Глава двенадцатая

Федор Макухин

Сначала долгими — скупыми расчетами, воздержанием и постом, всякими урезками и кражей у себя самого, постоянной борьбою с самим собой, жестоким кнутом и шпорами в труде накопить тугой кошель, а потом вдруг в день, в два, в неделю спустить все до последней копейки, прокутить, промотать, просорить, раздарить, дать себя даже обокрасть первому встречному, — есть в этом какой-то смысл, не всякому и не сразу ясный…

Когда осенью в Сибири, вернувшись из тайги с золотом, кутит какой-нибудь приисковый старатель, он считает стыдом оставить в дырявом кармане хотя бы крупинку золотого песку про запас.

Если он зашел в магазин суконных товаров и набрал себе там на зимнюю пару, он смотрит на толстую штуку оставшегося сукна, в которой, может быть, аршин пятьдесят, и говорит приказчику:

— А ну-ка, паря, — иди стели мост!.. Не хочу по вашей грязи ходить, новые сапоги пачкать!..

И важно платит за все пятьдесят аршин, и приказчик идет впереди его по топкой улице и расстилает аршин за аршином всю штуку… А старатель плавно ступает по сукну, гатящему грязь, и только командует:

— Травь правей!.. Вон на ту, идол, новую лавку!

Или:

— Забегай левее!.. Жживо!..

Приказчик ладит то правей, то левей, и старатель через широчайшую сибирскую улицу какого-нибудь Енисейска добирается, наконец, до другого берега, до деревянных мостков, и даже не поглядит назад, где приказчик трудолюбиво сматывает снова грязную штуку сукна, чтобы дома вымыть ее, высушить, выгладить и продать на зимние щегольские костюмы другим старателям, а те будут гатить осеннюю грязь улицы полсотней аршин другого сукна…

Здравый смысл не поймет этого, но есть в этом и во всем подобном звонкая земная радость жизни, запой своею собственной силой, ловкостью, удалью и удачей. — Проживем, — наживем!.. Затем и наживали, чтобы вдоволь повеличаться… А весь адский труд в тайге, и риск и угроза каждого дня, и миллиарды гнуса, точившего кровь по капле, — черт с ними!.. Было, — и вот забыто!.. Но как отказать себе в удовольствии пройтись по сукну через улицу, зайти в посудный магазин напротив, свалить там как бы невзначай стоящую посреди хрупкую стопку ваз, тарелок, ламп и сказать горестно:

— Что же я сделал, злодей!.. Ведь я же теперь навеки пропал!..

Потом выслушать сочувственно едкую ругань хозяина, а потом прищуриться высокомерно, растоптать сапогами остальное, что не было разбито в этой стопке, спросить хозяина:

— Это на сколько же я набил?

Отбросить тянущийся к левой скуле толстый кулак, выслушать явно удвоенный счет, выкинуть на прилавок катеринку, прихлопнуть ее ладонью:

— Получай сполна!

И, выходя из посудной на улицу, думать усиленно: а нельзя ли что еще выкинуть почуднее?..

Когда Макухин в квартире полковника Добычина в ответ на вызов Натальи Львовны сказал свое: "Вот!" и стал с нею рядом, он уже почувствовал тот самый подъем мотовства, который был высшею точкою радости жизни для таких, как у него, натур… Маленькое слово это: "Вот!", сказанное тогда, значило чрезвычайно много: "Вот я сам, и все мое тоже — вот! — Берите!"

И автомобиль, на котором они подъехали в тот день к вокзалу, он, конечно, должен был отбить у целой компании грузно думавших над каждым своим рублем людей, — иначе не так весело было бы ехать.

Что именно будет с ним и Натальей Львовной дальше, об этом он меньше всего думал. Точнее: он совсем не думал об этом. "Вот я сам, и все мое тоже — вот! — Берите!" — это было сказано твердо, а как именно она это возьмет, — было уж ее дело: большое облегчение чувствовал Макухин от того, что не надо было думать над этим самому, и большое в нем было любопытство.

Случай на вокзале был точно первой картиной того длинного представления, которое должно было теперь разыграться непременно перед Макухиным, иначе незачем было и говорить так твердо и торжественно: "Вот!"

