь французской традицией и немецкими и фламандскими примерами. Автор долго рассуждает о приготовлениях к турниру, заставляя нас проследить за всеми перемещениями герольдов, прочитать каждую формулу из тех, к каким они должны были прибегать, передавая вызов. Не менее подробно и тщательно он знакомит нас со снаряжением сражающихся: оно не только старательно описано, но и представлено на миниатюрах, которые являются документами несравненной ценности. Размеры и взаимное расположение отдельных частей ристалища указаны с предельной точностью, так же как и состав кортежа, сопровождающего каждого из рыцарей. Последняя часть посвящена описанию того, как должна проходить церемония вручения наград победившим рыцарям. Здесь нет только одного: самого турнира. В этом случае король Рене отделывается несколькими довольно невнятными строчками, из которых совершенно невозможно понять, состоял ли турнир из нескольких поединков и сражались ли рыцари пешими или конными. «Добрый король» явно увлекался исключительно подробностями постановки. Эта страсть к постановке особенно ярко проявляется в «pas d'armes», где турнир вписывается в целостный романтический вымысел, позаимствованный из сказок, из куртуазной литературы или сочиненный специально для этого случая. Для поединка у Источника Слез (PasdelaFontainedesPleurs) Жак де Лален велел построить на острове посреди Соны богато отделанный павильон. Внутри находилась статуя таинственной дамы, чьи слезы стекали в чашу, которую поддерживал единорог, украшенный тремя щитами различных цветов, усеянных лазурными каплями. Рыцарь, желавший прийти на помощь даме, должен был коснуться одного из щитов: белого, если хотел сражаться на секирах, лилового, если хотел биться на мечах, и черного, если хотел вступить в конный поединок на копьях. Поединок у Источника Слез длился целый год и состоял из множества боев, героем которых стал Лален. Рыцари, участвовавшие в поединке, соперничали в роскоши: когда откидывался полог одной из палаток, где рыцари отдыхали между боями, можно было увидеть рыцаря сидящим в полном вооружении на богато украшенном кресле и подобным, по словам Оливье де ла Марша, «Цезарю или герою в день его триумфа». В поединке Путы Дракона (EmpriseduDragon) четыре рыцаря сошлись на перекрестке: ни одна дама не могла проехать мимо, если ее не сопровождал рыцарь, который ради нее готов был преломить два копья. Тот, кто оказывался побежденным, обязан был надеть на руку золотой браслет, запертый на замок, и носить его до тех пор, пока не встретит даму, обладающую ключом от этого замка, и тогда начать служить этой даме. Еще более причудливо была расцвечена интрига в поединке Дикарки (PasdelaFemmesauuage), устроенном в Брюгге Антуаном Бургундским, сыном Филиппа Доброго: проезжая через королевство Детства в страну Юности, Подмастерье Веселых Поисков был смертельно ранен на турнире и обязан своим спасением Дикарке, перевязавшей его раны. Но она не позволяла ему служить ей до тех пор, пока он не обретет своими подвигами всей мирной славы. Тогда он вызвал на бой всех, кто только пожелает помериться с ним силами. Появление на арене сеньора де Водрея стало иллюстрацией этого вымысла: перед ним шли Дикие Люди с трубами и знаменами; Другие Дикари шли за ним, ведя под уздцы белых парадных коней, на которых восседали Дикарки, облаченные лишь в собственные белокурые волосы, и на шее у каждой висела одна из наград, предназначавшихся турнирным бойцам… Рыцарская жизнь сделалась до того утонченной, что конце концов превратилась в зрелищную, с большим размахом устроенную игру, не имевшую ничего общего с реальностью. Если другие классы общества порой и находили в ней развлечение, они тем не менее не могли не чувствовать, насколько она была устаревшей и легковесной. Парижский горожанин, современник Карла VI, несомненно, передает мнение многих, когда называет «безумным предприятием» турнир, на который съехались в 1415 г. испанские и португальские рыцари. Военные поражения показали, к каким пагубным последствиям мог привести рыцарский дух, перенесенный на поле боя: и среди крестьян росло недовольство этими блестящими сеньорами, неспособными защитить их от нападений врага и от разбойничьих грабежей. Один документ 1420 г. рассказывает о том, как крестьяне оскорбляли двоих оруженосцев, крича им: «Вы ничего не стоите, вы недостойны того, чтобы сесть на коней», а те вместо ответа зарезали обидчиков. Но как ни удивительно и как ни парадоксально, именно в «Маленьком Жане де Сентре», этом пособии для совершенного рыцаря, в последней его части, содержится и самая жестокая сатира на рыцарские нравы. Герой возвращается из Пруссии, увенчанный славой, добытой на турнирах и на полях сражений, и, не найдя своей дамы при дворе, отправляется за ней в аббатство, куда она удалилась. Но вместо ожидаемого им теплого приема он встречает лишь холодность и вскоре понимает, что его дама состоит в наилучших отношениях с Дампом Аббатом, здоровенным чувственным толстяком, которому доставляет злобное удовольствие высмеивать перед ней рыцарские нравы и «emprises», являющиеся наивысшим их проявлением. «Много их там, при дворе короля и королевы, этих рыцарей и оруженосцев, которые уверяют, будто искренно влюблены в своих дам, и, дабы снискать ваши милости, если они их лишены, плачут, стонут и вздыхают перед вами, и так изображают страдальцев, что многие из вас, бедные дамы, поддавшись жалости, с вашим нежным и жалостливым сердцем, позволяете себя обмануть и уступаете их желаниям, а потом остаетесь ни с чем. А они идут от одной к другой и берут у той подвязку, у этой браслет, а может, кусочек колбаски или репку, почем мне знать, сударыня, и один такой говорит десяти или двенадцати из вас: "Ах, мадам,я беру это в знак моей любви к вам». Что касается их странствий от одного двора до другого, то желание совершить подвиг движет ими здесь в последнюю очередь… Когда наступают холода, они перебираются поближе к теплым немецким печкам, всю зиму развлекаются с девушками, а когда возвращается жара, они перебираются в чудесные королевства Сицилийское и Арагонское к добрым винам и дичи, к фонтанам и сладким плодам… а потом старый менестрель или трубач кричит повсюду: «Этот храбрый сеньор победил на турнире». Ну разве вы, бедные дамы, не оказываетесь обманутыми?» Сентре не желает оставлять без ответа такие слова. «Были бы вы мужчиной, которому мне следовало бы ответить, вы нашли бы, с кем поговорить. – Только за этим дело и стало? – отвечает толстый аббат. – Я всего лишь бедный и простой монах, но если бы кто угодно пожелал бы возразить на мои слова, я готов с ним побороться». Несчастный Сентре не может уклониться, тем более что его дама затрагивает, его честь: «Эй, сеньор Сентре, вы такой храбрый, вы, – как говорят, совершили столько подвигов, неужели вы побоитесь сразиться с аббатом? Уж конечно, если вы этого не сделаете, я присоединюсь к нему». Приходится вступить в бой – и не поединок на копьях или мечах, но в рукопашный бой, в котором Дамп Аббат без труда повергает противника наземь… Конечно, Сентре еще отыграется, потребовав боя в турнирных условиях, и в свою очередь сбросит наземь запутавшегося в доспехах аббата. Тем не менее в этой битве рыцарскому идеалу нанесено поражение, потому что мало проку в доблести, которую можно проявить лишь при полном соблюдении правил игры, но которая в условиях реальности оказывается бессильной. Однако реальность с каждым днем оказывалась все более враждебной к рыцарству именно на той территории, где оно должно было бы проявлять свою доблесть: на территории войны. Жану де Сентре или Жаку де Лалену противопоставляется дворянин-солдат, какого показывает нам «Юноша»: настоящий «офицер» в современном смысле этого слова, закаленный в повседневных битвах, взошедший по ступенькам военной карьеры благодаря своим способностям осторожно маневрировать, несомненно, истинный «рыцарь» в самом общем смысле слова, великодушный и благородный по отношению к побежденному врагу, но презирающий показной героизм, который заставлял жертвовать отрядом или армией ради пустой жажды славы одного-единственного человека. Юношу уже можно назвать современным военачальником: он смотрит в будущее, тогда как Сентре и его соперники являют собой воплощение прошлого, пытающегося выжить, рядясь в великолепные цвета. Разве не символична смерть Жака де Лалена, лучшего из странствующих рыцарей, чья грудь выдержала столько ударов копий, – смерть от пушечного ядра? ГЛАВА VIII. ЖЕНЩИНА. ЛЮБОВЬ И БРАК Куртуазностъ и эстетика любви. Суд любви. Женоненавистничество. «Пятнадцать радостей брака». Воспитание девиц. «Книга рыцаря де ла Тур Ландри». Требования женщинВряд ли Антуан де ла Саль, когда писал «Маленького Жана де Сентре», единственной своей целью ставил высмеять тщеславие и нелепость странствующих рыцарей. Еще в большей степени его книга представляется обвинительной речью против женского двоедушия, воплощенного в даме де Бель-Кузин, которая обманывает чересчур доверчивого рыцаря. На смиренную и почтительную любовь, с какой относится к ней Сентре, готовый на любые испытания, лишь бы угодить ей, она отвечает самым низким предательством и в конце концов благородным и бескорыстным чувствам, кои питал к ней верный рыцарь, предпочла земные и весомые наслаждения, какие доставлял ей Дамп Аббат. В самом деле, похоже, что идеализация женщины и женоненавистничество были теми двумя полюсами, между которыми колебался средневековый ум с тех самых пор, как в XII в. трубадуры создали новый стиль любовных отношений, превратив любовь в подобие религии, где место обрядов заняли правила куртуазности. Несомненно, в глубине куртуазной любви по-прежнему таится чувственное желание, но основной ее мотив – безнадежная покорность воле и даже капризам возлюбленной. Таким образом, женщина превращается в своего рода божество, ничем не обязанное тем, кто ей поклоняется, и малейшие проявления ее благосклонности всегда будут для мужчины незаслуженной им милостью. Вся эстетика любовного чувства развивается вокруг следующего мотива: поскольку все должно быть сложено к ногам дамы, благороднейшие чувства и высочайшие добродетели обретают ценность лишь в той мере, в какой они посвящены ей. Конец Средневековья вносит в эту эстетику любви экзальтацию и утонченность, которыми отныне будут проникнуты все ее нравственные и интеллектуальные проявления. Куртуазный и романтический вымысел пытается слиться – по крайней мере, если речь идет о высших классах общества – с реальной жизнью. Тему рыцаря, жаждущего обрести славу ради любви дамы, нельзя назвать новой, но в рыцарском идеале того времени она занимает главенствующее место, и вскоре подвиг начинают воспринимать лишь как доказательство любви. «Мало кто из благородных людей достиг высшей доблести и снискал добрую славу, не будучи влюблен в даму или девицу», – говорит отец Жака де Лалена сыну, который отправляется к клевскому двору показать свою храбрость. Маршал Бусико дает нам типичный пример этого взаимного наложения вымысла и реальности. «Ради любви он сделался отважным, щедрым и возвысился», – пишет о нем Кристина Пизанская, а его биограф показывает нам его на турнире «красивым, богато одетым, на добром коне и в хорошей компании… а получив нежный взгляд своей дамы, так, с копьем наперевес, пришпоривал боевого коня, что всех, встретившихся на его пути, повергал наземь». На весь женский пол ложился отсвет того уважения, которое он питал к своей даме, ибо «всем служил, всех почитал ради любви к одной из них». В Генуе, где он правил от имени французского короля, его товарищ Гюгенен, увидев, как он склонился перед двумя женщинами, которые с ним поздоровались, спросил: «Монсеньор, кто они такие, эти две женщины, коим вы столь учтиво поклонились? – Не знаю, Гюгенен», – ответил тот. Тогда Гюгенен сказал: «Монсеньор, да ведь это публичные девки. – Публичные девки, Гюгенен? – переспросил тот. – Что ж, по мне, куда лучше поклониться двум публичным девкам, нежели оставить без внимания одну порядочную женщину…» Именно для того, чтобы «защищать неправедно притесняемых женщин», он и учредил в 1399 г., вместе с двенадцатью другими рыцарями, орден Белой дамы на Зеленом поле. С тем же намерением был год спустя учрежден и знаменитый «суд любви», созданный герцогом Бургундским Филиппом Храбрым. Во Франции тогда свирепствовала эпидемия чумы, и «в разгар этого тягостного мора» Филипп и дядя короля, Людовик де Бурбон, обратились к Карлу VI с просьбой, чтобы «он соблаговолил, дабы они могли проводить часть времени с большей приятностью и тем пробуждать в себе новые радости, устроить в своем королевском отеле