|
||||
|
Глава 12ЦЕНА КОМПРОМИССА
«Удел» против «земли»Но, быть может, у поместной реформы не существовало альтернативы? Начнем с того, что формирование военно-служилого сословия шло «сверху», не подкрепляясь движением «снизу» – немногие дети боярские и боярские по служильцы жаждали поступить на государеву службу, чтобы получить надел. В процессе испомещения служилых людей на новгородских землях во времена Ивана III желающих и достойных получить поместья все еще оказывалось очень и очень недостаточно[725]. Фонд поместных земель, образованный на территории конфискованных вотчин Новгорода, Пскова, присоединенных к Москве княжеств и уделов, оказался столь велик, а круг претендентов на поместье столь ограничен, что в Новгородских землях правительство было вынуждено наделить землей более сотни боевых холопов[726]. Поместные раздачи 1499 – 1505 годов не только не исчерпали фондов великокняжеских земель, но не изменили даже того соотношения между поместными и великокняжескими землями, которое существовало до этих раздач. К началу княжения Василия III из великокняжеского земельного фонда около 70 тысяч обеж было роздано не более половины[727]. Крупные вотчинники имели своих дворовых слуг и дворян; князья Одоевский, Воротынский, Вельский ходили в поход со своими удельными полками. Правительство разрешало им присоединяться к московским полкам «где похотят». Только в последние годы правления Ивана III князья становятся во главе того или иного полка[728]. Очевидно, потенциальные помещики неплохо устроились при крупных боярских вотчинах и не горели желанием выходить из этой укрытой бухты в открытое море и пускаться в самостоятельное плавание помещичьего хозяйствования. Судя по тому, что в конце XV – начале XVI веков русское войско, за редким исключением, добивалось побед, сражаясь с литовцами, крымскими и казанскими татарами, подобная схема формирования армии позволяла поддерживать обороноспособность страны на должном уровне. Вместе с тем положение, при котором крупные вотчинники ходили на войну со своими личными отрядами, нельзя признать нормальным в условиях становления централизованного государства. Один из вариантов решения проблемы подсказывал Иван Пересветов, который полагал, что основным источником финансового обеспечения служилых людей должна стать государственная казна, пополняемая за счет налогов. «Таковому силному государю годится со всего царства своего доходы себе в казну имати, а из казны своея воинником сердца веселити»[729]. Подобное решение органично сочеталось с тягловой реформой. В таком случае Россия получила бы общенациональную земскую армию, содержащуюся на средства земли. Ермолай-Еразм предлагал другой вариант формирования вооруженных сил, менее традиционный и, наверное, менее реалистичный, чем у его коллеги Пересветова, но не лишенный своей внутренней логики. «Для удовлетворения нужды вельможи своих ратаев имеют и должны довольствоваться их трудом, взимая у каждого землепашца пятую часть урожая и на эти средства исполняя царскую службу. Этим ратаям никаких других податей, ни сборов ямских платить не следует из-за того, что они содержат вельмож и воинов, – писал Ермолай. – С воинами следует поступать так. Каждый, кто получит от царя участок длиной и шириной в размер четверогранного поприща, должен явиться на военную службу сам и привести с собой слугу в броне. А с прочими быть по такому расчету: на какой земле 20 полных крестьянских наделов… с того участка десять человек одиннадцатого должны в воинство снарядить»[730]. Ермолай полагал, что крестьян, проживающих в вотчинах, если их хозяин исполняет воинскую службу, следует освободить от уплаты государственных податей, черносошные крестьяне обязаны выставлять рекрутов, а профессиональные воины будут получать наделы из фонда дворцовых земель. При такой системе сохранялась и сложившаяся структура землевладения, а крестьянство избегало чрезмерного налогового бремени. Иван Грозный выбрал другую модель реформы. Как она воплощалась на практике? Был образован Поместный приказ: «Ведома в том приказе всего московского государства земля и что кому дано поместья и вотчин». Разрядный приказ ведал службу детей боярских, устанавливал общие размеры поместных окладов и руководил вероганием детей боярских, то есть распределением их по статьям. Поместному приказу принадлежало испомещение детей боярских, наделение их землей по окладам, определенным в разряде. Была проведена всеобщая перепись земель, необходимая, как объяснял Иван Стоглавому собору 1551 года, чтобы ведать «кто чем нужен, и кто с чего служит, и то мне будет ведомо же, и жилое, и пустое». Разрядный приказ ведал мобилизацией и не вникал в вопросы наделения земельных наделов, этим занимался Поместный приказ, дьяков которого не касалось, как служит и служит ли вообще помещик. В подобном распределении функций уже кроется бюрократическая коллизия, впрочем, неизбежная при любом варианте распределения полномочий между подразделениями исполнительного аппарата. Между тем, уже в 60-х годах XVI века в списках Разрядного приказа должно было числиться не менее 23 тысяч дворян и детей боярских[731]. По подсчетам С.Б. Веселовского, общая численность служилых детей боярских составляла около 45 000[732]. Но даже почти полтора столетия спустя – в конце XVII века – весь штат центрального административного аппарата, исключая писцов, насчитывал около 2000 человек[733]. Сомнительно, чтобы в середине XVI века московская бюрократия располагала потенциалом, достаточным для осуществления системного мониторинга и проведения оперативной ротации поместных землевладельцев в соответствии с установленным порядком. Предположим, что новоявленный помещик по причине тяжелой болезни не в состоянии нести службу. Следовательно, его поместье должно автоматически перейти во владение другому поступившему на службу дворянину. Факты болезни, увечья, возраст служилого человека отмечались в Дворовой тетради, которая была начата вскоре после «тысячного» указа октября 1550 года. Наличность и состояние служилого состава проверялись ежегодно на смотрах[734]. Но данный порядок распространялся на служащих Государева двора, а не на всю растушую массу помещиков. Примерная штатная численность Государева двора составляла 2600 человек и проживали они в Москве или ее окрестностях[735]. Служилых дворян, разбросанных на огромной территории Московского царства, было на порядок больше. Неужто за всеми удавалось уследить и наказать нерадивого?! Между тем для надзора за служивыми требовалась кропотливая работа множества чиновников. «Когда служилый человек вследствие умножения семейства бил челом, что ему с прежнего поместья служить нельзя, то показания челобитной, по царскому указу, поверялись явчим списком, писцовыми отдельными и приправочными книгами и всякими посыльными грамотами»[736]. С.Б. Веселовский утверждает, что в XVI веке угроза отписки поместья на государя в случае неявки владельца на службу вовсе не была пустым словом. Жену, детей и людей помещика-дезертира сажали в тюрьму, а его самого, если удавалось поймать, били батогами и отправляли под конвоем в полки[737]. Наверняка таких горемык-неудачников было немало. Но не меньшему числу дворян удавалось успешно отлынивать от исполнения долга. Многие землевладельцы на практике избегали службы и вместе с тем жили в своих поместьях, о чем свидетельствует поток указов, обещающих суровые наказания за отказ явиться по приказу в войско или дезертирство. Так, в окрестностях Твери один из четырех живших там дворян никому не служил[738]. При всей внешней строгости власть была вынуждена снисходительно относиться к нерадивым «нетчикам» (как сказали бы сегодня, «отказникам»), используя разные благопристойные поводы, чтобы снять с них наказания. «Спала с нетчиков складывалась, им опять давались поместья, старые или новые, по случаю разных торжеств, церковных и царских, например по случаю принесения чудотворного образа, по случаю рождения царевича», – сообщает С.М. Соловьев[739]. Р.