Как будто непременно так и должно было случиться, чтобы Алексей Иваныч забежал перед ними на этот самый вокзал и кого-то тут ранил, а этот кто-то точно непременно должен был оказаться прежним женихом его теперешней невесты.

То, что он действовал теперь не сам по себе и не для себя, а для Натальи Львовны, делало его очень свободным, освобождало от очень многого, от себя самого (и в этом тоже было исконно деревенское мотовство).

Он только спрашивал у нее, что делать, и ждал приказаний, стараясь понять с полуслова. Так он держал себя на вокзале, в жандармской комнате, так же давал показания и приставу, и почти таким же жестом, когда говорил об Алексее Иваныче, показал на свой крутой лоб, добавив убежденно:

— Считал и считаю человека этого ненормальным.

Когда Алексей Иваныч, ставший просто Дивеевым, ходил из угла в угол по пустой и холодной кордегардии, зловонной и полутемной (чуть горела маленькая чадная лампочка), — Макухин приехал с Натальей Львовной в знакомую ему гостиницу "Бристоль", и тут же согласился с нею, что снять надо не один, а два номера рядом: жених и невеста — не муж и жена, — и ничуть не удивило его, что все время она говорила об Илье: раненый, может быть, уже умер теперь, — и все-таки он — ее бывший жених, такой же, как он теперь, только гораздо более ей знакомый.

Чай пили они в номере Натальи Львовны. Вся полная своей неожиданной встречей с Ильей (и какою встречей!), она имела вид оглушенный… Даже чуть сутуливший ей спину мослачок, который как-то заметил Алексей Иваныч, стал как будто заметнее, вырос за эти часы, — отчего даже и голову подымала она с трудом, и при электричестве сверху, при мягком матовом свете сама точно светилась вся изнутри, и глаза ее казались Макухину иконно-огромными, и бледные щеки фарфорово-неживыми.

Макухин сам налил ей чаю, поставил перед нею сухарницу, но она сидела, охватив колено руками, к столу боком, совершенно о себе забыв… Так много было предположений и вопросов в ней, и все об Илье: куда он мог ехать?.. Откуда?.. Где он жил последнее время?.. Зачем ехал?.. Знал ли Алексей Иваныч, что его встретит?.. Может быть, это даже было условлено… А если условлено, то зачем?.. И правда ли, что Илья был знаком с его женою?.. Не принял ли Алексей Иваныч ее Илью за кого-то другого, — своего?

Макухина удивляла такая масса вопросов: никогда не приходилось слышать ни от кого раньше такого потока, такого водоворота слов и совершенно не о деле (не считал, конечно, этого "делом" Макухин). Очень сложный, кропотливо вышитый женский мир подошел к нему так близко впервые. Раза два он было решился напомнить ей, что чай остынет, но она его не слышала. Потом он вылил ее холодный стакан в умывальник, налил ей горячего чаю и придвинул сухарницу еще ближе к ней, но она не заметила и этого.

Она говорила (в который уже раз!):

— Хорошо, я допускаю, что Алексей Иваныч (у него уж это в манию обратилось!), что он мог узнать об Илье от кого-нибудь… Могли дать ему телеграмму: "Илья выезжает завтра (например) туда-то"… Кто-нибудь у него следил за Ильей… Но почему же вчера он мне не сказал?.. Почему не сказал?.. Мямлил что-то такое и не сказал самого важного!.. И уехал!.. Так неожиданно!.. Ведь только что приехал от Ильи и опять уехал!.. И хоть бы имя мне сказал когда-нибудь, — я бы по одному имени догадалась!..

— Илья — имя простое, — у всякого может быть, — заметил Макухин и добавил спокойно: — Опять чай ваш застынет!..

— Он мне говорил о каком-то месте, — вспомнила Наталья Львовна. Будто искать ездил место себе, а это он его выслеживал, Илью… И так долго помнить: шесть месяцев!.. Бесчеловечно! Конечно, Илья не обращал внимания, я его знаю… Ну, скажите, — разве же он не мог уйти?.. Заметил, что он — здесь же, на том же вокзале, — и уйди!.. Просто, — встань и уйди…

— Там около него старик один хлопотал, — как будто я его где-то раньше видел, — вставил Макухин, выпивая уже четвертый стакан.