суд любви и повелеть князю любви править и господствовать над составляющими этот любовный суд». Под властью князя любви – этого титула был удостоен не знатный сеньор, а королевский виночерпий Пьер д'Отвиль – располагалась целая иерархия, целая система управления: Филипп Бургундский и Людовик де Бурбон стали «grands conservateurs» (главными хранителями); одиннадцать «conservateurs» (хранителей) были избраны из числа крупнейших сеньоров королевства: Людовик Орлеанский, брат короля, Людовик Баварский, его шурин Иоанн Беррийский, Иоанн де Бурбон, граф Маршский и другие. Затем шли «министры», среди которых рядом с адмиралом Франции Жаком де Шатийоном мы видим гуманиста Гонтье Коля. Среди сановников, которых всего был 121 человек, встречались люди из самых разных сословий: сеньоры, горожане и даже духовные лица. В том числе – архиепископ Санса, епископы Шалона, Турне и Шартра. Кроме того, в суде любви были аудиторы, казначеи, оруженосцы любви, докладчики прошений (почти все были были легистами или советниками короля), и даже привратники любовных садов и огородов» и «ловчие суда любви». Члены суда не обязательно должны были жить в Париже: кроме поименованных выше прелатов, в числе подданных князя любви фигурируют казначей церкви в Камбре, нуайонский сборщик налогов и меняла из Турне, равно как и другие горожане из бургундских владений. Вероятно, им предписывалось являться в Париж, когда в день Св. Валентина открывалось торжественное заседание суда. Чем занимался суд любви? В уставе было сказано, что он был учрежден «при условии, в силу и под охраной весьма похвальных добродетелей, а именно смирения и верности, во славу, хвалу, назидание и служение всем дамам и девицам». Но следует отметить, что ни одна женщина в него не входила. Министры, «обладавшие высшими познаниями в науке риторики», должны были «устраивать веселые праздники поэтического общества любви, поочередно один за другим, в названном месте, в два часа пополудни каждое первое воскресенье месяца». Там читали баллады, сочиненные членами суда в честь дам, и в задачу министров входило судить их «беспристрастно… невзирая на княжеский титул или высокое происхождение». Победитель в награду получал две узкие золотые полоски в гербе. Суд представлял собой также и трибунал, где, должно быть под руководством докладчиков прошений, разбирались и вопросы любовной казуистики. Каждый год в день Св. Валентина (14 февраля) устраивалось пленарное заседание суда. После мессы, которую служили в церкви Св. Екатерины в Валь-дез-Эколье, князь с министрами и прочими сановниками садились за стол. Там читали баллады, сирвенты и песни, – но на этот раз в присутствии дам, которые служили судьями. Устав суда предусматривал, что тот, кто сочинит нечто «к бесчестью, с упреком или порицанием женскому полу, будет изгнан из всех приятных собраний дам и девиц». Его герб будет стерт в зале заседаний, где он был изображен рядом с гербами его собратьев; его щит будет окрашен в пепельный цвет, и его станут почитать «бесчестным человеком». Несмотря на свой в высшей степени искусственный характер, суд любви пользовался большим успехом, и слухи о его создании вышли за пределы узкого круга аристократов. Число его участников возросло, поскольку за двадцать лет называется не менее шестисот имен. Среди них были горожане, писатели, и даже, как мы видели, духовные лица. Его собрания должны были вызывать большое любопытство у парижского населения, поскольку Гильберт Мецский, посетивший столицу в начале XV в., упоминает среди чудес великого города «князя любви, который исполнял с музыкантами и придворными всевозможные песни, баллады, рондо, вирелэ и прочие любовные сочинения, которые они умели слагать, и петь, и мелодично играть на музыкальных инструментах». Парижский суд был не единственным учреждением такого рода: «puys d'amour» существовали по многих городах – в особенности в бургундских владениях, в Амьене, Аррасе, Валансьенне, Турне. Кроме того, при дворах правителей нередко устраивались «обсуждения» вопросов любовной казуистики. В замке Серифонтен, у адмирала Франции Рено де Три, «тот, кто умел говорить о битвах и о любви в меру и куртуазно, мог не сомневаться в том, что ему найдется к кому обратиться и от кого получить отклик». Мы с удивлением встречаем среди участников суда любви, доблестных защитников женской чести, таких людей, как Пьер и Гонтье Коль, которые примерно в то же время в споре вокруг «Романа о Розе» заняли откровенно женоненавистническую позицию. Выступая против Кристины Пизанской, которая с горячностью упрекала Жана де Мена, автора второй части романа, за его презрение к женщинам, братья Коль защищали «этого глубокого философа, обладавшего всей полнотой человеческого знания». Одного этого противоречия достаточно для того, чтобы показать всю искусственность культа женщины, которого придерживались придворные князя любви. И даже те, кто с удовольствием пускался в рассуждения любовной казуистики, здесь не обманывались: в «Ста балладах», труде, к которому приложили руку многие знатные сеньоры, – среди прочих Бусико, – обсуждается, что лучше, единственная и верная любовь или же множество непостоянных. Большинство сеньоров, к которым обратились с этим вопросом, высказались в пользу верности, но один из них, бастард де Куси, высмеивает условности куртуазного языка с тонкостью, достойной антологии жеманства: Я жажду смерти и тороплю ее приход, Ибо все тело мое горит и пылает, Сердце лишь плачет и стонет, Жестоко стонет и томится ночью и днем Так, что один день мне кажется сотней лет, Что ни у кого, кроме меня, нет никаких скорбей– все достались мне: Я хуже мертвого, жестоко томлюсь. – Так говорят, но ничего подобного… Госпожа, ваша ослепительная красота Так поразила меня, что я безраздельно ваш. Безоговорочно вам принадлежу. – Так говорят, но ничего подобного… Еще более отчетливое противоречие выявляет частная жизнь некоторых сановников суда любви: Рено д'Азенкура преследуют за попытку похищения вдовы торговца; граф Тоннерра, Луи де Шалон, разводится со своей женой, чтобы жениться на даме, принадлежавшей к бургундскому двору и похищенной им… Правила куртуазной игры теряют всякое значение, как только мы выходим из-под влияния атмосферы жеманства и возвращаемся к повседневной жизни. «В грех похоти, – говорит Жак дю Клерк, – особенно часто впадали принцы и женатые люди; и самым приятным человеком считался тот, кто мог одновременно иметь и обманывать больше женщин». Пример подавали сверху, и французский двор в первые годы царствования Карла VI превратился в двор «Госпожи Венеры». Филипп Добрый, хотя его девиз и утверждал, что «Другой у меня не будет», содержал одновременно нескольких любовниц «и имел целую толпу незаконных сыновей и дочерей». Мы могли бы привести бесчисленное множество примеров дворян или богатых горожан, живущих в незаконном сожительстве. Куда же подевались несгибаемая верность и безраздельная преданность даме, составляющие самую сердцевину куртуазной доктрины? Женщина утрачивает ореол, которым окружили ее поэты, она спускается со своего пьедестала, чтобы вернуться в мир, где чувственная и сексуальная жизнь отличаются удивительной свободой выражения и нравов. Таким образом, параллельно с куртуазной литературой, «галльское» вдохновение питает по меньшей мере в течение трех веков.другие литературные произведения, главной темой которых становятся искушения плоти, а главным содержанием – поношение женщины. В царствование Карла VI и Карла VII эта волна вдохновения породила два равно характерных, хотя и весьма неравноценных произведения: «Пятнадцать радостей брака» и «Сто новых новелл»8 . «Сто новых новелл» представляют собой сборник рассказов, услышанных в Женаппе, в Брабанте, во время веселых собраний, в которых принимал участие дофин Людовик, который, поссорившись с отцом, Карлом VII, укрылся во владениях своего бургундского кузена. Среди авторов или, по меньшей мере, рассказчиков этих скабрёзных историй фигурируют сам дофин, герцог Филипп Добрый и многие сеньоры его двора. Очень скоро при чтении этих рассказов, выдаваемых за подлинные, вами овладевает скука. Сквозь причудливое и порой изобретательное развитие интриги в различных эпизодах просвечивает все тот же неизменный сюжет: сотня способов для жены обмануть мужа, для мужчины – добиться благосклонности своей красавицы. Никакой тонкости чувств: любовь, о которой здесь идет речь, немедленно переходит «к делу», и во время венчающего ее любовного поединка пользуются иным оружием, чем оружие риторики и поэзии. В этих приключениях большую роль Играют священники и монахи, одни слишком пристально интересуются спасением души своих прихожанок, другие взимают натурой десятину с приходящих к ним грешниц. Как нередко можно видеть в сатирической литературе Того времени, антифеминизм объединяется с антиклерикализмом, Вывод, который можно сделать из всех этих анекдотов, – честных женщин не существует, и эпитеты «добрая и разумная», «любезная и милосердная» всегда употребляются в насмешку. Наиболее мудрой считается та из женщин, которая лучше всех сумеет вскользнуть из-под надзора ревнивого мужа или, против всякой очевидности, убедить его в том, что поведение ее безупречно. Того же мнения придерживается и автор «Пятнадцати радостей брака», поскольку «благоразумная и темпераментная, полнокровная, и искренняя, и добродушная женщина не сумеет устоять перед мольбой, если тот, кто с ней обратится, таков, что станет усердно и подобающим образом ее домогаться, тем более что все женщины, каким бы темпераментом они ни обладали, согласятся с тем, кто сумеет втолковать им предмет». Но «Пятнадцать радостей», с их горькой насмешкой, имеют совершенно другую литературную ценность, чем «Сто новелл». Они подхватывают все упреки, которыми литература в изобилии осыпала женщин: фривольность, дух противоречия, пристрастие к поклонникам, умеющим ухаживать, способность неизменно выставлять себя жертвой, чтобы добиться от мужа исполнения своих прихотей, наконец, полное отсутствие здравого смысла, поскольку у «самой разумной на свете женщины здравого смысла ровно столько же, сколько золота у меня в глазу или сколько хвоста у обезьяны; здравый смысл покидает их прежде, чем они дойдут до половины того, что хотели сделать или сказать». Но эта обличительная речь разворачивается в ряд сочных и реалистических сцен супружеской жизни. Автор изощряется в перечислении деталей, в «воспроизведении» разговоров между женой и мужем, в описании стратегии, при помощи которой жена неизменно приводит мужа к тому, к чему хотела его привести. Первая из радостей показывает нам, как женщина, «которой больше нечего надеть», добивается своего… «И вот она, не будь проста, выжидает места и часа, дабы поговорить о том с мужем, а способнее всего толковать о сем предмете там, где мужья наиподатливее и более всего склонны к соглашению: то есть в постели, где супруг надеется на кое-какие удовольствия, полагая, что и жене его более желать нечего. Ан нет, вот тут-то дама и приступает к своему делу. „Оставьте меня, дружочек, – говорит она, – нынче я в большой печали“. – „Душенька, да отчего же бы это?“ – „А от того, что нечему радоваться, – вздыхает жена, – только напрасно я и разговор завела, ведь вам мои речи – звук пустой!“ – „Да что вы, душенька моя, к чему вы эдакое говорите!“ – „Ах, боже мой, сударь, видно, ни к чему; да и поделись я с вами, что толку, – вы и внимания на мои слова не обратите либо еще подумаете, будто у меня худое на уме“. – „Ну уж теперь-то я непременно должен все узнать!