Г. Скрынников, подчеркивающий принципиальную разницу между положениями вотчинника и помещика, вместе с тем вынужден признать, что «московское самодержавие не обладало достаточной властью, чтобы навязать дворянам принцип обязательной службы с земли вопреки их воле»[740]. Причина этого явления кроется не только в технических сложностях и слабости бюрократического аппарата. Поместная реформа открыла широкий простор для злоупотреблений и коррупции. Вот как Генрих Штаден описывает нравы тех, кто ведал верстанием и испомещением служилых людей во времена Грозного: «В Поместном приказе сидели Путило Михайлович и Василий Степанович. Оба они хорошо набили свою мошну, ибо им одним была приказана раздача поместий; половину нужно было у них выкупать, а кто не имел, что дать, тот ничего и не получал». Не лучше обстояли дела в Разрядном приказе: «Те князья и бояре, которые давали денег в этот приказ, не записывались в воинские смотренные списки, а кто не мог дать денег, тот должен был отправляться в поход, даже если ничего, кроме палки, не мог принести в смотр»[741]. Судя по рассказам Штадена, исполненным восхищения размахом московских коррупционеров, чиновный произвол царил и в прочих приказах, однако именно поместная реформа создала принципиально новую ситуацию, когда весь служилый класс оказался в полной зависимости от Путило Михайловича и ему подобных. Н.П. Павлов-Сильванский был уверен в том, что указ Грозного об «уложенной службе с вотчин и поместий» не привел к радикальным переменам. По мнению исследователя, ранее служба обусловливалась свободным договором с земли, новации заключались только в ее всеобщей обязательности и точно установленных размерах, ее регламентации по норме, что явилось следствием укрепления государственной власти[742]. Так ли это? Со слов Сигизмунда Герберштейна, во времена Василия III верстание на службу происходило следующим образом: «Каждый два или три год государь производит набор по областям и переписывает детей боярских с целью узнать их число и сколько у кого лошадей и служителей. Затем.. он определяет каждому жалованье. Те же, кто могут по достаткам своего имущества, служат без жалованья»[743]. Какое же решение приняло правительство Ивана Грозного? «Лосем же государь и сея разсмотри, которые велможи и всякие воини многыми землями завладали, службою оскудеша, – не против государева жалования и своих вотчин служба их, – государь же им уравнения творяше: в поместьях землемерие им учиниша, комуждо что достойно, так устроиша, преизлишки же разделиша неимущим… а хто землю держит, а службы с нее не платит на тех на самех имати денги за люди; а хто дает в службу люди лишние перед землею, через уложенные люди, и тем от государя болшее жалование самим… И все государь строяше, как бы строение воинъству и служба бы царская безо лжи была и без греха вправду; и подлинные тому разряды у царьских чиноначальников, у приказных людей»[744]. Если прежде великокняжеские чиновники вели учет служилых людей, отталкиваясь от реальной ситуации, то отныне правительство решило заняться планированием: нарезать угодья, перемещать людей, отрезать излишки, прибавлять, делить. Поместная реформа являлась не следствием укрепления государственной власти, как полагал Н.П. Павлов-Сильванский, а экспериментом по централизованному планированию со всеми его характерными пороками и изъянами. Правительство, взявшееся все предусмотреть и все отрегулировать, достигает искомого результата лишь на бумаге, на практике постоянно возникают проблемы, ставящие чиновника в тупик. Об одной из таких проблем поведал Джильс Флетчер. «… Если царю покажется достаточным число лиц, состоящих на таком жалованье (ибо все земли на всем пространстве государства уже заняты), то часто их распускают, и они не получают ничего, кроме небольшого участка земли, разделенного на две доли. Такое распоряжение производит большие беспорядки. Если у кого из военных много детей и только один сын получает содержание от царя, то остальные, не имея ничего, принуждены добывать себе пропитание несправедливыми и дурными средствами ко вреду и угнетению мужиков.. Это неудобство происходит вследствие того, что военные силы государства содержатся на основании неизменного наследственного порядка»[745]. Флетчер побывал в России во времена Федора Иоанновича. Ливонская война давно закончилась, государству более не требовалось такое число воинников, и оно попросту бросило их на произвол судьбы. В этом проявилась решительная разница между моделью, построенной на учете военно-служилого потенциала государства, и попыткой его централизованного планирования. Об этом говорит и следующая коллизия. По замечанию С.Б. Веселовского, лишать проштрафившегося дворянина поместья иногда было нецелесообразно, так как в таком случае помещик был недееспособен[746]. Вряд ли о таких случаях думали авторы Поместной реформы, посчитавшие, что они предусмотрели действенные механизмы организации государевой службы. На самом деле, если помещик отказывался служить, выяснялось, что лишить его поместья – не выход из положения. Ну отнимешь у него имение – значит человек пропал для службы. Найти на его место другого – так это надо еще искать, и не факт, что новичок будет ревностно относиться к службе. Вот и оказывалось, что правительству выгоднее наказать дезертира батогами и отправить в войско. Нетрудно представить боевой настрой этого ратника. Увы, служба царская «безо лжи и без греха», как это задумывалось, не получалась. Правительству не удавалось выполнить обязательства. Большинство из тысячи «лутчих слуг» поместий так и не получили[747]. Ситуация в провинции складывалась еще более сложно. Значительное число помещиков находилось в затруднительном материальном положении. Об этом можно судить по тому, что буквально вслед за приговорами о службе 1555 – 1556 годов, а именно зимой 1557/58 года правительство подняло вопрос о задолженности служилых людей, в результате чего помещиков освободили от обязательств по выплате процентов по долгам. Стесненность помещиков в средствах напрямую отражалась на боеспособности русского войска. Одной из главных военных неудач Ливонской войны было вооружение, составлявшее самую слабую сторону русского войска и не годившееся уже для войны с западными соседями. В 70-х годах дети боярские, имевшие пищали, составляли самое незначительное меньшинство среди массы, не имевшей огнестрельного оружия, и те были несовершенны. Даже в половине следующего столетия многие дети боярские служили «по старине» с саблями и луками[748]. А откуда было взяться вооружению, когда богатые откупались от службы, а на войну шли те, кто не имел средств ни откупиться, ни вооружиться должным образом? Между тем, когда правительство Грозного затеяло грандиозную ломку всего русского уклада жизни ради создания боеспособного резерва военной силы, время дворянской конницы подходило к концу. Правда, Н.П. Павлов-Сильванский, сопоставляя структуры русских вооруженных сил и европейских армий, приходит к следующему выводу: «Поместная иррегулярная конница составляет у нас до половины XVII в. видную часть войска; затем, точно так же, как в Германии, она быстро оттесняется на второй план регулярными войсками»[749]. С этим утверждением можно поспорить. Само сравнение не вполне корректно. В западноевропейских государствах постоянные армии возникали на основе наемничества, а в России на основе верстания на службу дворян и детей боярских. Но не это самое главное. Военный историк Е.А. Разин указывает на то, что около середины XVI века, или в третью четверть этого века на Западе появляется новый род войск – кавалерия, заменившая средневековое феодальное рыцарство[750]. В это же время в Москве устраивают опасный эксперимент, закрепляющий старую структуру вооруженных сил, от которой уже отказываются в Европе. Рыцарство, аналогом которого являются московские землевладельцы, выступающие на службу «конно, людно и оружно», стремительно теряет значение. Его место занимают профессионалы, как в пешем, так и конном строю, с иной выучкой и иным вооружением. Нельзя сказать, что в Москве не предпринимали мер для переустройства армии на новый лад. Еще Василий III завел отряды пехоты «с огненным боем». А в 1550 году «учинил у себя царь и великий князь Иван Васильевич выборных стрельцов с пищалей 3000 человек, а велел им жити в Воробьевской слободе»[751]. Грозный, очевидно, рассматривал стрельцов как свою личную охрану, поселив их в придворном селе и поставив им в командиры худородных боярских детей. Тем не менее регулярные пехотные части росли. Так, Флетчер в конце столетия насчитал уже 12 000 стрельцов и 4300 наемников[752]. Серьезную угрозу для противника представляли легкоконные татарские отряды и артиллерийский «наряд». А вот дворянская конница – детище Поместной реформы – оставалась самым слабым местом русского войска. Не случайно помещиков вскоре отставили от сторожевой службы, требовавшей наибольшей мобильности и профессионализма. В 1571 году на место детей боярских определены казаки, причем со временем число боярских детей сокращалось, а казаков и стрельцов увеличивалось[753]. В начале XVII века находившийся на русской службе профессиональный вояка Жан Маржерет весьма скептически оценивал московские принципы формирования войска и боеспособность дворянской конницы. По мнению наемника, в результате верстания поместного ополчения «собирается невероятное число, но скорее людей, чем теней», а служба знатных дворян состоит в том «чтобы образовать количество, чем в чем либо в другом». «Вышеназванные знатные воины должны иметь кольчугу, шлем, копье, лук и стрелу, хорошую лошадь, как и каждый из слуг; прочие должны иметь пригодных лошадей, лук, стрелы и саблю, как и их слуги; в итоге получается множество всадников на плохих лошадях, не знающих порядка, духа или дисциплины и часто приносящих армии больше вреда, чем пользы», – отмечает «эксперт».