— Старик?.. Я не видала… Доктор, должно быть… А может быть, он умирает теперь там в больнице, умирает, а мы здесь сидим!.. Может быть, умирает он!..

Так много тоски было в ее голосе и особенно в огромных неплачущих глазах, что Макухину стало очень неловко, и он застенчиво отставил свой недопитый стакан и сказал угрюмо:

— По телефону справиться можно… Позвонить в больницу, — должны справку дать…

— Можно?.. Разве можно?.. Куда же звонить?.. И дадут справку?.. Кого же вызвать? — очень заволновалась она и вскочила.

Макухин посмотрел на свои золотые часы (серебряные, рабочие, он оставил дома, а сюда взял праздничные, золотые):

— Десять часов уже… Пожалуй что поздно…

— Поздно?.. Как поздно?.. Почему?.. Неужели поздно?.. А вдруг он умрет?..

— Умрет — воля божья… Другое дело, если бы мы помочь могли…

Однако Наталья Львовна уже накинула на шею вязаный белый платок.

— Телефон там внизу… Я видела… Как же я не подумала раньше?.. Ведь видела!.. Я сейчас…

И выбежала быстрее, чем Макухин мог придумать, как отсоветовать это. Он постоял немного около стола, думая, идти ему за нею или не надо; решил, что не идти неловко, можно обидеть этим, и, уходя, запер номер и ключ взял с собою. Но пока он медленно спускался вниз, Наталье Львовне уже ответили из конторы больницы, что там не знают.

— Говорят: "Тут хозяйственная часть"… Говорят: "Повесьте трубку!" пожаловалась ему она.

— А если завтра утром поехать туда? — подумал вслух Макухин.

— Да-да — мы поедем, поедем завтра!.. Утром чтоб непременно поехать туда!.. — приказала она.

И мимо коридорного они подымались по лестнице рядом, и она говорила:

— Разве в больнице только один телефон?.. Это мне какая-то дура на центральной дала не тот номер… Но завтра надо встать раньше, и мы поедем… Он не умер, нет!.. Я бы непременно почувствовала, если бы он умер!..

А у дверей своего номера она сказала Макухину:

— Идите к себе и сейчас же ложитесь спать… А завтра утром, как встанете, — только пораньше! — стучите ко мне… Впрочем, я и сама встану рано… Я, может быть, и не засну совсем… Ну, идите!..

Макухин учтиво поцеловал ее руку и пошел к себе. В его номере было все то же самое, что и в ее, и совершенно так же была расставлена мебель, но это был прежний его холостой, одинокий номер, случайный, временный, а настоящий его, теперешний был там, за стеною, и настоящее его теперешнее дело было ехать завтра в больницу узнавать, жив ли Илья… А так как для этого надо было встать рано (так было приказано только что), то он и заснул спокойно тут же, как лег.

Как и в тюрьме, около ворот больницы стояла будка, но в ней сидел старик не моложе восьмидесяти лет, — в тулупе, в шапке. Можно было не спрашивать его, кто он: на тулупе спереди пришпилена была медная табличка, а на ней выбитые буквы: "сторож". Сидел он забывчиво и сосал трубку. Обратился было к нему Макухин, как здесь найти одного больного, но он только мотнул во двор трубкой:

— Там пытайте…

Извозчик Макухина стал в ряд других извозчиков, а они с Натальей Львовной вошли во двор.

— Никогда здесь не приходилось бывать, однако дело большое! оглянулся кругом Макухин.

Больница была целый городок.

Из подстриженных садиков выступали белые корпуса казенной стройки, здесь, за городом, очень крупные. Дорожки, усыпанные мелкими желтыми морскими ракушками вместо песка; аккуратные палисадники, обнесенные деревянными резными оградами… Но вблизи корпусов этих не цветами пахло, — иодоформом… Этот едкий и застарелый, видимо, запах пропитал тут, казалось, все стены домов, даже таких, на которых чернели надписи: "Контора", "Смотритель", "Старший врач".