“ Тогда она говорит: «Будь по-вашему, друг мой, скажу, коли вы так ко мне приступились. Помните ли, намедни заставили вы меня пойти на праздник, хоть и не по душе мне праздники эти, но когда я, так уж и быть, туда явилась, то, поверьте, не нашлось женщины (хотя бы и самого низкого сословия), что была бы одета хуже меня. Не хочу хвастаться, но я, слава тебе Господи, не последнего рода среди тамошних дам и купчих, да и знатностью не обижена. Чем-чем, а этим я вас не посрамила, но вот что касается прочего, так тут уж натерпелась я стыда за вас перед всеми знакомыми нашими». – «Ох, душенька, – говорит он, – да что же это за прочее такое?» – «Господи боже мой, да неужто не видели вы всех этих дам, что знатных, что незнатных: на этой был наряд из эскарлата, на той – из малина, а третья щеголяла в платье зеленого бархату с длинными рукавами и меховой оторочкою, а к платью накидка у ней красного и зеленого сукна, да такая длинная, чуть не до пят. И все как есть сшито по самой новой моде. А я – то заявилась в моем предсвадебном платьишке, и все-то оно истрепано и молью потрачено, ведь мне его сшили в бытность мою в девицах, а много ли с тех пор я радости видела? Одни лишь беды да напасти, от коих вся-то я истаяла, так что меня, верно, сочли матерью той, кому прихожусь я дочерью. Я прямо со стыда сгорала, красуясь в эдаком тряпье промеж них, да и было чего устыдиться, хоть сквозь землю провались! Обиднее же всего то, что такая-то дама и жена такого-то во всеуслышание объявили, что грешно мне ходить такой замарашкою, и громко насмехались надо мною, а что я их речи слышу, им и горя мало». – «Ах, душенька, – отвечает бедняга-муж, – я вам на это вот что скажу: Вам ли не знать, душа моя, что, когда мы с вами поселились своим домом, у нас нитки своей не было, и пришлось обзаводиться кроватями да скамьями, креслами да ларями и несчетным другим скарбом для спальни и прочих комнат, куда и утекли все наши денежки. потом купили мы пару волов для нашего испольщика (в такой-то местности). А еще обрушилась намедни крыша на нашем гумне и надобно его покрыть без промедления. Да к тому же пришлось мне затевать тяжбу за вашу землю, от которой нам никакого дохода, – словом, нет теперь у нас денег или же есть самая малая толика, а расходов выше головы!» – «Ах, вот как вы заговорили, сударь мой! Так я и знала, что вы, в отговорку, не преминете попрекнуть меня моим приданым!» И она, повернув мужу спину, говорит: «Оставьте же меня, ради бога, в покое, и больше вы от меня ни словечка не услышите». – «Ой, лихо мне, – печалится простак, – что ж это вы ни с того ни с сего разгневались!» – «Да чем же, сударь, я – то виновата, что земля моя доходу не приносит, мое ли это дело? Вам, небось, ведомо, что за меня сватались тот-то и тот-то и еще десятка два других – уж эти меня и без приданого взяли бы, да я никого не хотела, кроме вас, очень вы мне приглянулись, а сколько горя причинила я этим почтенному отцу моему! Ну да теперь-то я за свое своеволие сторицей расплачиваюсь, ибо нет меня несчастней на свете. Сами скажите, сударь мой, пристало ли женщине моего сословия жить так, как я живу?! (О других сословиях я уж и не говорю!) Клянусь Святым Иоанном, нынче служанки – и те ходят в платьях много богаче моего воскресного. Ох, не знаю, зачем это иные добрые люди умирают, а я живу да маюсь на белом свете, – пусть бы Господь прибрал меня поскорее, по крайней мере, не пришлось бы вам меня кормить и терпеть от меня всяческое неудовольствие!» – «Ах ты господи, душенька моя, – молит ее муж, – да не говорите вы так, не терзайте моего сердца, ведь я на все для вас готов! Вы только потерпите некоторое время, а теперь повернитесь ко мне, я вас приласкаю!» – «Боже сохрани, и не подумаю, до того ли мне сейчас! И дай господи, чтобы вы о ласках помышляли не более моего и никогда ко мне не прикасались!» – «Ах, вот вы как», – говорит он. «Да уж так!» – отвечает жена. Тогда, желая испытать ее, спрашивает муж: «Верно, коли я умру, вы тотчас же за другого выйдете?» – «Сохрани Бог! – вскрикивает жена, – за вас-то я выходила по любви, и никогда больше ни один мужчина не похвалится тем, что целовал меня; да знай я, что мне суждено вас пережить, я бы на себя руки наложила, чтобы умереть первой!» И в слезы. Так вот причитает в голос молодая притворщица, хотя в мыслях-то у ней совсем обратное, а супруг никак не поймет, смеяться ему или плакать: ему и лестно, что его любимая жена столь целомудренна и об измене не помышляет, ему и жалко ее донельзя оттого, что она опечалена, и не будет ему покоя, пока он не утешит и не развеселит ее. Но она, твердо положив добиться своего, то есть желанного платья, все безутешна. И для того, встав поутру чуть свет, ходит весь день, как в воду опущенная, и слова путного от нее не добьешься. А как наступит следующая ночь и она ляжет спать, муж ее, по простоте душевной, все будет приглядываться, заснула ли она и хорошо ли укрыта. И если нет, то Заботливо укроет ее потеплее. Тут она притворно вздрогнет, и простодушный супруг спросит ее: «Вы не спите, душенька?» А она в ответ: «До сна ли мне!» – «Ну что, вы утешились ли?» – «Утешилась?! А о чем мне (горевать? У меня, слава богу, всего довольно, чего же |мне еще!» – «Клянусь богом, душенька моя, будет у вас все, что вам угодно, уж я постараюсь, чтобы на свадьбе у кузины моей вы были наряднее всех дам». «Ну нет, я больше в гости ни ногой!» – «Ах, прошу Вас, голубушка, сделайте такое одолжение, пойдемте на свадьбу, а все, что требуется из нарядов, я вам доставлю». – «Да разве я у вас просила? – говорит она. – нет, ничегошеньки мне не надобно, я из дома-то теперь никуда, кроме как в церковь, не выйду, а что я вам то словo сказала, так тому причиною мои знакомые, что застыдили меня вконец, – уж мне одна кумушка довела, как они обо мне судачили». Победа достигнута; простодушный муж занимает деньги, чтобы купить все необходимое. И, купив, возвращается к жене со всем добром, что она у него выпросила, та притворяется, будто и не рада вовсе, и вслух проклинает тех, кто завел всю эту моду на роскошные наряды, потом же, видя, что дело сделано и сукно с бархатом у нее в руках, заводит такие речи: «Ах, друг мой, не попрекайте меня тем, что вынудила я вас потратиться на дорогое сукно и рытый бархат, ведь самое красивое платье не в радость, если в нем зябнешь». Каждая из «радостей» описана подобным же образом в ряде живых сценок, где женские хитрость и настойчивость неизменно берут верх над простодушием мужа. Вот кумушки, собравшись в комнате роженицы и учинив шумную пирушку, настраивают женщину против мужа; вот жена, решив отправиться в паломничество, чтобы встретиться с вздыхателем, убеждает мужа в том, что болезнь их ребенка помешала ей исполнить данный обет; вот вся семья, теща, кузины, горничные, вплоть до духовника убеждают несчастного «простачка», заставшего свою жену в приятном обществе, будто все то, что он видел, видел собственными глазами, всего лишь следствие недоразумения… Результатом неизменно становится разорение «бедняги», который попался в «ловушку» брака и который ради того, чтобы исполнить прихоти жены или исправить наделанные ею глупости: Тратит свою жизнь на заботы и страдания, Вовсе не желает, чтобы было по-другому. Так и проживет жизнь, постоянно мучаясь, И горестно закончит свои дни… Между женщиной, вдохновительницей всех подвигов, воспетой куртуазной литературой, и развратной женщиной и источником всех бед, которую выводят на подмостки «Сто новелл» и «Пятнадцать радостей брака», существует обширная «прослойка», к которой могут относиться другие документальные или литературные свидетельства. Документы того времени – в особенности королевские грамоты о помиловании – говорят скорее в пользу авторов-женоненавистников: многочисленные дела об адюльтере (в которых достаточно часто оказывались замешанными священники) и акты возмездия мужа по отношению к неверной жене и ее возлюбленному. Но надо учитывать и то, что по природе своей документы такого рода показывают нам случаи исключительные. Куда более характерны два документа, созданные немного раньше «Пятнадцати радостей брака» и представляющие собой «учебники поведения», предназначенные: для женщин: «Книга рыцаря де ла Тур Ландри для воспитания его дочерей» и «Парижский хозяин». Помимо наставлений, которыми полны обе книги, интерес представляет то, каким образом авторы подходят к проблемам чувства и супружеской жизни: они делают это с поражающими нас реализмом и откровенностью. В ту эпоху покров стыдливости, которым в более поздние времена было принято окутывать некоторые аспекты реальной жизни, считался совершенно излишним. Для того чтобы привить своим дочерям порядочность и целомудрие, рыцарь де ла Тур Ландри рассказывает им на редкость вольные истории о супружеских изменах и блуде в совершенно непристойных выражениях. Все грехи рассматриваются как ведущие к плотскому греху, а все наставления имеют целью отвратить от искушений плоти: надо, едва проснувшись, прочитать молитвы «с чистым сердцем и набожно», ибо благодаря тому демон плоти отступал от юных дев; до самой свадьбы девицы должны были три раза в неделю соблюдать пост, «чтобы лучше обуздывать свою плоть, и та не сбивалась бы с пути». Но можно ли девушкам до вступления в брак, по крайней мере, «любить ради любви», то есть в соответствии с правилами куртуазной любви, страстной и платоинической одновременно? Рыцарь и его жена вступают длительную дискуссию на эту тему. Де ла Тур Ландри допускает, что они могут делать это «в некоторых подобающих случаях, например в ожидании свадьбы», поскольку, по его словам, «представляется, что в честной любви нет ничего, кроме блага, и к тому же возлюбленный от этого лучше себя чувствует, и становится веселее, и ведет себя достойнее, и лучше держится при всех обстоятельствах, чтобы нравиться своей даме и своей милой. И еще скажу вам, что это великая милость, когда дама или девица помогает сделаться хорошим рыцарем и хорошим оруженосцем». Но его жена считает вздором все эти прекрасные теории, согласно которым женщины оказываются вдохновительницами подвигов мужчин, «ибо тем, кто говорит, что они (дамы) творят добро и оказывают честь, что ради них совершают подвиги и покрывают себя славой, ничего не стоит это сказать ради того, чтобы им понравиться и чтобы можно было рассчитывать на их благосклонность… Но пусть мужчины говорят, что делают это ради своих дам, на самом деле они все это делают ради себя самих и чтобы снискать у всех честь и славу». Что касается клятв, вздохов и признаний, «говорю вам, они у них всегда наготове и отделаны, как бывает только у тех, кто часто ими пользуется, потому что, не добившись благосклонного ответа от одной, они решат получить лучший ответ от другой». «По крайней мере, – отвечает рыцарь, и его ответ показывает, что формы куртуазной любви входят в кодекс вежливости у „воспитанных“ людей, – согласитесь, что, когда они будут замужними, любовь доставит им удовольствие, развеселит их и научит лучше вести себя и лучше держаться с порядочными людьми, потому что великим благом будет для них сделать ничтожного человека блистательным и красивым». Но госпожа де ла Тур Ландри не дает себя уговорить: она не может смириться с тем, чтобы замужняя женщина принимала любовные клятвы от кого-то другого, кроме мужа, «потому что совершенно точно у женщины не может быть двух сердец, чтобы любить того и другого»; ко всему еще священные узы брака не оставляют места для иной любви, кроме супружеской. И все же, настаивает де ла Тур Ландри, «разве может дамуазель (то есть замужняя женщина) отказаться от того, чтобы сделать рыцаря более достойным и увеличить его доблесть, приняв (чисто духовную) любовь, которую он ей дарит?» Дама соглашается с тем, что если любовь рыцаря не сопровождается никакими «просьбами», дамуазель может ее принять. «А если он попросит ее обнять и поцеловать его, это ничего не значит, это все ветер уносит». Пусть другие так поступают, если им нравится, возражает дама, «а что касается моих дочерен, здесь присутствующих, я запрещаю им целоваться и при жиматься и предаваться прочим забавам в том же роде… потому что после влюбленных взглядов начинаются объятия, потом поцелуи, а там и к делу переходят». И потому лучше не ступать на этот слишком уж скользкий склон, по которому, несомненно, скатилась не одна честная женщина. Границы куртуазной и иной любви и в самом деле были предельно размытыми. Автор «Маленького Жана де Сентре» предоставляет нам постоянно сомневаться в природе отношений между госпожой де Бель-Кузин и ее рыцарем, которому она дала ключ от своей комнаты. Двусмысленность заходит еще дальше в исповеди дамы, обвиненной в преступных отношениях с неким сеньором: «Клянусь тем, что сейчас приму (Святым Причастием) и осуждением собственной души, он ни о чем меня не просил и делал со мной низостей не более, чем зачавший меня отец; я не говорю, будто он не спал в моей постели, но в этом не было ничего плохого, и ни одной дурной мысли у нас не было…» И потому, если, как в любую другую эпоху, и происходили любовные драмы, в те времена для преступницы нередко находились смягчающие обстоятельства: рыцарь де ла Тур Ландри приводит своим дочерям в пример трех женщин, две из которых были осуждены бесповоротно за то, что имели слишком много платьев или раскрашивали себе лицо, а что касается третьей, «которая несколько раз спала с оруженосцем» – раз десять или двенадцать, уточняет он, – то она отправилась в чистилище. Правда, дама эта исповедовалась в, своих грехах, «потому что если бы она не исповедовалась как следует, она была бы осуждена». К мужской неверности относились еще более снисходительно, – должно