[754] Да собрать дворянское войско в приемлемые сроки удавалось далеко не всегда. Так, 6 ноября 1577 года к Грозному пришла весть о падении ливонского города Невгина. Царь дал приказ о сборе войска, но поход не состоялся, ибо дети боярские не собрались. Только 1 февраля 1578 года войска, наконец, выступили[755]. Получается, что распоряжение самодержца выполнялось почти три месяца! С похожей ситуацией мы встречаемся во времена Бориса Годунова. После известия о первых успехах Лжедмитрия I Разрядный приказ получил распоряжение собрать полки в течение двух недель. Царский указ пришлось повторять трижды, «уклонистов» доставляли к месту службы под стражей, у них отписывали имения, их наказывали батогами, но несмотря на строгие меры полки собрались лишь через два месяца[756]. Реформа самым пагубным образом отразилась и на положении крестьянства. В самом начале правления Грозного нововведения, кажется, не особенно затронули отношения на селе. По мнению В.Б. Кобрина, когда черные земли передавали в поместье, то статус владения менялся не полностью, и не сразу. Поместье воспринимали как часть волостной земли, которая только находится «за» помещиком. Помещик же выступал в роли покровителя волостных крестьян: становясь адресатом провинностей, которые раньше поступали государству, он должен был «стоять» за волостную землю. Черная земля, розданная в поместья, не меняла своего верховного собственника – государя и продолжала юридически и психологически осознаваться как волостная. Исследователь полагал, что в этом кроются причины той легкости, с которой поместье поглощало черные земли[757]. Между тем в результате испомещения «тысячных» сократились крестьянские земельные наделы. Крестьяне сохранили только ту часть лугов, которая в долевом отношении соответствовала оставшейся в их владении пашне. Остальные луга с пахотной землей перешли во владения помещиков[758]. Небогатые дворяне (а таковых, полагаем, было большинство), чтобы сводить концы с концами, вынуждены были усиливать эксплуатацию крестьянства, проживавшего на выделенной помещику земле. Крестьянам вряд ли мог понравиться подобный хозяин, и они все чаще задумывались о том. чтобы перебраться на другую землю. Это уже, в свою очередь, не нравилось помещику. Так завязывался еще один драматический узел русской истории. Вплоть до новаций Ивана Грозного крестьянин Восточной Руси не являлся простым арендатором чьей-либо земли, а имел собственное право, трудовое право на землю, которую обрабатывал. Независимо от того, работал он на «черной», дворцовой или боярской земле, никто не мог законным путем согнать его с участка, и его права на эту землю признавались судом – до тех пор, пока он продолжал обрабатывать ее и платить налоги[759]. Судебник 1550 года подтверждал за крестьянином право на свободу передвижения, установленную в старом Судебнике. Однако по мнению Е.Ф. Шмурло, чрезвычайно быстрое развитие поместной системы стало причиной того, что «крепость крестьян к земле в глазах правительственной власти стала явлением желательным, которое следует поощрять, а то и прямо регламентировать законом»[760]. Скорее всего, разные политики и правительственные группировки имели свои резоны, подготовляя и воплощая в жизнь поместные нововведения: одни надеялись укрепить кадровый и, прежде всего, военный потенциал страны, другие желали подорвать значение удельных князей, третьи планировали заполучить политических сторонников, облагодетельствовав их при распределении поместий. Между тем, если судить по конечному результату, следует согласиться с радикальным выводом Ричарда Пайпса: «Введение обязательной службы для всех землевладельцев.. означало не более и не менее как упразднение частной собственности на землю… и средства производства»[761]. Недаром Р.Ю. Виппер обратил внимание на «самодержавно-коммунистические выражения», которые применяет летописец, рассказывая о реформах 50-х годов[762]. Коммунистическое обобществление напоминали не только выражения, но и действия правительства, порожденная им ситуация. По свидетельству того же Флетчера, «и дворяне, и простолюдины по отношению к своему имуществу суть не что иное, как хранители царских доходов, потому что все нажитое рано или поздно переходит в царские сундуки»[763]. Ему вторит соотечественник Ричард Ченслер: «У помещика нет ничего своего, но все его имение принадлежит Богу и государевой милости; он не может сказать, как простые люди в Англии, если у нас что-нибудь есть, что оно „Бога и мое собственное“[764]. Одновременно, по наблюдению С.О. Шмидта, именно в 50-е годы в исторических источниках обнаруживаются столь редкие в рукописях XVI века слова «мир» и «вече»[765]. Освободившись от произвола кормленщиков, «земля» в условиях хозяйственного прогресса и развития предбуржуазных отношений укрепила свой политический и экономический потенциал и возвышала свой голос. Однако земство оказалось зажато между самодержавной властью и помещичьим слоем. Власть, рассчитывающая исключительно на холопов и слуг, готовила наступление на вольное население Земли. Стоглавый соборУ правительства, породившего жестокое и пагубное противостояние между «уделом» и «землей», оставалась возможность если не примирить, то сгладить нарастающие противоречия, направив хищный взор помещиков на обширные монастырские земли. А.Л. Янов сравнивает ситуацию в России и странах европейского северо-востока – Дании и Швеции, где также нарастал антагонизм между дворянством и предбуржуазией: «Обеим странам, точно так же, как и России, пришлось пережить жестокую феодальную реакцию, закрепощение крестьян и даже изведать вкус власти многочисленных тиранов…» Тем не менее скандинавам удалось преодолеть социально-политический кризис без тех катастрофических последствий, с которыми столкнулась Москва, благодаря тому, что обе эти страны утолили земельный голод помещиков не за счет боярских, не за счет крестьянских, а за счет церковных владений. «Мощь аристократии была сохранена, крестьянская дифференциация продолжалась», – заключает А.