День был солнечный, очень яркий (день, даже в камере 3-й ослепивший Дивеева); не верилось в такой день не только Наталье Львовне, — даже Макухину, чтобы мог умереть Илья. И однако, когда вошли они в главный трехэтажный корпус больницы, в полутемный, похожий на туннель коридор нижнего этажа, с асфальтовым гулким полом, и спросили (Наталья Львовна, конечно), где найти доставленного вчера раненого, вихрастый фельдшерский ученик, быстро несший куда-то гирлянду пузырьков с сигнатурками, бросил на ходу:

— Умер.

Наталья Львовна ахнула и покачнулась, Макухин ее поддержал, но не поверил.

— Постойте, — как умер?

— Вчера, в десять вечера…

— Когда звонили по телефону?.. Не может быть!..

— Не мо-жет бы-ыть! — воскликнула и Наталья Львовна.

— Как не может быть, когда я говорю? — даже обиделся ученик. Рабочий с завода — Сидорюк…

И помчался дальше, звонко шагая.

Наталья Львовна отвердела в руках Макухина, ожила, но вся дрожала от испуга. Макухин видел, каким страшным казался ей теперь этот больничный туннель из асфальта, иодоформа и серых стен.

— Не он! Только ляпает зря… Мальчишка!..

Ясно стало, что Илья не может умереть, потому что как же тогда будет Наталья Львовна?

В туннеле больничном непонятно было, что начать и куда идти. Нужно было спросить еще кого-то… И вот — опять тяжелые, но гулкие шаги: с лестницы боковой вошел в коридор большой старик в шапке мохнатой, в шубе.

— Тот самый, — узнал его Макухин. — Вчерашний… На вокзале который…

И Наталья Львовна сразу рванулась из его рук к старику. Старик уходил из коридора наружу, уже визжали блоком двери, они почти бежали, его догоняя, — и, вот опять яркость дня, и хруст и желтизна ракушек под ногами, и пестрят палисадники и стены корпусов, и лохматый старик глядит на них поочередно голубыми, как у селезня, но злыми глазами.

— Мы — к вам… — начал было Макухин, берясь за свою высокую шапку из каракуля.

— А-а… это на вокзале там… Узнал! — раздул ноздри старик, не поднимая руки к лохматой куньей шапке.

— Как его здоровье?.. Ради бога!.. — молила Наталья Львовна; маленькая котиковая шапочка непрочно держалась на правой стороне ее прически, готовая упасть.

— Здоровье?.. Как масло коровье!.. — очень зло поглядел на нее Асклепиодот.

— Вы сейчас от него? Вам что-нибудь сказали?.. Ради бога!..

— Сказали-с… От него, от него-с!.. Но видать его не видал: не допустили… Родного дядю не допустили, — может быть, вас допустят… Вы ему кто приходитесь, Илье?..

Он говорил шумовато, как всегда, и выныривал шеей из воротника шубы после каждой фразы.

— Если вас, дядю, не допустили, то меня, значит, и подавно!.. Значит, он очень плох, Илья!.. Боже мой!

И как-то сами собой покатились по ее щекам частые слезы.

— Сказали: "Особых причин для беспокойства нет"… Так буквально сказали, — смягчился старик, следя за ее слезами, как они катились по щекам и падали. — Буквально именно так: "особых причин"… Неособые, поэтому, остаются… Одну пулю, изволите видеть, нашли на диване, другая в шубе застряла, а третья — собачка — в нем…

— В нем?..

— Но сидит, однако, под кожей: нащупали… Сегодня достанут…

— Ну слава богу!.. — перекрестилась Наталья Львовна.

— Слава богу!.. И я точь-в-точь то же сказал… А вы, стало быть, с моим племянником хорошо знакомы?

— Еще бы!.. Я!..

— У-г-у… Та-ак… Да вы уж и с этим, с Алексеем-то Иванычем проклятым, не знакомы ли?

— И с ним знакома…

— Так вот через кого, стало быть, племянник-то мой… — приготовился сказать что-то ядовитое очень Асклепиодот, но Наталья Львовна перебила его, как будто сожалеющим тоном:

— Не через меня, — нет!.. Не через меня!..