быть, потому, что авторы наши были мужчинами… Среди «заповедей» для женщин «Парижский хозяин» после благочестия, целомудрия, любви и послушания мужу называет искусство «мягко образумливать того, если он пытается шалить…», и де ла Тур Ландри рассказывает нам поучительную историю женщины, которая, зная об изменах мужа, далеко заходила в своем смирении, потому что, «когда он возвращался после своих шалостей, он находил зажженную свечу, воду и чистое полотенце… и, когда он возвращался, она ничего не говорила, только просила его вымыть руки». Ее кротость в конце концов подействовала на мужа, который перестал грешить и, – заключает рыцарь, – «вот вам хороший пример того, как любезностью и послушанием можно лучше наказать и обезоружить своего господина и повелителя, чем грубостью и суровостью». И все же он соглашается с тем, что муж не должен слишком сердиться на жену за то, что она ревнует, «ибо мудрец сказал, что ревность придает терпкость любви, и я думаю, что он прав». Но оба наши автора, и тот и другой, придают огромное значение внешнему виду женщины или молодой девушки. Они не должны делать ничего такого, что притягивало бы к ним внимание, избегать всего, что могло бы показаться вызывающим или хотя бы слишком привлекательным. Рыцарь рассказывает дочерям, что в молодости он едва не женился в первый раз на благородной девице, но, найдя ее слишком приветливой, отказался от своего намерения. По улице женщина должна идти «держа голову прямо, недвижно опустив веки, и видеть прямо перед собой четыре туазы дороги, и не глядеть и не бросать взглядов ни на мужчин ни на женщин, хоть налево, хоть направо». А в церкви, где нередко назначались любовные свидания, она не должна поглядывать влево-вправо, «вертя головой, словно ласочка». Наконец, непрестанно храня подобающее ее званию достоинство, женщина должна пренебрегать непомерными требованиями моды". Конечно, нельзя от нее требовать, чтобы она хранила верность отжившим модам, – надо жить в своем веке и не отставать от других, – «но благоразумные женщины должны отступать так далеко, как только могут, и брать на себя скорее меньше, чем больше». Впрочем, «новые веяния» очень часто приходили из-за границы и глупо выглядели в другой стране. Наилучшим правилом поведения оставалось «придерживаться золотой середины для добропорядочных женщин своей страны и большей части населения королевства, в коем вы пребываете, ибо, вырядившись в новые наряды, пришедшие от иностранных женщин и из других краев, вы скорее навлечете на себя насмешки и издевательства, чем украсите собственную страну. И знайте наверняка, что те, кто первыми наденут эти наряды, навлекут на себя град насмешек». Но и самые мудрые рассуждения ничего не стоили по сравнению с притягательностью новой моды, и «сегодня, стоит только услышать, что у какой-нибудь дамы появились новое платье или новый убор, ни одна из тех, кто услышал эту новость, не успокоится до тех пор, пока не получит точную копию, и что ни день станет твердить своему мужу: „У такой-то есть такая-то вещь, которая слишком ей идет, и вещь эта слишком прекрасна, и я прошу вас, сударь, чтобы у меня была такая же“. И если муж ей скажет: „Душенька моя, если у нее это и есть, то у других, женщин не менее благоразумных, чем она, этого и вовсе нет. – Ну и что, сударь, если они не умеют устраиваться, так мне-то что за дело? Раз у нее это есть, значит, и я вполне могу эту получить и носить не хуже, чем она“. И скажу вам, что они найдут столько веских доводов, что поневоле придется им уступить и удовлетворить их желание заполучить новинку». Мы уже видим здесь вышедшее из-под пера рыцаря де ла Тур Ландри трезвое заключение, которое полвека спустя повторит автор «Пятнадцати радостей брака». Для того чтобы выправить картину и получить более беспристрастное представление о положении женщин, следовало бы противопоставить этим советам, свидетельствам и критике женскую точку зрения. Но именно тогда, в конце XIV в., когда появились «Книга рыцаря де ла Тур Ландри» и «Парижский хозяин», нашлась женщина, Кристина Пизанская, которая попыталась отстоять достоинство своего пола от нападок, которым оно подвергалось, и потребовать для женщины положения более высокого, чем «рабыни» мужчины. Споря с «Романом о Розе», где говорится, будто честная женщина «Этакая же редкость, как черный лебедь, она утверждала, что существует множество „порядочных женщин“, и пользовалась примерами из Библии и светской истории. Тем, кто отказывал женщинам в каком-либо уме и каком бы то ни было здравом смысле, она указывала на подневольное состояние, в котором их удерживали мужчины, препятствуя всякой возможности доступа к культуре род тем предлогом, что „слишком много зла доставляют женщинам чтение и сочинение“. Она допускала, что мужчина может требовать от жены послушания, но не до такой степени, чтобы прилюдно ее бить: Держи жену в подобающем страхе, Но не вздумай ее колотить… Однако именно из-под пера мужчины жалобы и требования женщин излились с особенным пылом. В письме, адресованном им Гонтье Колю, своему собрату-гуманисту, Жан де Монтрей, который, однако же, в споре вокруг «Романа о Розе» выступал против Кристины Пизанской, излагает своего рода прозопопею справедливых обид жены Гонтье на мужа. «Прошу вас, скажите, разве недостаточно я вам покорна и во всем, и всегда послушна? Круглый год я только и выхожу из дома, что в церковь, да и то только после того, как смиренно испрошу у вас на то разрешения. Вам же, напротив, позволено по собственной воле днем и ночью разгуливать где вздумается и проводить время за игрой в кости или шахматы. Дай-то Бог, чтобы вы, против собственной совести, не наделали еще большего зла (я думаю о том, чему вы вполне достаточно и более чем достаточно, – мне стыдно об этом говорить, но я все-таки скажу, – платите дань, и что прекрасно показывает ваше равнодушие и ваше презрение…). Что сказать о доме и о расходах на него? Если бы я их не ограничивала, тогда как вы отличаетесь, если не сказать большего, столь великой щедростью, все шло бы совсем по-другому… Вот так, вот так мы, ни в чем не повинные женщины, всегда будем проклинаемы этими мужчинами, которые думают, будто им все дозволено, и нет на них законов, тогда как нам ничего не полагается. Они пускаются в разгул и разврат, а нас-то, стоит нам только чуть повести глазами в сторону, обвиняют в супружеской измене. Мы – не жены и не подруги, но пленницы, захваченные у врага, или купленные рабыни. В своем доме эти сеньоры не довольствуются заботливо приготовленным завтраком с утра и обедом вечером; ночью им требуется роскошная постель, они всегда должны иметь под рукой такую одежду и белье, какие им нравятся, не то в тавернах, на перекрестках и в позорных местах, о коих умолчу, они грызут и оскорбляют нас, терзают нас, обвиняют нас, то и дело требуя от нас того, чего сами нам не дают. Они строги к другим, снисходительны к себе: это неправедные судьи…» ГЛАВА IX. РЕЛИГИОЗНАЯ ЖИЗНЬ И РЕЛИГИОЗНОЕ ЧУВСТВО Церковь во Франции в начале XV в. Великая Схизма. Университет и общественная жизнь. Тип прелата-политика: Пьер Кошон. Упадок дисциплины и нравов. Религиозное чувство: фамильярность и реализм культа святых. Религиозная эмоциональность: народные проповедники; страсти и образ смерти. Отклонения от религиозного чувства: магия и колдовствоСредневековое общество было преисполнено христианской веры, и не было ни одного аспекта частной или общественной жизни, который не был бы пронизан религиозным чувством. Но почитание духовенства удивительным образом сочеталось с глубоким антиклерикализмом; карикатуры на священников или монахов составляли один из наиболее постоянных сюжетов средневековой литературы, сами проповедники не упускали случая привлечь внимание слушателей, критикуя злоупотребления или пороки, чернившие чистоту Церкви. Этот постоянный контраст еще усугубляется в последнем веке Средневековья. Церковь переживала глубокий кризис, материальный и моральный одновременно, и яростные нападки, на нее обрушивавшиеся, казалось, уже предвещали протестантскую реформацию; но именно из-за этого кризиса французская Церковь стремилась играть главенствующую роль как в светской, так и в духовной жизни. Проявления веры говорят об экзальтации и об утонченности религиозного чувства; но в практике богослужений сверхъестественное проявлялось в наиболее человеческих, а иногда и предельно материальных формах. Великая Схизма[31] привела всю Западную Церковь в величайшую растерянность: кто из двух пап, с 1376 г. оспаривавших друг у друга тиару, был истинным наместником Бога на земле? Поначалу правительства заняли позиции, отвечавшие их политическим интересам: король Франции и его союзники признали авиньонского папу, тогда как Англия и Германия высказались за римского понтифика. Но благочестивые души, которым больно было видеть, как делят одежду Христа из единого куска ткани, задавались страшными вопросами: чего стоят таинства, совершаемые священниками, принадлежащими к тому и другому лагерю? Не рискует ли половина христианского мира навлечь на себя вечное проклятие? В этом кризисе французская Церковь играла главную роль, поскольку она опиралась на высочайший интеллектуальный и нравственный авторитет всего христианского мира – Парижский Университет. Вероятнее всего, международный престиж Парижского Университета несколько снизился именно из-за раскола, обособившего его от части христианского мира, а также из-за создания новых университетов в различных странах Европы. Образование, которое он давал, в XIII в. столь блестящее, начало застаиваться из-за злоупотребления схоластическими рассуждениями, подменявшими суть формой, и в конце концов превратилось в механизм, работающий вхолостую. Но Парижский Университет, с его преподавателями, студентами и служащими, оставался настоящей силой, сохраняя значительную независимость по отношению к государственной власти, которую он заставлял уважать свои привилегии. Стоило людям короля, пренебрегая правом быть судимыми церковным судом, которым пользовались те, кто принадлежал к Университету, арестовать нескольких буйных студентов, как Университет тотчас устраивал забастовку, прекращал наставления и лекции, присвоение степеней и даже угрожал покинуть столицу и перенести свою деятельность в какой-нибудь другой город. Чаще всего королевская власть капитулировала перед угрозой и вынуждена бывала принять меры против злоупотреблений, совершенных ее слугами. После тщетных попыток восстановить единство понтификата, примирив пап-соперников, Университет поддержал «отказ в повиновении», который, отвергая власть авиньонского папы, превращал французскую Церковь в своего рода автономную национальную Церковь. Он призывал всех верных присоединиться к нему и не стеснялся настраивать общественное мнение против своих врагов. Когда Бенедикт XIII откликнулся на «отказ» буллой об отлучении от церкви, Университет заставил прилюдно изорвать ее в клочья, а двух посланцев, которые с ней явились, приговорили к унизительному публичному покаянию. Их усадили в две повозки, одев в черные полотняные стихари с перевернутыми гербами Пьера де Люна (Педро де Луны, то есть Бенедикта XIII) и нахлобучив им на головы бумажные митры с надписью «изменившие Церкви и королю». В таком виде их принудили подняться на эшафот, построенный посреди двора, выставив народу на посмешище. На бурных собраниях представители Университета обличали папу и яростно протестовали против налогов, которые он намеревался собирать с французского духовенства. Университет стал самой надежной опорой тезису соборности, согласно которому верховная власть Церкви воплощалась не в личности святейшего правителя, но во всемирном соборе, который должен был «руководить папой, управлять им, наставлять его во всем, что касается;веры, во всем, что необходимо для спасения». Он потребует в 1429 г. торжественного отречения от своих слов у брата-минорита, заявившего, что лишь папская власть может придать силу закона решениям Базельского собора. Но Университет не довольствовался тем, что вмешивался в жизнь Церкви. Он претендовал также и на то, что во имя истины и справедливости трудится ради установления внутреннего мира в королевстве. Его магистры и доктора восстали против плохого управления королевством, обличили растрату общественных средств и потребовали государственных реформ. В течение сорока лет Университет был тесно связан с политическими превратностями в королевстве. Большая часть его членов встала на сторону Иоанна Бесстрашного в его конфликте с герцогом Орлеанским, и одному из его докторов, Жану Пти, – который уже отличился своими яростными