Л. Янов[766]. Не исключено, что к подобному варианту склонялась и царская «ближняя дума», которая в феврале 1551 года на Стоглавом соборе предприняла попытку провести секуляризационную реформу. Перед глазами Ивана Грозного и его советников стоял пример шведского короля Густава Вазы, который успешно провел секуляризацию в 1527 году, заручившись широкой народной поддержкой. Нестяжатели старались склонить государя на свою сторону, убедив силой своих доводов. Ивану были адресованы послания игумена Троицкого монастыря Артемия, ратовавшего за нестяжательное иноческое жительство, и «27 поучительных глав о государственном управлении» Максима Грека, в которых Святогорец горячо выступал против имущественных злоупотреблений церковных иерархов. Репетиция будущего столкновения состоялась за несколько месяцев до собора. Во время проведения «тысячной» реформы Иван, вероятно, обращался с запросом к Макарию относительно покупки или уступки казне подмосковных митрополичьих вотчин. Но митрополит с небывалой для него решительностью и смелостью дал отпор царским претензиям. В своем «Ответе о недвижимых вещах вданных Богови в наследие вечных благ» Макарий повторял аргументы, изложенные церковной верхушкой на достопамятном соборе 1503 года. «А того ради вси православныя цари, бояся Бога и святых Отец заповеди великого царя Константина, не смели судити или двинути от святых церквей, и от святых монастырей недвижимых вещей, вданных Богови в наследие благ вечных»[767]. Казалось, повторяется сценарий событий полувековой давности. Алексея Адашева и Сильвестра не смутила отповедь митрополита, они, похоже, заручились твердой поддержкой Ивана в вопросе о секуляризации монастырских земель, потому, подготавливая собор, действовали без оглядки на Макария. Временщики привлекли к работе Артемия и рязанского епископа Кассиана – единственного из епархиальных владык, разделявшего нестяжательские убеждения. Они готовили нелицеприятные вопросы к церковным иерархам, прежде всего о монастырском имуществе. Заседания собора открыл сам Иван, выступивший с прочувствованной краткой речью: «Молю вас, святейшие отцы мои, аще обретох благодать перед вами, утвердите в мя любовь, яко в приснаго вам сына, и не обленитеся изрещи слово к благочестию единомысленно о православной церкви, нашей христианской вере и благосостоянии Божиих церквей и о нашем благочестивом царствии и об устроении всего православного хрестьянства»[768]. В более пространном письменном обращении Иван просил участников собора провести церковную «экспертизу» нового Судебника. Похоже, сначала Иван и его советники решили потрафить иерархам, пригласив их к обсуждению земского законодательства, но затем, не дожидаясь, пока участники собрания «изрекут слово», царь взял инициативу в свои руки, представив собору 37 вопросов, касавшихся различных церковных нестроений. Выдвигая различные претензии к состоянию церковных дел, Иван атаковал и заставил делегатов защищаться и оправдываться, хотя многие пороки, характерные для того времени, проистекали из глубокой старины, в том числе языческой. Например, собор осудил обычай, заключавшийся в том, что «в троицкую субботу по селом и по погостом сходятся мужи и жены на жальниках и плачутся по гробом умерших с великим воплем. И егда начнут играти скоморохи во всякие бесовские игры, они же от плача преставше, начнут скакати и плясати и в долони бити…» Впрочем, осудили иерархи и религиозных фанатиков – «лживых пророков» разного пола и возраста, которые «волосы отрастив и распустя, трясутся и убиваются, а сказывают, что им являются святае пятница и святая Анастасия и велят им заповедати хрестианом каноны завечати»[769]. О невежестве паствы и пастырей эпохи Грозного можно судить по тому, что собору пришлось составить инструкцию о том, как творить крестное знамение. В Божиих церквах православные вели себя непотребно, прерывая срамными словами пение, а по праздничным дням превращали храм в торжище. Сами священнослужители подавали дурной пример, приходя в церковь навеселе, устраивая между собой брань и даже драки. Невежественным иереям вменялось в вину то, что те «по многим церквям божиим звонят и поют не во время… многие церковные чины не сполна совершаются по священным правилом и не по уставу»[770]. Но больше всего, как и следовало ожидать, досталось монастырским нравам: монашескому пьянству и безделью, блуду с черницами и «голоусыми робятами». Иногда по целым неделям в обителях не совершались богослужения. Собор осудил все эти злоупотребления, запретив, в частности, держать в монастырях хмельное питье, совместно проживать чернецам и черницам. Царские дворецкие теперь получали полномочия требовать отчета о сохранности монастырской казны – так собор отреагировал на вопрос царя о том, «где те прибыли (монастырские. – М.З.) и кто им корыстуется?». Собор не успел дать ответные определения и на половину царских вопросов, как Иван подал на рассмотрение новые 32 пункта, более краткие и менее важные по своим предметам. Г. Флоровский указывает на то, что «вопрошавшие как-то не разочли, кого они спрашивают и кто будет отвечать»[771]. На наш взгляд, поведение Ивана Грозного на соборе скорее свидетельствует о тщательной подготовке, нежели о непродуманности. Возможно, тактика Ивановых советников заключалась в том, чтобы постоянно держать иерархов в положении обороняющихся и вести себя соответствующим образом. По наблюдению Р.Г. Скрынникова, в царских вопросах проглядывались нетерпение и резкость, тогда как ответы Макария отличались умеренностью и осторожностью[772]. Ход собора находился под постоянным контролем царского окружения. Об этом можно судить по тому, что решения Стоглава были отосланы на просмотр бывшему митрополиту Иосафу, близкому к нестяжателям. Наконец все определения были сведены в единый свод, в котором оказалось около ста глав, что впоследствии дало собору название «Стоглавого». Но, как и в 1503 году, главные события развернулись под занавес собрания, а точнее, в последний день заседаний. 11 мая Иван «вдруг» напрямую поставил вопрос о церковном имуществе, обращая внимание собравшихся на огромные размеры монастырских владений и на то, как безобразно они используются. Царь также осуждал поборы и ростовщичество монастырей, призывая монастыри помочь казне средствами на благоустройство богаделен и выкуп пленников. Иерархи встретили опасность единым фронтом. Большинство епископов – новгородский Феодосий, крутицкий Савва – автор «Жития Иосифа Волоцкого», смоленский Гурий, суздальский Трифон, знакомый нам тверской Акакий, ростовский Никандр, коломенский Феодосий – тот самый, кого побили горожане якобы по указке Адашева, пермский Киприан – все они принадлежали к иосифлянской партии. Соборные отцы дружно ответствовали государю, что никто монастырские земли «не может от церкви божии восхитить или отъяти, или придати, или отдати». В Стоглав даже включили две фальшивки, подтверждающие имущественные права церковников – грамоту императора Константина папе Сильвестру и устав великого князя Владимира. Тактика постоянного давления и настойчивость государя сыграли свою роль, и новый секуляризационный приступ не окончился столь же безрезультатно, как тот, что был предпринят почти полвека назад. Собор поставил предел росту церковных вотчин. Священноначалие не имело права более приобретать земли без особого на то разрешения государя. Отбирались вотчины, отданные боярами обителям на помин души, возвращались прежним владельцам земли, отобранные монастырями в качестве уплаты за долг. Крупные монастыри не могли более рассчитывать на казенные пожалования – «ругу». Компромиссный характер имущественных приговоров Стоглава ярко прослеживается в 98 главе, касающейся положения владычьих и монастырских слобод. С одной стороны, участники собора пеняют государю, что «ныне твои наместники и властели тех слобожан хотят судити», чего прежде не бывало. «И ты бы государь, своим наместником и властелем впредь наших слобожан не велел судити», – приговаривают епископы. В то же время делегаты согласились «держати свое старые слободы по старине, а новых слобод не ставити, и дворов новых в старых слободах не прибавляти…»[773]. Тем не менее итоги собора не могли удовлетворять ни Ивана, ни его советников. Царя, вероятно, привело в ярость столь дружное неповиновение, во всяком случае, сразу же после окончания собора он свел с епископских кафедр наиболее ярых защитников монастырского землевладения из числа иосифлян – новгородского Феодосия, повторившего тем самым путь своего предшественника Геннадия Гонзова, сведенного после собора 1503 года, и суздальского Трифона. Удаление епископов было невозможно помимо митрополита, но в этом случае Макарий либо оказался бессилен защитить своих соратников, либо счел благоразумным не противиться государевой воле. Впрочем, иосифляне быстро перестроили свои ряды и прибегли к излюбленной тактике закулисных интриг, что сторонники нестяжателей не замедлили ощутить на себе. Игумен Артемий вскоре после окончания Стоглавого собора с горечью писал, что «все ныне враждуют против меня»[774]. На некоторое время в противостоянии защитников и противников секуляризации установилось неустойчивое равновесие. Все внимание правительства и усилия государства были направлены на борьбу с остатками Орды. В мае 1551 года передовой отряд русского войска оказался под Казанью и погромил городской посад. Весь следующий 1552 год с ранней весны главным образом был посвящен завоеванию Казанского ханства, столица которого пала 2 октября. Казанский триумф и последовавшие за ним события произвели, по выражению С.Ф. Платонова, «перелом во внутреннем настроении царя». «Он возмужал от необычных переживаний кровавой борьбы, от впечатлений путешествия по инородческому краю …. от выпавшего на его долю блестящего политического успеха. Сознание своего личного главенства в громадном предприятии должно было в глазах Грозного поднять его собственную цену, развить самолюбие и самомнение. А между тем окружающие его сотрудники… продолжали смотреть на царя как руководители и опекуны. …Если под Казанью Грозный уже тяготился опекою, то в Москве в торжествах по случаю победы, в чаду похвал, благодарений и личного триумфа, молодой царь должен был стать еще чувствительнее к проявлениям опеки» – так характеризует настроение Ивана Грозного в этот период жизни С.Ф. Платонов[775]. «Брань велия»Вскоре жизни триумфатора стала угрожать реальная опасность. В начале марта 1553 года Иван серьезно заболел. Положение больного стало критическим, и государю прямо напомнили о необходимости оставить завещание. Иван велит совершить духовную, в которой завещает трон сыну Димитрию, родившемуся во время Казанского похода. Но когда Иван лично сообщил о своей воле придворным и потребовал принести присягу наследнику престола, «бысть мятеж велик и шумъ и речи многия въ въсех боярех». Больному царю пришлось проявить весь свой темперамент и красноречие, чтобы склонить бояр целовать крест Димитрию. Но даже после этого, как вскоре выяснил Иван, многие бояре склонялись к другому кандидату на царство – двоюродному его брату Владимиру Андреевичу Старицкому. И не просто бояре. К Старицкому благоволили протоиерей Сильвестр, участник Избранной рады и Боярской думы князь Дмитрий Курлятев, член «ближней думы» Дмитрий Палецкий, отец Алексея Адашева – Федор и даже митрополит Макарий. Рассказ об этих событиях С.Ф. Платонова проникнут горячим сочувствием к переживаниям оскорбленного монарха: «Все эти сведения потрясли душу Грозного. Они вскрыли пред ним, больным, то, чего он не узнал бы здоровым. Его друзья и сотрудники не любили его семьи и в трудную минуту чуть не открыто ей изменили»[776]. Приведение бояр к присяге во время болезни Ивана IVОсвоившись с ролью Ивана IV, историк не смог с ней расстаться на протяжении всей своей книги, посвященной Грозному царю и в других произведениях. По мнению С.Ф. Платонова, в царе «нарастал страх перед изменньм боярством, сознание необходимости общих против него мер и озлобление против слуг, «пожелавших изменньм своим обычаем быти владыками» на своих прежних уделах»[777]. Итак, страх, то есть эмоциональная субъективная реакция на конкретное событие, подталкивает Грозного к осознанию «необходимости общих мер» против целого сословия. Наконец, целиком следуя в русле параноидальной логики Грозного, С.Ф. Платонов обосновывает «озлобление» царя тотальным противостоянием принципиальных политических противников. Р.Г. Скрынников, полагающий, что «реакционность бояр относится к числу исторических мифов», рассказывая о боярском «мятеже», все же отдает дань «классической» платоновской точке зрения: «Аристократия претендовала на власть в государстве и негодовала на самодержавные замашки царя»[778]. В качестве иллюстрации он приводит ворчание князя Ростовского-Лобанова, которое выдается за умонастроение целого сословия в эпоху Ивана Грозного, так же как едкое занудство Берсеня-Беклемишева почему-то принято считать выражением отношения всех бояр к политике Василия III. Официозный взгляд на события марта 1553 года подробно отражен в «Повести о мятеже», сочиненной Иваном Грозным и его помощниками. Вот как там излагается точка зрения мятежников: «А околничей Федор Григорьевич Адашев почал говорити: «Ведает Бог, да ты, – государь: тебе, государю, и сыну твоему царевъчю князю Дмитрею крестъ целуемъ, а Захарьиным намъ, Данилу с братьею, не служивати; сын твой, государь нашъ, ещо в пеленицах, а владети нами Захарьинымъ, Данилу з братьею. А мы уж от бояр до твоего возрасту беды видели многия»[779]. Аргументы Адашева-старшего предельно ясны: он присягает законному наследнику, но, вспоминая недавнюю смуту, выражает резонное беспокойство в связи с предполагаемым регентством. Словам этим следует тем более доверять, что их приводит сам Иван Грозный. Если выступление бояр и можно назвать мятежом, то он был направлен не против самодержавной власти, а против грядущей диктатуры Захарьиных, став ярким проявлением застарелой взаимной ненависти служилых князей и старомосковского боярства. В «Повести о мятеже» Грозный сообщает о том, что Иван Федоров доносил на Петра Щенятева, Ивана Пронского, Семена Ростовского, а Лев Салтыков – на Дмитрия Ивановича Немого, что те «не хотят служить Захарьиным»[780]. Из этого сообщения совершенно очевидно, кто оказался по разные стороны баррикад в марте 1553 года. На стороне Захарьиных представители рода Челядниных и Морозовых, которые доносят на князей из рода Патрикеевых, Оболенских, ростовских и рязанских княжеских фамилий. Больше десяти лет продолжался период смуты и ожесточенной борьбы, когда различные группировки боролись за право управлять страной от имени несовершеннолетнего государя. Бояре явно опасались повторения этих событий, стоивших жизни стольким великим мужам, и потому, естественно, предпочли взрослого Владимира ребенку Димитрию. Тем самым, исходя из намерений укрепить государство и опыта недавних событий, они старались предупредить новую «великую замятию». Примечательно, что Ивану нечего возразить по существу на доводы Федора Адашева. В «Повести о мятеже» царь лишь гневно сетует на «жестокость боярскую». Очевидно, Иван, хотя и воспринял замешательство своих советников как личное оскорбление и угрозу своей власти, но, с другой стороны, он прекрасно помнил прелести опекунского управления 40-х годов и свою горькую долю униженного наследника престола. Иван понимал, что в случае смерти подобная участь могла ожидать и его сына. Лишь десятилетие спустя, когда Ивану потребуются оправдания для развязанного им террора, события 12 марта 1553 года обретут признаки заговора, а в пылу полемики с Курбским Иван даже договорится до того, что его соратники намеревались «извести» младенца Димитрия. Тем не менее историки XIX века, поверив жалобам Ивана Грозного, заложили основы историографического мифа, который гласит, что в России к XVI веку началось, с одной стороны, противостояние самодержавной власти, которая трудится ради величия государства, и отстаивающего свои эгоистические интересы боярства; а с другой – противостояние «реакционного» боярства, недовольного централизацией страны, и «прогрессивного» дворянства, поддерживавшего самодержавную власть. Невозможно установить, какой фактический материал лег в основу этой весьма устойчивой исторической конструкции. Рассматривая отношения «государь – боярство», Ключевский обнаружил лишь два столкновения между ними и оба раза по одинаковому поводу – по вопросу о наследнике престола.[781] Примечательно, что сначала Ключевский даже не смог сформулировать причину этих столкновений – одна из глав его «Лекций.» так и называется «Неясность причины разлада». Затруднения историка понятны, так как из двух случаев трудно вывести какую-либо закономерность. Но затем Ключевский все же решается дать ответ, сообщая, что своевольство бояр вызвано привычками удельного времени, тем, что, не имея возможности выбирать себе князя, «они хотели выбирать между наследниками престола»[782]. Вполне возможно, что подобные настроения имели место в боярской среде. Только приведенные случаи никак не могут послужить для них иллюстрацией. В 1499 году мы имеем дело скорее не с противоречиями между Иваном III и боярами, а противоречиями внутри самого великого князя. Поведение бояр во время болезни Ивана IV, которые отказались присягать его малолетнему сыну и выразили желание служить двоюродному брата царя Владимиру Андреевичу Старицкому, было вполне разумным и предсказуемым. В период малолетства Ивана они дружно служили наследнику Василия, уничтожая его соперников удельных князей, в том числе и отца Владимира Старицкого – князя Андрея. В годы боярского правления не наблюдается никаких попыток двинуться по направлению к сепаратизму[783]. Более того, Старицкий-старший, стремясь захватить власть в Москве, прибег к помощи новгородских дворян – облагодетельствованные государем «прогрессивные» помещики пошли за удельным князем против законного государя. Так кто же тут является сторонником, а кто противником пресловутой централизации? Если бы бояре стремились к анархии и ослаблению центральной власти, то, напротив, дружно присягнули малолетнему сыну Грозного, не без основания рассчитывая заполучить выгоду из создавшегося положения. Ключевский считает, что отношения между великим князем и аристократией стали портиться из-за того, что «титулованные бояре шли в Москву не за новыми служебными выгодами, а большей частью с горьким чувством сожаления об утраченных выгодах удельной самостоятельности»[784]. Однако, как мы видим, речь идет о князьях Северо-Восточной Руси. А как же быть с Гедиминовичами и западными Рюриковичами, которые как раз шли в Москву за новыми служебными выгодами, утрачивая выгоды удельной самостоятельности? Во всяком случае, Ключевский честно признает, что, отстаивая свои «притязания», бояре даже не вели «дружной политической оппозиции» против государя. Советские историки еще более упростили схему Ключевского, сведя ее к непримиримому антагонизму между аристократией и самодержавием. На эту конструкцию громоздилась другая – о союзе самодержавия и дворянства против «реакционного» боярства. Рассуждения о стеснении вельмож единодержавной властью сводятся к одному конкретному факту – бояр заставляют делать записи о том, что они не собираются переходить на службу другому властителю. Однако эта мера продиктована политическими реалиями начала XVI века, когда по мере исчезновения независимых от Москвы княжеств и удельных вотчин оставался только один независимый властитель, к которому московский боярин мог перейти на службу – великий князь литовский. Между тем Русь практически все время находится в состоянии войны с Литвой. Понятно, что московский государь не желал усиливать потенциал противника за счет ослабления своего. Данную меру предосторожности трудно назвать стеснением, ведь даже те, кто нарушал клятву и пытался бежать в Литву, как это в свое время сделал, например, Михаил Глинский, хотя и подвергались опале, но обычно возвращались на русскую службу. Стоит отметить, что правительство «вольнолюбивого» Новгорода, а не «деспотичной Москвы» еще в 1368 году решило узаконить конфискацию земель отъехавших бояр[785]. Умозрительное построение о недовольстве бояр отменой права отъезда не только не подтверждается фактами, оно ими опровергается. Именно боярское правительство в малолетство Иоанна Грозного утвердило новое правило о неотъезде служилых людей. В 1534 году после смерти Василия III митрополит Даниил привел к крестному целованию удельных князей, братьев умершего великого князя, Андрея и Юрия Ивановичей, на том, что людей им от великого князя Ивана не отзывати»[786]. В.Б. Кобрин обращает внимание на то, что вся правительственная политика XV—XVI веков, направленная на развитие централизации государства, была воплощена в «приговорах» Боярской думы. «В таком случае, – замечает исследователь, – если придерживаться традиционной концепции, боярство предстанет в невероятной для общественной группы роли самоубийцы: оно с удивительной настойчивостью принимает, оказывается, законы и проводит мероприятия, направленные против него самого[787]. Схожие выводы позволили Н. Е. Носову задаться вопросом: не шла ли Боярская дума в вопросе ограничения самодержавия и выработки основ складывающегося в России сословно-представительного строя дальше царя и придворной бюрократии[788]. Думается, ответ на этот вопрос еще предстоит найти будущим поколениям историков. Трагедия на богомольеПосле выздоровления Ивана не последовало никаких «оргвыводов», и положение Сильвестра, Алексея Адашева, митрополита Макария как царевых советников на первый взгляд не претерпело изменений. Тем не менее прежняя доверительность в отношениях между Иваном и его советниками стала невозможной. Здесь мы полностью солидарны с точкой зрения С. Ф. Платонова: на самом деле молодой царь все более тяготился опекой и выказывал самостоятельность в поступках. Так, несмотря на возражения Адашева и Курбского после выздоровления он отправился на богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь. В обители он встретился с родственником Иосифа Волоцкого иноком Вассианом Топорковым, которого стал спрашивать о том, «како бы мог добре царствовати и великих и сильных своих в послушестве имети». Собственно, сам вопрос свидетельствует об умонастроении Ивана и уже содержит намек на ожидаемый ответ. Разумеется, ветеран любостяжательской партии, «мних от осифлянские оные лукавые четы», с удовольствием присоветовал государю поменьше прислушиваться к своим советникам и боярам: «И аще хощеши самодержецъ быти, не держи собе советника не единаго мудрейшаго собя, понеже самъ еси всехъ лутчши. Тако будеши твердъ на царстве и всехъ имети будеши в рукахъ своихъ. И аще будеши иметь мудрейших близу собя, по нужде будеши послушеннъ имъ»[789]. Казалось, участь Избранной рады была предрешена. Но тут произошло трагическое событие, оказавшее на Ивана столь же могучее эмоциональное воздействие как московский пожар и народные волнения 1547 года. Во время остановки царского каравана на Шексне, когда нянька царевича сходила со струги на берег с ребенком на руках, поддерживаемая братьями царицы, сходни не выдержали тяжести и перевернулись. Когда Димитрия вынули из воды, он был уже мертв. Между тем в начале своего путешествия Иван по совету Курбского и Адашева посетил в Троицкой обители Максима Грека, которого перевели туда по просьбе игумена Артемия. Святогорец крайне неодобрительно отнесся к намерениям царской семьи отправиться на богомолье, в то время как тяжелое положение страны и народа после напряженной Казанской войны настоятельно требовало от государя обратиться к заботам о пострадавших: «И техъ избиенных жены и дети осиротели и матери обнищадели, во слезах многих и в скорбехъ пребываютъ. И далеко, – рече, – лучше те тобе пожаловати и устроити утешающеихъ гот таковыхъ бед и скорбей, собравше ихъ ко своему царственнейшему граду, нежели те обещания не по разуму исполняти»[790]. Несмотря на уговоры старца, Иван не отказался от своего намерения. После чего старец попросил Андрея Курбского передать царю грозное пророчество: «Аще не послушавши мене, по Бозе советующего, и забудеши кровь оных мучеников, избиенных от поганов за правоверие, и презриши слезы сирот оных и вдовицъ, и поедеши с упрямством, ведай о сем, иже сын твой умрет и не возвратится оттуды жив»[791]. Однако Максим Грек никогда не отличался склонностью к прорицаниям и устрашениям, тем более столь конкретным, как предупреждение о смерти царевича. Отметим, что если увещевательное слово, обращенное к царю, слышали все бывшие с ним бояре, то о своем страшном пророчестве Грек сообщил священнику Андрею Протопопову, князю Ивану Мстиславскому, Алексею Адашеву и самому Курбскому. В этом эпизоде одна странность накладывается на другую: Максим обратился не напрямую к царю, с которым только что имел встречу, а передал столь важное для Ивана предсказание через бояр, а впечатлительный Иван отмахнулся от грозного предсказания. Похоже, что «предупреждение» Святогорца – выдумка самого Курбского и попа Сильвестра. Наверняка советники царя в Троице попытались вновь отговорить царя от поездки, ссылаясь теперь уже на авторитет старца, а также предупреждали об опасностях, подстерегающих в долгой дороге. Позже Курбский и Сильвестр, воспользовавшись разразившимся несчастьем, вернутся к этому эпизоду. Используя фирменный прием – те самые «децкие страшилы» – они соединили воедино доводы Грека и возражения Избранной рады, представив их обезумевшему от горя отцу в виде некоего сбывшегося пророчества и выставили тем самым его самого виновником гибели сына. Как и летом 1547-го причиной несчастья оказались Иваново упрямство и непослушание. Цель была достигнута. Ивана вновь парализовали страх и раскаяние, он более не предпринимал попыток проявить самовольство. Адашев и его соратники не только восстановили прежнее положение, но и значительно укрепили его, в то время как их основные конкуренты – родственники царицы Захарьины, которые не уберегли наследника, напротив, потеряли былое влияние. Р.Г. Скрынников заключает, что Избранная рада (а точнее, вариант «ближней думы»), в которой доминировали адашевцы, образовалась после того, как Сильвестр «отогнал» от государя ласкателей Захарьиных, подвигнув на то и присовокупив в себе в помощь «архирея оного великого града» Макария[792]. Еще два года назад на Стоглавом соборе Избранная рада и иосифляне во главе с Макарием выступали как противники. Напомним, Адашев и Сильвестр игнорировали митрополита, задействовав в подготовке к собору единомысленных им нестяжателей. Но отчего же в момент наибольшего могущества фавориты царя призвали на помощь человека прямо противоположных им устремлений, в поддержке которого они ранее не нуждались? Скорее всего, Адашев, Сильвестр, Курбский, хорошо изучившие нрав царя, не питали иллюзий относительно устойчивости своего положения. Временщики с возрастающей тревогой чувствовали, как под застывшей лавовой коркой малодушного страха закипает магма ненависти к укротителям царской воли. История Избранной рады после марта 1553 года – это история попытки царских фаворитов выжить на пробуждающемся вулкане Иванова гнева. Грозный, как мы уже отмечали, многократно упрекал Курбского в том, что его – самодержца и взрослого человека, Адашев и Сильвестр опекали будто ребенка. В этом беда Ивановых советников: раз подчинив себе Ивана с помощью страха, они уже не могли изменить модель воздействия на царя путем устрашения, даже вполне сознавая пагубность ее дальнейшей эксплуатации для своего будущего. Да, после отдаления Захарьиных власть в их руках стала еще более весомой, но это обстоятельство только подстегивало недоверие царя, его болезненную ревность. Участники Избранной рады уже дали повод государю усомниться в своей верности во время мартовских событий 1553-го. Ивановы советники извлекли максимум выгод из трагической смерти Димитрия. Но подобные «удачи» не могут подворачиваться бесконечно. Потому Сильвестр и Адашев так старались заполучить союзника в лице Макария. Митрополит сам предстал перед Грозным в невыгодном свете, завязав переговоры с Владимиром Старицким. Макарий и царевы советники оказались «повязаны» друг с другом. Но разница их положения в том, что в то время как участники Избранной рады держатся на плаву за счет эксплуатации комплексов Ивана, митрополит – предстоятель церкви и лидер сплоченной иосифлянской партии. Учтем, что в его распоряжении немало «Досифеев Топорковых», способных доходчиво донести до государя мысль о губительном самовластии советников. В союзе более нуждаются Сильвестр и Адашев, нежели Макарий, – они зависят от митрополита, они вынуждены идти на уступки, и цена этих уступок очень велика. Последняя сделкаВесной 1553 года в дни Великого поста, в то время когда Иван страдал от тяжелого недуга и готовился к худшему, на исповедь к протоиерею Благовещенского собора Симеону явился боярский сын Матвей Башкин. Был он рода невеликого, происходившего из Переяславского уезда, но и не совсем уж захудалого и незаметного, если в 1547 году Башкин оказался в числе поручителей за князя Ивана Турунтая-Пронского, попытавшегося сбежать в Литву с Михаилом Глинским. В 1550 Башкин вошел в состав «тысячи», приблизившись к дворцовым кругам, что дало ему возможность избрать в наставники настоятеля кремлевского придворного собора. На исповеди Матвей говорил: «Великое же дело ваше, написано деи: «Ничтож сия любви болши, еже положити душу за други свою», и вы де по нас души свои полагаете и бдите о душах наших, яко слово воздати вам в день судный»[793]. Встречались они неоднократно. Однако очередные исповедальные беседы Симеона с Башкиным летом того же 1553 года, по выражению А. Карташева, смутили благовещенского протоиерея настолько, что он счел нужным поведать Сильвестру о необычном исповеднике, который «много вопросы простирает недоуменные, от меня поучения требует, а иное меня и сам учит». Сильвестр, в свою очередь, доложил о подозрительном вопросителе митрополиту. После возвращения Ивана из паломничества в Кириллов началось следствие. Между тем для Симеона как духовника Башкина на протяжении полугода необычные воззрения исповедника никак не могли стать откровением, тем более, как полагают исследователи, Башкин стал проповедовать свои взгляды еще в 1551 году[794]. Когда Симеон рассказал о Башкине Сильвестру, тот вспомнил, что «слава про него недобра носится». Почему именно летом 1553 года так «смутился» от Матвеевых речей протоиерей Симеон, а Сильвестр, еще вчера разделявший нестяжательские взгляды, поспешил Башкина выдать с головой царю и митрополиту? Причина столь острой реакции властей кроется не столько во взглядах Башкина, сколько в том, что летом 1553 года расстановка сил в правящей верхушке радикальным образом изменилась в сравнении с 1551 годом или даже началом 1553 года. После предварительного допроса вольнодумца перевезли в штаб-квартиру русских инквизиторов – Волоцкий монастырь под надзор двух «опытных старцев», вернее, опытных палачей Герасима Ленкова и Филофея Полева. Башкин сначала запирался, утверждая чистоту своего православия, затем нервничал, взрываясь против отцов духовных, грозя им гневом Божиим, наконец, пришел к раскаянию, и, по словам судебного акта, «исписа своею рукою и всем подлинно: и свое еретичество, и хулы на своя единомышленники». Выяснилось, что Башкин и его единомышленники «Владыку нашего Христа, непщут сына Божия не быти, и преславная действа о Таинстве и о Литоргии и о Причастии и о Церкви и о всех православных в вере крестьянской»[795]. Процесс производился иосифлянами «с пристрастием» и сопровождался пытками, поэтому очевидна и подоплека «чистосердечного раскаяния Башкина», и заданность его показаний[796]. Например, выяснилось, что еретические идеи боярский сын воспринял «от литвы, Матюшки Обтекаря, да Оньдрюшки Хотеева латынинов; да и на старцов Заволскых говорил, что его злобы не хулили и утверждали его в том»[797]. Простодушная прямота иосифлянских следователей способна вызвать чувство, похожее на умиление. В числе обвиняемых оказались, с одной стороны, лица, московскому кривосудию не доступные, так как данные о допросах оных фармацевтов или их наказании отсутствуют, и которые, следовательно, не были в состоянии отвергнуть или подтвердить приписываемую им и Башкину вину. С другой стороны, под ударом оказались вполне реальные представители заволжского старчества, к советам которых прибегал Башкин. Наконец, обвиняемый и названные им единомышленники братья Борисовы (не потомки ли Борисова, выступавшего на соборе 1503 года?) указали на лидера нестяжателей – преподобного Артемия, обвинив его в том, что «он не истинного христианского закону». Круг замкнулся. На состоявшемся в декабре 1553 года соборном расследовании Башкин теперь уже выступал не как обвиняемый, а как эксперт со стороны обвинения по делу Артемия, который на самом деле являлся главной мишенью следователей. Новоявленное вольнодумство – не более чем удобный повод для окончательной расправы с нестяжателями. А. А. Зимин обращает внимание на то, что никто не сообщает никаких конкретных данных, которые могли бы послужить материалом для обвинения Артемия в ереси[798]. Е.Е. Голубинский, допускающий существование в Заволжье очага вольнодумства, отмечает, что «вместе с тем нет ни одного старца известного вольномыслием»[799]. А. В. Карташев даже признается в том, что «к делу об еретиках знаменитый игумен и, как увидим, некоторые его ученики привлекаются не за какую-то доказанную ересь, а за свое знаменитое русское монашеское направление так называемого нестяжательства»[800]. В пользу этой версии свидетельствует и тот факт, что наиболее радикальный религиозный реформатор и наиболее опасный для церкви подозреваемый – Феодосий Косой – беспрепятственно бежал из Москвы в Литву, возможно, даже не дождавшись расследования. Исключительно политический характер процесса подтверждает и эпизод с участием дьяка Ивана Висковатого. Управлявший Посольским приказом не уступал Адашеву ни в таланте, ни в энергии, ни в благоволении к нему государя. Неожиданный союз Адашева, Сильвестра и Макария не только угрожал его положению. Как отмечал И.И. Смирнов, Иван Висковатый был тесно связан с Захарьиными[801]. Процесс по делу Башкина давал старомосковскому клану редкую в то время возможность уязвить чрезмерно укрепившихся временщиков. Когда открылось следствие, Висковатый принялся обличать Башкина, а заодно Сильвестра за его покровительство еретику и иерею пришлось оправдываться в том, что он «не советен» с обвиняемым. Кроме того, глава русской дипломатии ставил на вид Сильвестру и самому Макарию совершенную по их благословению новую роспись Благовещенского собора, которую Висковатый признавал кощунственной. Тут уже митрополиту пришлось недвусмысленно намекнуть не в меру ретивому дьяку, что если он не перестанет соваться в церковные дела, то сам угодит в еретики. Висковатый вовремя смекнул, что недооценил силы противника и зашел слишком далеко: дьяк раскаялся в своих «заблуждениях», а собор, не желая обострять отношения с государем, наложил на него епитимью. Преподобный Арметий ко времени открытия собора уже оставил начальствование над Троицкой обителью, принятое в 1551 году по личной просьбе царя. Андрей Курбский настаивает на том, что игумен покинул Троицу «ради мятежу и любостяжательных, издавна законопреступных мнихов». Тем самым последний лидер заволжцев повторил путь первого – Паисия Ярославова, который также стал во главе Троицкого монастыря по ходатайству государя, но был вынужден бежать от беспутной братии в Заволжье. Артемий вернулся на Белоозеро, откуда его и вызвали на собор. Он попытался избежать участия в процессе, но тогда его привезли в Москву в оковах. Перед судьями Артемий не дрогнул, не стал каяться и даже ввиду «обличений» Башкина старался последнего выгородить, заявляя, что ныне еретиков нет и что не следует предавать еретиков казни. Иосифляне не забыли опыт процессов 1504 и 1531 годов против «жидовствующих» и Вассиана Патрикеева. Артемию, как и его предшественникам, ставили на вид, что он «новгородских еретиков не проклинает». Главным оружием доморощенных инквизиторов оставался «Просветитель» Иосифа Волоцкого, главным приемом обличений – показания многочисленных свидетелей, которые из злобы, страха или корысти, Бог то ведает, дружно оговаривали обвиняемых. Так, Артемию вменялось в вину то, что он возводил хулу на крестное знамение, признавал бесполезным петь обедни и панихиды по покойникам, не хранил поста. Преподобный легко опровергал наветы, но исход дела был предрешен. То ли внешней объективности ради, то ли озабоченный дружным альянсом вчерашних противников, Грозный пригласил поучаствовать в соборе Максима Грека. Святогорец, однако, сослался на нездоровье и старость и в Москву не приехал. Тогда Иван написал ему послание, полное высокопарных комплиментов: «Изводилось мне и по тебя послать, да будешь ты поборником православия, как первые Богоносные отцы, да примут и тебя небесные обители, как и прежде подвизавшихся ревнителей благочестия, имена коих тебе известны. И так явись им споспешником и данный тебе от Бога талант умножь, и ко мне пришли отповедь на нынешнее злодейство»[802]. Любопытна следующая фраза Ивана: «Слышали мы, что ты оскорбляешься и думаешь, что мы для того за тобою послали, что считаем тебя с Матвеем, но не буди того, чтобы верного вчинять с неверными». Очевидно, что у царя были достоверные сведения насчет истинных причин отказа Грека участвовать в соборе, вряд ли Грозный стал в послании старцу приводить досужие вымыслы и обидные предположения относительно его намерений. Опасения Святогорца свидетельствуют о том, что многие идеи Башкина были созвучны его мировоззрению, и, наученный печальным опытом московских церковных разбирательств, Грек счел благоразумным уклониться от роли эксперта. Вероятнее всего, он ошибался, и Иван искренне приглашал его к сотрудничеству, уважая или даже побаиваясь старца, наделенного чудесным пророческим даром. Но, видимо, Грек действительно не знал о «своем» страшном предсказании и о царском благоговении перед ним. Не сохранился не только текст ответного послания Максима, но и отсутствуют какие-либо упоминания о нем, хотя, выступи Грек с обличением ереси, наверняка это событие вызвало бы широкий резонанс. Подвижник благочестия не замарал свое имя участием в позорном процессе против своего благодетеля Артемия и вольнолюбца Башкина. Но почему же позорная расправа не подвигла протоиерея Сильвестра вступиться за недавнего соратника Артемия? Почему гордый Курбский не возвысил свой голос и не защитил праведника от оголтелой травли «законопреступных мнихов»? Почему промолчал великий богомолец и доброхот Алексей Адашев? Они находятся в зените своего политического могущества, что им стоит защитить нестяжателей, не совершивших никаких преступлений ни против государства, ни против церкви?! Возможный ответ один – Избранная рада «сдала» своих единомышленников и соратников в обмен на поддержку Макария и иосифлян. Впрочем, имеем ли мы основания видеть в заволжцах и советниках Ивана Грозного единомышленников, полагаясь на восторженные отзывы Курбского о Святогорце и Артемии? Если мы обратимся к фактам, то примеры благоволения фаворитов к нестяжателям приходятся на период подготовки к Стоглавому собору 1551 года. Но уже в конце 1551 года наступает охлаждение, и «сладкая парочка» Сильвестр и Симеон пишут донос на упомянутого выше ученика Артемия Порфирия[803]. Не это ли обстоятельство отмечал Артемий, когда писал, что против него враждуют все – в том числе и те, от кого он не ожидал нападения – недавние покровители. Адашев и Сильвестр нуждались в нестяжателях в то время, когда планировали наступление на монастырские имения. Их протеже Ермолай-Еразм и Иван Пересветов, о церковных стяжаниях умалчивавшие, в данном вопросе в помощники не годились. Временщики обратились к признанным «экспертам» в данной области, но как только нужда в них отпала, заволжцы перестали их интересовать как соратники и заинтересовали только теперь, но уже в роли разменных фигур. Только рязанский епископ Кассиан попробовал пойти наперекор инквизиторам и поставил под сомнение иосифлянский катехизис «Просветитель», с помощью которого привычно изобличали обвиняемых. Деятели Избранной рады слишком легко находили компромисс между убеждениями и целесообразностью, слишком легко выбирали между единомышленниками и теми, с кем выгодно было сотрудничать в данный момент. В конце концов, беспринципность обернулась прямым предательством. Согласившись на союз с иосифлянами, закрыв глаза на разгром нестяжательства, Адашев и его соратники выиграли для себя несколько лет политической активности, но их деятельность лишилась всякого позитивного смысла, превратившись в искусное, но бесцельное лавирование между Сциллой и Харибдой. Они уже не были продолжателями великого дела Ивана Патрикеева и Нила Сорского, строителями могучей свободной державы. Не брезгуя никакими методами, временщики боролись за свое выживание во власти. Нравственная порча, изначально присущая деятельности этих талантливых и, несомненно, некогда исполненных благородных замыслов государственных мужей, в конце концов полностью завладела ими. Не выдержали проверки и публицисты новой волны – ученик Грека Зиновий Отенский и Ермолай-Еразм выступили с обличениями «ереси». Репрессивная машина иосифлян набирала обороты. К суду привлекли знаменитого миссионера, крестителя Кольских лопарей Феодорита, в то время архимандрита суздальского Евфимьего монастыря, монахов Савву Шаха и Исаака Белобаева и многих других. Списки «еретиков», осужденных в 50-х годах и разосланных «по монастырям, в заточенье, и под начало», составили четыре тетради[804]. Среди тех, кому пришлось доживать свои дни в монастыре под присмотром, оказался и Кассиан, сведенный с епископской кафедры любостяжателями. Участь осужденных облегчалась тем, что в большинстве обителей, очевидно, сочувственно относились к жертвам иосифлянских репрессий. Этим объясняется то, что подельник Башкина Борисов убежал в Литву из Валаама, а Артемий – аж с Соловков. Примечательно, что бывшие белоозерские монахи, проходившие по одному процессу – преподобный Артемий и Феодосий Косой, стали в Литве яростными противниками. Феодосий окончательно впал в ересь, а Артемий не менее энергично ратовал за чистоту православия. Избранная рада была обречена. Несколько лет спустя Макарий дождется своего часа и с удовольствием подтолкнет в пропасть пошатнувшихся Адашева и Сильвестра. Но он успеет еще ужаснуться опричнине, учиненной его верным учеником Иоанном Васильевичем. Митрополит и Досифей Топорков на пороге смерти постараются образумить царя, когда-то внявшего их льстивым речам. Тщетно. В 70-х годах, когда в разграбленной стране уже некого и нечего будет грабить, Иван Грозный доберется до монастырей и разгромит иосифлянскую клику, торжествовавшую свою победу в 1554 году. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|