А Макухин в этот самый момент вспомнил наконец, где он видел этого шумоватого старика раньше, и сказал медленно:

— Как будто видал я где-то вашу личность… Кажись, судно одно мы с вами не поделили в Керчи: вы его под хлеб фрахтовали, а я под камень…

— А-а, хлюст козырей!.. — вдруг дружелюбно хлопнул по плечу Макухина старик. — "Николая" у меня перебил, помню!.. Ну, хорошо, что не грек!.. Поэтому я тогда уступил: вижу, — свой!.. А греку ни за что бы не дался… Помню!..

Но вдруг еще что-то, видимо, вспомнил, потому что добавил, спохватясь:

— Надо мне тут в одно место слетать…

И, повернувшись к одному из корпусов, вдруг пошел не прощаясь, даже не кивнув шапкой.

— Когда же… Когда же его можно увидеть? — крикнула вслед ему Наталья Львовна. — Сегодня нельзя?

Старик остановился на полушаге, стал вполоборота и отозвался вполголоса, но едко, метнув в нее селезневый взгляд:

— А вам какая же экстренность сейчас его тревожить?.. Раз "особых причин", сказано, нет, — увидитесь в свое время.

И Наталья Львовна поклонилась ему почтительно, опять сказавши:

— Ну, слава богу, что нет!..

Это потому, что вспомнила она вдруг очень ярко разбитую ее пулей розовую лампадку и кошку с задранным кверху стремительным хвостом.

И Макухину сказала она кротко:

— Ну что же, поедем? — и пошла к воротам, но когда дошла уже, прокричал ей вслед Асклепиодот:

— В хирургическом отделении!.. В этом корпусе — второй этаж!.. А приемный день — четверг!.. В три часа!..

И, обернувшись на его крик, еще два раз подряд поклонилась ему Наталья Львовна почтительно, как девочка, и безмолвно.

— Теперь куда же? В тюрьму?.. Как там Алексей Иваныч бедный… Он, наверное, там уже? — спросила Наталья Львовна Макухина, когда отъехали они от ворот больницы.

Макухин отозвался:

— Подождем денек, — зачем спешить… Алексею Иванычу теперь сидеть долго: успеем.

— Долго?.. Как долго?

— До суда… сколько там, пока следствие… Полгода… может быть, год.

— Си-деть до су-да го-од? — испугалась она и заглянула ему в лицо, не шутит ли.

— Сидят люди!.. Ну, раз, конечно, раненый поправится, суд ему гораздо легче будет.

— Да ведь он и сам болен!

— На суде разберут.

— А теперь?.. Надо поехать к адвокату!.. — вспомнила Наталья Львовна и добавила:

— Как же это: на суде разберут, а до суда целый год сидеть?

— Да ведь раз он на такое дело шел, — должен же он знать и… и думать, что сидеть — не миновать потом!..

— Ничего он этого не знал… и не думал!

Повернул к ней все лицо в пушистых подусниках Макухин и, улыбаясь, но не осуждающе или насмешливо, а как взрослые детям, сказал:

— Значит, выходит, — вам их обоих жалко: Илью, — этого своим порядком, а Алексея Иваныча — своим?

— Что это? — не поняла она.

— А вот дядя его, старик этот, он Алексея Иваныча, похоже, ненавидит, — объяснил Макухин.

— Он ненавидит, а я жалею, — догадалась она. — Да, мне жалко… очень… Я ведь его понимала очень… Когда он мне говорил про свое, я его понимала… Я ведь только не знала, что это — Илья!.. А вам не хочется к адвокату?

— Мне? Макухин улыбнулся длинно, чуть отвернувшись. — Чтобы такого несчастного бросить на произвол, — это, я думаю, даже неловко… я и сам хотел попробовать, — нельзя ли его на поруки взять.

— Хотели?.. Правда?.. — схватила его за руку Наталья Львовна и добавила, глядя ему в глаза: — Илью я люблю, а того, Алексея Иваныча, понимаю…

— При извозчике не надо так! — вдруг около самых губ ее шевельнул своими губами Макухин, но тут же продолжал громко:

— Я думаю так: доедем сначала до гостиницы, спросим, где какой адвокат получше… Город чужой, — кого мы тут знаем?.. Правда?..

А она отозвалась:

— Но беспокойство, значит, очень вредно Илье, — очень вредно… И что это значит: "особых причин для беспокойства"?.. То есть он может не умереть теперь, но через два, через три дня?.. Через неделю?.. Вы знаете, — ведь может быть заражение крови, — и тогда что?