нападками на Бенедикта XIII, – герцог Бургундский поручил оправдать убийство своего кузена. В Генеральных Штатах, созванных в 1413 г., программу реформы излагали представители Университета и духовенства, и поддерживали их народные выступления, где монахи – проповедник Жан Куртекюисс и кармелит Эсташ де Павильи – играли роль предводителей. Знаменитый «кабошьенский ордоннанс», который, порицая наиболее вопиющие злоупотребления администрации, был направлен на создание более справедливого правительства, являлся творением комиссии, где представители Университета и духовенства (в том числе Жан Куртекюисс и Пьер Кошон, будущий судья Жанны д'Арк) играли главную роль. Арманьякская диктатура, на пять лет нависшая над Парижем, заставила Университет умолкнуть, – во всяком случае, во всем, что касалось политических дел, поскольку он продолжал активно вмешиваться в дела, связанные со Схизмой. Некоторые магистры, особенно открыто сочувствовавшие герцогу Бургундии, были брошены в тюрьму или изгнаны. Но возвращение бургиньонов в 1418 г. вернуло Университету его утраченное влияние. Теперь для той маленькой кучки ученых, которая встала на сторону арманьяков, настал черед познакомиться с резней, тюрьмой или изгнанием. Университет, отныне полностью бургиньонский, поддерживал всей своей властью решение «двойной монархии» и поспешил осудить заключенный в Труа договор, обеспечивавший английским государям наследование французского трона. И все же такое поведение не объясняется выгодой: идеалом Церкви было восстановление и поддержание мира; а разве не была «двойная монархия» наиболее действенным средством, способным положить конец конфликту, удручавшему весь христианский мир в течение трех четвертей века? Задавая Жанне д'Арк коварный вопрос, «верит ли она в то, что Бог ненавидит англичан», руанские судьи, несомненно, расставляли ей ловушку, но в то же время утверждали позицию Церкви, стоявшей выше конфликтов, раздиравших правителей. Во всяком случае, регент Бедфорд отдавал себе отчет в том, какие преимущества обеспечивала ему поддержка Парижского Университета и значительной части духовенства; он бережно с ним обращался, множил благотворительные фонды и поручал важные миссии «надежным» магистрам и прелатам, ставшим союзниками английской монархи. Пьер Кошон был одним из типичных прелатов-политиков, которые сделали карьеру благодаря религиозному и национальному кризису, через который в то время проходила Франция. Кошон был студентом Парижского Университета в то время, когда встал вопрос об «отказе в повиновении». Он был из числа тех, кто присоединился к этому решению, и ему было поручено от имени Университета передать этот вопрос на рассмотрение парижского парламента. Затем он вместе с другими теологами был отправлен с посольством в Авиньон, чтобы потребовать от Бенедикта XIII отказаться от тиары. С этого времени он стал неразлучен с бургиньонской фракцией и принимал активное участие в «кабошьенских» волнениях, из-за чего был изгнан из Парижа в 1414 г., когда власть взяли арманьяки. Но Иоанн Бесстрашный обеспечил ему компенсацию: он был послан на Констанцский собор как представитель герцога и продолжал, на теологическом уровне, начатую в Париже борьбу против арманьяков. Пока Жерсон – один из немногочисленных парижских магистров, которые поддерживали арманьяков, – старался добиться осуждения Жана Пти и его апологии тираноубийства, (что было равносильно осуждению самого Иоанна Бесстрашного), Кошон выступил в его защиту и добился того, что этот вопрос не решался. В 1418 г. он вместе с бургиньонами вернулся в Париж и стал при короле «maure de requetes» (докладчиком прошений). Его материальное положение в то время было самым блестящим: пренебрегая каноническим правом, он собрал множество церковных бенефициев: он был капелланом церкви Св. Стефана в Тулузе, архидиаконом в Шартре, Шалоне и Бове, капелланом часовни герцогов Бургундских в Дижоне, и Университет обратился к папе Мартину V с просьбой разрешить ему сохранить эти бенефиции. Мартин V, избранный Констанцским собором, где Кошон играл значительную роль, не мог отказать ему в этой милости; больше того, он назначил его референдарием папского двора и хранителем привилегий Университета. Наконец, в 1420 г. Кошон был «избран» епископом Бове, где показывался крайне редко. В действительности он стал одним из доверенных лиц регента Бедфорда и вошел в совет при молодом короле Генрихе VI, получая тысячу ливров в год. Впрочем, завоевание Бове арманьяками вследствие первых успехов Жанны д'Арк вынудило его окончательно покинуть свой епископальный город, и тогда он укрылся в Руане, где английское правительство возлагало на него многочисленные миссии: одна из этих миссий состояла в том, что он должен был вести процесс Жанны д'Арк. Его услуги принесут ему в 1432 г. еще один епископский пост – в Лизье. Но Кошон удовольствуется тем, что станет получать с этого доходы, а жить продолжит в Руане; позже его отправят на Базельский собор депутатом от Англии. В 1435 г. он будет присутствовать на Арраском конгрессе, где произойдет примирение между Карлом VII и герцогом Бургундским, прелюдия к французской победе над Англией. Но Кошон сохранит верность английскому королю и будет до конца отстаивать законность его прав на французскую корону. Он окажется в Париже, когда в 1436 г. туда вернутся сторонники Карла VII; укрывшись в замке Сент-Антуан, он едва не попал в плен, но ему удалось добраться до англичан. Несколько лет спустя мы найдем его в Англии, куда он прибыл – на этот раз стараясь для короля Франции – вести переговоры о мире между двумя королевствами и договариваться об освобождении герцога Карла Орлеанского, вот уже более двадцати лет находившегося в заточении. Дело в том, что ни его деятельность во время процесса Жанны д'Арк, ни его долгая верность делу Англии не повредили его карьере. Он умер в 1442 г., окруженный почестями, и интересно, что во время реабилитационного процесса Жанны д'Арк большинство свидетелей заботились о том, чтобы не опорочить его память. Случай Кошона – теолога, политика и дипломата – был далеко не единственным. Людовик де Люксембург, брат бургундского капитана, который продал Жанну д'Арк англичанам, тоже сделал великолепную карьеру. Он также поддерживал бургиньонскую партию и в 1422 г. явился в Лондон с посольством, которому поручено было поздравить молодого Генриха VI, «короля Франции и Англии», с восшествием на престол. Сделавшись канцлером молодого короля, получив епископство Теруанское, он тем не менее жил в Париже, который Бедфорд поручил ему защищать после безуспешной попытки Жанны д'Арк взять город. Это был «человек, покрытый кровью, – пишет о нем Парижский горожанин, – сильно ненавидимый народом, поскольку о нем по секрету, а нередко и в открытую говорили, что только от него зависело, чтобы во Франции установился мир; итак, его проклинали, и всех его сообщников вместе с ним, не меньше, чем императора Нерона». Он также бежал из Парижа при возвращении французов в 1436 г. Ему удалось добраться до Руана, где он получил место архиепископа. Но французской метрополии он предпочел епископство Илийское, пожалованное ему Генрихом VI одновременно с щедрым пенсионом, чтобы вознаградить его за понесенные во Франции утраты. Он вел роскошную жизнь в своих поместьях и умер в 1448 г. Жизнь таких «политизированных» прелатов была малосовместима со строгим соблюдением церковной дисциплины. Редко кто из епископов интересовался духовным руководством собственной епархией, где они чаще всего и не жили, передоверяя заботу о своей пастве викариям. Случай Пьера Кошона – правда, изгнанного из своего епархиального города, как в те же времена произошло и с другими прелатами, – или Людовика де Люксембурга, который никогда не жил в Теруане, не исключение. Епископ Ланский, Гийом де Шампо, в течение пятнадцати лет ни разу не появился в своей епархии, передав свои полномочия епископу… Памье. Зато Луи д'Аркур, епископ Нарбонский и советник Карла VII, почти не покидал Нормандии; что касается Гийома д'Этутвиля, обладавшего многочисленными епархиями во Франции, то он жил по преимуществу в Италии. Началась настоящая «охота за бенефициями»: каждый старался возместить утраченные из-за военного разорения доходы. Этутвиль, архиепископ Руанский, был одновременно с этим епископом Сен-Жан-де-Морьен, Диня и Безье, настоятелем Сент-Уана, Жюмьежа и Мон-Сен-Мишеля. Схизма и соборный кризис еще больше усугубили положение, поскольку в погоне за одними и теми же бенефициями сталкивались между собой кандидаты, принадлежавшие к различным партиям. А в 1409 г. произошла кровавая драка между священниками в Тулузском соборе по время оглашения буллы Бенедикта XIII, которой он отлучал от церкви сторонников архиепископа Виталия де Кастелланота. В 1434 г. пост епископа Альби оспаривали друг у друга назначенный папой Робер Дофен и Бернар де Казильяк, избранный канониками Альби в соответствии с решением Базельского собора. Бернар вошел в город именем собора в сопровождении армии, вооруженной пушками и бомбардами, и осадил епископский дворец. Тогда Робер Дофен обратился к знаменитому наемнику Родриго де Вильяндрандо, предложив ему за помощь шесть тысяч экю и две крепости. Родриго принял предложение, окружил город, сжег урожай и окрестные деревни, разрушил госпиталь в предместье и заставил альбигойцев сдаться. После чего вошел в Альби, явился в собор и, поднявшись на кафедру, от имени Робера Дофена завладел епархией Альби, а его спутники тем временем располагались в домах горожан, соглашаясь освободить их лишь в обмен на выкуп8 . Примерно в то же время из-за обладания епархией Турне столкнулись два кандидата: Жан д'Аркур, назначенный папой, и Жан Шевро, которого поддерживал герцог Бургундский. Для того чтобы заставить противника сдаться, Филипп Добрый велел окружить город и забрал все доходы епархии; в то же время Шевро попытался завладеть своим постом при посредстве магистра теологии по имени Вивьен, который обосновался в церкви; но когда жители Турне узнали об этих маневрах, «они отправились в церковь, где названный Вивьен восседал на епископском кресле, и очень грубо стащили его с этого кресла, содрав с него стихарь и другие одежды. И многие пришли в такую ярость, что хотели его убить». Вивьен спасся лишь благодаря вмешательству членов городского магистрата, которые не нашли другого средства его защитить, кроме как запереть в тюрьме. «И, – говорит Монстреле, – из этой неприятности воспоследовали многие беды, продолжавшиеся четыре или пять лет». Война между государствами и гражданская воина, разрушавшие все вокруг, еще более усилили созданную Схизмой анархию. Документы, собранные отцом Денифлем и связанные с «разорением церквей Франции» во времена Столетней войны, представляют нам удручающую картину. Повсюду мы видим лишь сожженные или разрушенные церкви, где перестали совершать службу, обветшавшие монастыри, брошенные прежде обитавшими в них монахами. В графстве Керси из тысячи церквей к 1430 г. остались лишь три или четыре сотни действующих храмов. В Суассоне коллегиальная церковь, разграбленная арманьяками после взятия ими города в 1414 г., осталась совершенно заброшенной, женские монастыри в предместьях были разрушены, и монашки побирались, чтобы выжить. В Шарите-сюр-Луар большинство монахов были убиты или изгнаны, риги сожжены. Епископ Люсона принужден был покинуть свой полностью разоренный город и искать убежища в аббатстве Фонтене-ле-Конт. Монастырь Лонпон, принадлежавший парижской епархии, мог содержать лишь четырех монахов, тогда как раньше его доходы обеспечивали существование двадцати пяти монахам. В ходатайстве, адресованном папе премонтрантами[32] из Сен-Мари де Булонь, содержится любопытное свидетельство того, в каких условиях жили монахи в «зонах военных действий»: они могли лишь с риском для жизни обрабатывать принадлежавшие монастырю поля, поскольку солдаты немедленно замечали их белые одежды. И вот они попросили у папы разрешения «замаскироваться», «поскольку, Ваше Святейшество, если бы они были одеты в другую одежду, например черную, они были бы в меньшей опасности, потому что их не так хорошо видели бы издалека враги и солдаты, когда они шли бы собирать плоды и доходы и заниматься другими монастырскими делами». Подводя итог беспорядков, разорявших его епархию в течение полувека, епископ Периге пишет в 1442 г.: «Богослужением пренебрегают, церкви осквернены, превращены в крепости или тюрьмы и сделались едва ли не разбойничьими притонами». Наверное, труд отца Денифля рискует оказаться неточным отражением реальности, поскольку в нем приведены лишь те документы, в которых говорится о разорении и упадке церквей. Осторожность предписывает не обобщать подобные свидетельства. Там, где церковная жизнь продолжала течь нормально, этот ее нормальный ход не оставил следа в документах. Но не было областей, которым удалось бы полностью избегнуть бедствий войны, и ордонанс Карла VI, датированный 1408 г. – то есть составленный до крупномасштабных разорении, причиненных наемниками и живодерами, – рисует печальную картину положения церквей в королевстве: здания лежали в руинах или были серьезно повреждены, земельные владения заброшены, проданы или заложены, священные чаши и сосуды сданы в залог или проданы за бесценок. Война положила конец регулярным инспекциям, проводимым контролерами; генеральные капитулы, собиравшие аббатов и приоров крупных конгрегации, перестали собираться периодически, как раньше. «В этих областях почти утрачен монастырский уклад», – сказал в 1418 г. аббат Сен-Мексана. Дисциплина слабела тем более, что нередко дурной пример подавали сами монахи: «Аббат Дамп», весело просаживавший доходы своего монастыря на то, чтобы устраивать роскошные пиры для своей дамы, несомненно, не был чистой выдумкой автора «Маленького Жана де Сентре»; нередки были случаи, когда аббаты или прелаты жили на широкую ногу, в то время как монастырь приходил в упадок или кафедральный собор готов был вот-вот обвалиться. Настоятельница Нотр-Дам де Руаймон не только забросила и богослужение, и воспитание монашек, но еще и распродавала в свою пользу монастырские реликвии и драгоценности. И стоит ли удивляться тому, что многие представители низшего духовенства вели «дурную жизнь»? В королевских грамотах о помиловании нередко упоминается о духовных лицах, которые добровольно или вынужденно оказывались в разбойничьих шайках, и не только для того, чтобы служить мессы или ухаживать за ранеными: они участвовали в дележе награбленного, и обвинялись они в убийствах, изнасилованиях, поджогах. Другие, оставив монашеский наряд, ходили в таверны и прочие злачные места, подобно тем трем священникам из церкви Блан-Манто, которые во время английской оккупации были арестованы «в переодетом виде, при кинжалах и мечах» после драки в парижском кабаке. Что касается распутного кюре, неизменно присутствовавшего в сатирической литературе Средневековья, то, если верить «Ста новеллам», этот тип стал весьма распространенным: «… Сегодня так много стало священников и кюре, кои сделались до того веселыми и компанейскими людьми, что ни одна проделка, свойственная людям мирским, им не представляется невозможной или трудной…» – это свидетельство могло бы показаться сомнительным, не будь оно подтверждено то и дело повторяющимися обвинениями, выдвинутыми против всех тех, кто «носил одежды Церкви и при этом-содержал подозрительных женщин в своем доме или другом месте». Здравомыслящие люди видели лишь один способ помочь горю и устранить беспорядки, вызванные незаконным сожительством священников с женщинами: отменить обет целомудрия, которым связывали себя духовные лица. «И что хорошего вышло из установления не женить священников, – спрашивает Ален Шартье, – разве что законный брак обернулся прелюбодеянием, а честное сожительство с одной-единствен-ной супругой превратилось в умножение греховного разврата». Жерсон изобразил яркую картину падения нравов и забвения всякой дисциплины на разных ступенях церковной иерархии. «Чему служит, на что нужна Церкви эта великолепная княжеская пышность, эта ненужная роскошь прелатов, кардиналов, заставляющая их словно бы позабыть о том, что они – люди? И как отвратительно, что у одного из них – две сотни, у другого – три сотни бенефициев. Ведь именно из-за того, не правда ли, богослужение хиреет, церкви нищают, лишившись достойных и ученых людей, и сколько дурных примеров подается верным… Подумайте, разве лучше, чтобы имущество Церкви поглощали лошади, собаки, птицы и излишняя свита нынешнего духовенства, нежели бедняки Христовы?.. Для чего надо каноникам кафедральных соборов, надев шпоры и облачившись в короткие одежды, отказываться от всех одеяний священников и, сменив их на воинские, упражняться в обращении с оружием и дротиками? Ибо епископы также взялись за оружие, отложив книги и стихари; и они бьются на полях сражений подобно мирским правителям… А теперь откройте глаза и взгляните, не уподобились ли кельи монахинь жилищам куртизанок; разве отличаются чем-нибудь священные монастыри каноников от рынков и лавок, разве кафедральные церкви не превратились в вертепы воров и мошенников? Посмотрите, разве под тем предлогом, что они нанимают служанок, некоторые священники не завели обычай содержать незаконных сожительниц? Судите сами, надо ли в церквях иметь такое множество разнообразных картин и росписей и не приводят ли они простых людей к идолопоклонству?» Намекая на опасность идолопоклонства, которую таили в себе некоторые религиозные обряды, Жерсон подчеркивает одну из наиболее постоянных черт средневековой народной набожности: смешение видимого, материального представления о предметах веры и их сверхъестественной сущности. Это обстоятельство не было свойством одного лишь последнего века Средневековья, и злоупотребления культом реликвий в предшествующие века служат тому доказательством. Наивная и крепкая вера толпы питалась не умственными спекуляциями, но образами. Эти образы XV столетие множило в скульптурах, живописи, миниатюрах, сообщая им реалистический характер, свойственный всему искусству того времени. Никогда святые не были так близки к человеку, до такой степени, если можно так выразиться, не вмешивались в его повседневную жизнь. В XIII в. скульпторы одевали святых в длинные туники, щедро и торжественно их драпировали, что сообщало им некое сверхчеловеческое величие; век спустя Ренессанс додумается одевать их «в античном вкусе», отодвигая их, таким образом, в мир, менее доступный для фамильярности. В XV в. святые признали моды и манеру поведения тех, кто им поклонялся: Св. Иосиф сделался «подмастерьем столяра», Св. Крипин и Св. Крипиниан кроили кожи в своей лавочке, Св. Иаков ходил в таком же рубище, как и паломники, с какими можно было ежедневно встретиться на больших дорогах, Св. Рох был облачен в одежды зачумленного. На сцене, где представляют мистерии, между пылающей пастью ада и раем, откуда исходило сладкое пение, персонажи Страстей или Золотой легенды почти не отличались одеждой от теснившихся вокруг зрителей. И, вопреки поговорке, советовавшей прибегать за помощью к Богу, а не к святым, именно к ним, более близким, более «земным» обращается богомольный народ. Католическая доктрина видит в них всего лишь посредников между людьми и Господним всемогуществом, но на деле толпа приписывает чудесную силу именно им, их мощам. Ужас перед чумой, которая много раз после великой «Черной чумы» 1348 г. возвращалась во Францию, особенно усилил поклонение Св. Роху, защищавшему от страшной болезни. У Св. Мавра просили излечения от подагры; у Св. Антония – от рожи и прочих кожных болезней. Св. Христофору и Св. Барбе молились об избавлении от внезапной смерти, которая заставляет грешника нераскаявшимся предстать перед Высшим Судией: достаточно взглянуть на статуэтку Св. Христофора, чтобы приобрести уверенность в том, что в этот день тебя не постигнет внезапная смерть. Пресвятая Дева, которой народ поклонялся так же пылко, как и святым, тоже стала более человечной, более привычной. Она была не только Скорбящей Матерью, склонившейся над телом Сына, но также и нежной молодой женщиной в крестьянском или городском костюме, которая кормила грудью новорожденного младенца и улыбалась его невинности. Миниатюристам нравилось помещать библейские или евангельские сцены в современную обстановку, украшать их всевозможными привычными деталями. Фуке помещает навозную кучу, на которой стенал Иов, у подножия донжона Венсеннского замка. Его Св. Анна живет в маленьком домике, из окошка которого видны вдали колокольни Тура; когда Пресвятая Дева посещает Св. Елизавету после рождения ее сына, Иоанна Крестителя, она оказывается в уютном городском домике, где у кровати с балдахином суетятся кумушки, служанка наливает горячую воду в деревянную бадью, а одна из соседок греет полотенца у камина. Таким образом, вся жизнь Св. Семейства изображается с оттенком домашней нежности, и тогда, когда Дитя-Бог смотрит, как его отец работает за верстаком, и тогда, когда он тянет ручки к чудесному красному яблоку, которое подает ему мать. Но в этой простоте крылась опасность: до такой степени уменьшая грань, отделявшую божественное от человеческого, дошли до того, что перестали отличать одно от другого, начали смешивать естественное и сверхъестественное. Проблемы непорочного зачатия Пресвятой Девы и ее супружеской жизни даже у теологов вызывали споры, в которых причудливым образом теология соединялась с эмбриологией. Доходило до того, что показывали статуи Пресвятой Девы, у которых живот открывался, чтобы можно было увидеть Троицу. При таком постоянном контакте с повседневностью вера, возможно, рисковала поистереться, увязнуть в реалиях материальной жизни, если бы она иногда не получала встряску проявлений, оживлявших народный пыл. К их числу можно отнести большие процессии, которые в дни опасности собирали весь город, и население в течение многих дней, а иногда и недель, шло по улицам вслед за мощами и знаменами под пение гимнов и псалмов, и колокола всех церквей непрерывно звонили. И к их числу следует главным образом отнести увещевания проповедников, которые, переходя из города в город, проповедовали на перекрестках дорог и на городских площадях, на кладбищах, потрясая толпу своим ярким красноречием, возбуждая ее восторг, ненависть и раскаяние, провоцируя обращения, массовые избиения, а иногда и восстания. Св. Винцент Феррьер, прибывший из Испании к авиньонскому двору в качестве исповедника Бенедикта XIII, отказался от своей должности и начал проповедовать в Провансе. Он ходил из города в город, ведя за собой толпу кающихся грешников, которые цеплялись за него. Его аскетическая внешность, выразительная мимика, сопровождавшая его слова, – он говорил на валенсианском диалекте, более или менее понятном провансальцам, – покоряли толпу, которая аплодировала анафемам, произнесенным им против дурных священников, содрогалась и утопала в слезах, когда он рисовал перед ней страшное зрелище смерти и ада, ожидающего нераскаявшихся грешников. Он занимался также тем, что примирял врагов, «чтобы исчезли злоба и недоброжелательство». В Лионе, в Пре-д-Эне, он проповедовал шестнадцать дней подряд, и пришлось снести ограду, чтобы впустить толпу, жаждущую его услышать. Он пойдет дальше, а его ученики вернутся в город, чтобы продолжать его дело обращения и примирения. «Дневник Парижского горожанина» сохранил для нас память о проповедях, которых произносил на кладбище Невинноубиенных младенцев в 1429 г. брат Ришар, «человек весьма осмотрительный, искусный в речах, сеятель доброго учения ради наставления ближнего». «Он начал свою проповедь примерно в пять часов утра и закончил между десятью и одиннадцатью часами, и его проповедь без перерыва слушали пять или шесть тысяч человек, и когда он проповедовал, то стоял на высоком помосте, повернувшись спиной к оссуарию, рядом с „Пляской Смерти“». Брат Ришар умело выбрал декорации, и его апокалиптические описания должны были с особенной силой прозвучать на этом кладбище, где сложенные в оссуариях черепа и кости подчеркивали значение «Пляски Смерти», изображенной на стене. В день Св. Марка брат Ришар отправился проповедовать в Булонь-ла-Птит, и «после этой проповеди парижане настолько растрогались и прониклись благочестием, что менее чем через три или четыре часа можно было увидеть сотню горящих костров, на которых люди жгли шахматные доски, карты, шары, кости и всякие предметы, с помощью которых можно было предаваться азартным играм… И в самом деле десять проповедей, которые он произнес в Париже, и одна в Булони, наставили на путь истинный больше народа, чем слова всех проповедников, которые за сто лет проповедовали в Париже». Но власти, обеспокоенные неумеренным успехом проповедей брата Ришара (который предсказывал скорое пришествие Антихриста) и возможными последствиями его пламенных речей, через десять дней потребовали, чтобы он покинул город. Прощание с ним превратилось в апофеоз: он объявил, что будет проповедовать на том самом месте, где принял муки Св. Дионисий: «Туда отправилось более шести тысяч парижан, и большинство вышло в субботу с вечера огромными толпами, стремясь занять с утра в воскресенье лучшие места, и они спали в полях в старых лачугах или кто как мог устроиться». Но эта последняя проповедь была запрещена. И тогда брат Ришар, покинув Париж, отправился в Труа к арманьякам, и это «предательство» уничтожило весь великолепный эффект его проповедей. «И как только парижане узнали, что он таким образом переметнулся… они прокляли его именем Бога и всех святых, и что хуже всего, шахматы, и шары, и кости, словом, все игры, которые он запретил, возобновились, несмотря на его речи…». Подобно брату Ришару брат Тома, который одновременно с ним проповедовал на севере Франции, выступал против чрезмерной роскоши и удовольствий и склонял к принесению в жертву модных уборов и нарядов. Его воздействие на толпу было поистине волшебным: «Куда бы он ни отправился, – пишет Монстреле, – как в добрых городах, так и везде, знатные люди, духовенство, горожане и вообще все люди оказывали ему почести и уважение, какие оказывали бы апостолу Господа нашего Иисуса Христа, спустись он с небес на землю… И, поскольку он был столь совершенен и вселял такую надежду, многие почтенные люди, узнав, что он был человеком благоразумным и жизнь вел праведную, принимались ему служить, куда бы он ни пошел, и многие ради этого оставляли отца и мать, жен, детей и всех близких друзей». Но, отправившись в 1432 г. в Рим, брат Тома отказался предстать перед папой, чтобы оправдать перед ним свое учение, был объявлен еретиком и сожжен заживо. Возбудимость, о которой говорила реакция толпы, принимавшейся рыдать, стоило только проповеднику упомянуть о страданиях Христа, была одной из основных отличительных черт религиозного чувства того времени. Эмиль Маль сумел на одной прекрасной странице показать контраст между религией XIII и религией XV в.: «Нами овладевает соблазн спросить, неужели художники и в самом деле вдохновлялись одной и той же религией? В XIII в. в искусстве отражаются все светлые стороны христианства: доброта, кротость, любовь. Искусство очень редко соглашается изображать скорбь и смерть, или если берется за это, то лишь для того, чтобы облечь несравненной поэзией… Даже Страсти Христовы не возбуждают никаких мучительных переживаний… В XV в. этот отблеск небес давно угас: большая часть произведений, оставшихся от той эпохи, оказываются мрачными и трагическими, искусство являет нам лишь образ скорби и смерти. Иисус больше не учит, он страдает, или, вернее, он словно предлагает нам как высшее учение свои раны и свою кровь». Главной темой религиозных размышлений и в самом деле стали Страсти Христовы, которые рассматривались не с точки зрения догмы, как свершение Искупления, но как подробное перечисление страданий истязаемого Христа. Мы видим здесь словно бы противопоставление тому очеловечиванию Христа, которое отражали нежные и прелестные сцены детства. Перед нами снова Христос-человек, но испытывающий все муки, выпадающие на долю терпящего пытки, какие изображают в сценах Страстей. Не только театр снова и снова представлял эту историю, придавая ей порой прямо-таки устрашающий реализм, но проповедники, теологи и мистики пристально изучали каждую из ран Христа. В книге с цветными или резными картинами, которую художники создавали для просвещения простых душ, множатся изображения Христа, привязанного к кресту; появляются новые объекты поклонения – орудия пытки, копье, молот, губка; почитают Пять Ран, Бесценную Кровь. К Страстям Сына прибавились Страсти Матери с культом Семи Скорбей. Пьета, изображение скорбящей Богоматери, склонившейся над телом сына, – пластическое творение той эпохи, так же как и трагические «положения во гроб». Если смерть-искупление принимает столь трагический оттенок, то чем же становится смерть человека, отягощенного грехом? Точно так же, как физический ужас Страстей словно бы заставляет отступить на второй план догму Искупления, то идея смерти, похоже, лишается утешительного значения, которое придало ей христианство. Она меньше связана с воскрешением тел, чем с их тлением после мук агонии. Вместо того чтобы отстранять пугающие образы, вызванные этой мыслью, авторам будто бы доставляет болезненное удовольствие их умножать. Заставит смерть дрожать, бледнеть, Суставы– ныть, нос– заостряться, Раздуться– горло, плоть– неметь, Сосуды– опухать и рваться. Погребальное искусство, представляющее собой наиболее характерный аспект монументальной скульптуры, отражает эту эволюцию. План могилы с распростертым на камне «gisant» (надгробный памятник в виде лежащей фигуры) не был чем-то новым, но в изображение усопшего были внесены значительные изменения. До начала XV в. умерший изображался таким, каким он был в расцвете лет и каким должен был стать в час воскрешения. Его образ на самой его могиле подтверждал уверенность в вечной жизни. Именно эту концепцию утверждает грандиозная гробница Филиппа Храброго, умершего в 1404 г. Но совсем иная концепция прослеживается в серии надгробных памятников, датируемых первой половиной XV в. Утверждение вечности сменяется изображением распада бренных останков: на могильном камне лежит мертвое тело, а иногда и менее чем тело. Доводя реализм до чудовищной утонченности, скульптор хочет показать, чем станут человеческие останки после смерти, когда разложение и черви превратят, их в то, «для чего ни на одном языке нет названия», по словам Боссюэ, – как, например, надгробное изображение на могиле кардинала Лагранжа, умершего в Авиньоне в 1402 г., устрашающий образ, смысл которого поясняет высеченная над ним надпись: «Несчастный, чем можешь ты гордиться? Ты – лишь прах, и вскоре., подобно мне, станешь зловонным трупом, изъеденным червями». Это утверждение равенства перед смертью мы находим в надписи на гробнице, которую любящий роскошь принц Иоанн Беррийский, меценат и эпикуреец, приготовил для себя в Бурже: «Хочешь знать, что такое знатное рождение, что такое богатство, слава? Взгляни: всего мгновение назад все это у меня было, а теперь у меня больше ничего нет». Целый ряд пластических и литературных произведений иллюстрирует две эти темы: ужас смерти и равенство перед смертью. Обе они вдохновляют создание «Danse macabre» (Пляски смерти), написанной в 1424 г. на Кладбище Невинноубиенных младенцев в Париже. Тридцать персонажей, обозначающих все человеческие сословия – папа, император, король, прелат, монах, крестьянин, рыцарь, – увлекают за собой в круг гримасничающие скелеты, у которых на костях еще держатся кое-где клочки плоти. Каждый из этих утративших плоть трупов являет собой образ того, чем вскоре станет каждый из схваченных ими живых, когда ни митра, ни корона, ни слава, ни богатство уже не будут отличать их от других человеческих существ, обреченных, подобно ему, на окончательный распад. «Пляска смерти» на кладбище Невинноубиенных младенцев – первая по времени из тех, что нам известны, – стала прообразом для многочисленных подражаний во Франции и за ее пределами. Как не увидеть в этой неотвязной мысли о смерти отражения эпохи? Смерть играет главную роль в драме, которую обрамляет пламенеющая декорация Франции начала XV в.; она всегда рядом; грозная и вместе с тем привычная, она примешивается к трудам и радостям повседневной жизни, словно все на том же кладбище Невинноубиенных младенцев, где пустые глазницы сложенных в костницах черепов смотрят на зевак, торговцев, любовников, которые своим движением и шумом наполняют холмистую равнину кладбища. В декорациях мистерий действие развертывается между адом и раем; в театре жизни демон также оспаривает у Бога и его святых человеческие существа. Именно в первой половине XV в. вера в демонов и колдовство особенно сильна. Должно быть, факты колдовства или магии нельзя отнести к повседневным аспектам существования. Несчастные, искупаюшие в пламени воображаемые преступления, в которых они признались, явно представляют собой случаи патологические. Но частота процессов, совпадение признаний, вырванных у обвиняемых, множество сочинений, в которых говорилось о колдовстве, показывают, что мысль о Нечистом и его ухищрениях не оставляла в покое умы людей того времени. Примечательная вещь: верование в действенность колдовства распространено не только среди простонародья, мы встречаемся с ним и у наиболее просвещенных людей. Французский двор начала XV в. с увлечением предавался занятиям магией: для того чтобы попытаться исцелить несчастного короля Карла VI, обращались не только к наиболее известным врачам, но приглашали и тех, кто уверял, будто может вернуть ему разум посредством магических обрядов, а если попытка не удавалась, неудачника сжигали заживо. Брат короля, Людовик Орлеанский, который от безудержного разврата переходил к экзальтации веры, был адептом оккультных наук; он окружил себя некромантами и собирал книги по магии. Жану Пти нетрудно было в своей «Защитной речи»[33] сосредоточить наиболее впечатляющие обвинения против него, представить его вызывающим чертей или готовящим из костей повешенного, похищенного под покровом ночи с монфоконской виселицы, волшебный порошок, который он затем хранил в мешочке на груди под рубашкой. Порча, наведенная на восковую фигурку, обладающую внешним сходством с врагом, которого желали погубить, или окрещенную его именем, была обычным делом как при дворе, так и в народе. Во всех классах общества распространена также была вера в магические свойства мандрагоры (корня растения, родственного белладонне), которая считалась наилучшим средством «для того, чтобы снискать благосклонность дам» и гарантировала ее обладателю, что он никогда не впадет в нищету. Брат Ришар уговаривал парижан отделаться от подобных талисманов, которые «многие глупые люди, – пишет Парижский горожанин, – хранили в надежном месте, и так велика была их вера в эту гадость, что они и в самом деле нисколько не сомневались в том, что, если только у них она есть и при условии, что они будут содержать ее в чистоте, завернув в дорогие шелка или тонкий лен, они никогда в жизни не узнают бедности». И мы даже встречаем в описях княжеского имущества упоминания о дорогих футлярах и ларцах, в которых они хранились. Судьи Жанны д'Арк старались вырвать у нее признание в том, что она владела мандрагорой; она отвечала, что на лугу возле ее деревни это росло, но что она не верит в волшебные свойства растения. Позиция Церкви не только не способствовала разрушению веры в колдунов, но, напротив, ее усиливала. В XIII в. церковные авторы с величайшим скептицизмом относились к представлениям о шабашах, о ночных полетах на метле. Двести лет спустя все изменилось. Если некоторые в предполагаемых действиях демона видели лишь признак физического или душевного расстройства или пытались дать им рациональное истолкование, то такая позиция была исключительной, а иногда и воспринималась как указание на сообщничество. Гийом Эделин, доктор теологии и профессор Парижского Университета, сказавший в своей проповеди, что шабаш ведьм существует лишь в воображении доверчивых людей, предстал перед судом инквизиции и под пыткой признал, что сам был колдуном и, делая такое заявление, повиновался дьяволу. Этот отказ от своих слов позволил ему спастись от костра, но он был приговорен к пожизненному заточению. Как можно было усомниться в реальности существования демона, когда столько обвиняемых признавались, что заключили с ним сделку и почти в одних и тех же выражениях описывали его внешность или его уловки? Сходство объясняется тем, что допросы велись одним и тем же способом в полном соответствии с методом, применяемым инквизиторами к еретикам: чередуя угрозы и пытки с обещаниями помилования, они диктовали или, по крайней мере, подсказывали обвиняемым ответы. Дьявол, как правило, представал в виде животного черного цвета – кота, пса, петуха. И все же иногда для того, чтобы вернее ввести в искушение, он принимал облик красивого молодого человека. Тот, кто обращался к нему за помощью, для начала отрекался от Бога, наступив на распятие или на начерченный на земле крест, затем целовал его ноги, губы, зад. Шабаш, который иногда называли «синагогой», объединял вокруг демона колдунов и ведьм, прибывавших верхом на черных конях, фантастических животных или палках. Там занимались изготовлением ядовитых порошков из змеиной желчи, слюны жаб, пауков, волшебных трав и крови маленьких зарезанных детей. Ведьмы вступали с дьяволом в плотскую связь; колдуны занимались содомией. Жиль де Рэ, который, подобно Людовику Орлеанскому, чередовал показное благочестие с содомией и колдовством, признал, что он множество раз призывал демона вместе со своими наставниками в оккультных науках (в частности, с итальянцем по имени Франциско Прелати), но «не видел и не приметил никаких чертей и не смог с ними говорить, чем был немало раздражен и недоволен». Тогда он сделал новую попытку, велев передать дьяволу через посредство одного из приближенных к нему некромантов, что он готов отдать все, что тот потребует, «кроме своей души и своей жизни», лишь бы получить взамен знания, богатство и власть. Через того же посредника дьявол ему ответил, что «среди прочего он требует, чтобы вышеупомянутый Жиль дал ему кое-какие части тела нескольких детей, и Жиль позже дал названному Франциско Прелати кисть руки, сердце и глаза ребенка, чтобы поднести их дьяволу от имени вышепоименованного обвиняемого Жиля. После чего он собственноручно написал долговую расписку и подписал ее своею кровью, но тщетно дожидался, чтобы дьявол явился скрепить сделку». Подобные признания пытка или хитрость помогли вырвать у несчастных жителей Арраса, обвиненных в «вальденстве» (этот термин приобрел общее значение колдовства). Все, с незначительными вариациями, признали одни и те же демонические действия: они изготавливали волшебную мазь из жаб, вскормленных освященными облатками, а затем сожженных, чтобы смешать их пепел с порошком из костей повешенных и кровью зарезанных детей; этой мазью обвиняемые натирали себе руки, ноги и палочку, на которую садились верхом, и она по воздуху доставляла их к месту шабаша. Там дьявол ждал своих приверженцев, приняв обличье козла, пса или человека; каждый из прибывших опускался перед ним на колени с восковой свечой в руке и целовал его в зад; затем он попирал крест, плевал на него, после чего происходили скотское совокупление и содомский грех. Когда обвиняемым во дворе епископского дворца в Аррасе прочли их показания и спросили, так ли все было в действительности, все ответили «да». Тогда им прочли смертный приговор, и все немедленно отреклись от своих слов, обвиняя адвокатов в том, что те их обманули, пообещав сохранить жизнь. Тем не менее все обвиняемые были казнены, и лишь тридцать лет спустя приговор был пересмотрен. Эта навязчивая мысль о демоне, которая зажгла столько костров, – в том числе и тот самый, на котором горела Жанна д'Арк, – представляется нам признаком неуравновешенности эпохи. Но она не оставит человечество и за искусственным пределом, который история поставила Средневековью, как показывает в самом расцвете Ренессанса «Демонология» одного из самых ясных умов того времени: Жана Бодена. Примечания:1 Арманьяки и бургиньоны – придворные группировки во Франции первой половины XV в., боровшиеся за власть и влияние на душевнобольного короля Карла VI. Во главе бур-гиньонов стояли герцоги Бургундские, во главе арманьяков (получивших свое название от имени коннетабля Бернара д'Арманьяка) – герцоги Орлеанские. Борьба велась по самым разным причинам: из-за желания назначить своих сторонников в королевский совет, возможности пользоваться государственными доходами. Каждый из вождей обеих партийстремился подчинить королевскую политику своим интересам. Герцоги Бургундские не хотели обострения военного конфликта с Англией, ибо это ударило бы по торговымприбылям подчиненного им графстваФландрии. Вождь арманьяков, честолюбивый Людовик Орлеанский, родной брат Карла VI, наоборот, толкал короля к войне. После появления нескольких соперничавших меж друг другом Римских пап (Великая Схизма) каждая партия поддержала своего кандидата. Борьба обострилась с 1406 г. и ознаменовалась рядом кровавых столкновений, убийств, самыми яркими из которых были: убийства Людовика Орлеанского (1407 г.), совершенное по приказу вождя бургиньонов Иоанна Бесстрашного, и самого Иоанна – в 1419 г. Постепенно придворная борьба переросла в настоящую гражданскую войну, позволившую англичанам вторгнуться во Францию и разгромить французов в битве при Азенкуре, куда Иоанн Бесстрашный не прислал подкрепления. После 1419 г. вождем партии арманьяков стал наследный принц Карл. будущий король Карл VII, а бургиньоны заключили с англичанами мирный договор. Примирение арманьяков и бургиньонов произошло только в 1435 г., на мирной конференции в Аррасе. 2 Анжуйская династия – династия графов Прованса, королей Сицилии и Неаполя, родоначальником которой был сын французского короля Людовика VIII Карл Анжуйский (1227-1285). 3 Фьеф (феод, лен) – земельное владение, уступленное сеньором вассалу в обмен на верность и службу (военную помощь и совет). 4 Апанаж – земельное владение, передаваемое члену королевской семьи. 5 Бернар VII, граф Арманьяка (ок. 1360-1418) – сын графа Жана II и Жанны Перигорской. Граф Арманьяка с 1391 г. Женившись на дочери Иоанна Беррийского (1393 г.), он приобрел влияние при французском дворе, где сблизился с братом короля, Людовиком, герцогом Орлеанским, с которым состоял в родственных отношениях (сестра Бернара, Беатриса, была замужем за Карло Висконти, тогда как Людовик женился на Валентине Висконти). После гибели Людовика граф Арманьяка возглавил партию герцога Орлеанского (названную с того времени арманьяками). Стал коннетаблем Франции в 1415 г. и правил от имени короля и дофина до 1418 г. Проводил политику репрессий против бургиньонов. Погиб в ходе мятежа парижан в 1418 г., когда в город вошли бургундские войска. 6 «Помощь» (эд) – экстраординарный косвенный налог (с перевозок, продажи продукции), взимаемый королем для защиты королевства. 7 Бомануар, Филипп де Реми, сеньор де (1250-1296) – выходец из мелкой знати, бальи Клермона-ан-Бовези (1279 г.), королевский сенешаль Пуату и Лимузена, затем Сентонжа, бальи Вермандуа (1289 г.), Турени (1291 г.), Санлиса (1292 г.). Автор «Кутюм Бовези», трактата об административной, судебной практике и теории, правах короля. 8 Религиозные (или гугенотские) войны – войны во Франции XVI в. между приверженцами католической и протестантской церквей. 9 Цензива – земельное держание (наследственное), за пользование которым полагалось выплачивать ежегодный ценз в деньгах или продуктами. 10 Бастида – небольшой укрепленный город (чаще всего их строили на юге Франции). 11 Дозорный путь – дорожка на вершине крепостной стены, по которой передвигался дозор. 12 Сатирическая пьеса. 13 Bazoche (возможно, отbasilica (лат.)) – театральная труппа, одна из самых активных в XV в. 14 Прагматическая санкция – ордонанс Карла VII, обнародованный 7 июля 1438 г. В нем король объявлял о действии на территории Франции ряда канонов, принятых на Базель-ском соборе и ограничивающих власть папы Римского: провозглашалось главенство соборов над папой, отменялось право понтифика раздавать бенефиции и назначать на церковные должности. Прагматическая санкция положила начало независимости французской церкви от Рима – галликанству. 15 Кабош (Лекутелье, Симон) (ум. 1418) – мясник Большой бойни. Один из главарей мятежа парижан (27 апреля – 2 августа 1413 г.). Это восстание было следствием злоупотреблений администрации и королевского окружения. В ходе восстания был обнародован реформаторский ордонанс (26 мая), ставивший целью упорядочить управление и налогообложение в королевстве. Однако бесчинства и насилие Кабоша и его сторонников восстановили против него слой зажиточных горожан, которые во главе с Жаном Жювенелем отстранили «кабошьенов» от власти и впустили в город ар-маньяков. Кабош бежал из Парижа с герцогом Бургундским и вернулся туда только в 1418 г., но больше не играл весомой политической роли. 16 Парижская Ганза – союз северо-французских купцов (с центром в Париже), с целью добиться монополии на торговлю в бассейне Сены. Возникла в правление Людовика VII, в 1171 г. 17 «Пир Фазана» – праздничный пир, устроенный герцогом Бургундским Филиппом Добрым в его Лилльском замке. На праздник доставили живого (а не блюдо из этой птицы, как считает автор) фазана, с золотым ожерельем на шее. Все присутствовавшие клялись, согласно легенде, над фазаном отправиться в поход против турок. 18 Нотабли – представители высшего духовенства, знати и горожан, члены созывающегося королем собрания нотаблей. 19 Жан де Вьенн (ум. 1396) – рыцарь, участник боев за освобождение Франции от англичан в правление Карла V. Адмирал Франции с 1373 г. Воссоздал морской флот Франции и организовал экспедиции в Шотландию и Англию (1385). Погиб в битве при Никополе с турками (1396). 20 Автор имеет в виду Жана V де Бюэя, графа Сансерра (1406-1478). С 1427 г. Жан стал одним из главных военачальников армии Карла VII, а с 1445-го – командовал одной из ордонансных рот короля. Воевал за Карла VII в Анжу, Мене, Гиени. Участник сражения при Кастильоне (1453). Адмирал Франции в 1450-1461 гг. В 1466 г. написал трактат о воспитании юных аристократов «Юноша», где в завуалированной форме поведал о собственной жизни. 21 Девять Героев (или Девять Достойных) – вXIII-XVI ее. символ достоинства и отваги. Жак де Лонгьон в поэме «Обет павлина» (ок. 1312 г.) выводит лиц, на протяжении столетий бывших образцом идеального рыцарского поведения. Среди Девяти Героев были: Гектор, Александр, Цезарь, Иисус Навин, Давид, Иуда Маккавей, Карл Великий, король Артур, Готфрид Бульонский; французы прибавляли к их числу Дюгеклена. 22 Рене Анжуйский (1409-1480) – король Иерусалимский и Сицилийский, герцог Анжуйский и граф Прованский, меценат и покровитель искусств. 23 Изабелла Баварская (1371-1435)– королева Франции, супруга короля Карла VI. После того как Карл VI стал страдать от приступов безумия, оказалась неспособной проводить твердую политическую линию и металась от одной придворной, группировки к другой. Изабелла была крайне непопулярна в народе, особенно из-за своей расточительности и мотовства. Когда в 1417 г. арманьяки выслали ее в Тур, королева присоединилась к Иоанну, герцогу Бургундскому. Согласилась на договор с англичанами в городе Труа (1420) и признала после смерти своего мужа Карла VI королем Франции английского государя Генриха VI. 24 Иоанн Беррийский (1340-1416) – третий сын французского короля Иоанна Доброго, с 1360 г. герцог Берри и Оверни. Участвовал в военных походах Карла V в Аквитанию и Лангедок, после 1380 г. стал генеральным наместником Лангедока. Пытался играть роль примирителя в войне между бургиньонами и арманьяками, но потерпел неудачу и потерял влияние в королевском окружении. Иоанн Беррийский, страстный коллекционер и покровитель искусств, привлекал к своему двору многих известных и талантливых архитекторов (Ги и Дру де Даммартэн), скульпторов (Андре Бонево) и художников-миниатюристов (братья Лимбурги). 25 Филипп Храбрый (1342-1404) – четвертый сын Иоанна Доброго. Получил от отца герцогство Бургундское в 1363 г. Женившись на Маргарите Фландрской, в 1384 г. стал графом Фландрии, заложив основу бургундского государства. С помощью брачных союзов подготовил присоединение к своему государству Эно и Брабант, положив начало политике своих наследников в Нидерландах. Пользовался огромным влиянием при французском дворе, особенно после того как Карл VI сошел с ума. 26 Иоанн II де Бурбон (1426-1488) – герцог Бурбонский, участник боев за освобождение от англичан Нормандии и Гиени (1450-1453), генеральный наместник Гиени (1452-1461), губернатор Лангедока (1466-1486) и Лионнэ (1474-1486); коннетабль Франции (1483). 27 Битва Тридцати (1351) – сражение по образцу турнира между гарнизонами двух бретонских крепостей, одна из которых принадлежала англичанам, другая– французам С одной и другой стороны в бой вступили по тридцать рыцарей, победу одержали французы. 28 Кандидатам на звание герольда. 29 Pasd'armes – разновидность турнирного боя. 30 Emprise – букв. путы, оковы. 31 Великая Схизма – разделение католической церкви на два лагеря в 1378 г., когда было избрано одновременно два Римских папы. В 1378 г. кардиналы, собравшиеся в Риме, под давлением римлян избрали папой итальянца Урбана VI, чуть позже, вернувшись в Фонди, они отреклись от своего выбора и объявили папой француза, родственника французского короля, принявшего имя Климент VII. Христианская Европа разделилась: Франция и Кастилия признали папой Климента, остальные – Урбана. Конфликт завершился только в 1415 г., после Констанцского собора, где избрали одного папу – Мартина V. 32 Премонтранты – монашеский орден, основанный Св. Норбертом в 1121 г. с центром в аббатстве Премонтре. Цель основателя ордена заключалась в том, чтобы совместить созерцательный образ жизни, свойственный монахам, живущим по уставу Св. Августина, и активную деятельность в сельских приходах, без полной изоляции от мирского общества. 33 Речь, в которой Жан Пти оправдывал Иоанна Бургундского, В своего покровителя, в том, что он приказал убить Людовика Орлеанского. В своей речи Жан изобразил Людовика тираном, завладевшим властью в королевстве, и чернокнижником. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|