Извозчик (он был парный, как все в этом городе) доехал в это время до городских окраин и спросил, обернув яркое, ражее лицо:

— Куда будем ехать?

Макухин решительно ответил:

— В "Бристоль"… — и добавил хозяйственно, кивая на правую лошадь: Засекает левой ногой.

— Засекает… Что ни делали ему, — засекает, — и на… А так ничего, конь справный…

И головой покрутил извозчик, точно в тысячный раз стараясь проникнуть в тайну движений левой задней ноги своего мерина, но, в тысячный раз убедясь, что не проникнет, задумчиво опоясал его вдоль спины кнутом.

Веселого адвоката указал Макухину швейцар гостиницы "Бристоль" ходатая по делам Петра Семеныча Калмыкова, — и квартира его была в двадцати шагах на другой стороне улицы.

У него в этот день Макухин сидел один (не спавшая ночь Наталья Львовна осталась в номере).

Из заметки в местной газете, лежащей у него на столе, Калмыков знал уже о том деле, по поводу которого несвязано рассказал ему Макухин.

— Вы ему родственник, — Дивееву? — спросил он, страшно растирая уши, точно пришел с мороза: он, видимо, только за час перед этим встал с постели.

— Нисколько! — даже удивился Макухин.

— Компаньон его?.. Вы — кто такой?.. Подрядчик?

— И не компаньон вовсе… какой же компаньон?

— Ну, друг, близкий, как говорится… Приятель?..

— Нет… Знакомый… Просто — знакомый…

— Те-те-те, батенька!.. Знакомый!.. Просто знакомые предпочитают на адвокатов не тратиться… Не так ли? Ясно, как карандаш, что не просто знакомый…

Он был низок и толст, близорук и красен, лысоват спереди и большерук, густо кашлял и пил содовую воду стакан за стаканом (четыре бутылки этой воды стояли у него на столе); глядел на Макухина с прищуром и хитро сквозь стекла золотых очков и все щекотал указательным пальцем левой руки реденькую русую сорокалетнюю бородку. И даже на толстом опухшем лице его губы казались несоразмерно толсты.

Присмотревшись к этим всевысасывающим губам, сказал медленно Макухин:

— Да я особенно тратиться даже и не намерен… Я зашел только справиться, что ему может быть за это…

— Что же ему за это?.. Каторга!.. Ясно, как палка!.. Но кто же вам, батенька, поверит, чтобы вы этого не знали и за тем только пришли?..

И вдруг зевнул очень глубоко, с необыкновенным увлечением и добавил:

— Начал кутить вчера с одним оправданником, и вот до шести утра… Тоже запутанное очень дело было, и состав присяжных аховый попался… но все-таки удалось!

И снял очки и жестоко протер глаза кулаком… Потом налил содовой воды и выпил… Потом вбежала в кабинет маленькая, лет семи, девочка в коротком белом платьице и, остановясь шагах в трех от Калмыкова, сказала нерешительно:

— Папа! — и покосилась на Макухина, пухлая, точь-в-точь так же хитро, как это делал ее отец.

Отец же, обернувшись, вскочил с большой легкостью, подхватил ее на руки, закружился с нею по комнате, вынес ее на руках за дверь, там пошептался с нею, потом притворил дверь, подошел к Макухину вплотную, положил ему руки на плечи и сказал вдохновенно:

— Взяться за это дело могу, конечно, и возьму не больше, чем Прик возьмет, или Варгафтик, или чем Швачка, который ваше дело вел в прошлом году!..

— Какое дело вел?.. — удивился Макухин.

— Ну-ну-ну-ну!.. Будто я не знаю!

И сделал хитрейшее лицо толстогубый, и даже один глаз совсем закрыл за ненадобностью пускать его в работу.

— И дела не было, и Швачки никакого не знавал даже и отроду, ответил Макухин очень спокойно, думая в то же время о Наталье Львовне: "Хорошо, что я один, а не с нею: осерчала бы и ушла, а человек очень подходящий и занятный…"

— Ка-ак так не знавали? — очень изумился Калмыков, и посмотрел на него, сидящего перед ним, поверх очков. — Штука капитана Кука!.. Ведь вы же строили дом Кумурджи, греку?.. Ведь вы же сказали, что Мухин?

— Ма-ку-хин, а не Мухин!

— Ма-ку-хин!.. Гм… Макухин… Так бы и говорили сразу. — И Калмыков налил уже из третьей бутылки (две он выпил) стакан воды. — А я думал: архитектор, подрядчик, — словом, свои ребята, — теплая компания!.. А вы, пожалуй, даже скажете, что никогда и не судились!..

— Не приходилось.

— Гм… значит, вы — будущий мой клиент!.. Люди делятся на три категории: на клиентов настоящих, прошедших и будущих… Вы сегодня в театре будете?

— В театре? — удивился Макухин.

— Да… Советую!.. Там сегодня Пустынина играет… Та-ка-я мамочка, прелесть!.. Там бы, кстати, поговорили… а?

— Нет, в театр мне сегодня не придется… А если вам сейчас некогда, я могу в другой раз зайти…

И встал было, но тут же его усадил Калмыков.

— Вот — на!.. Вы еще к Прику пойдете!.. Противно адвокатской этике упускать клиента из рук… Однако сказать вам должен: дело трудное, дело скверное, дело ясное, как тарелка… для прокурора, а не для нас, грешных… Из ревности, — ясно, заранее обдуманное намерение, — ясно: иначе зачем бы револьвер при себе имел?.. — и в общественном месте, на вокзале, — мог бы еще двух-трех ранить… Называется это — отягчающие вину обстоятельства, — отягчающие все налицо, а где же облегчающие?.. Облегчающие где, я вас спрашиваю?

— Облегчающие?.. Да вот, — ненормальность, например…

— Эка нашел!.. Тоже нашел чем удивить суд!.. Все преступники ненормальны!.. Предлагает заведомо безнадежное дело и думает, что пряник с медом.

Макухин думал не это, он думал: "Бракует!.. Торгуется, точно лошадь покупает, и бракует…"

А Калмыков продолжал, страшно выворачивая губы:

— Вы не родственник, и вы не близкий, вы горем не убиты и вы не женщина, — с вами можно говорить просто: дело — табак!.. Но уж ежели за него взяться, надо его вести, не так ли?.. Будь вы — дама, я бы вас и не принял сейчас… Одна дама, моя знакомая, жила как-то на даче в Парголове, — это под Питером… И все, бывало, трещит: "У нас в Парголове… У нас в Парголове…" — "Неужели, — я ей так сокрушенно, — у вас, мамочка, пар в голове?.." Обиделась!.. А теперь у меня самого… если и не пар в голове, то вроде дыму… Дело — табак, это я, впрочем, и без пара скажу, — однако кто-нибудь вести его должен же?.. Так уж лучше я, чем Прик!.. Уж лучше же я, чем Варгафтик!.. Что они понимают в русской душе?.. Русская душа, всегда за шеломянем еси!.. Никаких не признает она границ… Поэтому и возня с ней такая адвокатам, прокурорам, присяжным… Уголовная душа!.. Начинает мечтать, — все ясно, как ананас, начинает делать, — все чисто, как каша с маслом; кончает, наконец, — черт ее знает, — уголовщина! Я вашего Дивеева не знаю и не видал, но, однако же, вот додумался же человек, — из револьвера да еще на вокзале!.. Осуществил свое личное право, — и все… Надо бы с ним поговорить… Очень любопытно всегда бывает с преступниками говорить!.. Талантливый это народ!.. А как раненый!.. Да, вы не видали… Пар у меня в голове, пар в голове!.. У какого следователя это дело?.. Вот что надо прежде всего знать.

Как раз этого Макухин не знал.

— Гм… как же вы так! — и вывернул недовольно свои спрутовы присоски Калмыков. — Ну, я узнаю по телефону… Так вот, — на бумажные расходы, и на информацию, на то, на се — оставьте пока рублишек пятьдесят, а там видно будет…

И небрежно налил еще стакан из четвертой уже бутылки, еще раз потер докрасна уши и еще раз бормотнул: "Пар в голове".

Две двадцатипятирублевки нашлись у Макухина, и, не задумываясь, положил он их на стол, усмотрев на нем сухое местечко, не залитое содовой водой.

Но, должно быть, слушали за дверью, но, должно быть, смотрели в щель… Тут же, как только положил на стол свои бумажки Макухин, не вошла, а как-то впорхнула в кабинет гибкая молодая дама, брюнетка, кивнула привставшему Макухину, подошла прямо к столу с бутылками, положила одну руку на бумажки, а другую протянула к шнурку оконной шторы и сказала певуче:

— Надо спустить немного, а то очень светло, и глазам моего мужа вредно…

Немного спустила штору и тут же ушла, — упорхнула в дверь, но своих бумажек на столе уж не заметил Макухин, — и, выдвинув губы сокрушенно, сказал ему тихо Калмыков:

— Как коровка язычком слизнула!.. Но не думайте что-нибудь… Все будет сделано… Соображу и взвешу… Позвоню по телефону… Или, еще лучше, съезжу сам… Русскую душу может понять только русская душа, а не Прик… Это имейте в виду!..

И сам проводил его до входной двери.

От Калмыкова поехал Макухин по своим делам: в банк, получить деньги по чеку, и в городскую управу, тоже с бесспорным счетом. И, возвращаясь обратно в "Бристоль" богаче, чем выходил оттуда сегодня, на тысячу с чем-то рублей, он прикидывал в уме, на сколько он стал сильнее не там, в своих каменоломнях, а тут, как жених Натальи Львовны.

Он привык смотреть на вещи просто, по-деловому, и теперь, думая об Илье, он присчитывал к расходам на адвокатов, на свадьбу, еще и расход на отступное Илье, если он поправится от раны.

В номере Натальи Львовны ждал уже его чай. Сама она с отдохнувшим лицом встретила его оживленно, как своего, и он это радостно отметил. Весело рассказал он о веселом адвокате, а жену его решительно одобрил.

— У такого денег не отбирать, — семейство с голоду пропасть может…

А когда Наталья Львовна горестно покачала головой:

— Ах, Алексей Иваныч, Алексей Иваныч!.. Ну, можно ли было о нем это думать!..

Макухин сказал вдруг горячо и убежденно:

— Мало ли что может с человеком случиться?.. Разве человек так уж всегда в себе волен?.. Алексей Иваныч по-глупому рассудил… Чем он виноват был, хотя бы и Илья этот?

— Как? Не виноват?

— По-моему, ничем ровно…

— Вот как?.. Ну да… Скорее виновата она, покойница…

— А она-то чем?.. Никто, я так думаю, в этих вещах не виноват!.. И даже я так скажу: не было бы вещей подобных, скучная была бы жизнь!

— Вот как?.. Так что если я опять уйду к нему, к Илье, — тихо сказала Наталья Львовна, — это будет как, весело или скучно?

— Для кого как, — так же тихо ответил Макухин. — Для меня, например, скучно!

— Скучно?.. А что же во мне веселого?.. Во мне ведь нет ничего веселого… Я ведь тоже вся раненая, как Илья теперь…

— Бывает… Может быть и веселый человек, а с ним до такой степени скучно, хоть в бутылку лезь!.. А бывает со скучным весело… То есть я не про веселость говорю, а про другое… вообще.

— Хорошо, я поняла… Так вот… Я все-таки не хочу недомолвок… Я должна вам сказать… Илья был моим…

— Мужем, — подсказал Макухин, видя, что она запнулась.

— …Так торжественно не говорят артисты… Но я любила его и сейчас люблю… Люблю! — закончила она быстро.

— Я ведь это вижу… Зачем же разговор лишний?

Голос у Макухина стал глухой, но он улыбался. Улыбка сделала его и проще, и наивнее, и моложе: так спокойны были ровные белые нижние зубы и такие совсем беззлобные загорелись искорки в серых глазах.

— Но вы меня все-таки не бросайте, хорошо?.. Не бросайте!.. Ведь я не знала, что его встречу… и таким встречу… Хорошо?.. Не бросите?..

Она поднялась с места и взяла его за руку, добрая, как девочка.

— Ну вот… Зачем же бросать? — просто ответил он и, дотянувшись неловко, краем губ прикоснулся к ее руке, а она, как третьего дня у себя на даче, поцеловала его в прочный, угловатый, обрезанный по прямой линии лоб.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх