• Глава 1 ПАВИЛЬОН ФРАНЦИСКА I
  • Глава 2 РАССЛЕДОВАНИЕ
  • Глава 3 АКТЕОН
  • Глава 4 ВЕНСЕННСКИИ ЛЕС
  • Глава 5 ВОСКОВАЯ ФИГУРКА
  • Глава 6 НЕЗРИМЫЕ ЩИТЫ
  • Глава 7 СУДЬИ
  • Глава 8 ПЫТКА САПОГАМИ
  • Глава 9 ЧАСОВНЯ
  • Глава 10 ПЛОЩАДЬ СЕН-ЖАН-АН-ГРЕВ
  • Глава 11 БАШНЯ ПОЗОРНОГО СТОЛБА
  • Глава 12 КРОВАВЫЙ ПОТ
  • Глава 13 ВЫШКА ВЕНСЕННСКОГО ДОНЖОНА
  • Глава 14 РЕГЕНТСТВО
  • Глава 15 КОРОЛЬ УМЕР – ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ!
  • Глава 16 ЭПИЛОГ
  • ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

    Глава 1

    ПАВИЛЬОН ФРАНЦИСКА I

    Как прекрасна была королевская охота на птиц, когда короли были еще почти полубогами и когда охота их была не простой забавой, а искусством!

    И все же нам придется расстаться с этим королевским спектаклем и проникнуть в ту часть леса, где вскоре к нам присоединятся все актеры, принимавшие участие в только что описанной нами сцене.

    Вправо от Дороги Фиалок идут длинные аркады, образуемые листвой, и в этом мшистом приюте, где среди вереска и лаванды пугливый заяц то и дело настораживает уши, где странствующая лань поднимает отягощенную рогами голову, раздувает ноздри и прислушивается, есть полянка; она находится достаточно далеко, чтобы ее не было видно, но недостаточно далеко, чтобы с этой полянки нельзя было видеть дорогу.

    Двое мужчин, лежавших на траве среди этой полянки, расстелив под собой дорожные плащи, положив рядом длинные шпаги и два мушкетона с раструбом на конце дула, называвшиеся в ту пору «пуатриналями», элегантностью своих костюмов напоминали издали веселых рассказчиков «Декамерона», вблизи же грозное оружие придавало им сходство с местными разбойниками, каких сто лет спустя Сальватор Роза писал с натуры на своих пейзажах.

    Один из них сидел, подперев голову рукой, а руку коленом, и прислушивался, подобно зайцам или ланям, о которых мы сейчас упоминали.

    – Мне кажется, – сказал он, – что сейчас охота странным образом приблизилась к нам. Я даже слышал крики сокольничьих, подбадривавших соколов.

    – А я теперь ничего не слышу, – сказал другой, казалось, ожидавший событий более философски, нежели его товарищ. – Вероятно, охота стала удаляться... Ведь я говорил тебе, что это место не годится для наблюдений! Нас не видно – что правда, то правда, – но ведь и мы ничего не видим!

    – А черт! Дорогой Аннибал! – возразил собеседник. – Надо же нам было куда-то девать двух наших лошадей, да двух запасных, да двух мулов, так тяжело нагруженных, что я уж и не знаю, как они будут поспевать за нами!.. А чтобы решить столь сложную задачу, я не знаю ничего более подходящего, чем эти буки и столетние дубы! А потому я осмеливаюсь утверждать, что де Муи не только не заслуживает твоих проклятий, но что во всей подготовке нашего предприятия, которым он руководит, я чувствую зрелую мысль настоящего заговорщика.

    – Отлично! – сказал второй дворянин, в котором наш читатель наверняка узнал Коконнаса. – Отлично! Слово вылетело – я его ждал. Ловлю тебя на нем. Стало быть мы – заговорщики?

    – Мы – не заговорщики, мы – слуги короля и королевы.

    – Которые составили заговор, а это совершенно одинаково относится и к нам.

    – Коконнас! Я же говорил тебе, – продолжал Ла Моль, – что ни в малой мере не вынуждаю тебя идти следом за мною в этом приключении, ибо меня влечет только мое личное чувство, которого ты не разделяешь и разделять не можешь.

    – Э, черт побери! Кто говорит, что ты меня вынуждаешь? Прежде всего, я не знаю человека, который мог бы заставить Коконнаса делать то, чего он делать не хочет. Но неужели ты воображаешь, что я позволю тебе идти на это дело без меня, когда вижу, что ты идешь в лапы к дьяволу?

    – Аннибал! Аннибал! – воскликнул Ла Моль. – По-моему, вон там виднеется белый иноходец... Как странно – стоит мне только подумать о возлюбленной, и у меня сейчас же начинает биться сердце!

    – Да это просто смешно! – зевнув, сказал Коконнас. – А вот у меня совсем не бьется.

    – Нет, это не она, – сказал Ла Моль. – Но что случилось? Ведь, по-моему, было назначено в полдень.

    – Случилось то, что полдень еще не наступил, вот и все, – отвечал Коконнас, – и, думается мне, у нас еще есть время малость вздремнуть.

    Коконнас разлегся на плаще с видом человека, у которого слово не расходится с делом. Но едва его ухо коснулось земли, как он замер и поднял палец, делая Ла Молю знак молчания.

    – В чем дело? – спросил тот.

    – Тихо! На этот раз я и впрямь что-то слышу.

    – Странно, я внимательно слушаю, но ничего не слышу.

    – Ничего?

    – Ничего.

    Коконнас приподнялся и положил руку на руку Ла Моля.

    – Ну-ка посмотри на лань, – сказал он.

    – Где Она?

    – Вон там!

    Коконнас показал пальцем животное Ла Молю.

    – И что же?

    – А то, что сейчас сам увидишь!

    Ла Моль посмотрел на животное. Нагнув голову, словно собираясь щипать траву, лань стояла неподвижно и прислушивалась. Внезапно она подняла голову, отягощенную великолепными рогами, повела ухом в ту сторону, откуда до нее несомненно доносился какой-то звук, и вдруг, без видимой причины, с быстротой молнии умчалась.

    – Да-а! Видимо, ты прав, ноль скоро лань убежала, – сказал Ла Моль.

    – Раз она убежала, значит, она слышит то, чего не слышишь ты, – заметил Коконнас.

    И в самом деле: глухой, чуть слышный шорох пробежал по траве; для малоразвитого слуха – это был ветер, для наших – отдаленный конский топот.

    Ла Моль вскочил на ноги.

    – Это они. Вставай! – сказал он.

    Коконнас поднялся, но поднялся уже спокойно; казалось, живость пьемонтца переселилась в сердце Ла Моля и наоборот – его беспечность овладела Коконнасом. Дело было в том, что в сложившихся обстоятельствах один действовал с воодушевлением, а другой – неохотно.

    Вскоре ровный, ритмичный топот донесся до слуха друзей; лошадиное ржание заставило насторожить уши лошадей, стоявших оседланными в десяти шагах от них, и по Дороге Фиалок белой тенью мелькнула женщина – она повернулась в их сторону и, сделав какой-то странный знак, скрылась.

    – Королева! – вскрикнули оба.

    – Что это значит? – спросил Коконнас.

    – Она сделала рукой так, – ответил Ла Моль, – это значит: «Сейчас».

    – Она сделала рукой так, – возразил Коконнас, – это значит: «Уезжайте».

    – Она хотела сказать: «Ждите меня».

    – Она хотела сказать: «Спасайтесь».

    – Хорошо, – сказал Ла Моль. – Будем действовать каждый по своему разумению. Уезжай, а я остаюсь. Коконнас пожал плечами и снова улегся. В ту же минуту со стороны, противоположной той, куда умчалась королева, но той же дорогой проскакал, отдав поводья, отряд всадников, в которых друзья узнали пылких, даже, можно сказать, ярых протестантов. Их лошади скакали, как кузнечики, о которых говорит Иов[74]: появились и исчезли.

    – Черт! Это становится серьезным! – сказал Коконнас и встал на ноги. – Едем в павильон Франциска Первого.

    – Ни в коем случае! – ответил Ла Моль. – Если мы попались, первым привлечет к себе внимание короля этот павильон! Ведь общий сбор назначен там.

    – На этот раз ты вполне прав, – проворчал Коконнас. Не успел Коконнас произнести эти слова, как между деревьями молнией мелькнул всадник и, перескакивая через овражки, кусты, свалившееся деревья, домчался до молодых людей.

    В обеих руках он держал по пистолету и в этой безумной скачке правил лошадью одними коленями.

    – Господин де Муи! – в тревоге крикнул Коконнас: теперь он был взволнован куда больше, чем Ла Моль. – Господин де Муи бежит! Значит, надо спасаться!

    – Скорей! Скорей! – крикнул гугенот. – Удирайте – все пропало! Я нарочно сделал крюк, чтобы предупредить вас. Бегите!

    Так как он прокричал это на скаку, то был уже далеко, когда крикнул последние слова и, следовательно, когда Ла Моль и Коконнас вполне поняли их значение.

    – А королева? – крикнул Ла Моль.

    Но голос молодого человека рассеялся в воздухе: де Муи был уже слишком далеко, чтобы его услышать, а тем более – чтобы ему ответить.

    Коконнас сразу принял решение. Пока Ла Моль стоял, не двигаясь с места и следя глазами за де Муи, исчезавшим среди ветвей, которые раздвигались перед ним и смыкались позади него, Коконнас сбегал за лошадьми, привел их, вскочил на свою лошадь, бросил поводья другой на руки Ла Моля и приготовился дать шпоры.

    – Ну, Ла Моль! – воскликнул он. – Повторяю тебе слова де Муи: «Бежим!» А де Муи – господин красноречивый! Бежим! Бежим, Ла Моль!

    – Одну минуту, – возразил Ла Моль, – ведь мы сюда явились с какой-то целью.

    – Во всяком случае, не с той, чтобы нас повесили! – в свою очередь возразил Коконнас. – Советую тебе не терять времени. Я догадываюсь: ты сейчас займешься риторикой, начнешь толковать на все лады понятие «бежать», говорить о Горации, который бросил свой щит, и об Эпаминонде, который вернулся на щите[75]. Я Же говорю тебе попросту: где бежит господин де Муи де Сен-Фаль, имеет право бежать каждый.

    – Господину де Муи де Сен-Фалю никто не поручал увезти королеву Маргариту, – возразил Ла Моль, – и господин де Муи де Сен-Фаль не влюблен в королеву Маргариту.

    – Черт побери! И хорошо делает, коль скоро эта любовь толкнула бы его на такие глупые поступки, о которых ты, я вижу, сейчас думаешь. Пусть пятьсот тысяч чертей унесут в ад такую любовь, которая может стоить жизни двум храбрым дворянам! «Смерть дьяволу»! – как говорит король Карл. Мы, дорогой мой, заговорщики, а когда заговор провалился – они должны бежать. На коня, Ла Моль, на коня!

    – Беги, дорогой, я тебе не мешаю, я даже прошу тебя об этом. Твоя жизнь дороже моей. Спасай же ее!

    – Лучше скажи: «Коконнас, пойдем на виселицу вместе», но не говори: «Коконнас, беги один».

    – Дорогой мой, – возразил Ла Моль. – Веревка – это для мужиков, а не для таких дворян, как мы.

    – Я начинаю думать, что не зря совершил один предусмотрительный поступок, – со вздохом сказал Коконнас.

    – Какой?

    – Подружился с палачом.

    – Ты становишься зловещим, дорогой Коконнас.

    – Так что же нам делать? – с раздражением крикнул тот.

    – Найдем королеву.

    – Где?

    – Не знаю... Найдем короля!

    – Где?

    – Не знаю... Но мы найдем их и вдвоем сделаем то, чего не смогли или не посмели сделать пятьдесят человек.

    – Ты играешь на моем самолюбии, Гиацинт, это плохой признак!

    – Тогда – на коней, и бежим.

    – Так-то лучше.

    Ла Моль повернулся к лошади и взялся за седельную луку, но в то мгновение, когда он вставлял ногу в стремя, раздался чей-то повелительный голос, – Стойте! Сдавайтесь! – крикнул голос. Одновременно из-за деревьев показалась одна мужская фигура, потом другая, потом – тридцать; то были легкие конники, которые превратились в пехотинцев и, ползком пробираясь сквозь вереск, обыскивали лес.

    – Что я тебе говорил? – прошептал Коконнас. Ла Моль ответил каким-то сдавленным рычанием. Легкие конники были еще шагах в тридцати от двух друзей.

    – Эй, господа! В чем дело? – продолжал пьемонтец, громко обращаясь к лейтенанту легких конников и совсем тихо к Ла Молю.

    Лейтенант скомандовал взять двух друзей на прицел.

    Коконнас продолжал совсем тихо:

    – На коней, Ла Моль! Еще есть время. Прыгай на коня, как делал сотни раз при мне, и скачем.

    С этими словами он повернулся к конникам.

    – Какого черта, господа? Не стреляйте, вы можете убить своих друзей! – крикнул он и шепнул Ла Молю:

    – Сквозь деревья стрельба плохая; они выстрелят и промахнутся.

    – Нет, так нельзя! – возразил Ла Моль. – Мы не можем увести с собой лошадь Маргариты и двух мулов, – эта лошадь и два мула ее скомпрометируют, а на допросе я отведу от нее всякое подозрение. Скачи один, друг мой, скачи!

    – Господа, мы сдаемся! – крикнул Коконнас, вынимая шпагу и поднимая ее.

    Легкие конники подняли мушкетоны.

    – Но прежде всего: почему мы должны сдаваться?

    – Об этом вы спросите короля Наваррского.

    – Какое преступление мы совершили?

    – Об этом вам скажет его высочество герцог Алансонский.

    Коконнас и Ла Моль переглянулись: имя их врага в такую минуту не могло подействовать на них успокоительно.

    Однако ни тот, ни другой не оказал сопротивления. Коконнасу предложили слезть с лошади, что он и сделал, воздержавшись от каких-либо замечаний. Затем обоих поместили в центр легких конников и повели по дороге к павильону Франциска I.

    – Ты хотел увидеть павильон Франциска Первого? – сказал Коконнас, заметив сквозь деревья стены очаровательной готической постройки. – Так вот, мне сдается, что ты его увидишь.

    Ла Моль ничего не ответил, – он только пожал Коконнасу руку.

    Рядом с прелестным павильоном, который был построен во времена Людовика XII, но который называли павильоном Франциска I, потому что он всегда выбирал его как место сбора охотников, стояло нечто вроде хижины для доезжачих, которая теперь была почти не видна за сверкавшими мушкетонами, алебардами и шпагами, как взрытый кротом бугорок за золотистыми колосьями.

    В этот домик и отвели пленников.

    Теперь бросим свет на очень туманное, особенно для двух друзей, положение дел и расскажем о том, что произошло.

    Как было уговорено, дворяне-протестанты собрались в павильоне Франциска I, ключ от которого, как мы уже знаем, удалось раздобыть де Муи.

    Будучи или по крайней мере вообразив себя хозяевами леса, они выставили тут и там дозорных, но легкие конники сменили белые перевязи на красные и благодаря этой хитроумной выдумке усердного де Нансе неожиданным налетом сняли всех дозорных без боя.

    Легкие конники продолжали облаву, окружая павильон, но де Муи, ждавший короля в конце Дороги Фиалок, увидел, что красные перевязи крадутся по-волчьи, и тут красные перевязи вызвали у него подозрения. Он отъехал в сторону, чтобы его не увидали, и заметил, что широкий круг сужается – очевидно, чтобы прочесать лес и оцепить место сбора.

    Одновременно в конце центральной дороги он различил маячившие вдалеке белые эгретки и сверкавшие аркебузы королевской охраны.

    Наконец он увидел самого короля, а в противоположной стороне – короля Наваррского.

    Тогда он сделал в воздухе крест своей шляпой – это был условленный сигнал, означавший: «Все пропало!».

    Поняв его сигнал, король Наваррский повернул назад и скрылся.

    Де Муи тотчас вонзил широкие колесики шпор в бока лошади и пустился в бегство, а убегая, прокричал Коконнасу и Ла Молю слова, которые мы привели.

    Король, заметивший отсутствие Генриха и Маргариты, появился здесь в сопровождении герцога Алансонского, желая видеть, как Генрих и Маргарита выйдут из домика доезжачих, куда он приказал запереть не только тех, кто находился в павильоне, но и тех, кто встретится в лесу.

    Герцог Алансонский, совершенно уверенный в успехе, скакал подле короля, раздражение которого усиливали острые боли. Раза два или три он едва не упал с лошади в обморок, и однажды его рвало кровью.

    – Ну! Ну! Быстрее! – подъехав, сказал король. – Я хочу поскорее вернуться в Лувр. Тащите из норы этих нечестивцев: сегодня день святого Блеза, а он в родстве со святым Варфоломеем.

    При этих словах короля муравейник пик и аркебуз зашевелился, и всех гугенотов, схваченных кого в лесу, кого в павильоне, вывели из хижины.

    Но среди них ни было ни короля Наваррского, ни Маргариты, ни де Муи.

    – Ну, а где же Генрих? Где Марго? – спросил король. – Вы обещали мне, что они здесь, Алансон, и – смерть дьяволу! – пусть мне их приведут!

    – Государь! Короля и королевы Наваррских мы и не видели, – сказал де Нансе.

    – Да вон они! – сказала герцогиня Неверская.

    Действительно, в конце тропинки, выходившей на берег реки, появились Генрих и Маргарита – оба спокойные, как ни в чем не бывало: держа соколов на кулаке, они любовно прижались друг к другу, да так искусно, что их лошади на скаку слились так же, как и они, и, казалось, ласкаясь, прижались друг к другу головами.

    Вот когда взбешенный герцог Алансонский приказал обыскать окрестности, и таким образом нашлись и Ла Моль и Коконнас в их обвитой плющом аркаде.

    Их тоже ввели в круг, который образовали королевские телохранители, братски обняв друг друга. Но Ла Моль и Коконнас, не будучи королями, не сумели принять такой же бодрый вид, как Генрих и Маргарита: Ла Моль был слишком бледен, а Коконнас слишком красен.

    Глава 2

    РАССЛЕДОВАНИЕ

    Зрелище, поразившее молодых людей, когда их вводили в этот круг, принадлежало к числу зрелищ поистине незабываемых, даже если оно представилось глазам раз в жизни и на одно мгновение.

    Как мы уже сказали. Карл IX смотрел на всех проходивших перед ним дворян, которые были заперты в хижине доезжачих и которых теперь его стража выводила наружу одного за другим.

    Король и герцог Алансонский жадно ловили глазами каждое движение, ожидая, что вот-вот выйдет и король Наваррский.

    Ожидание обмануло их.

    Но этого было мало: оставалось неизвестным, что же произошло с Генрихом и Маргаритой.

    И вот когда присутствующие заметили, что в конце дорожки появились молодые супруги, герцог Алансонский побледнел, а Карл почувствовал, что у него отлегло от сердца, ибо он безотчетно хотел, чтобы все, что заставил его сделать брат, обернулось против него.

    – Опять ускользнул! – побледнев, прошептал Франсуа.

    В эту минуту у короля начался приступ такой страшной боли, что он выпустил поводья, обеими руками схватился за бока и закричал, как кричат люди в бреду.

    Генрих поспешил к нему. Но пока он проскакал двести шагов, отделявших его от брата, Карл пришел в себя.

    – Откуда вы приехали? – спросил король так сурово, что Маргарита взволновалась.

    – Но... С охоты, брат мой! – ответила она.

    – Охота была на берегу реки, а не в лесу.

    – Мой сокол унесся за фазаном, когда мы отстали, чтобы посмотреть на цаплю, государь, – сказал Генрих.

    – И где же этот фазан?

    – Вот он! Красивый петух, не правда ли? И тут Генрих с самым невинным видом протянул Карлу птицу, отливавшую пурпуром, золотом и синевой.

    – Так, так! Ну, а почему же, заполевав фазана, вы не присоединились ко мне? – продолжал Карл.

    – Потому, что фазан полетел к парку, государь. А когда мы спустились на берег, то увидели, что вы опередили нас на целых полмили, когда вы снова поднимались к лесу. Тогда мы поскакали по вашим следам, так как, участвуя в охоте вашего величества, мы не хотели от нее отбиться.

    – А все эти дворяне тоже были приглашены на охоту? – спросил Карл.

    – Какие дворяне? – с недоумением озираясь вокруг, переспросил Генрих.

    – Да ваши гугеноты, черт возьми! – ответил Карл. – Во всяком случае, если кто-то и приглашал их, то не я.

    – Нет, государь, но, быть может, это герцог Алансонский, – заметил Генрих.

    – Господин д'Алансон! Зачем вы это сделали?

    – Я? – воскликнул герцог.

    – Ну да, вы, брат мой, – продолжал Карл. – Разве вы не объявили мне вчера, что вы – король Наваррский? Значит, гугеноты, прочившие вас в короли, явились поблагодарить вас за то, что вы приняли корону, а короля – за то, что он ее отдал. Не так ли, господа?

    – Да! Да! – крикнули двадцать голосов. – Да здравствует герцог Алансонский! Да здравствует король Карл!

    – Я не король гугенотов, – побледнев от злобы, сказал Франсуа и, бросив косой взгляд на Карла, добавил:

    – И твердо надеюсь никогда им не быть.

    – Глупости! – сказал Карл. – А вам, Генрих, да будет известно, что я считаю все это весьма странным.

    – Государь! – твердо ответил король Наваррский. – Да простит меня Бог, но можно подумать, что меня подвергают допросу.

    – А если я вам скажу, что допрашиваю вас, – что вы на это ответите?

    – Что я такой же король, как вы, государь! – гордо ответил Генрих. – Что королевский титул дает не корона, а рождение, и что отвечать я буду только моему брату и другу, но никогда не стану отвечать судье.

    – Очень хотел бы я знать, однако, чего мне держаться, хоть раз в жизни! – тихо сказал Карл.

    – Пусть сюда приведут господина де Муи, – сказал герцог Алансонский, – и вы все узнаете. Господин де Муи, наверное, арестован.

    – Есть среди арестованных господин де Муи? – спросил король.

    Генрих вздрогнул от волнения и обменялся взглядами с Маргаритой, но это продолжалось одно мгновение.

    Никто не отзывался.

    – Господина де Муи нет среди арестованных, – объявил де Нансе. – Кое-кому из моих людей показалось, что они его видели, но они в этом не уверены.

    Герцог Алансонский пробормотал какое-то богохульство.

    – Ах, государь, да вот двое дворян герцога Алансонского, – вмешалась Маргарита, показывая королю Ла Моля н Коконнаса, которые слышали весь этот разговор и на сообразительность которых она считала возможным рассчитывать. – Допросите их – они вам ответят.

    Герцог почувствовал нанесенный ему удар.

    – Я сам приказал задержать их именно для того, чтобы доказать, что они у меня не служат, – возразил он.

    Король взглянул на двух друзей и вздрогнул, увидав Ла Моля.

    – Ага, опять этот провансалец! – сказал он. Коконнас грациозно поклонился.

    – Что вы делали, когда вас арестовали? – спросил король.

    – Государь! Мы беседовали на темы военные и любовные.

    – Верхом? Вооруженные до зубов? Готовясь бежать?

    – Отнюдь нет, государь; вы плохо осведомлены. Мы лежали в тени, под буком... Sub tegmine fagi.

    – Ах, вы лежали в тени под буком?

    – И даже могли бы убежать, если бы думали, что чем-то навлекли на себя гаев вашего величества. Послушай те, господа, – обратился Коконнас к легким конникам, – полагаюсь на ваше солдатское слово: как вы думаете, могли бы мы удрать от вас, если бы захотели?

    – Эти господа и шагу не сделали, чтобы убежать, – ответил лейтенант.

    – Потому что их лошади стояли далеко, – вмешайся герцог Алансонский.

    – Покорнейше прошу извинить меня, ваше высочество, – ответил Коконнас, – но Я уже сидел на лошади, а мой друг, граф Лерак де Ла Моль, держал свою под уздцы.

    – Это правда, господа? – спросил король.

    – Правда, государь, – ответил лейтенант, – господин Коконнас даже соскочил с лошади при виде нас.

    Коконнас криво улыбнулся, что означало: «Вот видите, государь!».

    – Ну, а эти две запасные лошади, два мула, сундуки, которыми они были нагружены? – спросил Франсуа.

    – Да разве мы конюхи? Велите отыскать конюха, который стерег их, и спросите его!

    – Его там не было! – сказал взбешенный герцог.

    – Значит, он испугался и удрал, – отозвался Коконнас. – Нельзя требовать от мужика такого же хладнокровия, как от дворянина!

    – Все время одни и те же увертки, – скрежеща зубами, рявкнул герцог Алансонский. – К счастью, государь, я предупредил вас, что эти господа уже несколько дней у меня не служат.

    – Как, ваше высочество! Я имею несчастье больше не служить у вас? – воскликнул Коконнас.

    – Э, черт возьми! Кому это знать, как не вам, сударь? Ведь вы сами подали в отставку в довольно наглом письме, которое я, слава Богу, сохранил и которое, к счастью, при мне.

    – Ах! – воскликнул Коконнас. – Я думал, что вы, ваше высочество, простите мне письмо, написанное по первому побуждению, под горячую руку. Это было, когда я узнал, что вы, ваше высочество, собирались задушить моего друга Ла Моля в одном из луврских коридоров.

    – Что вы говорите? – перебил его король.

    – Я тогда думал, что ваше высочество были одни, – с невинным видом продолжал Коконнас. – Но потом я узнал, что трое других...

    – Молчать! – крикнул Карл. – Теперь я осведомлен достаточно хорошо! Генрих, – обратился он к королю Наваррскому, – даете слово не бежать?

    – Даю, ваше величество.

    – Возвращайтесь в Париж вместе с господином де Нансе и оставайтесь под арестом у себя в комнате. А вы, господа, – продолжал он, обращаясь к двум дворянам, – отдайте ваши шпаги.

    Ла Моль взглянул на Маргариту. Она улыбнулась. Ла Моль сейчас же отдал шпагу ближайшему из командиров.

    Коконнас последовал его примеру.

    – А господин де Муи отыскался? – спросил король.

    – Нет, государь, – ответил де Нансе, – или его не было в лесу, или он бежал.

    – Еще чего не хватало! – сказал король. – Едем домой! Мне холодно, я ослеп!

    – Государь! Это, верно, от раздражения, – заметил Франсуа.

    – Да, возможно. У меня какое-то мерцание в глазах. Где арестованные? Я ничего не вижу. Разве сейчас ночь? О, Господи, сжалься надо мной! Я горю! Помогите! Помогите!

    Несчастный король выпустил поводья, вытянул руки и опрокинулся навзничь; при этом втором приступе испуганные придворные подхватили его на руки.

    Франсуа стоял в стороне и вытирал со лба пот; он один знал причину мучительного недуга своего брата.

    Король Наваррский, стоявший с другой стороны, уже под стражей де Нансе, с возрастающим удивлением смотрел на эту сцену.

    – Эх, – прошептал он; в нем говорил уму непостижимый инстинкт, который временами превращал его в, так сказать, ясновидящего. – Пожалуй, для меня было бы лучше, если бы меня схватили, когда я бежал!

    Он взглянул на Маргариту, которая своими большими, широко раскрытыми от изумления глазами смотрела то на него, то на короля, то на короля, то на него.

    Король потерял сознание. Подали носилки и положили его на них. Его накрыли плащом, который один из всадников снял со своих плеч, и вся процессия медленно направилась по дороге в Париж, который утром видел отъезд веселых заговорщиков и радостного короля, а теперь видел возвращение умирающего короля в окружении арестованных мятежников.

    Маргарита, несмотря ни на что не утратившая способности владеть собой морально и физически, в последний раз обменялась многозначительным взглядом со своим мужем, а затем проехала так близко от Ла Моля, что он мог слышать два греческих слова, которые она обронила:

    – Me deide. Это означает:

    – Ничего не бойся.

    – Что она тебе сказала? – спросил Коконнас.

    – Она сказала, что бояться нечего, – ответил Ла Моль.

    – Тем хуже, – тихо сказал пьемонтец, – тем хуже! Это значит, что добра нам ждать нечего. Каждый раз, как мне говорили в виде ободрения эту фразу, я в ту же секунду получал или пулю, или удар шпаги, а то и цветочный горшок на голову. По-еврейски, по-гречески, по-латыни, по-французски «Ничего не бойся» всегда означало для меня: «Берегись!».

    – По коням, господа! – сказал лейтенант легких конников.

    – Не сочтите за нескромность, сударь: куда вы нас ведете? – спросил Коконнас.

    – Думаю, что в Венсенн, – ответил лейтенант.

    – Я предпочел бы отправиться в другое место, – сказал Коконнас, – но ведь не всегда идешь туда, куда хочешь. По дороге король очнулся и почувствовал себя лучше. В Нантере он даже захотел сесть верхом, но его отговорили.

    – Пошлите за мэтром Амбруазом Паре, – сказал Карл, приехав в Лувр.

    Он сошел с носилок, поднялся по лестнице, опираясь на руку Таванна, и, добравшись до своих покоев, приказал никого к себе не пускать.

    Все заметили, что король Карл был очень сосредоточен. Дорогой он пребывал в глубокой задумчивости, ни с кем не разговаривал и не интересовался больше ни заговором, ни заговорщиками. Было очевидно, что все его мысли занимает болезнь.

    Болезнь была внезапная, острая и странная, с теми же симптомами, какие обнаружились и у его брата – Франциска II незадолго до его смерти.

    Вот почему приказ короля – не пускать к нему никого, кроме мэтра Паре, – никого не удивил. Мизантропия, как известно, составляла основу характера государя.

    Карл вошел к себе в опочивальню, сел в кресло, напоминавшее шезлонг, положил голову на подушки и, рассудив, что Амбруаза Паре могут не застать дома и он приедет не скоро, решил не тратить попусту время ожидания.

    Он хлопнул в ладоши; сейчас же вошел один из стражников.

    – Скажите королю Наваррскому, что я хочу поговорить с ним, – приказал Карл.

    Стражник поклонился и отправился исполнять приказание.

    Король откинул голову: от страшной тяжести в мозгу он едва мог связно говорить, какой-то кровавый туман застилал глаза, во рту все пересохло, он выпил целый графин воды, но так и не утолил жажды.

    Он все еще пребывал в этом сонливом состоянии, когда дверь отворилась и вошел Генрих; следовавший за ним де Нансе остановился в передней.

    Король Наваррский услыхал, что дверь за ним закрылась.

    Тогда он сделал несколько шагов вперед.

    – Государь! Вы звали меня? Я пришел, – сказал он. Король вздрогнул при звуке этого голоса и бессознательно хотел протянуть руку.

    – Государь! – стоя по-прежнему с опущенными руками, сказал Генрих. – Вы, ваше величество, забыли, что я больше не брат ваш, а узник.

    – Ах да, верно, – ответил Карл, – спасибо, что напомнили. Но я не забыл кое-что другое: как-то раз, когда мы с вами были наедине, вы обещали мне отвечать чистосердечно.

    – Я готов сдержать обещание. Спрашивайте, государь. Король налил на ладонь холодной воды и приложил руку ко лбу.

    – Что истинного в обвинении герцога Алансонского? Ну, отвечайте, Генрих!

    – Только половина: герцог Алансонский должен был бежать, а я – только сопровождать его.

    – Зачем вам было его сопровождать? – спросил Карл. – Вы что же, недовольны мной, Генрих?

    – Нет, государь, напротив: я мог бы только похвалиться отношением вашего величества ко мне; Бог, читающий в сердцах людей, видит в моем сердце, какую глубокую привязанность я питаю к моему брату и моему королю.

    – Мне кажется противоестественным бегать от людей, которых мы любим и которые любят нас, – заметил Карл.

    – Я и бежал не от тех, кто меня любит, а от тех, кто меня ненавидит, – возразил Генрих. – Ваше величество! Вы позволите мне говорить с открытой душой?

    – Говорите.

    – Государь! Меня ненавидят герцог Алансонский и королева-мать.

    – Что касается Алансона, я не отрицаю, – ответил Карл, – но королева-мать к вам очень внимательна.

    – Вот поэтому-то я и остерегаюсь ее, государь. И благо мне, что я ее остерегался!

    – Ее?

    – Ее или ее окружающих. Ведь вам известно, государь, что иногда несчастьем королей является не то, что им служат из рук вон плохо, а то, что им служат чересчур усердно.

    – Объяснитесь: вы добровольно обязались сказать мне все.

    – Как видите, ваше величество, я так и поступаю.

    – Продолжайте.

    – Ваше величество! Вы сказали, что любите меня.

    – То есть я любил вас до вашей измены, Анрио.

    – Предположите, государь, что вы любите меня по-прежнему.

    – Пусть так!

    – А если вы меня любите, то вы, наверно, желаете, чтобы я был жив, не так ли?

    – Я был бы в отчаянии, если бы с тобой случилось какое-нибудь несчастье.

    – Так вот, ваше величество, вы уже дважды могли прийти в отчаяние.

    – Как так?

    – Да, государь, уже дважды только Провидение спасло мне жизнь. Правда, во второй раз Провидение приняло облик вашего величества.

    – А в первый раз чей облик оно приняло?

    – Облик человека, который был крайне изумлен тем, что его приняли за Провидение, – облик Рене. Да, государь, вы спасли меня от стали...

    Карл нахмурился, вспомнив, как он увел Генриха на улицу Бар.

    – А Рене? – спросил он.

    – А Рене спас меня от яда.

    – Черт возьми! И везет же тебе, Анрио! – сказал король, пытаясь улыбнуться, но от сильной боли не улыбка, а судорога искривила его губы. – Это не его профессия.

    – Так вот, государь, два чуда спасли меня. Одно чудо – это раскаяние флорентийца. Другое – доброта вашего величества. Я скажу вашему величеству откровенно: я испугался, как бы Бог не устал творить чудеса, и решил бежать, руководствуясь аксиомой: на Бога надейся, а сам не плошай.

    – Почему же ты не сказал мне об этом раньше, Генрих?

    – Если бы я сказал вам эти самые слова даже вчера, я был бы доносчиком.

    – А когда ты говоришь их сегодня?

    – Сегодня – Другое дело: меня обвиняют – я защищаюсь.

    – А ты уверен в первом покушении, Анрио?

    – Так же уверен, как во втором.

    – Тебя пытались отравить?

    – Пытались.

    – Чем?

    – Опиатом.

    – А как отравляют опиатом?

    – Почем я знаю, государь? Спросите Рене: ведь отравляют и перчатками...

    Карл сдвинул брови, но мало-помалу лицо его разгладилось...

    – Да, да, – сказал он, словно разговаривая с самим собой, – в самой природе живых существ заложено стремление бежать от смерти. Так почему же это существо не сделает сознательно того, что делает инстинктивно?

    – Итак, государь, – спросил Генрих, – довольны ли вы моей откровенностью и верите ли, что я сказал вам все?

    – Да, да, Анрио, ты славный малый. И ты думаешь, что те, кто желает тебе зла, еще не угомонились и будут и впредь покушаться на твою жизнь?

    – Государь! Каждый вечер я удивляюсь, что я еще жив.

    – Видишь ли, Анрио, они знают, как я люблю тебя, и потому-то и хотят убить. Но будь спокоен – они понесут наказание за свое злоумышление. А теперь ты свободен.

    – Свободен покинуть Париж, государь? – спросил Генрих.

    – Нет, нет, ты прекрасно знаешь, что я не могу обойтись без тебя. Тысяча чертей! Надо же, чтобы у меня был хоть один человек, который меня любит!

    – В таком случае, государь, если вы хотите оставить меня при себе, соблаговолите оказать мне одну милость...

    – Какую?

    – Оставьте меня здесь не под видом друга, а под видом узника.

    – Как – узника?

    – Да так. Разве вы, ваше величество, не видите, что ваше дружеское ко мне расположение меня губит?

    – И ты предпочитаешь, чтобы я тебя возненавидел?

    – Чисто внешней ненавистью, государь. Такая ненависть спасет меня: до тех пор, пока они будут думать, что я в немилости, они не станут торопиться умертвить меня.

    – Я не знаю, чего ты хочешь, Анрио, – сказал Карл, – не знаю, какая у тебя цель, но если твои желания не осуществятся, если ты не достигнешь своей цели – я буду очень удивлен.

    – Значит, я могу рассчитывать на то, что король будет относиться ко мне сурово?

    – Да.

    – Тогда я буду спокойнее... А что прикажете сейчас, ваше величество?

    – Иди к себе, Анрио. Я очень страдаю. Пойду посмотрю своих собак и лягу в постель.

    – Государь! – сказал Генрих. – Вашему величеству надо бы позвать врача: ваше сегодняшнее нездоровье, быть может, опаснее, чем вы думаете.

    – Я послал за мэтром Амбруазом Паре.

    – Тогда я ухожу, чувствуя себя спокойнее.

    – Клянусь Душой, – сказал король, – из всей моей семьи ты один действительно любишь меня.

    – Это ваше искреннее убеждение, государь?

    – Слово дворянина!

    – Хорошо! В таком случае поручите господину де Нансе стеречь меня, как человека, которому ваш гнев не позволит прожить и месяца: это единственное средство, чтобы я мог любить вас долго.

    – Господин де Нансе! – крикнул Карл. Вошел командир охраны.

    – Я отдаю вам на руки, – сказал король, – величайшего преступника в королевстве. Вы отвечаете мне за него головой!

    Генрих с удрученным видом вышел вслед за де Нансе.

    Глава 3

    АКТЕОН

    Оставшись один, Карл очень удивился, что к нему не пришел ни один из его верных друзей, а двумя его верными друзьями были кормилица Мадлен и борзая Актеон.

    «Кормилица, должно быть, пошла к знакомому гугеноту петь псалмы, – подумал он, – а Актеон все еще сердится за то, что сегодня утром я хлестнул его арапником».

    Карл взял свечу и прошел к доброй женщине. Доброй женщины не было дома. Дверь из комнаты Мадлен, как, наверное, помнит читатель, вела в Оружейную палату. Карл подошел к этой двери.

    Но на ходу у него начался один из тех приступов, которые он уже испытывал и которые обрушивались на него внезапно. Король страдал так, словно в его внутренностях шарили раскаленным железом. Его мучила неутолимая жажда. На столе он увидел чашку с молоком, выпил ее залпом и почувствовал некоторое облегчение.

    Он опять взял свечу, которую поставил на стол, и вошел в Оружейную палату.

    К его величайшему изумлению, Актеон не бросился к нему навстречу. Быть может, его заперли? Но в таком случае он почуял бы, что хозяин вернулся с охоты, и стал бы выть.

    Карл свистал, звал – собака не появлялась. Он сделал еще шага четыре вперед, и, когда пламя свечи осветило дальний угол комнаты, он увидел в этом углу неподвижную массу, лежавшую на паркете.

    – Ко Мне, Актеон! Ко мне! – крикнул Карл и свистнул еще раз.

    Собака не пошевелилась.

    Карл подбежал и потрогал ее; бедное животное уже окоченело. Из перекошенной болью пасти собаки вытекло на пол несколько капель желчи, смешанной с кровавой пенистой слюной. Собака нашла в Оружейной берет хозяина и решила умереть, положив голову на вещь, олицетворявшую для нее ее друга...

    Это зрелище заставило его забыть о своей боли и вернуло ему всю его энергию, у него в жилах закипела ярость, он хотел крикнуть, но короли, скованные собственным величием, не могут свободно поддаться первому порыву, который любой другой человек может обратить на пользу своим страстям или самозащите. Поняв, что здесь кроется предательство. Карл промолчал.

    Он встал на колени около собаки и опытным взглядом осмотрел ее труп. Глаза остекленели, красный язык был весь в язвах и гнойничках. Болезнь была такой необычной, что Карл вздрогнул.

    Король снова надел перчатки, которые заткнул было за пояс, приподнял посиневшую губу собаки, чтобы осмотреть зубы, и в промежутках между острыми клыками и на их кончиках обнаружил прилипнувшие к ним беловатые кусочки.

    Он вытащил эти кусочки и увидел, что это бумага.

    Около бумаги опухоль была больше, десны вздулись, а слизистая оболочка была, словно разъедена купоросом.

    Карл внимательно осмотрел все кругом. На ковре валялись два-Три обрывка бумаги, похожей на ту, какую он обнаружил в пасти собаки. На одном обрывке, побольше других, сохранились остатки гравюры.

    Когда Карл разглядел кусочек этой гравюры с изображением дворянина на соколиной охоте, которую Актеон вырвал из охотничьей книги, волосы у него встали дыбом.

    – А-а! Книга была отравлена, – побледнев сказал он. И тут он внезапно вспомнил все.

    – Тысяча чертей! – вскричал он. – Ведь каждую страницу я трогал пальцем и каждый раз брал его, в рот, чтобы смочить слюной! Вот откуда мои обмороки, боли, рвота... Я погиб!

    Под гнетом этой страшной мысли Карл на мгновение замер. Потом с глухим рычанием вскочил и бросился к двери Оружейной палаты.

    – Мэтра Рене! – крикнул он. – Мэтра Рене, флорентийца! Пусть сейчас же сбегают на мост Михаила Архангела и приведут его! Чтобы через десять минут он был здесь! Пусть кто-нибудь из вас скачет туда верхом и пусть возьмет запасную лошадь для Рене, чтобы поскорее вернуться! А если придет мэтр Амбруаз Паре, велите ему подождать!

    Один из телохранителей бегом бросился исполнять приказание.

    – О-о! – прошептал Карл. – Я должен был бы приказать пытать всех подряд – вот тогда-то я узнал бы, кто дал эту книгу Анрио!

    С каплями пота на лбу, с судорожно стиснутыми руками, с вздымающейся грудью, Карл стоял на месте, не сводя глаз с трупа собаки.

    Через десять минут флорентиец робко и не без тревоги постучал в дверь короля. Существует такая совесть, в которой никогда не бывает чистого неба.

    – Войдите! – сказал Карл.

    Появился парфюмер. Карл подошел к нему с повелительным видом, со сжатыми губами.

    – Ваше величество! Вы посылали за мной? – весь дрожа, спросил Рене.

    – Вы ведь хороший химик, не так ли?

    – Государь...

    – И вы знаете то, что знают лучшие врачи?

    – Ваше величество, вы преувеличиваете.

    – Так говорила мне матушка. А кроме того, я доверяю вам и предпочитаю посоветоваться с вами, чем с кем-либо еще. Так вот, – продолжал он, указывая на труп животного, – посмотрите, прошу вас, что там такое между зубами собаки, и скажите, отчего она издохла.

    В то время как Рене со свечой в руке нагнулся до земли не столько для того, чтобы исполнить приказание короля, сколько для того, чтобы скрыть свое волнение. Карл стоял, не спуская с этого человека глаз, и ждал с вполне понятным нетерпением его слова, которое должно было стать либо его смертным приговором, либо залогом его выздоровления.

    Рене вынул из кармана нечто вроде скальпеля, раскрыл его и кончиком отделил от десен борзой приставшие к ним кусочки бумаги; затем он долго и внимательно разглядывал желчь и кровь, сочившиеся из каждой ранки.

    – Государь! – с трепетом сказал он. – Симптомы весьма печальные.

    Карл почувствовал, как холодная струя пробежала по его жилам и залила сердце.

    – Да, – сказал он. – Собака была отравлена, не так ли?

    – Боюсь, что так, государь.

    – А каким ядом?

    – Думаю, что минеральным.

    – Можете ли вы точно установить, что она была отравлена?

    – Да, конечно, вскрыв и исследовав желудок.

    – Вскройте! Я хочу, чтоб у меня не осталось никаких сомнений.

    – Надо будет позвать кого-нибудь помочь мне.

    – Я вам помогу, – сказал Карл.

    – Вы, государь?

    – Да, я. А если она отравлена, какие симптомы мы обнаружим?

    – Красноту и травовидное поражение оболочки желудка.

    – Что ж, приступим! – сказал Карл.

    Рене одним ударом скальпеля вскрыл грудь борзой и обеими руками с силой раздвинул ее стенки, а Карл, опустившись на одно колено, светил ему судорожно стиснутой, дрожащей рукой.

    – Смотрите, государь, – сказал Рене, – смотрите: вот явные следы отравления. Вот именно такая краснота, о которой я говорил вам, а что касается прожилок, похожих на разросшийся корень растения, то их-то я и назвал травовидным поражением. Я здесь нашел все, что искал.

    – Значит, собака отравлена?

    – Да, государь.

    – Минеральным ядом?

    – По всей вероятности.

    – А что ощущал бы человек, нечаянно проглотивший этот яд?

    – Сильную головную боль, такое жжение внутри, точно он проглотил горячие угли, боли во внутренностях, тошноту.

    – И жажду? – спросил Карл.

    – Неутолимую, – ответил Рене.

    – Все так, все так! – прошептал король.

    – Государь! Я тщетно ищу цель всех этих вопросов.

    – А зачем вам ее искать? Вам нет нужды знать ее. Отвечайте на мои вопросы, вот и все.

    – Спрашивайте, ваше величество.

    – Какое противоядие прописывают человеку, проглотившему то же вещество, что и моя собака? Рене с минуту подумал.

    – Есть несколько минеральных ядов, – ответил он, – но, прежде чем ответить, я хотел бы знать, о каком яде идет речь. Ваше величество! Вы имеете представление о том, каким способом была отравлена собака?

    – Да, – сказал Карл, – она съела страницу из одной книги.

    – Страницу из книги?

    – Да.

    – Ваше величество! А эта книга у вас?

    – Вот она, – сказал Карл, беря книгу об охоте с полки, на которую он ее поставил, и показывая ее Рене.

    Рене сделал жест изумления, и это не ускользнуло от короля.

    – Она съела страницу из этой книги? – пролепетал Рене.

    – Из этой самой.

    Карл указал место, откуда была вырвана страница.

    – Позвольте мне, государь, вырвать еще одну страницу!

    – Рвите.

    Рене вырвал страницу и поднес ее к свече. Бумага вспыхнула, и по комнате распространился сильный запах чеснока.

    – Книга была отравлена микстурой мышьяка, – сказал он.

    – Вы уверены?

    – Как если бы ее обрабатывал я сам.

    – А противоядие?..

    Рене отрицательно покачал головой.

    – Как? – хриплым голосом спросил Карл. – Вы не знаете никакого средства?

    – Самое лучшее и самое действенное – это яичные белки, взбитые с молоком. Но...

    – Но... что?

    – Но надо было прописать это лекарство сейчас же, а иначе...

    – А иначе?..

    – Государь! Это страшный яд, – еще рае повторил Рене.

    – Однако он убивает не сразу, – заметил Карл.

    – Да, но убивает наверняка. Неважно, сколько времени пройдет до смерти. Иногда в этом даже есть свой расчет.

    Карл оперся на мраморный стол.

    – А теперь вот что, – сказал он, кладя руку на плечо Рене, – вам ведь знакома эта книга?

    – Мне, государь? – бледнея, переспросил Рене.

    – Да, вам. При взгляде на нее вы сами себя выдали.

    – Государь! Клянусь вам...

    – Рене, – перебил Карл, – выслушайте меня: вы отравили перчатками королеву Наваррскую; вы отравили дымом лампы принца Порсиана; вы пытались отравить душистым яблоком принца Конде. Рене, я прикажу содрать у вас мясо с костей по кусочкам раскаленными щипцами, если вы не скажете, кому принадлежит эта книга.

    Флорентиец увидел, что с гневом Карла IX шутить нельзя, и решил взять смелостью.

    – А если я скажу правду, государь, кто мне поручится, что я не буду наказан еще мучительнее, чем если я вам не отвечу?

    – Я.

    – Вы дадите мне ваше королевское слово?

    – Честное слово дворянина, вы сохраните себе жизнь, – сказал король.

    – В таком случае книга принадлежит мне, – объявил флорентиец.

    – Вам? – воскликнул Карл, отступая и глядя на отравителя страшными глазами.

    – Да, мне.

    – А как же она ушла из ваших рук?

    – Ее взяла у меня ее величество королева-мать.

    – Королева-мать! – воскликнул Карл.

    – Да.

    – Ас какой целью?

    – Думаю, что с целью отнести ее королю Наваррскому, который просил у герцога Алансонского такого рода книгу, чтобы изучить соколиную охоту.

    – А! Так, так! – воскликнул Карл. – Мне все понятно! В самом деле, книга была у Анрио. От судьбы я не ушел!

    В эту минуту у Карла начался снова сильный, сухой кашель, который вызвал боль во внутренностях. Карл глухо вскрикнул раза три и упал в кресло.

    – Что с вами, государь? – испуганно спросил Рене.

    – Ничего, – ответил Карл. – Просто хочется пить. Дайте мне воды.

    Рене налил стакан воды и дрожащей рукой подал Карлу – тот выпил ее залпом.

    – А теперь, – сказал король, беря перо и обмакивая его в чернила, – пишите ла этой книге.

    – Что я должен писать? – спросил Рене.

    – То, что я сейчас вам продиктую: «Это руководство по соколиной охоте дано мною королеве-матери, Екатерине Медичи».

    Рене взял перо и написал.

    – А теперь подпишитесь. Флорентиец подписался.

    – Вы обещали сохранить мне жизнь, – напомнил парфюмер.

    – Да, и я сдержу свое слово.

    – А королева-мать? – спросил Рене.

    – А вот это меня Не касается, – ответил Карл. – Если на вас нападут, защищайтесь сами.

    – Государь! Смогу ли я уехать из Франции, если увижу, что моей жизни грозит опасность?

    – Я отвечу вам на это через две недели.

    – Но до тех пор...

    Карл сдвинул брови и приложил палец к бледным губам.

    – О, будьте покойны, государь!

    Вне себя от счастья, что так дешево отделался, флорентиец поклонился и вышел.

    Тотчас же в дверях своей комнаты показалась кормилица.

    – Что с тобой, мой Шарло? – спросила она.

    – Кормилица! Я походил по росе, и от этого мне стало плохо.

    – Правда, ты очень побледнел.

    – Это оттого, что я очень ослабел. Дай мне руку, кормилица, и доведи до кровати.

    Кормилица подбежала к нему; Карл оперся на нее и добрался до своей опочивальни.

    – Теперь я сам лягу, – сказал Карл.

    – А если придет мэтр Амбруаз Паре?

    – Скажи ему, что мне стало лучше и что он мне больше не нужен.

    – А что тебе дать сейчас?

    – Да самое простое лекарство, – ответил Карл, – яичные белки, взбитые с молоком. Кстати, кормилица, – продолжал он, – бедный Актеон издох. Завтра утром надо будет похоронить его где-нибудь в Луврском саду. Это был один из моих лучших друзей... Я поставлю ему памятник... если успею.

    Глава 4

    ВЕНСЕННСКИИ ЛЕС

    По приказу Карла IX Генрих в тот же вечер был препровожден в Венсеннский лес. Так называли в те времена знаменитый замок, от которого теперь остались лишь развалины, но этого колоссального фрагмента вполне достаточно, чтобы дать представление о его былом величии.

    Путешествие совершалось в носилках. По обеим сторонам шагали четверо стражников. Де Нансе, имея при себе королевский приказ, открывавший Генриху двери темницы-убежища, шагал впереди.

    Перед потайным ходом в донжон[76]кортеж остановился. Де Нансе спешился, открыл запертые на замок носилки и почтительно предложил королю сойти.

    Генрих повиновался без единого слова. Любое жилище казалось ему надежнее, чем Лувр: десять дверей, закрываясь за ним, в то же время укрывали его от Екатерины Медичи.

    Августейший узник прошел по подъемному мосту, охраняемому двумя солдатами, прошел в три двери нижней части донжона и в три двери нижней части лестницы, затем, предшествуемый де Нансе, поднялся на один этаж. Тут командир охраны, видя, что Генрих собирается подняться выше, сказал:

    – Ваше величество! Остановитесь здесь.

    – Ага! – останавливаясь, сказал Генрих. – По-видимому, меня удостаивают второго этажа.

    – Государь! – сказал де Нансе. – С вами обращаются как с венценосной особой.

    «Черт их возьми! – подумал Генрих. – Два-три этажа выше нисколько меня не унизили бы. Тут слишком хорошо: это может вызвать подозрения».

    – Ваше величество! Не угодно ли вам последовать за мной? – спросил де Нансе.

    – Господи Иисусе! – воскликнул король Наваррский. – Вы прекрасно знаете, сударь, речь здесь идет отнюдь не о том, что мне угодно и чего мне не угодно, а о том, что приказывает мой брат Карл. Есть приказ – следовать за вами?

    – Да, государь.

    – В таком случае я следую за вами.

    Они пошли по длинному проходу вроде коридора, выходившему в довольно просторный зал с темными стенами, который имел крайне мрачный вид.

    Генрих беспокойно огляделся вокруг.

    – Где мы? – спросил он.

    – Мы проходим по допросной палате, ваше величество.

    – А-а! – произнес король и принялся разглядывать зал еще внимательнее.

    В этом помещении было всего понемногу: кувшины и станки для пытки водой, клинья и молоты для пыток сапогами; кроме того, почти весь зал опоясывали каменные сиденья для несчастных, ожидавших пытки, а над сиденьями, на уровне сидений и у изножия сидений были вделаны в стены железные кольца, но вделаны не симметрично, а так, как того требовал тот или иной род пытки. Сама близость этих колец к сиденьям достаточно ясно указывала, что они здесь для того, чтобы привязывать к ним части тела тех, кто будет занимать эти места.

    Генрих пошел дальше, не сказав ни слова, но и не упустив ни одной подробности этого гнусного устройства, запечатлевшего, так сказать, на этих стенах повесть о страданиях.

    Внимательно глядя вокруг, Генрих не посмотрел под ноги и споткнулся.

    – А это что такое? – спросил он, указывая на какой-то желоб, выдолбленный в сырых каменных плитах, заменявших пол.

    – Это сток, государь.

    – Разве здесь идет дождь?

    – Да, государь, кровавый.

    – Ага! Прекрасно, – сказал Генрих. – Мы еще не скоро дойдем до моей камеры?

    – Вы уже пришли, ваше величество, – произнесла какая-то тень, вырисовывавшаяся во мраке, но становившаяся по мере того, как к ней приближались, все более зримой и ощутимой.

    Генриху этот голос показался знакомым, а сделав несколько шагов, он узнал и лицо.

    – Ба! Да это вы, Болье! – сказал он. – За каким чертом вы сюда явились?

    – Государь! Я только что получил должность коменданта Венсеннской крепости.

    – Что ж, дорогой друг, ваш дебют делает вам честь: вы заполучили узника-короля – это отнюдь не плохо.

    – Простите, государь, – возразил Болье, – но до вас я уже принял двух дворян.

    – Каких? Ах, простите, быть может, я нескромен? В таком случае будем считать, что я ничего не сказал.

    – Ваше величество! У меня нет предписания соблюдать тайну. Это господин де Ла Моль и господин де Коконнас.

    – Ах, верно! Я видел, что они арестованы. Как эти несчастные дворяне переносят свое несчастье?

    – Совсем по-разному: один весел, другой печален; один распевает, другой вздыхает.

    – Кто же из них вздыхает?

    – Господин де Ла Моль, государь.

    – Честное слово, мне понятнее тот, кто вздыхает, чем тот, который распевает. Судя по тому, что я видел, тюрьма – место отнюдь не веселое. А на каком этаже их поместили?

    – На самом верхнем – на пятом.

    Генрих вздохнул. Ему самому хотелось попасть туда.

    – Что ж, господин де Болье, будьте любезны показать мне мою камеру. Я очень устал сегодня днем и потому так тороплюсь попасть в нее.

    – Пожалуйте, ваше величество, – сказал Болье, указывая на распахнутую дверь.

    – Номер второй, – прочел Генрих. – А почему не первый ?

    – Он уже предназначен, ваше величество.

    – Ага! Как видно, вы ждете узника познатнее меня!

    – Я не сказал, ваше величество, что этот номер предназначен для узника.

    – А для кого же?

    – Пусть ваше величество не настаивает, а то я вынужден буду промолчать и тем самым не оказать вам должного повиновения.

    – Ну, это Другое дело, – сказал Генрих и задумался глубже, чем прежде: номер первый явно заинтересовал его.

    Впрочем, комендант не изменил своей первоначальной вежливости. С бесконечными ораторскими изворотами он поместил Генриха в его камеру, принес тысячу извинений за возможные неудобства, поставил у двери двух солдат и вышел.

    – Теперь, пойдем к другим, – сказал комендант тюремщику.

    Тюремщик пошел первым. Они двинулись в обратный путь, прошли допросную палату, коридор и очутились опять у лестницы; следуя за своим проводником, де Болье поднялся на три этажа.

    Поднявшись тремя этажами выше, тюремщик открыл одну за другой три двери, каждая из которых была украшена двумя замками и тремя огромными засовами.

    Когда он начал отпирать третью дверь, из-за нее послышался веселый голос.

    – Эй! Черт побери! – крикнул голос. – Отпирайте скорее хотя бы для того, чтобы проветрить! Ваша печка до того нагрелась, что здесь того и гляди задохнешься!

    Коконнас, которого читатель, несомненно, уже узнал по его любимому ругательству, одним прыжком перемахнул пространство от своего места до двери.

    – Одну минутку, почтеннейший дворянин, – сказал тюремщик, – я пришел не для того, чтобы вас вывести, я пришел для того, чтобы войти к вам, а за мной идет господин комендант.

    – Господин комендант? Зачем? – спросил Коконнас.

    – Навестить вас.

    – Господин комендант делает мне много чести. Милости просим! – ответил Коконнас.

    Де Болье в самом деле вошел в камеру и сразу смахнул сердечную улыбку Коконнаса ледяной учтивостью, присущей комендантам крепостей, тюремщикам и палачам.

    – У вас есть деньги, сударь? – обратился он к узнику.

    – У меня? Ни одного экю, – ответил Коконнас.

    – Драгоценности?

    – Одно кольцо.

    – Разрешите вас обыскать?

    – Черт побери! – покраснев от гнева, воскликнул Коконнас. – Ваше счастье, что и я, и вы в тюрьме!

    – Все нужно претерпеть ради службы королю.

    – Так, значит, – возразил пьемонтец, – те почтенные люди, которые грабят на Новом мосту, служат королю так же, как и вы? Черт побери! До сих пор я был очень несправедлив, сударь, считая их ворами!

    – Всего наилучшего, сударь, – сказал Болье. – Тюремщик! Заприте господина де Коконнаса.

    Комендант ушел, забрав у Коконнаса перстень с великолепным изумрудом, который подарила ему герцогиня Неверская на память о своих зеленых глазах.

    – К другому, – выйдя из камеры, сказал комендант.

    Они миновали одну пустую камеру и снова привели в действие три двери, шесть замков и девять засовов, Когда последняя дверь отворилась, первое, что услышали посетители, был вздох.

    Эта камера была мрачнее той, из которой только что вышел де Болье. Четыре длинные узкие бойницы с решеткой прорезывали стену, все уменьшаясь, и слабо освещали это печальное обиталище. В довершение всего железные прутья перекрещивались достаточно искусно, чтобы глаз натыкался на тусклые линии решетки, и мешали узнику хотя бы сквозь бойницы видеть небо.

    Стрельчатые нервюры, выходившие из каждого угла камеры, постепенно соединялись в центре потолка и образовывали розетку.

    Ла Моль сидел в углу и даже не шевельнулся, как будто ничего не слышал.

    – Добрый вечер, господин де Ла Моль! – сказал Болье.

    Молодой человек медленно поднял голову, – Добрый вечер, сударь! – отозвался он.

    – Сударь! Я пришел обыскать вас, – продолжал комендант.

    – Не нужно, – ответил Ла Моль. – Я вам отдам все, что у меня есть.

    – А что у вас есть?

    – Около трехсот экю, вот эти драгоценности и кольца.

    – Давайте, сударь, – сказал комендант.

    – Вот они.

    Ла Моль вывернул карманы, снял кольца и вырвал из шляпы пряжку.

    – Больше ничего нет?

    – Ничего, насколько мне известно.

    – А это что висит у вас на шее на шелковом шнурке? – спросил комендант.

    – Это не драгоценность, сударь, это образок.

    – Дайте.

    – Как? Вы требуете?..

    – Мне приказано не оставлять вам ничего, кроме одежды, а образок не одежда.

    Ла Моль сделал гневное движение, которое, по контрасту с отличавшим его скорбным и величественным спокойствием, показалось страшным даже этим людям, привыкшим к бурным проявлениям чувств.

    Но он тотчас взял себя в руки.

    – Хорошо, сударь, – сказал он, – сейчас вы увидите то, что просите.

    Повернувшись, словно желая подойти ближе к свету, он вытащил мнимый образок, представлявший собой не что иное, как медальон, в который был вставлен чей-то портрет, вынул портрет из медальона и поднес его к губам. Несколько раз поцеловав его, он сделал вид, что уронил его на пол, и, изо всех сил ударив по нему каблуком, разбил на тысячу кусочков.

    – Сударь!.. – воскликнул комендант.

    Он наклонился и посмотрел, не может ли он спасти что-либо от вдребезги разбитого неизвестного предмета, который намеревался утаить от него Ла Моль, но миниатюра в буквальном смысле слова превратилась в пыль.

    – Король хотел получить эту драгоценность, – сказал Ла Моль, – но у него нет никаких прав на портрет, который был в нее вставлен. Вот вам медальон, можете его взять.

    – Сударь! Я буду жаловаться королю, – объявил Болье.

    Ни слова не сказав узнику на прощание, он вышел в бешенстве и предоставил запирать двери тюремщику.

    Тюремщик сделал несколько шагов к выходу, но, увидев, что Болье уже спустился по лестнице на несколько ступенек, вернулся и сказал Ла Молю:

    – Честное слово, сударь, я хорошо сделал, что предложил вам сразу же вручить мне сто экю за то, чтобы я дал вам поговорить с вашим товарищем, а если бы вы мне их не дали, комендант забрал бы их вместе с этими тремястами, и уж тогда совесть не позволила бы мне что-нибудь для вас сделать. Но вы заплатили мне вперед, а я обещал вам, что вы увидитесь с вашим приятелем... Идемте... Честный человек держит слово... Только, если можно, не столько ради себя, сколько ради меня, не говорите о политике.

    Ла Моль вышел из камеры и очутился лицом к лицу с Коконнасом, ходившим взад и вперед широкими шагами по середине своей камеры.

    Они бросились друг к Другу в объятия.

    Тюремщик сделал вид, что утирает набежавшую слезу, и вышел сторожить, чтобы кто-нибудь не застал узников вместе, или, вернее, чтобы не застали на месте преступления его самого.

    – А-а! Вот и ты! – сказал Коконнас. – Этот мерзкий комендант заходил к тебе?

    – Как и к тебе, я думаю.

    – И отобрал у тебя все?

    – Как и у тебя.

    – Ну, у меня-то было немного – перстень Анриетты, вот и все.

    – А наличные деньги?

    – Все, что у меня было, я отдал этому доброму малому – нашему тюремщику, чтобы он устроил нам свидание.

    – Ах, вот как! – сказал Ла Моль. – Сдается мне, что он брал обеими руками.

    – Стало быть, ты тоже ему заплатил?

    – Я дал ему сто экю.

    – Как хорошо, что наш тюремщик негодяй!

    – Еще бы! За деньги с ним можно будет делать все что угодно, а надо надеяться, в деньгах у нас недостатка не будет.

    – Теперь скажи: ты понимаешь, что с нами произошло?

    – Прекрасно понимаю... Нас предали.

    – И предал этот гнусный герцог Алансонский. Я был прав, когда хотел свернуть ему шею.

    – Так ты полагаешь, что дело наше серьезное?

    – Боюсь, что да.

    – Так что можно опасаться... пытки?

    – Не скрою от тебя, что я уже думал об этом.

    – Что ты будешь говорить, если дойдет до этого?

    – А ты?

    – Я буду молчать, – заливаясь лихорадочным румянцем, ответил Ла Моль.

    – Ты ничего не скажешь?

    – Да, если хватит сил.

    – Ну, а я, ручаюсь тебе: если со мной учинят такую подлость, я много чего наговорю! – сказал Коконнас.

    – Но чего именно? – живо спросил Ла Моль.

    – О, будь покоен, я наговорю такого, что господин д'Алансен на некоторое время лишится сна.

    Ла Моль хотел ответить, но в это время тюремщик, без сомнения услышавший какой-то шум, втолкнул друзей в их камеры и запер за ними двери.

    Глава 5

    ВОСКОВАЯ ФИГУРКА

    Уже восемь дней Карл был пригвожден к постели лихорадочной слабостью, перемежавшейся сильными припадками, похожими на падучую болезнь. Иногда во время таких припадков он испускал дикие крики, которые с ужасом слушали телохранители, стоявшие на страже в передней, и которые гулким эхом разносились по древнему Лувру, уже встревоженному зловещими слухами. Когда припадки проходили, Карл, сломленный усталостью, с потухшими глазами, падал на руки кормилицы, храня молчание, в котором чувствовалось одновременно и презрение, и ужас.

    Рассказывать о том, как мать и сын, не поверяя друг другу своих чувств, не только не встречались, но даже избегали Друг друга; рассказывать о том, как Екатерина Медичи и герцог Алансонский вынашивали в уме зловещие замыслы, – это все равно что пытаться изобразить тот омерзительный клубок, который шевелится в гнезде гадюки.

    Генрих сидел под замком у себя в камере, и на свидание с ним, по его личной просьбе к Карлу, не получил разрешения никто, даже Маргарита. В глазах всех это была полная немилость. Екатерина и герцог Алансонский дышали свободнее, считая Генриха погибшим, а Генрих ел и пил спокойнее, надеясь, что о нем забыли.

    Ни один человек при дворе не подозревал об истинной причине болезни короля. Мэтр Амбруаз Паре и его коллега Мазилло, приняв следствие за причину, нашли у него воспаление желудка, и только. Вследствие этого они прописывали мягчительные средства, лишь помогавшие действию того особого питья, которое назначил королю Рене. Карл принимал его из рук кормилицы три раза в день и оно составляло основное его питание.

    Ла Моль и Коконнас находились в Венсенне в одиночных камерах под строгим надзором. Маргарита и герцогиня Неверская раз десять пытались проникнуть к ним или по крайней мере передать им записку, но все было тщетно.

    Однажды утром Карл, которому становилось то лучше, то хуже, почувствовал себя бодрее и пожелал, чтобы к нему впустили весь двор, который, по обычаю, являлся к королю каждое утро, хотя вставания теперь не было. Таким образом, двери отворились, и все могли заметить – по бледности щек, по желтизне лба цвета слоновой кости, по лихорадочному блеску ввалившихся и обведенных черными кругами глаз – то страшное разрушение, какое произвела в Карле неведомая болезнь, поразившая молодого монарха.

    Королевская опочивальня быстро наполнилась любопытными и корыстными придворными.

    Екатерину, герцога Алансонского и Маргариту известили о том, что король принимает.

    Все трое пришли порознь, один вслед за другим. Спокойная Екатерина, улыбавшийся герцог Алансонский и подавленная Маргарита..

    Екатерина села у изголовья сына, не заметив взгляда, каким он ее встретил.

    Герцог Алансонский встал у изножия кровати.

    Маргарита оперлась на стол и, посмотрев на бледный лоб, исхудалое лицо и ввалившиеся глаза брата, не могла удержать ни вздоха, ни слез.

    Карл, от которого ничто не ускользало, увидел ее слезы, услышал ее вздох и незаметно сделал Маргарите знак головой.

    Благодаря этому едва заметному знаку лицо несчастной королевы Наваррской прояснилось – Генрих ничего не успел, а быть может, и не захотел сказать ей.

    Она боялась за мужа и трепетала за возлюбленного.

    За себя она нисколько не опасалась:, она слишком хорошо знала Ла Моля и была уверена, что может на него положиться.

    – Ну как вы себя чувствуете, мой милый сын? – спросила Екатерина.

    – Лучше, матушка, лучше.

    – А что говорят ваши врачи.?

    – Мои врачи? О, это великие ученые! – разразившись хохотом, сказал Карл, – По правде говоря, я получаю величайшее удовольствие, когда слушаю, как они обсуждают мою болезнь. Кормилица! Дай мне попить.

    Кормилица принесла Карлу чашку с обычным его питьем.

    – Что же они дают вам принимать, сын мой?

    – Ах, сударыня, да кто же знает, что они там стряпают? – ответил король и с жадностью проглотил питье.

    – Было бы превосходно, – заговорил Франсуа, – если бы брат мог встать и выйти на солнце; охота, которую он так любит, подействовала бы на него как нельзя лучше.

    – Да, – подтвердил Карл с усмешкой, разгадать значение которой герцог был бессилен, – только в последний раз она подействовала на меня как нельзя хуже.

    Карл произнес эти слова таким странным тоном, что разговор, в котором не принимали участия присутствующие, на этом оборвался. Карл чуть кивнул головой. Придворные поняли, что прием окончен, и вышли один за другим.

    Герцог Алансонский сделал движение, чтобы подойти к брату, но какое-то непонятное чувство остановило его. Он поклонился и вышел.

    Маргарита схватила исхудавшую руку, которую протягивал ей брат, стиснула ее, поцеловала и тоже ушла.

    – Милая Марго! – прошептал Карл.

    Одна Екатерина продолжала сидеть у изголовья. Оставшись с ней наедине, Карл отодвинулся к проходу между стеной и кроватью с тем чувством ужаса, которое заставляет нас отступить перед змеей.

    У Карла, которому многое объяснили признания Рене и, быть может, еще больше размышления в тишине, не осталось даже такого счастья, как сомнение.

    Он отлично знал, отчего он умирает.

    И потому, когда Екатерина подошла к его постели и протянула ему руку, такую же холодную, как ее взгляд, он вздрогнул от страха.

    – Вы остаетесь, матушка? – спросил он.

    – Да, сын мой, – ответила Екатерина, – мне надо поговорить с вами о важных вещах.

    – Говорите, – сказал Карл, отодвигаясь еще дальше.

    – Государь! – заговорила королева. – Вы утверждали сейчас, что ваши врачи – великие ученые...

    – Я и сейчас это утверждаю.

    – Но что же они делают с тех пор, как вы заболели?

    – По правде говоря, ничего... Но если бы вы слышали, что они говорили... Честное слово, стоит заболеть ради того, чтобы послушать их лекции.

    – В таком случае, сын мой, вы позволите мне сказать вам одну вещь?

    – Ну конечно! Говорите, матушка.

    – Я подозреваю, что все эти великие ученые ничего не понимают в вашей болезни.

    – В самом деле?

    – Быть может, они и видят следствия, но причина им непонятна.

    – Возможно, – сказал Карл, не понимая, к чему клонит мать.

    – Таким образом, они лечат симптомы, вместо того чтобы лечить болезнь.

    – Клянусь душой, по-моему, вы правы, матушка! – воскликнул изумленный Карл.

    – Так вот, сын мой, – продолжала Екатерина, – мое сердце и благо государства не могут вынести, чтобы вы болели так долго, а кроме того, болезнь может в конце концов тяжело повлиять на ваше душевное состояние, – вот почему я собрала самых сведущих ученых.

    – В медицинской науке?

    – Нет, в науке более глубокой, в науке, которая позволяет проникнуть не Только в тело, но и в Душу.

    – Превосходная наука, – заметил Карл. – Почему только этой науке не обучают королей!.. Так, значит, ваши изыскания привели к какому-то результату? – спросил он.

    – Да.

    – К какому же?

    – К тому, какого я ожидала, и сейчас я принесла вам, ваше величество, средство, которое должно исцелить и ваше тело, и ваш дух.

    Карл вздрогнул. Он подумал, что мать, находя, что он умирает слишком долго, решила сознательно закончить то, что начала, сама того не зная.

    – Где же оно, это самое средство? – спросил Карл, приподнявшись на локте и глядя на мать.

    – Оно в самой болезни, – ответила Екатерина.

    – В чем же заключается болезнь?

    – Выслушайте меня, сын мой, – сказала Екатерина. – Вы когда-нибудь слышали о том, что бывают тайные враги, месть которых убивает жертву на расстоянии?

    – Железом или ядом? – спросил Карл, ни на секунду не спуская глаз с бесстрастного лица матери.

    – Нет, средствами, не менее надежными и не менее страшными.

    – Объяснитесь!

    – Верите ли вы, сын мой, в действие кабалистики и магии? – спросила флорентийка.

    Карл сдержал недоверчивую, презрительную улыбку.

    – Твердо верю, – ответил он.

    – Так вот, это и есть источник ваших страданий, – поспешно произнесла Екатерина. – Некий враг вашего величества, не смея покуситься на вас прямо, замыслил погубить вас тайно. Против особы вашего величества он направил заговор, тем более страшный, что у него не было сообщников, и потому таинственные нити этого заговора до сих пор оставались неуловимыми.

    – Честное слово, так оно и есть! – ответил Карл, возмущенный этой хитроумной ложью.

    – А вы поищите получше, сын мой, – сказала Екатерина, – вспомните некоторые попытки к бегству, которое должно было обеспечить безнаказанность убийце.

    – Убийце? – воскликнул Карл. – Вы говорите – убийце? Стало быть, меня пытались убить, матушка?

    Екатерина лицемерно закатила сверкающие глаза под свои морщинистые веки.

    – Да, сын мой. Вы, быть может, и сомневаетесь в этом, но я-то знаю наверно.

    – Я никогда не сомневаюсь в том, что говорите мне вы, – язвительно произнес Король. – Каким же способом пытались меня убить? Мне это очень интересно!

    – С помощью магии, сын мой.

    – Объяснитесь, матушка, – сказал Карл, движимый отвращением к роли наблюдателя, которую ему приходилось играть.

    – Если бы заговорщик, которого я вам назову... и которого в глубине души вы, ваше величество, уже назвали сами... если бы он, всецело полагаясь на свои батареи , и будучи уверен в успехе, успел скрыться, быть может, никто не узнал бы причину страданий вашего величества, но, к счастью, государь, вас оберегал ваш брат.

    – Какой брат? – спросил Карл.

    – Ваш брат Алансон.

    – Ах да, верно! Я все забываю, что у меня есть брат, – с горьким смехом прошептал Карл. – Так вы говорите...

    – Я говорю, что, к счастью, он раскрыл вашему величеству внешнюю сторону заговора. Но он, неопытное дитя, искал лишь следов обыкновенного заговора, только доказательств бегства молодого человека, я же искала доказательств дела, гораздо более серьезного, потому что я знаю, сколь велик ум этого преступника.

    – Вот как! А ведь похоже на то, матушка, что вы говорите о короле Наваррском? – спросил Карл – ему хотелось посмотреть, до каких пределов дойдет флорентийское притворство.

    Екатерина лицемерно опустила глаза.

    – Если не ошибаюсь, я приказал арестовать его и отправить в Венсенн за бегство, о котором вы упомянули, – продолжал король, – а он, значит, оказался еще преступнее, чем я думал?

    – Вы чувствуете, как треплет вас лихорадка? – спросила Екатерина.

    – Да, конечно, – нахмурив брови, ответил Карл.

    – Вы чувствуете страшный жар, который сжигает вам внутренности и сердце?

    – Да, – все более мрачнея, ответил Карл.

    – А острые боли а голове, которые, как стрелы, ударяют вам в глаза и через них проникают в мозг?

    – Да, да! О, я прекрасно это чувствую! О-о! Вы отлично описываете мою болезнь!

    – А ведь все это очень просто, – сказала флорентинка. – Смотрите...

    И тут она вытащила из-под накидки какой-то предмет и подала его королю.

    Это была фигурка из желтоватого воска дюймов в шесть высотой. На фигурке было платье с золотыми звездочками, а поверх платья королевская мантия, тоже сделанная из воска.

    – Но при чем тут статуэтка? – спросил Карл.

    – Посмотрите, что у нее на голове! – сказала Екатерина.

    – Корона, – ответил Карл.

    – А в сердце?

    – Иголка.

    – Разве вы не узнаете себя, государь?

    – Себя?

    – Да, себя, в короне и мантии.

    – А кто сделал эту фигурку? – спросил Карл, утомленный этой комедией. – Разумеется, король Наваррский?

    – Ничего подобного, государь.

    – Ничего подобного?.. Тогда я вас не понимаю.

    – Я говорю «нет», – возразила Екатерина, – так как вы, ваше величество, могли бы подумать, что он сделал ее сам. Я сказала бы «да», если бы вы, ваше величество, задали мне вопрос по-другому.

    Карл не ответил. Он пытался проникнуть во все тайники этой темной души, которая все время закрывалась перед ним в то самое мгновение, когда он полагал, что уже готов прочитать ее.

    – Государь! – продолжала Екатерина. – Стараниями вашего генерального прокурора Лагеля эта статуэтка была найдена на квартире человека, который во время соколиной охоты держал наготове запасную лошадь для короля Наваррского.

    – У де Ла Моля? – спросил Карл.

    – Да, у него! Взгляните, пожалуйста, еще раз на стальную иглу, которая пронзает сердце, и вы увидите, какая буква написана на вставленной в ушко бумажке.

    – Я вижу букву «М», – ответил Карл.

    – Это значит смерть – такова магическая формула, государь. Злоумышленник пишет, чего он желает, когда наносит эту самую ранку. Если бы он хотел поразить вас безумием, как это сделал герцог Бретонский с Карлом Шестым, он вонзил бы иголку в голову и вместо «М» написал «F»[77].

    – Итак, – сказал Карл IX, – вы полагаете, матушка, что на мою жизнь покусился Ла Моль?

    – Да... постольку, поскольку покушается на чье-либо сердце кинжал, но ведь кинжал держит чья-то рука, которая его и направляет.

    – Так это и есть причина моей болезни? Значит, как только чары будут уничтожены, мой недуг пройдет? Но каким образом этого достичь? – спрашивал Карл. – Вы-то, конечно, это знаете, моя добрая матушка, – ведь вы занимаетесь этим всю жизнь, а я в отличие от вас полный невежда и в кабалистике, и в магии.

    – Смерть злоумышленника разрушает чары. В тот день, когда чары будут разрушены, пройдет и болезнь. Все это очень просто, – отвечала Екатерина.

    – Вот как? – удивленно спросил Карл.

    – Неужели вы этого не знаете?

    – Разумеется, нет! Я не колдун, – сказал король.

    – Но теперь-то вы убедились в этом, ваше величество? – спросила Екатерина.

    – Конечно.

    – Эта убежденность победит вашу тревогу?

    – Победит окончательно.

    – Вы это говорите из любезности?

    – Нет, матушка, от души. Лицо Екатерины разгладилось.

    – Слава Богу! – воскликнула она; можно было подумать, что она верит в Бога.

    – Да, слава Богу! – насмешливо повторил Карл. – Теперь я знаю, кто виновник моего недуга и, следовательно, кого надо наказать.

    – И мы накажем...

    – Господина де Ла Моля: ведь вы сказали, что виновник – он?

    – Я сказала, что он был орудием.

    – Хорошо, сначала Ла Моля – это самое главное, – ответил Карл. – Приступы, которым я подвержен, могут вызвать в нашем окружении опасные подозрения. Чтобы открыть истину, необходимо срочно все осветить.

    – Итак, господин де Ла Моль?..

    – ..прекрасно подходит мне как виновник, я согласен. Начнем с него, а если у него есть сообщник, он его выдаст.

    – Да, – прошептала Екатерина, – а если он не выдаст, то его заставят это сделать. У нас есть для этого средства, которые действуют безотказно.

    Затем она встала и громко спросила Карла:

    – Итак, государь, вы позволяете начать следствие?

    – Чем раньше, тем лучше, матушка, – ответил Карл, – такова моя воля.

    Екатерина пожала руку сыну, не поняв, почему нервно вздрогнула его рука, пожимавшая ей руку, и вышла, не услышав язвительного смеха короля, а за ним глухого, страшного проклятия.

    ! Король спросил себя: не опасно ли предоставлять свободу действий этой женщине, которая в несколько часов может натворить таких дел, которых уже не поправишь?

    Но в ту минуту, когда он смотрел на портьеру, опускавшуюся за Екатериной, он услыхал подле себя легкий шорох и, обернувшись, увидел Маргариту – она приподняла стенной ковер, закрывавший коридор, который вел в комнату кормилицы.

    Бледность Маргариты, ее блуждающий взгляд, ее тяжело дышавшая грудь выдавали страшное волнение.

    – Государь, государь! – воскликнула Маргарита, бросаясь к постели брата. – Вы же знаете, что она лжет!

    – Кто «она»? – спросил Карл.

    – Слушайте, Карл! Это, разумеется, ужасно – обвинять родную мать! Но я подумала, что она осталась у вас затем, чтобы погубить их окончательно. Клянусь вам жизнью, моей и вашей, клянусь душой нас обоих, что она лжет!

    – Погубить?! Кого она хочет погубить?.. Оба инстинктивно говорили шепотом; можно было подумать, что они боятся услыхать самих себя.

    – Прежде всего Анрио, вашего Анрио, который вас любит и который предан вам, как никто в мире.

    – Ты так думаешь, Марго? – спросил Карл.

    – Государь! Я в этом уверена!

    – Я тоже, – отозвался Карл.

    – Но если вы в этом уверены, брат мой, – с удивлением сказала Маргарита, – почему же вы приказали его арестовать и посадить в Венсенн?

    – Потому что он сам просил меня об этом.

    – Он сам вас просил, государь?

    – Да, Анрио человек своеобразный. Быть может, он ошибается, но, быть может, он и прав: одно из его соображений заключается в том, что ему безопаснее быть у меня в немилости, чем в милости, дальше от меня, чем ближе, в Венсенне, чем в Лувре.

    – Ах, вот как! Понимаю, – сказала Маргарита. – Так он там в безопасности?

    – Еще бы! Что может быть безопаснее для человека, за жизнь которого Болье отвечает мне головой?

    – Спасибо, брат мой, спасибо за Генриха! Но...

    – Но что?

    – Но там есть и другой человек, государь... Быть может, я виновата, что он мне небезразличен, но он мне небезразличен, вот и все.

    – Кто же этот человек?

    – Государь! Пощадите меня... Я едва ли посмела бы назвать его имя моему брату... и не посмею назвать его королю.

    – Это де Ла Моль? – спросил Карл.

    – Да! – ответила Маргарита. – Однажды вы хотели убить его, государь, и только чудом он избежал вашей королевской мести.

    – А ведь это было, Маргарита, когда он был виновен только в одном преступлении, но теперь, когда он совершил два...

    – Государь! Во втором он не виновен.

    – Бедная Марго! Разве ты не слышала, что говорила наша добрая матушка? – спросил Карл.

    – Карл! Я же сказала вам, что она лжет, – понизив голос, ответила Маргарита.

    – Вам, может быть, не известно о существовании некоей восковой фигурки, изъятой у де Ла Моля?

    – Конечно, известно, брат мой.

    – И то, что эта фигурка проколота иглой в сердце, и то, что к этой иголке прикреплен флажок с буквой «М»?

    – И это я знаю.

    – И то, что у этой фигурки на плечах королевская мантия, а на голове королевская корона?

    – Все знаю.

    – Что же вы на это скажете?

    – Скажу, что эта фигурка с королевской мантией на плечах и с королевской короной на голове изображает женщину, а не мужчину.

    – Вот что! – сказал Карл. – А игла, пронзающая сердце?

    – Это чародейство, которое должно пробудить любовь женщины, а не колдовство, которое должно убить мужчину.

    – А буква «М»?

    – Она означает вовсе не смерть, как говорила вам королева-мать.

    – Что же она означает? – спросил Карл.

    – Она означает... означает имя женщины, которую любил де Ла Моль.

    – А как зовут эту женщину?

    – Эту женщину зовут Маргарита, брат мой, – сказала королева Наваррская, падая на колени перед постелью короля; она взяла его руку в свои и прижала к этой руке залитое слезами лицо.

    – Тише, сестра! – произнес Карл, оглядевшись вокруг сверкавшими из-под сдвинутых бровей глазами. – Ведь если слышали вы, то и вас могут услышать!

    – Мне все равно! – ; поднимая голову, воскликнула Маргарита. – Пусть меня слышит хоть весь свет! Я всему свету скажу, что подло, воспользовавшись любовью дворянина, марать его честное имя подозрением в убийстве!

    – Марго! А если я скажу тебе: я знаю так же хорошо, как ты, что правда и что неправда?

    – Брат!

    – Если я скажу тебе, что де Ла Моль невиновен? , – Так вы это знаете?

    – Если я скажу тебе, что знаю настоящего виновника?

    – Настоящего виновника? – воскликнула Маргарита. – Так, значит, преступление все же совершено?

    – Да. Вольно или невольно, но преступление совершено.

    – Против вас?

    – Против меня.

    – Не может быть!

    – Не может быть?.. Посмотри на меня, Марго. Молодая женщина вгляделась в брата и вздрогнула, увидев, как он бледен.

    – Марго! Мне не прожить и трех месяцев, – сказал Карл.

    – Вам, брат мой? Тебе, мой Карл? – воскликнула сестра.

    – Марго! Меня отравили. Маргарита вскрикнула.

    – Молчи, – сказал Карл, – необходимо, чтобы все думали, будто я умираю от колдовства.

    –  – Но ведь вы знаете виновника?

    – Знаю.

    – Вы сказали, что это – не Ла Моль?

    – Нет, не он.

    – Конечно, это и не Генрих!.. Боже правый! Неужели это...

    – Кто?

    – Мой брат... Алансон?.. – прошептала Маргарита.

    – Возможно.

    – Или же, или же... – Маргарита понизила голос, словно испугавшись того, что сейчас скажет, – или же... наша мать?

    Карл промолчал.

    Маргарита посмотрела на него, прочла в его взгляде ответ, которого ожидала, и снова упала на колени, едва не опрокинув кресла.

    – Боже мой! Боже мой! – шептала она. – Это немыслимо!

    – Немыслимо! – с визгливым смехом сказал Карл. – Жаль, что здесь нет Рене, – он рассказал бы тебе целую историю.

    – Кто? Рене?

    – Да. Он рассказал бы тебе, например, как одна женщина, которой он ни в чем не смеет отказать, попросила у него книгу об охоте из его библиотеки; как каждую страницу этой книги пропитала сильным ядом; как этот яд, предназначенный, не знаю для кого, проник, игрой случая или небесной карой, в другого человека, а не в того, кому предназначался... Но так как Рене здесь нет, то если хочешь взглянуть на эту книгу, так она там, в моей Оружейной, и надпись, сделанная рукою флорентийца на этой книге, на страницах которой осталось достаточно яду, чтобы уморить еще двадцать человек, скажет тебе, что книга была отдана его соотечественнице из рук в руки.

    – Тише, Карл, теперь ты говори тише! – сказала Маргарита.

    – Ты сама видишь, как важно, чтобы все думали, будто я умираю от колдовства.

    – Но это же несправедливо, это ужасно! Пощадите! Пощадите! Вы же знаете, что он невиновен!

    – Да, знаю, но надо, чтобы люди думали, будто он виновен. Переживи смерть своего возлюбленного – это так мало для спасения чести французского королевского дома! Ведь я переживаю свой конец безмолвно, чтобы со мной умерла и тайна.

    Маргарита поникла головой, поняв, что от короля нельзя ждать спасения Ла Моля, и вышла вся в слезах, не возлагая больше надежды ни на кого, кроме себя самой.

    А тем временем, как и предвидел Карл, Екатерина не потеряла ни минуты; она написала главному королевскому Прокурору Лагелю письмо, которое история сохранила все до последнего слова и которое бросает на это дело кровавый свет:

    «Господин прокурор! Сегодня вечером мне передали за верное, что Ла Моль совершил святотатство. В его парижской квартире найдено много предосудительных бумаг и книг. Прошу Вас вызвать председателя суда и как можно скорее дать ему все необходимые сведения по делу о восковой фигурке, пронзенной в сердце, – о преступлении против короля.[78]

    (Екатерина».)

    Глава 6

    НЕЗРИМЫЕ ЩИТЫ

    На следующий день после того как Екатерина написала письмо, которое мы только что прочитали, к Коконнасу вошел комендант в самом внушительном окружении: оно состояло из двух алебардщиков и четырех черных одеяний.

    Коконнасу предложили спуститься в залу, где его ждали прокурор Лагель и двое судей, чтобы произвести допрос согласно инструкциям Екатерины.

    За неделю, проведенную в тюрьме, Коконнас многое обдумал; помимо того, что каждый день он ненадолго виделся с Ла Молем заботами их тюремщика, который, ни слова им не говоря, делал им этот сюрприз, коим они, по всей вероятности, обязаны были не только его человеколюбию; помимо того, повторяем, что они с Ла Молем, обсудив, как они будут держаться на суде, решили отрицать все, пьемонтец был убежден, что при известной ловкости дело его примет наилучший оборот; обвинения против них были не более серьезны, чем обвинения против других. Генрих и Маргарита не сделали никакой попытки к бегству, следовательно, они с Ла Молем не могли быть замешаны в деле, главные виновники которого оставались на свободе. Коконнас не знал, что Генрих находился в том же замке, а любезность их тюремщика внушила ему мысль, что над его головой зареяли покровы, которые он называл своими «незримыми щитами».

    До сих пор все допросы касались намерений короля Наваррского, планов бегства и того участия, какое должны были принять в этом бегстве оба друга. На все вопросы такого рода Коконнас всегда отвечал более чем туманно и более чем ловко; он и на этот раз приготовился отвечать в том же духе, заранее продумав свои удачные ответы, но внезапно заметил, что допрос переменил тему.

    Речь шла о том, один или несколько раз они были у Рене, одна или несколько восковых фигурок были сделаны по наущению Ла Моля.

    Коконнас, хотя он и был подготовлен к допросу, решил, что обвинение теряет значительную часть своей силы, коль скоро речь идет уже не об измене королю, а всего-навсего о статуэтке королевы, да и статуэтка-то была высотой самое большее в каких-нибудь шесть дюймов.

    Поэтому он очень весело ответил, что и он, и его Друг давно уже не играют в куклы, и с удовольствием заметил, что его ответы несколько раз сумели вызвать у судей улыбки. Тогда еще не было сказано в стихах: «Я засмеялся и стал безоружен», но это уже частенько говорилось в прозе. И Коконнас вообразил, что, заставив судей улыбаться, он наполовину их обезоружил.

    Когда допрос закончился, пьемонтец поднялся к себе в камеру, громко шумя и громко распевая, чтобы Ла Моль, ради которого он и поднял весь этот гам, сделал из этого самые благоприятные выводы.

    Ла Моля тоже отвели вниз. Как и Коконнас, Ла Моль с изумлением увидел, что обвинение сошло с прежнего пути и пошло по новому. Его спросили о посещениях лавки Рене. Он ответил, что был у флорентийца только однажды. Его спросили, не тогда ли он заказал восковую фигурку. Он ответил, что Рене показал ему уже готовую фигурку. Его спросили, не представляет ли собой эта фигурка мужчину. Он ответил, что она представляет женщину. Его спросили, не имело ли колдовство целью принести смерть мужчине. Он ответил, что колдовство имело целью пробудить любовь в женщине.

    Подобные вопросы задавались и так и этак – на разные лады, но под каким бы соусом они ни подавались, Ла Моль все время отвечал одно и то же.

    Судьи в нерешительности переглянулись, не зная, что еще сказать, что делать с этой святой простотой, но тут записка, которую подали генеральному прокурору, вывела их из затруднения.

    В записке было сказано следующее:


    «Если обвиняемый будет все отрицать, употребите пытку.

    Е.».


    Прокурор сунул записку в карман, улыбнулся Ла Молю и учтиво отправил его обратно. Ла Моль вернулся к себе в камеру почти такой же успокоенный, если не почти такой же веселый, как и Коконнас.

    – По-моему, все идет хорошо, – сказал он.

    Час спустя он услыхал шаги и увидел записку, пролезавшую под дверь, хотя не видел, чья рука ее просовывала. Он взял ее в полной уверенности, что послание скорее всего пришло от тюремщика.

    При виде этой записки надежда, почти такая же мучительная, как разочарование, проникла в его сердце: у него явилась надежда, что эта записка от Маргариты, о которой он не имел никаких вестей с тех пор, как сделался узником. Весь Дрожа, он схватил записку. Увидев почерк, он едва не умер от радости.

    Мужайтесь, – гласила записка, – я хлопочу.

    – О, если хлопочет она, я спасен! – воскликнул Ла Моль, покрывая поцелуями бумагу, которой касалась столь милая его сердцу рука.

    Для того чтобы Ла Моль понял эту записку и поверил вместе с Коконнасом в то, что пьемонтец называл «незримыми щитами», мы должны вернуть читателя в тот домик и б ту комнату, где столько мгновений упоительного счастья, столько ароматов еще не испарившихся духов, столько сладких воспоминаний превратились теперь в мучительную тоску, снедавшую сердце женщины, которая почти упала на бархатные подушки.

    – Быть королевой, быть сильной, быть молодой, быть богатой, быть красивой – и страдать так, как страдаю я! – восклицала эта женщина. – О, это невозможно!

    От возбуждения она вставала, начинала ходить, потом внезапно останавливалась, прижималась горячим лбом к холодному мрамору, снова поворачивалась бледным, залитым слезами лицом, с криком ломала руки и снова падала, совсем разбитая, в кресло.

    Вдруг стенной ковер, отделявший покои, выходившие на улицу Клош-Персе, от покоев, выходивших на улицу Тизон, приподнялся; шелковистый шелест пронесся по пане-л! – , и появилась герцогиня Неверская.

    – А, это ты! – воскликнула Маргарита. – С каким нетерпением я ждала тебя! Ну! Какие новости?

    – Плохие, плохие, бедная моя подруга! Екатерина сама руководит следствием; она и сейчас в Венсенне.

    – А Рене?

    – Арестован.

    – Прежде чем ты успела поговорить с ним?

    – Да.

    – А наши узники?

    – О них я кое-что узнала.

    – От тюремщика?

    – Как всегда.

    – И что же?

    – Что же! Каждый день они говорят друг с другом. Позавчера их обыскали. Ла Моль разбил твой портрет, чтобы не отдавать его.

    – Милый Ла Моль!

    – Аннибал смеялся в лицо инквизиторам.

    – Чудесный Аннибал! Дальше?

    – Сегодня утром их допрашивали о бегстве короля, о планах восстания в Наварре, но они не сказали ничего.

    – О, я прекрасно знала, что они будут молчать! Но молчание губит их так же, как погубило бы и признание.

    – Да, но мы их спасем!

    – Значит, ты что-то придумала для нашего предприятия?

    – Со вчерашнего дня я только этим и занимаюсь.

    – И что же?

    – Сейчас я заключила сделку с Болье. Ах, дорогая королева, какой это несговорчивый и какой алчный человек!.. Это будет стоить жизни одному человеку и триста тысяч экю.

    – Ты говоришь – несговорчивый и алчный... А он требует всего-навсего жизни одного человека и триста тысяч экю... Да это даром!

    – Даром!.. Триста тысяч экю? Да все наши драгоценности – и твои, и мои – столько не стоят!

    – О, это пустяки! Заплатит король Наваррский, заплатит герцог Алансонский, заплатит брат мой Карл или разве...

    – Перестань! Ты рассуждаешь, как сумасшедшая. У меня есть эти триста тысяч.

    – У тебя?

    – Да, у меня.

    – Как же ты их достала?

    – Взяла и достала!

    – Это тайна?

    – Для всех, кроме тебя.

    – Боже мой! Не украла же ты их? – улыбаясь сквозь слезы, спросила Маргарита.

    – Суди сама.

    – Посмотрим.

    – Помнишь этого безобразного Нантуйе?

    – Богача, ростовщика?

    – Да.

    – И что же?

    – А то, что в один прекрасный день он увидел блондинку с зелеными глазами, в прическе, украшенной тремя рубинами – один на лбу, два у висков; прическа на редкость шла ей, и, понятия не имея, что эта женщина – герцогиня, этот богач, этот ростовщик воскликнул: «За три поцелуя на месте этих трех рубинов я взращу три брильянта по сто тысяч экю каждый!».

    – И что же, Анриетта?

    – А то, дорогая, что брильянты расцвели и были проданы!

    – Ах, Анриетта! Анриетта! – прошептала Маргарита.

    – Вот еще! – воскликнула герцогиня с наивным и в то же время величественным бесстыдством, характеризующим и век, и женщину. – Вот еще! Я же люблю Аннибала!

    – Это верно, ты очень его любишь, даже слишком сильно! – сказала Маргарита, улыбаясь и краснея. И все-таки она пожала ей руку.

    – Так вот, – продолжала Анриетта, – благодаря нашим трем брильянтам, у нас наготове триста тысяч экю и человек.

    – Человек? Какой человек?

    – Человек, которого должны убить: ты забываешь, что надо убить человека!

    – И ты нашла такого человека?

    – Конечно.

    – За эту цену? – усмехнувшись, спросила Маргарита.

    – За эту цену? Да за эту цену я нашла бы тысячу! – ответила Анриетта. – Нет, нет, всего за пятьсот экю.

    – И ты отыскала человека, который согласен, чтобы его убили за пятьсот экю?

    – Что поделаешь? Жить-то надо!

    – Милый Друг, я перестаю тебя понимать. Знаешь, говори яснее! На разгадку загадок требуется слишком много времени для того положения, в каком мы очутились.

    – Ну слушай тюремщик, которому поручен надзор за Ла Молем и Коконнасом, – бывший солдат и знает толк в ранах; он согласен помочь нам спасти наших друзей, но не хочет потерять место. Ловко нанесенный удар кинжалом сделает свое дело. Мы дадим ему денег, а государство – награду за ранение. Таким образом этот честный человек загребет деньги обеими руками и обновит басню о пеликане.

    – Так-то оно так, – сказала Маргарита, – но все-таки удар кинжалом...

    – Не беспокойся! Удар нанесет Аннибал.

    – Верно, верно! – со смехом сказала Маргарита. – Он нанес Ла Молю три удара шпагой и кинжалом, а Ла Моль не умер – значит, на него вполне можно положиться.

    – Злюка! Пожалуй, ты не стоишь того, чтобы я продолжала свой рассказ.

    – О нет, нет! Умоляю тебя, расскажи: что же дальше? Как же мы их спасем?

    – Вот как обстоит дело: единственное место, куда могут проникнуть женщины, не являющиеся узницами, это замковая часовня. Нас прячут за престолом; под покровом престола они найдут два кинжала. Дверь в ризницу заранее будет отперта. Коконнас ударяет кинжалом тюремщика, тот падает и притворяется мертвым; мы выбегаем, набрасываем каждому из них плащ на плечи, бежим вместе с ними в дверцу ризницы, а так как пароль будет нам известен, то мы выходим беспрепятственно.

    – А потом что?

    – У ворот их ждут две лошади; они вскакивают на лошадей, покидают Иль-де-Франс[79]и уезжают в Лотарингию, откуда время от времени будут приезжать сюда инкогнито.

    – Ты вернула мне жизнь! – воскликнула Маргарита. – Значит, мы их спасем!

    – Почти ручаюсь.

    – А скоро?

    – Дня через три – через четыре. Болье предупредит нас.

    – Но если тебя узнает кто-нибудь в окрестностях Венсенна, это может повредить нашему плану!

    – А как меня узнают? Я выхожу из дома в одеянии монахини, под капюшоном, благодаря этому меня не узнаешь, даже столкнувшись нос к носу.

    – В нашем положении лишняя предосторожность не помешает.

    – Знаю, черт побери! – как сказал бы бедный Аннибал.

    – А что король Наваррский? Ты о нем спрашивала?

    – Разумеется, не преминула спросить.

    – И что же?

    – А то же, что он, по-видимому, никогда еще не бывал так весел – поет, смеется, ест в свое удовольствие и просит только об одном: чтобы его получше стерегли!

    – Правильно делает! А что моя мать?

    – Я уже сказала тебе: всеми силами торопит ход процесса.

    – Да, но нас она ни в чем не подозревает?

    – Как она может что-нибудь подозревать? Кто посвящен в нашу тайну, те заинтересованы в ее сохранении. Ах да! Я узнала, что она велела передать судьям Парижа, чтобы они были наготове.

    – Давай действовать быстрее, Анриетта. Если наших бедных узников переведут в другую тюрьму, придется все начинать сначала.

    – Не беспокойся, я не меньше твоего стремлюсь увидеть их за стенами тюрьмы.

    – О да, я это прекрасно знаю! Спасибо, сто раз спасибо за то, что ты сделала, чтобы привести их сюда.

    – Прощай, Маргарита, прощай! Я снова отправляюсь в поход.

    – А в Болье ты уверена?

    – Я на него надеюсь.

    – А В тюремщике?

    – Он обещал.

    – А лошади?

    – Будут самые лучшие из конюшни герцога Неверского.

    – Я тебя обожаю, Анриетта!

    С этими словами Маргарита кинулась на шею к своей подруге, после чего женщины расстались, пообещав друг другу встретиться завтра и встречаться каждый день в том же месте и в то же время. Это и были те два очаровательных и преданных создания, которых Коконнас – и то была святая истина – называл своими «незримыми щитами».

    Глава 7

    СУДЬИ

    – Ну, мой храбрый друг, – сказал Коконнас Ла Молю, когда приятели встретились после допроса, на котором в первый раз зашла речь о восковой фигурке, – по-моему, все идет прекрасно, и в ближайшее время судьи сами откажутся от нас, а это совсем не то, что отказ врачей: врач, отказывается от больного, когда уже не может его спасти; а тут как раз наоборот: если судья отказывается от обвиняемого – значит он потерял всякую надежду отрубить ему голову.

    – Да, – подхватил Ла Моль, – мне даже кажется, что в этой учтивости и обходительности тюремщиков, в этих эластичных дверях наших камер я узнаю наших благородных подруг. Ведь я просто не узнаю Болье – по крайней мере судя по тому, что я о нем слышал.

    – Ну, я-то его прекрасно узнаю, – сказал Коконнас, – только это дорого будет стоить. А впрочем – что ж? – одна из них принцесса, другая – королева, обе богаты, а лучшего случая употребить деньги на доброе дело им не представится. Теперь повторим наш урок: нас отводят в часовню и оставляют под охраной нашего тюремщика; в указанном месте мы находим кинжалы, я продырявливаю живот тюремщику...

    – О нет, нет, только не живот – так ты лишишь его пятисот экю. Бей в руку.

    – Ну да, в руку! Это значило бы погубить беднягу! Сейчас видно будет, что мы с этим добрым человеком заодно. Нет, нет, в правый бок – и ловко скользнуть по ребрам; такой удар и правдоподобен, и безвреден.

    – Хорошо, пусть так, а затем...

    – Затем ты завалишь входную дверь скамейками. Наши принцессы выбегут из-за престола, где они спрячутся, и Анриетта откроет дверцу ризницы. Честное слово, теперь я люблю Анриетту; должно быть, она мне изменила, коль скоро это так обновляюще на меня подействовало.

    – А затем мы скачем в лес, – сказал Ла Моль тем трепещущим голосом, который исходит из уст, словно музыка. – Каждому из нас довольно поцелуя, чтобы стать счастливым и сильным. Ты представляешь себе, Аннибал, как мы несемся, пригнувшись к нашим быстроногим скакунам, а сердце сладко замирает? О, этот страх – превосходное чувство! Как хорош этот страх на воле, когда на боку у тебя добрая, обнаженная шпага, когда кричишь «ура», давая шпоры своему коню, а он при каждом крике уже не скачет – летит!

    – Да, Ла Моль, но что ты скажешь о прелестях страха в четырех стенах? – заметил Коконнас. – Я имею право говорить об этом, ибо сам кое-что испытал в этом роде. Когда бледная рожа Болье впервые появилась в моей камере, а позади него блеснули протазаны и зловеще лязгнуло железо о железо, – клянусь тебе, я сразу подумал о герцоге Алансонском и так и ждал появления его гнусной физиономии Между двумя противными башками алебардщиков. Я ошибся, и это было моим единственным утешением, но я не много потерял ночью я увидел его во сне.

    – Да, – говорил Ла Моль, следуя за улыбавшейся ему мыслью и не сопровождая своего друга в путешествии, которое совершала его мысль по стране фантазии, – да, они все предусмотрели, даже место нашего убежища. Мы едем в Лотарингию, дорогой друг. По правде говоря, я предпочел бы Наварру; в Наварре я был бы у нее, но Наварра слишком далеко, Нанси удобнее, мы там будем всего в восьмидесяти милях от Парижа. Знаешь, Аннибал, о чем я буду жалеть, выходя отсюда?

    – Вот тебе на! Честное слово, не знаю... Я все сожаления оставляю здесь.

    – Мне будет жаль, что мы не сможем взять с собой почтенного тюремщика, вместо того, чтобы...

    – Да он и сам не захотел бы, – возразил Коконнас, – он слишком много потеряет: подумай, пятьсот экю от нас да вознаграждение от правительства, а может быть, и повышение по службе. Как счастлив будет этот молодец, когда я его убью!.. Но что с тобой?

    – Так... ничего... У меня мелькнула одна мысль.

    – Видно, не больно веселая, если ты так страшно побледнел?

    – Я спрашиваю себя, зачем нас поведут в часовню.

    – Как зачем? Для причастия, – ответил Коконнас. – Думаю, что так.

    – Но ведь в Часовню уводят только приговоренных к смертной казни или после пытки, – возразил Ла Моль.

    – Ого! Это заслуживает внимания, – слегка побледнев, ответил Коконнас. – Спросим доброго человека, которого мне придется потрошить. Эй! Ключарь! Друг мой!

    – Вы звали меня, сударь? – спросил тюремщик, карауливший на верхних ступенях лестницы.

    – Да, звал. Поди сюда.

    – Вот он я.

    – Условленно, что мы бежим из часовни, так ведь?

    – Те! – с ужасом оглядываясь вокруг, произнес ключарь.

    – Не беспокойся, никто нас не слышит.

    – Да, сударь, вы бежите из часовни.

    – Значит, нас поведут в часовню?

    – Конечно, таков обычай.

    – Так это обычай?

    – Да, по обычаю после вынесения смертного приговора осужденным разрешается провести в часовне ночь накануне казни.

    Коконнас и Ла Моль вздрогнули и переглянулись.

    – Вы, стало быть, полагаете, что нас приговорят к смертной казни? – спросил Ла Моль.

    – Непременно... Да и вы сами так думаете.

    – Как – мы сами?

    – Конечно... Если бы вы думали иначе, вы не стали бы подготавливать побег.

    – А знаешь, он совершенно прав, – обратился Коконнас к Ла Молю.

    – Да... по крайней мере теперь я знаю, что мы, как видно, играем в опасную игру, – ответил Ла Моль.

    – А я-то! – сказал тюремщик. – Вы думаете, я не рискую? А вдруг от волнения этот господин ударит не в тот бок...

    – Э, черт побери! Хотел бы я быть на твоем месте, – медленно произнес Коконнас, – и не иметь дела ни с какой другой рукой, кроме этой, и только с тем железом, которым тебя коснусь я.

    – Смертный приговор! – тихо сказал Ла Моль. – Нет, этого не может быть!

    – Не может быть? Почему же? – простодушно спросил тюремщик.

    – Тс-с! – произнес Коконнас. – Мне показалось, что внизу отворили дверь.

    – Верно, – подхватил тюремщик. – По камерам, господа, по камерам!

    – А когда, по-вашему, нам вынесут приговор? – спросил Ла Моль.

    – Самое позднее завтра. Но вы не беспокойтесь: тех, кого надо предупредить, непременно предупредят.

    – Тогда обнимем друг друга и простимся с этими стенами.

    Друзья горячо обнялись и вернулись в свои камеры:

    Ла Моль – вздыхая, Коконнас – напевая.

    До семи часов вечера ничего нового не произошло. На Венсеннский донжон спустилась темная, дождливая ночь – ночь, созданная для побега Коконнасу принесли ужин, и он поужинал с обычным своим аппетитом, предвкушая удовольствие вымокнуть под дождем, хлеставшим по стенам замка, и уже готовился заснуть под глухой, однообразный шум ветра, как вдруг ему почудилось, что ветер, к которому он не раз прислушивался с тоскливым чувством, которого он ни разу не ощущал до тюрьмы, как-то странно стал поддувать под двери, да и печь тоже гудела с большей яростью, чем обычно. Это странное явление повторялось всякий раз, как открывали камеры на верхнем этаже, в особенности камеру напротив. По этому шуму Аннибал всегда догадывался, что тюремщик сейчас придет: этот шум говорил о том, что тюремщик выходит от Ла Моля.

    На сей раз, однако, пьемонтец тщетно вытягивал шею и напрягал слух.

    Время шло, никто к нему не приходил.

    «Странно, – рассуждал Коконнас, – у Ла Моля отворили дверь, а у меня нет. Быть может, Ла Моля вызвали на допрос? Или он заболел? Что это значит?».

    Для узника все – подозрение и тревога, и все – радость и надежда.

    Прошло полчаса, час, полтора.

    Коконнас с досады начал засыпать, как вдруг услыхал скрежет ключа в замочной скважине и вскочил с постели.

    «Ого! Неужели пришел час освобождения и нас отведут в часовню без приговора? – подумал он. – Черт побери! Какое наслаждение бежать в такую ночь, когда ни зги не видно: лишь бы лошади не ослепли!».

    С веселым лицом он собрался расспросить обо всем тюремщика, но увидел, что тот приложил палец к губам, весьма красноречиво делая знаки глазами.

    И в самом деле, за его спиной слышался шорох и виднелись тени.

    Внезапно он разглядел в темноте две каски, на которые коптившая свеча бросила золотистые точки.

    – Ого! Зачем здесь эта зловещая свита? – шепотом спросил он. – Куда мы идем?

    Тюремщик ответил только вздохом, очень похожим на стон.

    – Черт побери! Вот проклятая жизнь! – пробормотал Коконнас. – Вечно какие-то крайности, нет под ногами твердой земли: то барахтаешься в воде на глубине в сто футов, то летаешь над облаками – середины нету! Слушайте, куда мы идем?

    – Следуйте за алебардщиками, сударь, – произнес картавый голос, показавший Коконнасу, что замеченных им солдат сопровождал судебный пристав.

    – А господин де Ла Моль? – спросил Коконнас. – Где он? Что с ним?

    – Следуйте за алебардщиками, – тем же тоном повторил тот же картавый голос.

    Пришлось повиноваться. Коконнас вышел из своей камеры и увидел человека в черном – обладателя столь неприятного голоса. Это был пристав, маленький горбун, который, несомненно, пошел по судейской части затем, чтобы скрыть под длинным черным одеянием другой свой недостаток: он был кривоног.

    Коконнас начал медленно спускаться по винтовой лестнице. На втором этаже конвой остановился.

    – Спуститься-то спустились, но не настолько, насколько нужно, – прошептал Коконнас.

    Дверь открылась. У Коконнаса было зрение рыси и чутье ищейки; он сразу почуял судей и разглядел в темноте силуэт человека с голыми руками, при виде которого пот выступил у него на лбу. Однако он принял веселый вид, слегка склонил голову налево, как предписывали правила той эпохи и, подбоченясь, вошел в зал.

    Кто-то отдернул занавес, и Коконнас в самом деле увидел судей и секретарей суда.

    В нескольких шагах от судей и этих секретарей сидел на скамейке Ла Моль.

    Коконнаса подвели к судьям. В ожидании вопросов он встал против них и кивком головы с улыбкой приветствовал Ла Моля.

    – Как ваше имя, сударь? – спросил председатель суда.

    – Марк-Аннкбал де Коконнас, – изысканно вежливо отвечал он, – граф де Монпантье. Шено и прочая, и прочая; но я полагаю, что наши титулы вам известны.

    – Где вы родились?

    – В Сен-Коломбане, близ Сузы.

    – Сколько вам лет?

    – Двадцать семь лет и три месяца.

    – Хорошо, – сказал председатель суда.

    «Видно, ему это понравилось», – пробормотал Коконнас.

    – Теперь скажите, – выждав, пока секретарь запишет ответы обвиняемого, продолжал председатель:

    – С какой целью вы оставили службу у герцога Алансонского?

    – Чтобы быть вместе с господином де Ла Молем, вот с этим моим другом, который оставил у него службу за несколько дней до меня.

    – Что вы делали на охоте, когда вас арестовали?

    – Как что?.. Охотился, – ответил Коконнас.

    – Король тоже был на этой охоте, и там у него начались первые приступы той болезни, которой он страдает в настоящее время.

    – По этому поводу я ничего не могу сказать – я был далеко от короля. Я даже не знал, что он чем-то заболел. Судьи переглянулись с недоверчивой усмешкой.

    – Ах, вы не знали?.. – переспросил председатель.

    – Да, сударь, и мне очень жаль короля. Хотя французский король и не является моим королем, но я чувствую к нему большую симпатию.

    – В самом деле?

    – Честное слово! Не то что к его брату, герцогу Алансонскому. Признаюсь, его я...

    – Речь идет не о герцоге Алансонском, сударь, а о его величестве...

    – Я уже сказал вам, что я его покорнейший слуга, – ответил Коконнас с очаровательной развязностью, принимая небрежную позу.

    – Если, как вы утверждаете, вы действительно слуга его величества, то не скажете ли суду, что вам известно о магической статуэтке?

    – Ах, вот как! Мы, значит, возвращаемся к истории со статуэткой?

    – Да, сударь, а вам это не по вкусу?

    – Как раз наоборот! Предпочитаю статуэтку. Продолжайте!

    – Почему эта статуэтка оказалась у господина де Ла Моля?

    – У господина де Ла Моля? Вы хотите сказать: у Рене!

    – Таким образом, вы признаете, что она существует?

    – Разумеется, признаю, если мне ее покажут.

    – Вот она. Это та самая, которая вам известна?

    – Очень хорошо известна.

    – Секретарь, запишите, – сказал председатель, – обвиняемый признался, что видел эту статуэтку у господина де Ла Моля.

    – Нет, нет, – возразил Коконнас, – не путайте! Видел у Рене.

    – Пусть будет – у Рене. Когда?

    – В тот единственный раз, когда я и господин де Ла Моль были у Рене.

    – Вы, значит, признаете, что вместе с господином де Ла Молем были у Рене?

    – Вот так так! Да разве я это когда-нибудь скрывал?

    – Секретарь, запишите: обвиняемый признался, что был у Рене в целях колдовства.

    – Э, потише, потише, господин председатель! Умерьте ваш пыл, будьте любезны! Об этом я не сказал ни слова.

    – Вы отрицаете, что были у Рене в целях колдовства?

    – Отрицаю! Колдовство совершилось случайно и непреднамеренно.

    – Но оно имело место?

    – Я не могу отрицать, что происходило нечто похожее на чародейство.

    – Секретарь запишите: обвиняемый признался, что у Рене совершилось чародейство с целью умертвить короля.

    – Как с целью умертвить короля? Это гнусная ложь! Никогда никакого чародейства с целью умертвить короля не было!

    – Вот видите, господа, – сказал Ла Моль.

    – Молчать! – приказал председатель и, повернувшись к секретарю, продолжал:

    – С целью умертвить короля. Записали?

    – Да нет же, нет, – возразил Коконнас. – Да и статуэтка изображает вовсе не мужчину, а женщину.

    – Что я вам говорил, господа? – вмешался Ла Моль.

    – Господин де Ла Моль! Вы будете отвечать, когда мы будем вас допрашивать, – заметил председатель, – не перебивайте допрос других. Итак, вы утверждаете, что это женщина?

    – Конечно, утверждаю.

    – Почему же на ней корона и королевская мантия?

    – Да очень просто, черт возьми, – отвечал Коконнас, – потому что она...

    Ла Моль встал и приложил палец к губам. «Верно, – подумал Коконнас. – Но что бы такое рассказать, что пришлось бы по вкусу этим господам?».

    – Вы продолжаете настаивать, что эта статуэтка изображает женщину?

    – Разумеется, настаиваю.

    – Но отказываетесь сообщить суду, кто эта женщина?

    – Это моя соотечественница, – вмешался Ла Моль. – Я любил ее и хотел, чтобы и она меня полюбила.

    – Допрашивают не вас, господин де Ла Моль! – крикнул председатель. – Молчите, или вам заткнут рот!

    – Заткнут рот? – воскликнул Коконнас. – Как вы сказали, господин в черном? Заткнут рот моему другу?.. Дворянину? Полноте!

    – Введите Рене, – распорядился генеральный прокурор Лагель.

    – Да, да, введите Рене, – сказал Коконнас, – посмотрим, кто окажется прав: вы трое или мы двое...

    Рене вошел, бледный, постаревший, почти неузнаваемый, согнувшийся под гнетом преступления, которое он собирался совершить, – преступления еще более тяжкого, чем те, которые он совершил доселе.

    – Мэтр Рене! – обратился к нему председатель. – Узнаете ли вы здесь присутствующих двух обвиняемых?

    – Да, сударь, – ответил Рене голосом, выдававшим сильное волнение.

    – А где вы их видели?

    – В разных местах, в том числе и у меня.

    – Сколько раз они у вас были?

    – Один раз.

    По мере того как говорил Рене, лицо Коконнаса все больше прояснялось; лицо же Ла Моля, напротив, оставалось серьезным, как будто у него возникло какое-то предчувствие.

    – Ас какой целью они были у вас? Рене, казалось, на мгновение заколебался.

    – Чтобы заказать мне восковую фигурку, – ответил он.

    – Простите, простите, мэтр Рене, – вмешался Коконнас, – вы допускаете небольшую ошибку.

    – Молчать! – сказал председатель и, обращаясь к Рене, продолжал:

    – Эта фигурка изображает мужчину или женщину?

    – Мужчину, – ответил Рене.

    Коконнас подскочил, словно от электрического разряда.

    – Мужчину! – воскликнул он.

    – Мужчину, – повторил Рене, но таким слабым голосом, что председатель едва его расслышал.

    – А почему у статуэтки на плечах мантия, а на голове корона?

    – Потому, что статуэтка изображает короля.

    – Подлый лжец! – в бешенстве крикнул Коконнас.

    – Молчи, молчи, Коконнас, – перебил его Ла Моль, – пусть этот человек говорит: каждый волен губить свою душу.

    – Но не тело других, черт подери!

    – А что означает стальная иголка в сердце статуэтки и буква «М» на крошечном флажке? – спросил председатель.

    – Иголка заменяет шпагу или кинжал, буква «М» означает «смерть».

    Коконнас хотел броситься на Рене и задушить его, но четверо конвойных удержали пьемонтца.

    – Хорошо, – сказал прокурор Лагель, – трибуналу достаточно этих сведений. Отведите узников в камеры ожидания.

    – Но нельзя же слушать такие обвинения и не протестовать! – воскликнул Коконнас.

    – Протестуйте, сударь, вам никто не мешает. Конвойные, вы слышали?

    Конвойные схватили обвиняемых и вывели – Ла Моля в одну дверь, Коконнаса – в другую.

    Затем прокурор сделал знак человеку, которого Коконнас заметил в тени, и сказал:

    – Не уходите, мэтр, сегодня ночью у вас будет работа.

    – С кого начать, сударь? – почтительно снимая колпак, спросил этот человек.

    – С того, – сказал председатель, показывая на Ла Моля, который еще виднелся, как тень, между двумя конвойными.

    Затем председатель подошел к Рене, который г трепетом ожидал, что его опять отведут в Шатле, где он был заключен.

    – Прекрасно, сударь, – сказал ему председатель, – будьте спокойны: королева и король будут извещены, что раскрытием истины в этом деле они обязаны вам.

    Вместо того чтобы придать Рене силы, это обещание сразило его, и ответом председателю был лишь глубокий вздох.

    Глава 8

    ПЫТКА САПОГАМИ

    Только когда Коконнаса отвели в его новую камеру и заперли за ним дверь, предоставив его самому себе и лишив его поддержки, какую оказывали ему борьба с судьями и злоба на Рене, пришла череда печальных мыслей.

    – Мне кажется, – рассуждал он сам с собой, – что все оборачивается как нельзя хуже и что сейчас самое время идти в часовню. Ох, боюсь я этих смертных приговоров: ведь то, что они сейчас нам выносят смертный приговор, это бесспорно. Ох, особенно боюсь я смертных приговоров, которые произносятся при закрытых дверях в укрепленном замке да еще в присутствии таких противных рож, как те, что меня окружали! Они твердо намерены отрубить нам головы... Гм-гм!.. Я повторю то, что уже сказал, – сейчас самое время идти в часовню.

    За тихим разговором с самим собой последовала тишина, и эту тишину внезапно прорезал глухой, сдавленный, страшный крик, крик, в котором не было ничего человеческого; казалось, он просверлил толщу стены и прозвучал в железе ее решеток.

    Коконнас невольно вздрогнул, хотя это был человек мужественный, храбрость его была подобна инстинкту хищных зверей: Коконнас замер в том положении, в каком услышал этот вопль, сомневаясь, может ли человек издать такой вопль, и принимая его за вой ветра в деревьях и за один из множества ночных звуков, которые словно спускаются и поднимаются из двух неведомых миров, между которыми вращается наш мир. Но второй вопль, еще более жалобный, еще более душераздирающий, достиг ушей Коконнаса, и на сей раз он не только ясно различил человеческий крик боли, но, как ему показалось, узнал в этом голосе голос Ла Моля.

    При звуке его голоса пьемонтец забыл, что сидит за двумя дверьми, за тремя решетками и за стеной в двенадцать футов толщины; всей своей тяжестью он бросился на стену, словно собираясь повалить ее и броситься на помощь жертве с криком: «Кого здесь режут?».

    Но, встретив на своем пути стену, о которой Коконнас позабыл, он отлетел к каменной скамье и рухнул на нее. Тем все и кончилось.

    – Ого! Они его убили! – прошептал он. – Это чудовищно! А здесь и защищаться нечем... нет оружия... Он стал шарить руками вокруг себя.

    – Ага! Вот железное кольцо! – воскликнул он. – Вырву его – и горе тому, кто подойдет ко мне!

    Коконнас встал, ухватился за железное кольцо и первым же рывком расшатал его так сильно, что сделай он еще два таких рывка – и кольцо, несомненно, выскочило бы из стены.

    Но дверь внезапно отворилась, и камеру залил свет двух факелов.

    – Идемте, сударь, идемте, суд ждет вас, – произнес тот же картавый голос, который и раньше был так неприятен Коконнасу и который теперь, раздавшись тремя этажами ниже, не обрел недостававшего ему обаяния.

    – Хорошо, – выпустив из рук кольцо, ответил Коконнас. – Сейчас я услышу мой приговор?

    – Да, сударь.

    – Ох, легче стало! Идемте, – сказал Коконнас и последовал за приставом; тот заковылял впереди с черным жезлом в руках.

    Хотя в первую минуту Коконнас и выразил удовлетворение, он на ходу все же бросал тревожные взгляды вправо и влево, вперед и назад.

    «Эх! Что-то не видать моего почтенного тюремщика! – сказал себе Коконнас. – Признаться, мне очень недостает его».

    Они проследовали в зал, откуда только что вышли судьи и где оставался стоять только один человек, в котором Коконнас тотчас узнал генерального прокурора, который во время допроса неоднократно брал слово, и всякий раз с озлоблением, которое нетрудно было уловить.

    Именно ему Екатерина то письменно, то устно давала советы по ведению процесса.

    Поднятый занавес давал возможность увидеть глубину этой комнаты, и глубина этой комнаты терялась в полумраке, а освещенная ее часть имела такой ужасающий вид, что Коконнас почувствовал, как у него подгибаются ноги.

    – О, Господи! – воскликнул он.

    Этот крик ужаса вырвался у Коконнаса недаром.

    Картина была в самом деле зловещая. Зал, во время допроса скрытый занавесом, теперь казался преддверием ада.

    На переднем плане стоял деревянный станок с веревками, блоками и прочими принадлежностями пытки. Дальше в жаровне пылал огонь, бросая красноватые отсветы на окружающие предметы и придавая еще более мрачный вид силуэтам людей, стоявших между Коконнасом и жаровней. Рядом с одним из каменных столбов, поддерживавших свод, недвижимый, как статуя, стоял какой-то человек с веревкой в руке.

    Казалось, он был высечен из одного камня со столбом, к которому он прислонился. По стенам, над каменными скамейками, между железными кольцами висели цепи и сверкала сталь.

    – Ого! Зал пыток в полной готовности. Должно быть, он только и ждет своей жертвы! – прошептал Коконнас. – Что это значит?

    – Марк-Аннибал Коконнас, на колени! – произнес чей-то голос, заставивший Аннибала поднять голову. – Выслушайте на коленях вынесенный вам приговор.

    Это было одно из тех приказаний, которые все существо Коконнаса инстинктивно отвергало.

    Оно и это предложение готово было отвергнуть, а потому два человека нажали на его плечи так неожиданно, а главное, так сильно, что он упал обоими коленями на каменный настил.

    Голос продолжал:

    – «Приговор, вынесенный на заседании суда в Венсеннской крепости по делу Марка-Аннибала де Коконнаса, обвиненного и уличенного в преступлении, заключающемся в оскорблении его величества, в покушении на отравление, в ворожбе и колдовстве, направленных против особы короля, в заговоре против государственной безопасности, а также в том, что своими пагубными советами он подстрекал принца крови к мятежу...».

    При каждом из этих обвинений Коконнас в такт отрицательно мотал головой, как это делают непослушные школьники.

    Судья продолжал:

    – «Вследствие вышеизложенного означенный Марк-Аннибал де Коконнас будет препровожден из тюрьмы на площадь Сен-Жан-ан-Грев и там обезглавлен, имущество его будет конфисковано, его строевые леса будут срублены до высоты в шесть футов, его замки будут разрушены и в чистом поле будет поставлен столб с медной доской, на коей будут указаны его преступление и кара...».

    – Что касается моей головы, – сказал Коконнас, – то я не сомневаюсь, что ее и впрямь отрубят, ибо она – во Франции и слишком далеко зашла. Что же касается моих строевых лесов и моих замков, то ручаюсь, что всем пилам и всем киркам христианнейшего королевства там делать будет нечего!

    – Молчать! – приказал судья и продолжал:

    – «Сверх того, означенный Коконнас...».

    – Как? – перебил Коконнас. – После того как мне отрубят голову, со мной будут еще что-то делать? По-моему, это уж чересчур жестоко!

    – Нет, сударь, не после, а до... – отвечал судья и продолжал:

    – «Сверх того означенный Коконнас до исполнения приговора должен быть подвергнут чрезвычайной пытке в десять клиньев.. ».

    Коконнас вскочил на ноги, испепеляя судью сверкающим взглядом.

    – Зачем?! – воскликнул он, не найдя кроме этого наивного вопроса других слов, чтобы выразить множество мыслей, зародившихся у него в мозгу.

    В самом деле, пытка была для Коконнаса полнейшим крушением его надежд: его отправят в часовню только после пытки, а от пытки часто умирали, и умирали тем вернее, чем сильнее и мужественнее был человек, смотревший на вынужденное признание как на малодушие. А если человек ни в чем не признавался, пытку продолжали, и не только продолжали, но пытали еще более жестоко.

    Судья не удостоил Коконнаса ответом, так как окончание приговора отвечало за него, а потому продолжал читать;

    – «...дабы заставить его назвать своих сообщников, раскрыть заговор и все козни во всех подробностях».

    – Черт побери! – воскликнул Коконнас. – Вот это я называю гнусностью! Вот это я называю больше чем гнусностью, – это я называю подлостью!

    Привыкший к различным проявлениям гнева несчастных жертв – гнева, который страдания ослабляют, превращая в слезы, – бесстрастный судья сделал знак рукой.

    Коконнаса схватили за ноги и за плечи, свалили с ног, понесли, усадили на допросный стул и прикрутили к нему веревками прежде, чем он успел даже разглядеть тех, кто совершал над ним насилие.

    – Негодяи! – рычал Коконнас, сотрясая в пароксизме ярости стул и его ножки так, что заставил отступить самих истязателей. – Негодяи! Пытайте, бейте, режьте меня на куски, но, клянусь, вы ничего не узнаете! Вы воображаете, что вашими железками и деревяшками можно заставить говорить такого родовитого дворянина, как я? Попробуйте, попробуйте, я презираю вас!

    – Секретарь! Приготовьтесь записывать, – сказал судья.

    – Да, да, приготовляйся! – рычал Коконнас. – Будет тебе работа, если станешь записывать то, что я скажу вам всем, гнусные палачи! Пиши, пиши!

    – Вам угодно сделать признания? – так же спокойно спросил судья.

    – Ни одного слова, ничего. Идите к черту!

    – Вы лучше поразмыслите, сударь, пока они все приготовят. Мэтр! Приладьте господину сапожки.

    При этих словах человек, доселе неподвижно стоявший с веревкой на руке, отделился от столба и медленным шагом подошел к Коконнасу, – тот повернулся к нему лицом, чтобы скорчить ему рожу.

    Это был мэтр Кабош, палач парижского судебного округа.

    Скорбное изумление выразилось на лице Коконнаса. Вместо того чтобы биться и кричать, он замер, будучи не в силах отвести взгляд от лица этого забытого им друга, появившегося в такую минуту.

    Кабош, на лице которого не дрогнул ни один мускул, и который, казалось, никогда в жизни не видел Коконнаса, кроме как на станке, задвинул ему две доски меж голеней, две такие же доски приложил к голеням снаружи и обвязал все это веревкой, которую держал в руке.

    Это сооружение и называлось «сапогами».

    При простой пытке забивалось шесть деревянных клиньев между внутренними досками, которые, двигаясь, раздавливали мускулы.

    При пытке чрезвычайной забивали десять клиньев, и тогда доски не только раздавливали мускулы, но и дробили кости.

    Закончив подготовку, мэтр Кабош просунул кончик клина между досками и, опустившись на одно колено, поднял молот и посмотрел на судью.

    – Вы намерены говорить? – спросил судья.

    – Нет, – решительно ответил Коконнас, хотя капли пота выступили у него на лбу, а волосы на голове встали дыбом.

    – В таком случае первый простой клин, – сказал судья.

    Кабош поднял руку с тяжелым молотом и обрушил на клин страшный удар, издавший глухой звук.

    Коконнас даже не вскрикнул от первого удара, обычно вызывавшего стоны у самых решительных людей.

    Больше того, на лице пьемонтца не выразилось ничего, кроме неописуемого изумления. Он удивленными глазами посмотрел на Кабоша, который, подняв руку, стоял вполоборота к судье, готовясь повторить удар.

    – С какой целью вы спрятались в лесу? – спросил судья.

    – Чтобы посидеть в тени, – ответил Коконнас.

    – Продолжайте, – сказал судья.

    Кабош нанес второй удар, издавший тот же звук, что и первый.

    Но, как и при первом ударе, Коконнас даже бровью не повел и с тем же выражением взглянул на палача.

    Судья нахмурил брови.

    – Стойкий христианин! – проворчал он. – Мэтр! До конца ли вошел клин?

    Кабош нагнулся, чтобы посмотреть, но, наклонясь над Коконнасом, шепнул ему:

    – Да кричите же, несчастный! – и, выпрямившись, доложил:

    – До конца, сударь.

    – Второй простой, – хладнокровно приказал судья. Эти четыре слова Кабоша объяснили Коконнасу все. Благородный палач оказывал «своему другу» величайшую милость, какую только мог оказать дворянину палач. Он избавлял Коконнаса не только от мучений, но и от позора признаний, вбивая ему меж голеней клинья из упругой кожи, лишь сверху обложенные деревом, вместо цельных дубовых клиньев. Более того, сохранял Коконнасу силы достойно взойти на эшафот.

    – Ах, добрый, добрый Кабош! – прошептал Коконнас. – Будь спокоен: раз ты просишь, я заору так, что если ты будешь мною недоволен, значит, на тебя трудно угодить.

    В это время Кабош просунул конец второго клина, толще первого.

    – Продолжайте, – сказал судья. Тут Кабош ударил так, словно намеревался разрушить Венсеннский донжон.

    – Ой-ой-ой! У-у-у! – на все лады заорал Коконнас. – Тысяча громов! Осторожней, вы ломаете мне кости!

    – Ага! – ухмыляясь, сказал судья. – Второй сделал свое дело, а то я уж и не знал, на что подумать. Коконнас дышал шумно, как кузнечный мех.

    – Так что же вы делали в лесу? – повторил судья.

    – Э, черт побери! Я уже сказал вам: дышал свежим воздухом!

    – Продолжайте, – приказал судья.

    – Признавайтесь, – шепнул Коконнасу на ухо Кабош.

    – В чем?

    – В чем хотите, только признавайтесь. Кабош нанес удар не менее усердно. Коконнас думал, что задохнется от крика.

    – Ох! Ой! – произнес он. – Что вы хотите знать, сударь? По чьему приказанию я был в лесу?

    – Да, сударь.

    – По приказанию герцога Алансонского.

    – Записывайте, – приказал судья.

    – Если я совершил преступление, устраивая ловушку королю Наваррскому, – продолжал Коконнас, – то ведь я был только орудием, сударь, я выполнял приказание моего господина.

    Секретарь принялся записывать.

    «Ага, ты донес на меня, бледная рожа! – пробормотал страдалец. – Погоди же у меня, погоди!».

    И он рассказал, как герцог Алансонский пришел к королю Наваррскому, как герцог встречался с де Муи, рассказал историю с вишневым плащом, – рассказал все, не забывая орать и время от времени заставляя опускать на себя новые удары молота.

    Словом, он дал такое множество ценных, верных, неопровержимых и опасных для герцога Алансонского сведений, он так хорошо притворялся, что вынужден давать их только из-за страшной боли, он гримасничал, выл, стонал так естественно и так разнообразно, что в конце концов сам председатель испугался, что занес в протокол подробности, постыдные для принца крови.

    – «Ну, ну, в добрый час! – думал Кабош. – Вот дворянин, которому не надо дважды повторять одно и то же! Уж и задал он работу секретарю! Господи Иисусе! А что было бы, если бы клинья были не кожаные, а деревянные?».

    За признание Коконнасу простили последний клин чрезвычайной пытки, но и без него тех девяти клиньев, которые ему забили, было вполне достаточно, чтобы превратить его ноги в месиво.

    Судья поставил на вид Коконнасу, что смягчение приговора он получает за свои признания, и удалился.

    Страдалец остался наедине с Кабошем.

    – Ну как вы себя чувствуете, сударь? – спросил Кабош.

    – Ах, друг мой, храбрый мой друг, хороший мой Кабош! – сказал Коконнас. – Будь уверен, что я всю жизнь буду благодарен тебе за то, что ты для меня сделал!

    – Черт возьми! Вы будете правы, сударь: ведь если бы узнали, что я для вас сделал, ваше место на этом станке занял бы я, только уж меня-то не пощадили бы, как пощадил вас я.

    – Но как пришла тебе в голову хитроумная мысль...

    – А вот как, – заворачивая ноги Коконнаса в окровавленные тряпки, рассказал Кабош. – Я узнал, что вы арестованы, узнал, что над вами нарядили суд, узнал, что королева Екатерина желает вашей смерти, догадался, что вас будут пытать, и принял нужные меры.

    – Рискуя тем, что могло с тобой произойти?

    – Сударь, – отвечал Кабош, – вы единственный дворянин, который пожал мне руку, а ведь у палача тоже есть память и душа, хотя он и палач, а быть может, именно оттого, что он палач. Вот завтра увидите, какая будет чистая работа.

    – Завтра? – переспросил Коконнас.

    – Конечно, завтра.

    – Какая работа?

    Кабош посмотрел на Коконнаса с удивлением.

    – Как – какая работа? Вы что же, забыли приговор?,;

    – Ах, да, верно, приговор, – ответил Коконнас, – а я и забыл.

    На самом деле Коконнас вовсе не забыл о приговоре, а просто не подумал о нем.

    Он думал о часовне, о ноже, спрятанном под покровом престола, об Анриетте и о королеве, о двери в ризнице и о двух лошадях у опушки леса; он думал о свободе, о скачке на вольном воздухе, о безопасности за границей Франции.

    – А теперь, – сказал Кабош, – надо ловчее перенести вас со станка на носилки. Не забудьте, что для всех, даже для моих подручных, у вас раздроблены ноги и что при каждом движении вы должны кричать.

    – Ай! – простонал Коконнас, увидав двух подручных палача, подходивших к нему с носилками.

    – Ну, ну, подбодритесь малость, – сказал Кабош, – если вы стонете уж от этого, что же будет с вами сейчас?

    – Дорогой Кабош! – взмолился Коконнас. – Прошу вас, не давайте меня трогать вашим уважаемым помощникам; может быть, у них не такая легкая рука, как у вас.

    – Поставьте носилки рядом со станком, – приказал мэтр Кабош.

    Его подручные исполнили приказание. Мэтр Кабош поднял Коконнаса на руки, как ребенка, и переложил на носилки, но, несмотря на все предосторожности, Коконнас кричал во все горло-Тут появился и почтенный тюремщик с фонарем в руке.

    – В часовню, – сказал он.

    Носильщики Коконнаса тронулись в путь после того, как он второй раз пожал руку Кабошу.

    Первое пожатие оказалось для пьемонтца чересчур благотворным, так что впредь он не стал привередничать.

    Глава 9

    ЧАСОВНЯ

    Мрачный кортеж в гробовом молчании прошествовал по двум подъемным мостам донжона и широкому двору замка, который вел к часовне, где на цветных окнах мягкий свет окрашивал бледные лики апостолов в красных одеяниях.

    Коконнас жадно вдыхал ночной воздух, хотя воздух был насыщен дождевой влагой. Он вглядывался в глубокую тьму и радовался, что все эти обстоятельства благоприятны для их побега.

    Ему понадобились вся его воля, вся осторожность, все самообладание, чтобы не спрыгнуть с носилок, когда его донесли до часовни и он увидел на хорах, в трех шагах от престола, лежавшую на полу массу, покрытую большим белым покрывалом.

    Это был Ла Моль.

    Два солдата, сопровождавшие носилки, остались за дверями часовни.

    – Раз уж нам оказывают эту величайшую милость и вновь соединяют нас, – сказал Коконнас, придавая голосу жалобный тон, – отнесите меня к моему другу.

    Так как носильщики не получали на этот счет никакого иного приказа, они без всяких возражений исполнили просьбу Коконнаса.

    Ла Моль лежал сумрачный и бледный, прислонясь головой к мрамору стены; его черные волосы, обильно смоченные потом, придававшим его лицу матово-бледный оттенок слоновой кости, стояли дыбом.

    По знаку тюремщика двое подручных удалились и пошли за священником, которого попросил Коконнас.

    Это был условный сигнал.

    Коконнас с мучительным нетерпением провожал их глазами; да и не он один не сводил с них горящих глаз. Как только они ушли, две женщины выбежали из-за престола и, трепеща от радости, бросились на хоры, всколыхнув воздух, как теплый шумный порыв ветра перед грозой.

    Маргарита бросилась к Ла Молю и обняла его.

    Ла Моль испустил страшный крик, один из тех криков, который услышал в своей камере Коконнас и который чуть не свел его с ума.

    – Боже мой! Что с тобой, Ла Моль? – в ужасе отшатнувшись, воскликнула Маргарита.

    Ла Моль застонал и закрыл лицо руками, как будто не желая видеть Маргариту.

    Молчание Ла Моля и этот жест испугали Маргариту больше, чем крик боли.

    – Ох, что с тобой? – воскликнула она. – Ты весь в крови!

    Коконнас, который уже успел подбежать к престолу, схватить кинжал и заключить в объятия Анриетту, обернулся.

    – Вставай, вставай, умоляю тебя! – говорила Маргарита. – Ведь ты же видишь, что час настал!

    Пугающе печальная улыбка скользнула по бледным губам Ла Моля, который, казалось, уже не должен был улыбаться.

    – Дорогая королева! – сказал молодой человек. – Вы не приняли во внимание Екатерину, а следовательно, и преступление. Я выдержал пытку, у меня раздроблены кости, все мое тело – сплошная рана, а движения, которые я делаю, чтобы прижаться губами к вашему лбу, причиняют мне такую боль, что я предпочел бы умереть.

    Побелев, Ла Моль с усилием коснулся губами лба королевы.

    – Пытали? – воскликнул Коконнас. – Но ведь и меня пытали. И разве палач поступил с тобой не так же, как со мной?

    И Коконнас рассказал все.

    – Ах! Я понимаю! – сказал Ла Моль. – Когда мы были у него, ты пожал ему руку, а я забыл, что все люди братья, и возгордился. Бог наказал меня за мою гордыню – благодарю за это Бога!

    Ла Моль молитвенно сложил руки.

    Коконнас и обе женщины в неописуемом ужасе переглянулись.

    – Скорей, скорей! – подойдя к ним, сказал тюремщик, который до сих пор стоял у дверей на страже. – Не теряйте времени, дорогой господин Коконнас, нанесите мне удар кинжалом, да как следует, по-дворянски! Скорей, а то они сейчас придут!

    Маргарита стояла на коленях подле Ла Моля, подобно мраморной надгробной статуе, склоненной над изображением того, кто покоится в могиле.

    – Мужайся, друг мой, – сказал Коконнас. – Я сильный, я унесу тебя, посажу на коня, а если ты не сможешь держаться в седле, я посажу тебя перед собой и буду держать. Едем, едем! Ты же слышал, что сказал нам этот добрый малый! Речь идет о твоей жизни!

    Ла Моль сделал над собой сверхчеловеческое, великодушное усилие.

    – Правда, речь идет о твоей жизни, – сказал он.

    Он попытался встать.

    Аннибал взял его под мышки и поставил на ноги.

    Из уст Ла Моля исходило только какое-то глухое рычание. Не успел Коконнас на одно мгновение отстраниться от него, чтобы подойти к тюремщику, и оставил мученика на руках двух женщин, как ноги у него подкосились, и несмотря на все усилия плачущей Маргариты он рухнул безвольной массой на пол, и душераздирающий крик, которого он не мог удержать, разнесся по часовне зловещим эхом и некоторое время гудел под ее сводами.

    – Видите, – жалобно произнес Ла Моль, – видите, моя королева? Оставьте же меня, покиньте здесь, сказав последнее «прости». Маргарита, я не выдал ничего, ваша тайна осталась скрытой в моей любви, и вся она умрет вместе со мной. Прощайте, моя королева, прощайте!..

    Маргарита, сама чуть живая, обвила руками эту прекрасную голову и запечатлела на ней благоговейный поцелуй.

    – Аннибал, – сказал Ла Моль. – Ты избежал мучений, ты еще молод, ты можешь жить. Беги, беги, мой друг! Я хочу знать, что ты на свободе – это будет для меня высшее утешение.

    – Время идет, – крикнул тюремщик. – Скорее, торопитесь!

    Анриетта старалась потихоньку увести Коконнаса, а в это время Маргарита стояла на коленях подле Ла Моля; с распущенными волосами, с лицом, залитым слезами, она походила на кающуюся Магдалину.

    – Беги, Аннибал, – повторил Ла Моль, – не давай нашим врагам упиваться зрелищем казни двух невинных.

    Коконнас тихонько отстранил Анриетту, тянувшую его к дверям, и указал на тюремщика торжественным, даже, насколько он мог, величественным жестом.

    – Сударыня! Прежде всего отдайте этому человеку пятьсот экю, которые мы ему обещали, – сказал он.

    – Вот они, – сказала Анриетта. Затем он повернулся к Ла Молю и грустно покачал головой.

    – Милый мой Ла Моль, – заговорил он, – ты оскорбляешь меня, подумав хоть на одно мгновение, что я способен тебя покинуть. Разве я не поклялся и жить, и умереть с тобой? Но ты так страдаешь, мой бедный друг, что я тебя прощаю.

    Он лег рядом со своим другом, наклонился над ним и коснулся губами его лба. Затем тихо, тихо, как берет мать ребенка, положил прислоненную к стене голову Ла Моля к себе на грудь.

    Взгляд у Маргариты стал сумрачным. Она подняла кинжал, который обронил Коконнас.

    – Королева моя, – говорил Ла Моль, догадываясь о ее намерении и протягивая к ней руки, – о моя королева. Не забывайте: я пошел на смерть, чтобы всякое подозрение о нашей любви исчезло.

    – Но что же я ногу сделать для тебя, если я не могу даже умереть с тобой? – в отчаянии воскликнула Маргарита.

    – Можешь, – ответил Ла Моль. – Ты можешь сделать так, что мне будет мила даже смерть и что она придет за мной с приветливым лицом.

    Маргарита нагнулась к нему, сложив руки, словно умоляла его говорить.

    – Маргарита! Помнишь тот вечер, когда я предложил тебе взять мою жизнь, ту, которую я отдаю тебе сегодня, а ты взамен ее дала мне один священный обет?

    Маргарита затрепетала.

    – А-а! Ты вздрогнула, значит, помнишь, – сказал Ла Моль.

    – Да, да, помню, – отвечала Маргарита, – и клянусь душой, мой Гиацинт, что исполню свое обещание.

    Маргарита простерла руки к алтарю, как бы вторично беря Бога в, свидетели своей клятвы.

    : Лицо Ла Моля просияло, как будто своды часовни внезапно разверзлись и луч солнца пал на его лицо.

    – Идут! Идут! – прошептал тюремщик.

    Маргарита вскрикнула и бросилась было к Ла Молю, но страх усилить его страдания удержал ее, и она с трепетом остановилась перед Ла Молем.

    Анриетта коснулась губами лба Коконнаса и сказала:

    – Понимаю тебя, мой Аннибал, и горжусь тобой. Я знаю, твой героизм ведет тебя к смерти, но за этот героизм я и люблю тебя. Бог свидетель: обещаю тебе, что всегда буду любить тебя больше всего на свете, и хотя не знаю, что Маргарита поклялась сделать для Ла Моля, но клянусь тебе, что сделаю то же самое и для тебя!

    И она протянула руку Маргарите.

    – Ты хорошо сказала, спасибо тебе, – ответил Коконнас.

    – Прежде чем вы покинете меня, моя королева, – сказал Ла Моль, – окажите мне последнюю милость: дайте мне что-нибудь на память о вас, что я мог бы поцеловать, поднимаясь на эшафот.

    – О да! – воскликнула Маргарита. – Держи!.. Она сняла с шеи золотой ковчежец на золотой цепочке.

    – Возьми, – сказала она. – Этот святой ковчежец я ношу с детства; мне надела его на шею моя мать, когда я была совсем маленькой и когда она меня любила; нам он достался по наследству от нашего дяди, папы Климента[80]. Я не расставалась с ним никогда. На, возьми!

    Ла Моль взял его и горячо поцеловал.

    – Отпирают дверь! – сказал тюремщик. – Бегите же, сударыни! Скорей, скорей!

    Обе женщины бросились за престол и скрылись. В то же мгновение вошел священник.

    Глава 10

    ПЛОЩАДЬ СЕН-ЖАН-АН-ГРЕВ

    Семь часов утра. Шумная толпа заполняет площади, улицы и набережные.

    В десять часов утра та же тележка, которая некогда привезла в Лувр двух друзей, лежавших без сознания после дуэли, выехала из Венсенна и медленно проследовала по Сент-Антуанской улице, а на пути ее зрители, стоявшие так тесно, что давили друг друга, казались статуями с остановившимися глазами и застывшими устами.

    Это был день, когда королева-мать показала парижскому народу поистине раздирающее душу зрелище.

    В этой тележке, о которой мы упомянули и которая двигалась по улицам, лежали на скупо постланной соломе два молодых человека с обнаженными головами, одетые в черное, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях Ла Моля. Голова Ла Моля возвышалась над краями тележки, его мутные глаза смотрели по сторонам.

    Толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась, вытягивала шеи, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, вскарабкивалась на выступы на стенах и казалась удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм этих двух тел, покончивших с мучениями только для того, чтобы их уничтожили.

    Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав себя виновным ни в одном из преступлений, в которых его обвинили, Коконнас же, уверяли люди, не стерпел боли и все раскрыл.

    Поэтому со всех сторон раздавались крики:

    – Видите, видите рыжего? Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть! А другой – храбрый, не признался ни в чем.

    Молодые люди прекрасно слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их траурное шествие. Ла Моль пожимал руки своему другу, а лицо пьемонтца выражало величественное презрение, и он смотрел на толпу с высоты гнусной тележки, как смотрел бы с триумфальной колесницы.

    Несчастье совершило святое дело: оно облагородило лицо Коконнаса так же, как смерть должна была очистить его душу.

    – Скоро мы доедем? – спросил Ла Моль – Друг! Я больше не могу, я чувствую, что упаду в обморок.

    – Держись, держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо улицы Тизон и улицы Клош-Персе. Смотри, смотри!

    – Ах! Приподними, приподними меня – я хочу еще раз посмотреть на этот приют блаженства!

    Коконнас тронул рукой плечо палача, который сидел на передке тележки и правил лошадью.

    – Мэтр! – сказал Коконнас. – Окажи нам услугу и остановись на минуту против улицы Тизон.

    Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до улицы Тизон, остановился.

    С помощью Коконнаса Ла Моль еле-еле приподнялся, сквозь слезы посмотрел на этот домик, тихий, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.

    – Прощай! Прощай, молодость, любовь, жизнь! – прошептал Ла Моль и опустил голову на грудь.

    – Не падай духом! – сказал Коконнас. – Быть может, все это мы снова найдем на небесах.

    – Ты в это веришь? – прошептал Ла Моль.

    – Верю – так мне сказал священник, а главное, потому, что надеюсь. Не теряй сознания, мой друг, а то нас засмеют все эти негодяи, которые на нас глазеют.

    Кабош услыхал последние слова Аннибала и, одной рукой подгоняя лошадь, другую руку протянул Коконнасу и незаметно передал пьемонтцу маленькую губку, пропитанную таким сильным возбуждающим средством, что Ла Моль, понюхав губку и потерев ею виски, сразу почувствовал себя свежее и бодрее.

    – Ах! Я ожил, – сказал Ла Моль и поцеловал ковчежец, висевший у него на шее на золотой цепочке.

    Когда они доехали До угла набережной и обогнули прелестное небольшое здание, построенное Генрихом II, стал виден высокий эшафот: то был голый, залитый кровью помост, возвышавшийся над головами толпы.

    – Друг! Я хочу умереть первым, – сказал Ла Моль. Коконнас второй раз тронул рукой плечо Кабоша.

    – Что угодно, сударь? – обернувшись, спросил палач.

    – Добрый человек! – сказал Коконнас. – Ты хочешь доставить мне удовольствие, не так ли? По крайней мере ты так мне говорил.

    – Да, говорил и повторяю.

    – Мой друг пострадал больше меня, а потому и сил у него меньше.

    – Ну и что же?

    – Так вот, он говорит, что ему будет чересчур тяжко смотреть, как меня будут казнить. А кроме того, если я умру первым, некому будет внести его на эшафот.

    – Ладно, ладно, – сказал Кабош, отирая слезу тыльной стороной руки, – не беспокойтесь, будет по-вашему.

    – И одним ударом, да? – шепотом спросил пьемонтец.

    – Одним ударом.

    – Это хорошо... А если вам нужно будет отыграться, так отыгрывайтесь на мне.

    Тележка остановилась; они подъехали к эшафоту. Коконнас надел шляпу.

    Шум, похожий на рокот морских волн, долетел до слуха Ла Моля. Он хотел приподняться, но у него не хватило сил; пришлось пьемонтцу и Кабошу поддерживать его под руки.

    Вся площадь казалась вымощенной головами, ступени городской Думы походили на амфитеатр, переполненный зрителями. Из каждого окна высовывались возбужденные лица с горящими глазами.

    Когда толпа увидела красивого молодого человека, который не мог держаться на раздробленных ногах и сделать величайшее усилие, чтобы самому взойти на эшафот, раздался оглушительный крик, словно то был всеобщий вопль скорби. Мужчины кричали, женщины жалобно стонали.

    – Это один из первых придворных щеголей; его должны были казнить не на Сен-Жан-ан-Грев, а на Пре-о-Клер, – говорили мужчины.

    – Какой красавчик! Какой бледный! Это тот, который не захотел отвечать, – говорили женщины.

    – Друг! Я не могу держаться на ногах, – сказал Ла Моль. – Отнеси меня!

    – Сейчас, – сказал Аннибал.

    Он сделал палачу знак остановиться, затем нагнулся, взял на руки Ла Моля, как ребенка, твердым шагом поднялся по лестнице со своей ношей на помост и опустил на него своего Друга под неистовые крики и рукоплескания толпы.

    Коконнас снял с головы шляпу и раскланялся. Затем он бросил шляпу на эшафот, у своих ног.

    – Посмотри кругом, – сказал Ла Моль, – не увидишь ли где-нибудь их.

    Коконнас медленно стал обводить взглядом площадь, пока не дошел до одной точки; тогда он остановился и, не спуская с нее глаз, протянул руку и коснулся плеча своего Друга.

    – Взгляни на окно вон той башенки, – сказал он. Другой рукой он показал на окно маленького здания, существующего и доныне, между улицей Ванри и улицей Мутон, – обломок ушедших столетий.

    Две женщины в черном, поддерживая одна другую, стояли не у самого окна, а немного поодаль.

    – Ах! Я боялся только одного, – сказал Ла Моль, – я боялся, что умру, не увидав их. Я их вижу и теперь я могу умереть спокойно.

    Не отрывая пристального взгляда от этого оконца, Ла Моль поднес к губам и покрыл поцелуями ковчежец.

    Коконнас приветствовал обеих женщин с таким изяществом, словно он раскланивался в гостиной.

    В ответ на это обе женщины замахали мокрыми от слез платочками.

    Кабош дотронулся пальцем до плеча Коконнаса и многозначительно взглянул на него.

    – Да, да! – сказал пьемонтец и повернулся к своему другу.

    – Поцелуй меня, – сказал он, – и умри достойно, ото будет совсем не трудно, мой друг, – ведь ты такой храбрый!

    – Ах! – отвечал Ла Моль. – Для меня не велика заслуга умереть достойно – ведь я так страдаю!

    Подошел священник и протянул Ла Молю распятие, но Ла Моль с улыбкой показал ему на ковчежец, который держал в руке.

    – Все равно, – сказал священник, – неустанно просите мужества у Того, кто Сам претерпел то, что сейчас претерпите вы.

    Ла Моль приложился к ногам Христа.

    – Поручите мою душу, – сказал он, – молитвам монахинь в монастыре благодатной Девы Марии.

    – Скорей, Ла Моль, скорей, а то я так страдаю за тебя, что сам слабею, – сказал Коконнас.

    – Я готов, – ответил Ла Моль.

    – Можете ли вы держать голову совсем прямо? – спросил Кабош, став позади коленопреклоненного Ла Моля и готовясь нанести удар мечом.

    – Надеюсь, – ответил Ла Моль.

    – Тогда все будет хорошо.

    – А вы не забудете, о чем я просил вас? – напомнил Ла Моль. – Этот ковчежец будет вам пропуском.

    – Будьте покойны. Постарайтесь только держать голову прямее.

    Ла Моль вытянул шею и обратил глаза в сторону башенки.

    – Прощай, Маргарита! – прошептал он. – Будь благосло...

    Ла Моль не кончил. Повернув быстрый, сверкнувший, как молния, меч, Кабош одним ударом снес ему голову, и она покатилась к ногам Коконнаса.

    Тело Ла Моля тихо опустилось, как будто он лег сам. Раздался оглушительный крик, слитый из тысячи криков, и Коконнасу показалось, что среди женских голосов один прозвучал более скорбно, чем остальные.

    – Спасибо, мой великодушный друг, спасибо! – сказал Коконнас, в третий раз протягивая руку палачу.

    – Сын мой, – сказал Коконнасу священник, – не надо ли вам чего-нибудь доверить Богу?

    – Честное слово, нет, отец мой! – ответил пьемонтец. – Все, что мне надо было бы Ему сказать, я сказал вам вчера.

    С этими словами он повернулся к Кабошу.

    – Ну, мой последний друг палач, окажи мне еще одну услугу, – сказал он.

    Прежде, чем стать на колени, Коконнас обвел площадь таким спокойным, таким ясным взглядом, что по толпе пронесся рокот восхищения, лаская его слух и теша его самолюбие. Коконнас взял голову Ла Моля, поцеловал его в посиневшие губы и бросил последний взгляд на башенку, затем опустился на колени и, продолжая держать в руках эту горячо любимую голову, сказал Кабошу:

    – Теперь моя очере...

    Он не успел договорить, как голова его слетела с плеч.

    После удара нервная дрожь охватила этого достойного человека.

    – Хорошо, что все кончилось, – прошептал он, – бедный мальчик!

    Он с трудом вынул золотой ковчежец из судорожно стиснутых рук Ла Моля, а затем накрыл своим плащом печальные останки, которые тележка должна была везти к нему домой.

    Зрелище кончилось; толпа разошлась.

    Глава 11

    БАШНЯ ПОЗОРНОГО СТОЛБА

    Ночь только что опустилась на город, еще взволнованный рассказами о казни, подробности которой, переходя из уст в уста, омрачали в каждом доме веселый час ужина, когда вся семья в сборе.

    В противоположность притихшему, помрачневшему городу Лувр был ярко освещен, там было шумно и весело. Во дворце был большой праздник. Этот праздник состоялся по распоряжению Карла IX. Праздник он назначил на вечер, а на утро назначил казнь.

    Королева Наваррская еще накануне получила приказание быть на вечере; она надеялась, что Ла Моль и Коконнас будут спасены этой же ночью; в успехе мер, принятых для их спасения, она была уверена, а потому ответила брату, что его желание будет исполнено.

    Но после сцены в часовне, когда она утратила всякую надежду; после того, как в порыве скорби о гибнущей любви, самой большой и самой глубокой в ее жизни, она присутствовала при казни, она дала себе слово, что ни просьбы, ни угрозы не заставят ее присутствовать на радостном луврском празднестве в тот самый день, когда ей довелось видеть на Гревской площади страшное празднество.

    В этот день король Карл IX еще раз показал такую силу воли, которой, кроме него, быть может, не обладал никто: в течение двух недель он был прикован к постели, он был слаб, как умирающий, и бледен, как мертвец, но в пять часов вечера он встал и надел свой лучший костюм. Правда, во время одевания он три раза падал в обморок.

    В восемь часов вечера Карл осведомился о сестре: он спросил, не видел ли ее кто-нибудь и не знает ли кто-нибудь, что она делает. Никто не мог ему на это ответить, потому что королева вернулась к себе в одиннадцать утра, заперлась и запретила открывать дверь кому бы то ни было.

    Но для Карла не существовало запертых дверей. Опираясь на руку де Нансе, он направился к апартаментам королевы Наваррской и неожиданно вошел к ней через потайной ход.

    Хотя он знал, что его ждет печальное зрелище, и заранее подготовил к нему свою душу, плачевная картина, какую он увидел, превзошла его воображение.

    Маргарита, полумертвая, лежала на шезлонге, уткнувшись головой в подушки; она не плакала и не молилась, а только хрипела, словно в агонии.

    В другом углу комнаты Анриетта Неверская, эта неустрашимая женщина, лежала в обмороке, распростершись на ковре. Вернувшись с Гревской площади, она, как и Маргарита, лишилась сил, а бедная Жийона бегала от одной к другой, не осмеливаясь сказать им хоть слово утешения.

    Во время кризиса, который следует за великим потрясением, люди оберегают свое горе, как скупец – сокровище, и считают врагом всякого, кто пытается отнять у них малейшую его частицу.

    Карл IX открыл дверь и, оставив де Нансе в коридоре, бледный и дрожащий, вошел в комнату.

    Обе женщины не видели его. Жийона, пытавшаяся помочь Анриетте, привстала на одно колено и испуганно посмотрела на короля.

    Король сделал ей знак рукой – она встала, сделала реверанс и вышла.

    Карл подошел к Маргарите; с минуту он смотрел на нее молча; потом обратился к ней с неожиданной для него нежностью в голосе:

    – Марго! Сестричка!

    Молодая женщина вздрогнула и приподнялась.

    – Ваше величество! – произнесла она.

    – Сестричка, не падай духом! Маргарита подняла глаза к небу.

    Да, я понимаю, – сказал Карл, – но выслушай меня.

    Королева Наваррская сделала знак, что слушает.

    – Ты обещала мне прийти на бал, – сказал король.

    – Кто? Я? – воскликнула Маргарита.

    – Да, ты обещала, тебя ждут, и если ты не придешь, твое отсутствие вызовет всеобщее недоумение.

    – Простите меня, брат мой, – Ответила Маргарита, – вы же видите: я очень страдаю.

    – Пересильте себя.

    Маргарита попыталась взять себя в руки, но силы покинули ее, и она снова уронила голову на подушки.

    – Нет, нет, не пойду, – сказала она. Карл взял ее за руку и сел рядом с ней.

    – Марго! Я знаю: сегодня ты потеряла друга, – заговорил он, – но подумай обо мне: ведь я потерял всех своих друзей! Даже больше – я потерял мать! Ты всегда могла плакать так, как сейчас, а я даже в минуты самых страшных страданий должен был найти в себе силы улыбаться. Тебе тяжело, но посмотри на меня – ведь я умираю! Будь мужественной, Марго, – прошу тебя, сестра, во имя нашей доброй славы! Честь нашего королевского дома – это наш тяжкий крест, будем же и мы нести его, подобно Христу, до Голгофы; если же мы споткнемся на пути, мы снова встанем, безропотно и мужественно, как и Он.

    – О, Господи, Господи! – воскликнула Маргарита.

    – Да, – сказал Карл, отвечая на ее мысль, – да, сестра, жертва тяжела, но все чем-нибудь жертвуют: одни жертвуют честью, другие – жизнью. Неужели ты думаешь, что я в свои двадцать пять лет, я, взошедший на лучший престол в мире, умру без сожаления? Посмотри на меня... у меня и глаза, и цвет лица, и губы умирающего, это правда. Зато улыбка... разве, глядя на мою улыбку, не подумаешь, что я надеюсь на выздоровление? И однако, через неделю, самое большее – через месяц, ты будешь оплакивать меня, сестра, как оплакиваешь того, кто расстался с жизнью сегодня утром.

    – Братец!.. – воскликнула Маргарита, обвивая руками шею Карла.

    – Ну так оденься же, дорогая Маргарита, – сказал король, – скрой свою бледность и приходи на бал. Я велел принести тебе новые драгоценности и украшения, достойные твоей красоты.

    – Ах, эти брильянты, туалеты... Мне сейчас не де них! – сказала Маргарита.

    – Жизнь вся еще впереди, Маргарита, – по крайней мере для тебя, – с улыбкой возразил Карл, – Нет! Нет!

    – Помни одно, сестра: иной раз память умерших почтишь всего достойнее, если сумеешь подавить, вернее, скрыть свое горе.

    – Хорошо, государь! Я приду, – дрожа, ответила Маргарита.

    Слеза набежала на глаза Карла, но сейчас же испарилась на воспаленных веках. Он поклонился сестре, поцеловал ее в лоб, потом на минуту остановился перед Анриеттой, ничего не видевшей и не слыхавшей, промолвил:

    –  – Несчастная женщина! – и бесшумно удалился.

    После ухода короля сейчас же вошли пажи – они несли ларцы и футляры.

    Маргарита сделала знак рукой, чтобы все это положили на пол.

    Пажи вышли, осталась одна Жийона.

    – Приготовь мне все для туалета, Жийона, – сказала Маргарита.

    Девушка с изумлением посмотрела на госпожу.

    – Да, – сказала Маргарита с непередаваемым чувством горечи, – да, я оденусь и пойду на бал – меня там ждут. Не мешкай! Так день будет закончен: утром – праздник на Гревской площади, вечером – праздник в Лувре!

    – А ее светлость герцогиня? – спросила Жийона.

    – О! Она счастливица! Она может остаться здесь, она может плакать, она может страдать на свободе. Ведь она не дочь короля, не жена короля, не сестра короля. Она не королева! Помоги мне одеться, Жийона.

    Девушка исполнила приказание. Драгоценности были великолепны, платье – роскошно. Маргарита никогда еще не была так хороша.

    Она посмотрела на себя в зеркало.

    – Мой брат совершенно прав, – сказала она. – Какое жалкое создание – человек!

    В это время вернулась Жийона.

    – Ваше величество, вас кто-то спрашивает, – сказала она.

    – Меня?

    – Да, вас.

    – Кто он такой?

    –  – Не знаю, но больно страховиден: при одном взгляде на него дрожь берет.

    – Спроси, как его зовут, – побледнев, сказала Маргарита.

    Жийона вышла и сейчас же вернулась.

    . – Он не захотел назвать себя, ваше величество, но просит меня передать вам вот это.

    Жийона протянула Маргарите ковчежец – вчера вечером Маргарита отдала его Ла Молю.

    – Впусти, впусти его! – поспешно сказала Маргарита.

    Она еще больше побледнела и замерла.

    Тяжелые шаги загремели по паркету. Эхо, по-видимому, возмущенное тем, что должно воспроизводить этот шум, прокатилось под панелями, и на пороге показался какой-то человек.

    – Вы... – произнесла королева.

    – Я тот, кого вы однажды встретили на Монфоконе, тот, кто привез в Лувр в своей повозке двух раненых дворян.

    – Да, Да, я узнаю вас, вы мэтр Кабош.

    – Палач парижского судебного округа, ваше велиство.

    Это были единственные слова, которые услыхала Анриетта из всего, что говорилось здесь в течение часа. Она отняла руки от бледного лица и посмотрела на палача своими изумрудными глазами, из которых, казалось, исходили два пламенеющих луча.

    – Вы пришли?.. – вся дрожа, спросила Маргарита.

    – ..чтобы напомнить вам о том обещании, которое вы дали младшему из двух дворян, тому, который поручил мне вернуть вам этот ковчежец. Вы помните об этом, ваше величество?

    – О да! – воскликнула королева. – Ничей великий прах никогда еще не обретал более достойного успокоения! Но где же она?

    – Она у меня дома, вместе с телом.

    – У вас? Почему же вы ее не принесли?

    – Меня могли задержать у ворот Лувра, могли заставить снять плащ – и что было бы, если бы у меня под плащом нашли человеческую голову?

    – Вы правы, пусть она будет пока у вас, я приду за ней завтра.

    – Завтра, ваше величество? Завтра, пожалуй, будет поздно, – сказал мэтр Кабош.

    – Почему?

    – Потому что королева-мать приказала мне сберечь для ее кабалистических опытов головы первых двух казненных, обезглавленных мною.

    – Какое святотатство! Головы наших возлюбленных. Ты слышишь, Анриетта? – воскликнула Маргарита бросаясь к подруге, та вскочила, как подброшенная пружиной, ной. – Анриетта, ангел мой, ты слышишь, что говорит этот человек?

    – Да... Но что же нам делать?

    – Надо идти за ним.

    У Анриетты вырвался болезненный крик, как это бывает у людей, которые из великого несчастья возвращаются к действительности.

    – Ах, как мне было хорошо! Я почти умерла! – воскликнула она.

    Тем временем Маргарита набросила на голые плечи бархатный плащ.

    – Идем, идем! – сказала она. – Посмотрим на них еще раз.

    Маргарита велела запереть все двери, приказала подать носилки к маленькой потайной калитке, затем, сделав знак Кабошу следовать за ними, под руку с Анриеттой потайным ходом спустилась вниз.

    Внизу у двери ждали носилки, у калитки – слуга Кабоша с фонарем.

    Конюхи Маргариты были люди верные: когда надо, они были глухи и немы и более надежны, чем вьючные животные.

    Носилки двигались минут десять; впереди шли мэтр Кабош и его слуга с фонарем; потом они остановились. Палач отворил носилки, слуга побежал вперед. Маргарита сошла с носилок и помогла сойти герцогине Неверской. Нервное напряжение помогало им преодолевать великую скорбь, переполнявшую их обеих.

    Перед женщинами возвышалась башня позорного столба, словно темный, безобразный великан, бросавший красноватый свет из двух узких отверстий, пламеневших на самом верху.

    В дверях башни появился слуга Кабоша. – Входите, сударыни, – сказал Кабош, – в башне все же легли.

    В тот же миг свет в обеих бойницах погас. Женщины, прижимаясь друг к Другу, прошли под стрельчатым сводом маленькой двери и в темноте пошли по сырому неровному полу. В конце коридора, на повороте, они увидели свет; страшный хозяин этого дома повел их туда. Дверь за ними закрылась.

    Кабош, держа в руке восковой факел, провел их в большую низкую закопченную комнату. Посреди комнаты стоял накрытый на три прибора стол с остатками ужина. Эти три прибора были поставлены, конечно, для самого палача, для его жены и для его подручного.

    На самом видном месте была прибита к стене грамота, скрепленная королевской печатью. Это был патент на звание палача.

    В углу стоял большой меч с длинной рукоятью. Это был разящий меч правосудия.

    Тут и там висели грубые изображения святых, подвергаемых всем видам пыток.

    Войдя в комнату, Кабош низко поклонился.

    – Простите меня, ваше величество, что я осмелился прийти в Лувр и привести вас сюда, – сказал он, – но такова была последняя воля дворянина, и я должен был...

    – Хорошо сделали, очень хорошо сделали, – сказала Маргарита, – вот вам, мэтр, награда за ваше усердие.

    Кабош с грустью взглянул на полный золота кошелек, который Маргарита положила на стол.

    – Золото! Вечно это золото! – прошептал он. – Ах, сударыня! Если бы я сам мог искупить ценою золота ту кровь, которую мне пришлось пролить сегодня!

    – Мэтр, – с болезненной нерешительностью произнесла Маргарита, оглядываясь вокруг, – мэтр, надо еще куда-то идти? Я не вижу...

    – Нет, ваше величество, нет – они здесь, но это грустное зрелище, лучше избавить вас от этого. Я принесу сюда в плаще то, за чем вы пришли.

    Маргарита и Анриетта переглянулись.

    – Нет, – сказала Маргарита, прочитав в глазах подруги то же решение, какое приняла она, – ведите нас, мы пойдем за вами.

    Кабош взял факел и отворил дубовую дверь на лестницу; видны были всего несколько ступенек этой лестницы, углублявшейся, погружавшейся в недра земли. Порыв ветра сорвал несколько искр с факела и пахнул в лицо принцесс тошнотворным запахом сырости и крови.

    Анриетта, белая, как алебастровая статуя, оперлась на руку подруги, державшейся тверже, но на первой же ступеньке она пошатнулась.

    – Не могу! Никогда не смогу! – сказала она.

    – Кто любит по-настоящему, Анриетта, тот должен любить и после смерти, – заметила королева.

    Страшное и в то же время трогательное зрелище представляли собой эти две женщины: блистая красотой, молодостью и драгоценностями, они шли, согнувшись, под отвратительным меловым сводом; одна из них, более слабая духом, оперлась на руку другой, более сильной, а более сильная оперлась на руку палача.

    Наконец они дошли до последней ступеньки.

    В глубине подвала лежали два тела, накрытые широким черным саржевым покрывалом.

    Кабош приподнял угол покрывала и поднес факел поближе.

    – Взгляните, ваше величество, – сказал он.

    Одетые в черное, молодые люди лежали рядом в страшной симметрии смерти. Их головы, склоненные и приставленные к туловищу, казалось, были отделены от него только ярко-красной полосой, огибавшей середину шеи. Смерть не разъединила их руки: волею случая или благоговейными заботами палача правая рука Ла Моля покоилась в левой руке Коконнаса.

    Взгляд любви таился под сомкнутыми веками Ла Моля, презрительная усмешка таилась под веками Коконнаса.

    Маргарита опустилась на колени подле своего возлюбленного и руками, которые ослепительно сверкали драгоценностями, осторожно приподняла голову любимого человека.

    Герцогиня Неверская стояла, прислонившись к стене; она не могла оторвать взгляда от этого бледного лица, на котором она столько раз ловила выражение счастья и любви.

    – Ла Моль! Мой дорогой Ла Моль! – прошептала Маргарита.

    – Аннибал! Аннибал! – воскликнула герцогиня Неверская. – Такой красивый, такой гордый, такой храбрый! Ты больше не ответишь мне!..

    Из глаз у нее хлынули слезы.

    Эта женщина, в дни счастья такая гордая, такая бесстрашная, такая дерзновенная, эта женщина, доходившая в своем скептицизме до предела сомнений, в страсти – до жестокости, эта женщина никогда не думала о смерти.

    Маргарита подала ей пример. Она спрятала в мешочек, вышитый жемчугом и надушенный самыми тонкими духами, голову Ла Моля, которая на фоне бархата и золота стала еще красивее и красоту которой должны были сохранить особые средства, употреблявшиеся в те времена при бальзамировании умерших королей.

    Анриетта завернула голову Коконнаса в полу своего плаща.

    Обе женщины, согнувшись под гнетом скорби больше, чем под тяжестью ноши, стали подниматься по лестнице, бросив прощальный взгляд на останки, которые они покидали на милость палача в этом мрачном складе трупов обыкновенных преступников.

    – Не тревожьтесь, ваше величество, – сказал Кабош: он понял этот взгляд, – клянусь вам, что дворяне будут погребены по-христиански.

    – А вот на это закажи заупокойные обедни, – сказала Анриетта, срывая с шеи великолепное рубиновое ожерелье и протягивая его палачу.

    Они вернулись в Лувр тем же самым путем, каким из него вышли. У пропускных ворот королева назвала себя, а перед дверью на лестницу, которая вела в ее покои, сошла с носилок, поднялась к себе, положила скорбные останки рядом со своей опочивальней – в кабинете, который должен был с этой минуты стать молельней, оставила Анриетту на страже этой комнаты и около десяти часов вечера, более бледная и более прекрасная, чем когда бы то ни было, вошла в тот огромный бальный зал, где два с половиной года назад мы открыли первую главу нашей истории.

    Все глаза устремились на нее, но она выдержала этот общий взгляд с гордым, почти радостным видом: ведь она же свято выполнила последнюю волю своего друга.

    При виде Маргариты Карл, шатаясь, пошел к ней сквозь окружавшую его раззолоченную волну.

    – Сестра, благодарю вас! – сказал он и тихо прибавил:

    – Осторожно! У вас на руке кровавое пятно...

    – Это пустяки, государь! – отвечала Маргарита. – Важно то, что у меня на губах улыбка!

    Глава 12

    КРОВАВЫЙ ПОТ

    Через несколько дней после ужасной сцены, о которой мы уже рассказали, то есть 30 мая 1574 года, когда двор пребывал в Венсенне, из спальни короля внезапно донесся страшный вопль; королю стало значительно хуже на балу, который он пожелал назначить на день казни молодых людей, и врачи предписали ему переехать за город на свежий воздух.

    Было восемь часов утра. Небольшая группа придворных с жаром обсуждала что-то в передней, как вдруг раздался крик, и на пороге появилась кормилица Карла; заливаясь слезами, она кричала голосом, полным отчаяния:

    – Помогите королю! Помогите королю!

    – Его величеству стало хуже? – спросил де Нансе, которого, как нам известно, король освободил от всякого повиновения королеве Екатерине и взял на службу к себе.

    – Ох, сколько крови! Сколько крови! – причитала кормилица. – Врачей! Бегите за врачами!

    Мазилло и Амбруаз Паре сменяли друг друга у постели августейшего больного, но дежуривший в тот день Амбру аз Паре, увидев, что король заснул, воспользовался этим забытьем, чтобы отлучиться на несколько минут.

    У короля выступил обильный пот, а так как капиллярные сосуды у Карла расширились, то это привело к кровотечению, и кровь стала просачиваться сквозь поры на коже; этот кровавый пот перепугал кормилицу, которая не могла привыкнуть к столь странному явлению и которая, будучи, как мы помним, протестанткой, без конца твердила Карлу, что кровь гугенотов, пролитая в Варфоломеевскую ночь, требует его крови.

    Все бросились в разные стороны; врач должен был находиться где-то поблизости, и все боялись упустить его.

    Передняя опустела: каждому хотелось показать свое усердие и привести искомого врача.

    В это время входная дверь открылась и появилась Екатерина. Она торопливо шла через переднюю и быстрым шагом вошла в комнату сына.

    Карл лежал на постели; глаза его потухли, грудь вздымалась, все его тело истекало красноватым потом; откинутая рука свисала с постели, а на конце каждого пальца висел жидкий рубин.

    Зрелище было ужасное.

    При звуке шагов матери, видимо, узнав ее походку, Карл приподнялся.

    – Простите, ваше величество, – сказал он, глядя на мать, – но мне хотелось бы умереть спокойно.

    – Сын мой! Умереть от кратковременного приступа этой скверной болезни? – возразила Екатерина. – Вы хотите довести нас до отчаяния?

    – Ваше величество, я чувствую, что у меня душа с телом расстается. Я говорю вам, что смерть близка, смерть всем чертям!.. Я чувствую то, что чувствую, и знаю, что говорю.

    – Государь! – заговорила королева. – Самая серьезная ваша болезнь – это ваше воображение. После столь заслуженной казни двух колдунов, двух убийц, которых звали Ла Моль и Коконнас, ваши физические страдания должны уменьшиться. Но душевная болезнь упорствует, и если бы я могла поговорить с вами всего десять минут, я доказала бы вам...

    – Кормилица! – сказал Карл. – Посторожи у двери, пусть никто ко мне не входит: королева Екатерина Медичи желает поговорить со своим любимым сыном Карлом Девятым.

    Кормилица исполнила его приказание.

    – В самом деле, – продолжал Карл, – днем раньше, днем позже, этот разговор все равно должен состояться, и лучше сегодня, чем завтра. К тому же завтра, возможно, будет уже поздно. Но при нашем разговоре должно присутствовать третье лицо.

    – Почему?

    – Потому что, повторяю вам, смерть подходит, – продолжал Карл с пугающей торжественностью, – потому что с минуты на минуту она может войти в комнату так, как вошли вы: бледная и молчаливая, и без доклада. Ночью я привел в порядок мои личные дела, а сейчас наступило время привести в порядок дела государственные.

    – А кто этот человек, которого вы желаете видеть? – спросила Екатерина.

    – Мой брат, ваше величество. Прикажите позвать его.

    – Государь! – сказала королева. – Я с радостью вижу, что упреки, которые, по всей вероятности, не вырвались у вас в минуту страданий, а были продиктованы вам ненавистью, изгладились из вашей памяти, а скоро изгладятся и из сердца. Кормилица! – крикнула Екатерина. – Кормилица!

    Добрая женщина, стоявшая на страже за порогом, открыла дверь.

    – Кормилица! – обратилась к ней Екатерина. – Мой сын приказывает вам, как только придет господин де Нансе, сказать ему, чтобы он сходил за герцогом Алансонским.

    Карл движением руки остановил добрую женщину, собиравшуюся исполнить приказание.

    – Я сказал – брата, ваше величество, – возразил Карл.

    Глаза Екатерины расширились, как у тигрицы, приходящей в ярость. Но Карл повелительным жестом поднял руку.

    – Я хочу поговорить с моим братом Генрихом, – сказал он. – Мой единственный брат – это Генрих; не тот Генрих, который царствует там, в Польше, а тот, который сидит здесь в заключении. Генрих и узнает мою последнюю волю.

    – Неужели вы думаете, – воскликнула флорентийка с несвойственной ей смелостью перед страшной волей сына: ненависть, которую она питала к Беарнцу, достигла такой степени, что сорвала с нее маску ее всегдашнего притворства, – что если вы при смерти, как вы говорите, то я уступлю кому-нибудь, а тем более постороннему лицу, свое право присутствовать при вашем последнем часе – свое право королевы, свое право матери?

    – Ваше величество, я еще король, – ответил Карл – еще повелеваю я, ваше величество! Я хочу поговорить с моим братом Генрихом, а вы не зовете командира моей охраны... Тысяча чертей! Предупреждаю вас, что у меня еще хватит сил самому пойти за ним.

    Он сделал движение, чтобы сойти с кровати, обнажив при этом свое тело, похожее на тело Христа после бичевания.

    – Государь! – удерживая его, воскликнула Екатерина. – Вы оскорбляете нас всех, вы забываете обиды, нанесенные нашей семье, вы отрекаетесь от нашей крови; только наследный принц французского престола должен преклонить колена у смертного одра французского короля. А мое место предназначено мне здесь законами природы и этикета, и потому я остаюсь!

    – А по какому праву вы здесь остаетесь, ваше величество? – спросил Карл IX.

    – По праву матери!

    – Вы не мать мне, ваше величество, так же, как и герцог Алансонский мне не брат!

    – Вы бредите, сударь! – воскликнула Екатерина. – С каких это пор та, что дала жизнь, не является матерью того, кто получил от нее жизнь?

    – С тех пор, ваше величество, как эта лишенная человеческих чувств мать отнимает то, что она дала, – ответил Карл, вытирая кровавую пену, показавшуюся у него на губах.

    – О чем вы говорите, Карл? Я вас не понимаю, – пробормотала Екатерина, глядя на сына широко раскрытыми от изумления глазами.

    – Сейчас поймете, ваше величество! Карл пошарил под подушкой и вытащил оттуда серебряный ключик.

    – Возьмите этот ключ, ваше величество, и откройте мою дорожную шкатулку: в ней лежат кое-какие бумаги, которые ответят вам за меня.

    Карл протянул руку к великолепной резной шкатулке, запиравшейся на серебряный замок серебряным же ключом и стоявшей в комнате на самом видном месте.

    Карл находился в лучшем положении, нежели Екатерина, и, побежденная этим, она уступила. Она медленно подошла к шкатулке, открыла ее, заглянула внутрь и внезапно отшатнулась, словно увидела перед собой спящую змею.

    – Что в этой шкатулке так испугало вас, ваше величество? – спросил Карл, не спускавший с матери глаз.

    – Ничего, – произнесла Екатерина.

    – В таком случае, ваше величество, протяните руку и выньте из шкатулки книгу; там ведь лежит книга, не правда ли? – добавил Карл с бледной улыбкой, более страшной у него, чем любая угроза у всякого другого.

    – Да, – пролепетала Екатерина.

    – Книга об охоте?

    – Да.

    – Возьмите ее и подайте мне.

    При всей своей самоуверенности, Екатерина побледнела и задрожала всем телом.

    – Рок! – прошептала она, опуская руку в шкатулку и беря книгу.

    – Хорошо, – сказал Карл. – А теперь слушайте: это книга об охоте... Я был безрассуден... Больше всего на свете я любил охоту... и слишком жадно читал эту книгу об охоте... Вы поняли меня, ваше величество?

    Екатерина глухо застонала.

    – Это была моя слабость, – продолжал Карл. – Сожгите книгу, ваше величество! Люди не должны знать о слабостях королей!

    Екатерина подошла к горящему камину, бросила книгу в огонь и застыла, безмолвная и неподвижная, глядя потухшими глазами, как голубоватое пламя пожирает страницы, пропитанные ядом.

    По мере того, как разгоралась книга, по комнате распространялся сильный запах чеснока.

    Вскоре огонь поглотил ее без остатка.

    – А теперь, ваше величество, позовите моего брата, – произнес Карл с неотразимым величием.

    В глубоком оцепенении, подавленная множеством противоречивых чувств, которые даже ее глубокий ум не в силах был разобрать, а почти сверхчеловеческая сила Воли – преодолеть, Екатерина сделала шаг вперед, намереваясь что-то сказать.

    Мать терзали угрызения совести, королеву – ужас, отравительницу – вновь вспыхнувшая ненависть. Последнее чувство победило все остальные.

    – Будь он проклят! – воскликнула она, бросаясь вон из комнаты. – Он торжествует, он у цели! Да, будь проклят! Проклят!

    – Вы слышали: моего брата, моего брата Генриха! – крикнул вдогонку матери Карл. – Моего брата Генриха, с которым я сию же минуту хочу говорить о регентстве в королевстве!

    Почти тотчас же после ухода Екатерины в противоположную дверь вошел Амбруаз Паре. Остановившись на пороге, он принюхался к чесночному запаху, наполнившему опочивальню.

    – Кто жег мышьяк? – спросил он.

    – Я, – ответил Карл.

    Глава 13

    ВЫШКА ВЕНСЕННСКОГО ДОНЖОНА

    А в это время Генрих Наваррский задумчиво прогуливался в одиночестве по вышке донжона; он знал, что двор живет в замке, который он видел в ста шагах от себя, и его пронизывающий взгляд как будто видел сквозь стены умирающего Карла.

    Была пора голубизны и золота: потоки солнечных лучей освещали далекие равнины и заливали жидким золотом верхушки леса, гордившегося великолепием молодой листвы. Даже серые камни донжона, казалось, были пропитаны мягким небесным теплом, дикие цветы, занесенные в щели стены дуновением ветра, раскрывали свои венчики красного и желтого бархата под поцелуями легкого дуновения воздуха. Но взгляд Генриха не останавливался ни на зеленеющих равнинах, ни на белых и золотых верхушках деревьев взгляд его переносился через пространство и, пылая честолюбием, останавливался на столице Франции, которой было предназначено со временем стать столицей мира.

    – Париж! – шептал король Наваррский. – Вот н – Париж, Париж, то есть радость, торжество, слава, власть и счастье!.. Париж, где находится Лувр, и Лувр, где находится трон. Подумать только, что отделяют меня от столь желанного Парижа всего лишь камни, которые подползли к моим ногам и в которых вместе со мной помещается и моя врагиня!

    Переведя взгляд с Парижа на Венсенн, он заметил слева от себя, в долине, осененной миндальными деревьями в цвету, мужчину, на кирасе которого упорно играл луч солнца, и эта пламеневшая точка летала в пространстве при каждом движении этого мужчины.

    Мужчина сидел верхом на горячем коне, держа в поводу другого, по-видимому, такого же нетерпеливого.

    Король Наваррский остановил взгляд на всаднике и увидел, что он вытащил шпагу из ножен, надел на ее острие носовой платок и стал махать платком, словно подавая кому-то знак.

    В ту же минуту с холма напротив ему ответили таким же знаком, а затем весь замок был словно опоясан порхающими платками.

    Это был де Myи со своими гугенотами: узнав, что король при смерти, и опасаясь каких-либо злоумышлении против Генриха, они собрались, готовые и защищать, и нападать.

    Генрих снова перевел взгляд на всадника, которого он заметил раньше, чем других, перегнулся через балюстраду, прикрыл глаза ладонью и, отразив таким образом ослепительные солнечные лучи, узнал молодого гугенота. – Де Муи! – крикнул он, как будто де Муи мог его услышать.

    От радости, что окружен друзьями, Генрих снял шляпу и замахал шарфом.

    Все белые вымпелы вновь замелькали с особым оживлением, свидетельствовавшим о радости его друзей.

    – Увы! Они ждут меня, а я не могу к ним присоединиться!.. – сказал Генрих. – Зачем я не сделал этого, когда, пожалуй, еще мог!.. А теперь слишком поздно.

    Он жестом выразил свое отчаяние, на что де Муи ответил ему знаком, который говорил: «Буду ждать».

    В это мгновение Генрих услыхал шаги, раздававшиеся на каменной лестнице. Он быстро отошел. Гугеноты поняли причину его отступления. Шпаги снова ушли в ножны, платки исчезли.

    Генрих увидел выходившую с лестницы на вышку женщину, прерывистое дыхание которой свидетельствовало о быстром подъеме, и не без тайного ужаса, который он всегда испытывал при виде ее, узнал Екатерину Медичи.

    Позади нее шли два стражника; на верхней ступеньке лестницы они остановились.

    – Ого! – прошептал Генрих. – Что-то новое и притом серьезное должно было случиться, если королева-мать сама поднялась ко мне на вышку Венсеннского донжона.

    Чтобы отдышаться, Екатерина села на каменную скамейку, стоявшую у самых зубцов стены.

    Генрих подошел к ней с самой любезной улыбкой.

    – Милая матушка! Уж не ко мне ли вы пришли? – спросил он.

    – Да, – ответила Екатерина, – я хочу в последний раз доказать вам мое расположение. Наступила решительная минута: король умирает и хочет поговорить с вами.

    – Со мной? – затрепетав от радости, переспросил Генрих.

    – Да, с вами. Я уверена, что ему сказали, будто вы не только сожалеете о наваррском престоле, но простираете свое честолюбие и на французский престол.

    – Даже на французский? – произнес Генрих.

    – Это не так, я знаю, но король этому верит, и нет ни малейшего сомнения, что разговор, который он намерен вести с вами, имеет целью устроить вам какую-то ловушку.

    – Мне?

    – Да. Перед смертью Карл желает знать, чего он может опасаться и чего от вас ожидать, и от вашего ответа на его предложения – обратите на это особое внимание – будут зависеть его последние приказания, то есть ваша жизнь или ваша смерть.

    – Но что он может мне предложить?

    – Почем я знаю? Вероятно, что-нибудь невозможное.

    – А вы, матушка, не догадываетесь – что именно?

    – Нет, я могу только предполагать; например-... Екатерина остановилась.

    – Ну так что же?

    – Я предполагаю, что, так как он верит наговорам о ваших честолюбивых замыслах, он хочет получить доказательство вашего честолюбия из ваших собственных уст. Представьте себе, что вас будут искушать, как, бывало, искушали преступников, чтобы вырвать у них признание без пытки; представьте себе, – продолжала Екатерина, пристально глядя на Генриха, – что вам предложат управление государством, даже регентство.

    Невыразимая радость разлилась в угнетенном сердце Генриха, но он понял ход Екатерины, и его сильная и гибкая душа вся напряглась под этим натиском.

    – Мне? – переспросил он. – Но это была бы слишком грубая ловушка предлагать мне регентство, когда есть вы, когда есть мой брат герцог Алансонский...

    Екатерина закусила губы, чтобы скрыть свое удовлетворение.

    – Значит, вы отказываетесь от регентства? – живо спросила она.

    «Король уже умер, – подумал Генрих, – и она устраивает мне ловушку».

    – Прежде всего я должен выслушать французского короля, – ответил он, – вы же сами сказали, что все, о чем мы сейчас говорили, – только предположение.

    – Разумеется, – заметила Екатерина, – но это все же не мешает вам открыть свои намерения.

    – Ах, Боже мой! – простодушно воскликнул Генрих. – Так как я ни на что не притязаю, у меня нет никаких намерений!

    – Это не ответ, – возразила Екатерина и, чувствуя, что время не терпит, дала волю своему гневу. – Так или иначе, отвечайте прямо!

    – Я не могу ответить прямо на предположения, ваше величество: определенное решение – вещь настолько трудная, а главное – настолько серьезная, что надо подождать настоящих предложений.

    – Послушайте, – сказала Екатерина, – мы не можем терять время, а мы теряем его в бесплодных пререканиях, в увертках. Сыграем игру так, как подобает королю и королеве. Если вы согласитесь принять регентство, вы погибли.

    «Король жив», – подумал Генрих.

    – Ваше величество! – ответил он твердо. – Жизнь людей, жизнь королей в руках Божиих! Бог вразумит меня. Пусть доложат его величеству, что я готов предстать перед ним.

    – Подумайте хорошенько.

    – За те два года, что я был в опале, за тот месяц, что я был узником, у меня было время все обдумать, и я обдумал, – с многозначительным видом ответил Генрих. – Будьте добры, пройдите к королю первой и передайте ему, что я следую за вами. Эти два храбреца, – добавил Генрих, указывая на двух солдат, – позаботятся, чтобы я не убежал. Кроме того, я отнюдь не намерен бежать.

    Слова Генриха прозвучали так твердо, что Екатерина прекрасно поняла: все ее попытки, в какую бы форму она их ни облекала, не достигнут цели, и она поспешила удалиться.

    Как только она скрылась из виду, Генрих подбежал к парапету и знаками сказал де Муи «Подъезжайте поближе и будьте готовы ко всему».

    Де Муи было спешился, но тут он вскочил в седло и вместе с запасным конем галопом подскакал и занял позицию на расстоянии двух мушкетных выстрелов от донжона.

    Генрих жестом поблагодарил его и спустился вниз.

    На первой площадке он встретил ожидавших его двух солдат.

    Двойной караул швейцарцев и легких конников охранял вход в крепостные дворы: чтобы войти в замок или выйти из него, нужно было преодолеть двойную стену Протазанов.

    Там Екатерина дожидалась Генриха.

    Она знаком приказала двум солдатам, сопровождавшим Генриха, отойти и положила руку на его руку.

    – В этом дворе двое ворот, – сказала она, – вон у тех – видите? – за покоями короля вас ждут Добрый конь и свобода, если вы откажетесь от регентства, а у тех, в которые вы сейчас прошли... если вы послушаетесь голоса вашего честолюбия... Что вы сказали?

    – Я хочу сказать, ваше величество, что если король назначит меня регентом, то отдавать приказания солдатам буду я, а не вы. Я говорю, что если я выйду из замка сегодня ночью, все эти алебарды, все эти мушкеты склонятся передо мной.

    – Безумец! – в отчаянии прошептала Екатерина. – Верь мне: не играй с Екатериной в страшную игру на жизнь и на смерть.

    – А почему не играть? – спросил Генрих, пристально глядя на Екатерину. – Почему не играть с вами, как с любым другим, если до сих пор выигрывал я?

    – Что ж, поднимитесь к королю, раз вы ничему не верите и ничего не желаете слушать, – сказала Екатерина, одной рукой показывая на лестницу, а другой играя одним из двух отравленных кинжальчиков, которые она носила в черных шагреневых ножнах, ставших историческими.

    – Проходите первой, сударыня, – сказал Генрих. – Пока я не стану регентом, честь идти впереди принадлежит вам.

    Екатерина, все намерения которой были разгаданы, больше не пыталась бороться и пошла первой.

    Глава 14

    РЕГЕНТСТВО

    Король начинал терять терпение. Он велел позвать к себе де Нансе и только приказал ему сходить за Генрихом, как Генрих появился на пороге.

    Увидав зятя, Карл радостно вскрикнул, а Генрих остановился в ужасе, словно перед ним был труп.

    Два врача, стоявшие по обе стороны королевского ложа, удалились. Священник, увещевавший несчастного государя принять христианскую кончину, тоже вышел из комнаты.

    Карла IX не любили, однако многие, стоявшие в передних, плакали. Когда умирает король, каким бы он ни был, всегда находятся люди, которые с его смертью что-то теряют и опасаются, что это «что-то» они уже не обретут при его преемнике.

    Эта скорбь, эти рыдания, слова Екатерины, мрачная и торжественная обстановка последних минут королей, наконец, вид самого короля, пораженного болезнью, которая уже вполне определилась, но примера которой еще не знала наука, – все это подействовало на юный, а следовательно, впечатлительный ум Генриха так страшно, что, вопреки своему решению не доставлять Карлу, в его состоянии, волнений, Генрих не мог, как мы заметили, подавить чувство ужаса, и оно отразилось на, его, лице при виде умирающего, залитого кровью.

    Карл грустно улыбнулся: от умирающих не ускользают впечатления окружающих.

    – Подойди, Анрио, – протягивая зятю руку, произнес он с такой нежностью в голосе, какой никогда еще не слышал у него Генрих. – Подойди ко мне, я так страдал оттого, что не видел тебя! При жизни я сильно мучил тебя, мой милый друг, но верь мне: теперь я часто упрекаю себя за это. Часто случалось и так, что я помогал тем, кто тебя мучил, но король не властен над обстоятельствами. Кроме моей матери Екатерины, кроме моего брата герцога Анжуйского, кроме моего брата герцога Алансонского, надо мной всю жизнь тяготело то, что прекращается для меня только теперь, когда я близок к смерти, – государственные интересы.

    – Государь! – пролепетал Генрих. – Я помню только одно – любовь, которую я всегда питал к моему брату, и уважение, которое я всегда оказывал моему королю.

    – Да, да, ты прав, – сказал Карл, – я благодарен тебе, Анрио, за то, что ты так говоришь. Ведь, по совести сказать, ты много претерпел в мое царствование, не говоря уже о том, что в мое царствование умерла твоя мать. Но ты должен был видеть, что порой меня часто толкали на это другие. Иногда я не сдавался, иногда же уставал бороться и уступал. Но ты прав: не будем больше говорить о прошлом, сейчас меня торопит настоящее, меня пугает будущее.

    Несчастный король закрыл исхудавшими руками свое мертвенно-бледное лицо.

    Помолчав с минуту, он тряхнул головой, желая отогнать от себя мрачные мысли, и оросил все вокруг себя кровавым дождем.

    – Надо спасать государство, – тихо продолжал он, наклоняясь к Генриху, – нельзя допустить, чтобы оно попало в руки фанатиков или женщин.

    Как мы сказали, Карл произнес эти слова тихо, но Генриху показалось, будто он услышал за нишей в изголовье кровати что-то похожее на подавленный крик ярости. Быть может, какое-то отверстие, проделанное в стене без ведома Карла, позволило Екатерине подслушивать эти предсмертные слова.

    – Женщин? – чтобы вызвать Карла на объяснение, – переспросил король Наваррский.

    – Да, Генрих, – ответил Карл. – Моя мать хочет быть регентшей, пока не вернется из Польши мой брат. Но слушай, что я тебе скажу; он не вернется.

    – Как! Не вернется? – воскликнул Генрих, и сердце его глухо забилось от радости.

    – Нет, не вернется, – подтвердил Карл, – его не выпустят подданные.

    – Но неужели вы думаете, брат мой, – спросил Генрих, – что королева-мать не написала ему заранее?

    – Конечно, написала, но Нансе перехватил гонца в Шато-Тьери и привез письмо мне. В этом письме она писала, что я при смерти. Но я тоже написал письмо в Варшаву, – а мое-то письмо дойдет, я в этом уверен, – и за моим братом будут наблюдать. Таким образом, по всей вероятности, Генрих, престол окажется свободным.

    За альковом снова послышался какой-то звук, еще более явственный, нежели первый.

    «Она несомненно там, – подумал Генрих, – она подслушивает, она ждет!».

    Карл ничего не услышал.

    – Я умираю, а наследника-сына у меня нет, – продолжал он.

    Карл остановился; казалось, милая сердцу мысль озарила его лицо, и он положил руку на плечо короля Наваррского.

    – Увы! – продолжал он. – Помнишь, Анрио, того бледного маленького ребенка, которого однажды вечером я показал тебе, когда он спал в шелковой колыбели, хранимый ангелом? Увы! Анрио, они его убьют!..

    Глаза Генриха наполнились слезами.

    – Государь! – воскликнул он. – Богом клянусь вам., что его жизнь я буду охранять день и ночь! Приказывайте, мой король!

    – Спасибо! Спасибо, Анрио! – произнес король, изливая душу, что было совершенно не в его характере, но что вызывалось обстоятельствами. – Я принимаю твое обещание. Не делай из него короля... к счастью, он рожден не для трона, он рожден счастливым человеком. Я оставляю ему независимое состояние, а от матери пусть он получит ее благородство – благородство души. Может быть, для него будет лучше, если посвятить его служению церкви; тогда он внушит меньше опасений. Ах! Мне кажется, что я бы умер если не счастливым, то хоть по крайней мере спокойным, если бы сейчас меня утешали ласки этого ребенка и милое лицо его матери.

    – Государь, но разве вы не можете послать за ними?

    – Эх, чудак! Да им не уйти отсюда живыми! Вот каково положение королей, Анрио: они не могут ни жить, ни умереть, как хочется. Но после того, как ты дал мне слово, я чувствую себя спокойнее.

    Генрих задумался.

    – Да, мой король, я, конечно, дал вам слово, но смогу ли я сдержать его?

    – Что ты хочешь этим сказать?

    – Разве я сам не в опале, разве я сам не в опасности так же, как он?.. Больше, чем он: ведь он ребенок, а я мужчина.

    – Ты ошибаешься, – ответил Карл, – С моей смертью ты будешь силен и могуществен, а силу и могущество даст тебе вот это.

    С этими словами умирающий вынул из-под подушки грамоту.

    – Возьми, – сказал он.

    Генрих пробежал глазами бумагу, скрепленную королевской печатью.

    – Государь! Вы назначаете меня регентом? – побледнев от радости, – сказал Генрих.

    – Да, я назначаю тебя регентом до возвращения герцога Анжуйского, а так как, по всей вероятности, герцог Анжуйский никогда не вернется, то этот лист дает тебе не регентство, а трон.

    – Трон! Мне? – прошептал Генрих.

    – Да, тебе, – ответил Карл, – тебе, единственно достойному, а главное – единственно способному справиться с этими распущенными придворными и с этими развратными девками, которые живут чужими слезами и чужой кровью. Мой брат герцог Алансонский – предатель, он будет предавать всех; оставь его в крепости, куда я засадил его. Моя мать захочет умертвить тебя – отправь ее в изгнание. Через три-четыре месяца, а может быть, и через год мой брат герцог Анжуйский покинет Варшаву и явится оспаривать у тебя власть – ответь Генриху папским бреве[81]. Я вел переговоры об этом через моего посланника, герцога Неверского, и ты немедленно получишь это бреве.

    – О мой король!

    – Берегись только одного, Генрих, – гражданской войны. Но, оставаясь католиком, ты ее избежишь, потому что гугенотская партия может быть сплоченной только при условии, если ты станешь во главе ее, а принц Конде не в силах бороться с тобой. Франция – страна равнинная, Генрих, следовательно, страна католическая. Французский король должен быть королем католиков, а не королем гугенотов, ибо французский король должен быть королем большинства. Говорят, что меня мучит совесть за Варфоломеевскую ночь. Сомнения – да! А совесть – нет. Говорят, что у меня из всех пор выходит кровь гугенотов. Я знаю, что из меня выходит: мышьяк, а не кровь!

    – Государь, что вы говорите?

    – Ничего. Если моя смерть требует отмщения, Анрио, пусть воздаст это отмщение Бог. Давай говорить только о том, что будет после моей смерти. Я оставляю тебе в наследство хороший парламент, испытанное войско. Опирайся на парламент и на войско в борьбе с единственными твоими врагами: с моей матерью и с герцогом Алансонским. В эту минуту раздались в вестибюле глухое бряцание оружия и военные команды.

    – Это моя смерть, – прошептал Генрих.

    – Ты боишься, ты колеблешься? – с тревогой спросил Карл.

    – Я? Нет, государь, – ответил Генрих, – я не боюсь и не колеблюсь. Я согласен.

    Карл пожал ему руку. В это время к нему подошла кормилица с питьем, которое она готовила в соседней комнате, не обращая внимания на то, что в трех шагах от нее решалась судьба Франции.

    – Добрая кормилица! – сказал Карл. – Позови мою мать и скажи, чтобы привели сюда герцога Алансонского.

    Глава 15

    КОРОЛЬ УМЕР – ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ!

    Спустя несколько минут вошли Екатерина и герцог Алансонский, дрожавшие от страха и бледные от ярости. Генрих угадал: Екатерина знала все и в нескольких словах рассказала Франсуа. Они сделали несколько шагов и остановились в ожидании.

    Генрих стоял в изголовье постели Карла.

    Король объявил им свою волю.

    – Ваше величество! – обратился он к матери. – Если бы у меня был сын, регентшей стали бы вы; если бы не было вас, регентом стал бы король Польский; если бы, наконец, не было короля Польского, регентом стал бы мой брат Франсуа Но сына у меня нет, и после меня трон принадлежит моему брату, герцогу Анжуйскому, но он отсутствует. Рано или поздно он явится и потребует этот трон, но я не хочу, чтобы он нашел на своем месте человека, который, опираясь на почти равные права, станет защищать эти права и тем самым развяжет в королевстве войну между претендентами. Вот почему я не назначаю регентшей вас – ибо вам пришлось бы выбирать между двумя сыновьями, а это было бы тягостно для материнского сердца. Вот почему я не остановил своего выбора и на моем брате Франсуа – мой брат Франсуа мог бы сказать старшему брату: «У вас есть свой престол, зачем же вы его бросили?» Нет! Я выбирал такого регента, который может принять корону только на хранение и который будет держать ее под своей рукой, а не надевать на голову. Этот регент – король Наваррский. Приветствуйте его, ваше величество! Приветствуйте его, брат мой!

    Подтверждая свою последнюю волю. Карл сделал Генриху приветственный знак рукой.

    Екатерина и герцог Алансонский сделали движение – это было нечто среднее между нервной дрожью и поклоном.

    – Ваше высочество регент! Возьмите, – сказал Карл королю Наваррскому. – Вот грамота, которая, до возвращения короля Польского, предоставляет вам командование всеми войсками, ключи от государственной казны, королевские права и власть.

    Екатерина пожирала Генриха взглядом, Франсуа шатался, едва держась на ногах, но и слабость одного, и твердость другой не только не успокаивали Генриха, но указывали ему на непосредственную, нависшую над ним, уже грозившую ему опасность.

    Сильным напряжением воли Генрих превозмог свою боязнь и взял свиток из рук короля. Затем, выпрямившись во весь рост, он устремил на Екатерину и Франсуа пристальный взгляд, который говорил:

    «Берегитесь! Я ваш господин!».

    Екатерина поняла этот взгляд.

    – Нет, нет, никогда! – сказала она. – Никогда мой род не склонит головы перед чужим родом! Никогда во Франции не будет царствовать Бурбон, пока будет жив хоть один Валуа.

    – Матушка, матушка! – закричал Карл, поднимаясь на постели, на красных простынях, страшный, как никогда. – Берегитесь, я еще король! Да, да, не надолго, я это прекрасно знаю, но ведь недолго отдать приказ, карающий убийц и отравителей!

    – Хорошо! Отдавайте приказ, если посмеете. А я пойду отдавать свои приказы. Идемте, Франсуа, идемте!

    И она быстро вышла, увлекая за собой герцога Алансонского.

    – Нансе! – крикнул Карл. – Нансе, сюда, сюда! Я приказываю, я требую, Нансе: арестуйте мою мать, арестуйте моего брата, арестуйте...

    Хлынувшая горлом кровь прервала слова Карла в то, самое мгновение, когда командир охраны открыл дверь; король, задыхаясь, хрипел на своей постели.

    Нансе услышал только свое имя, но приказания, произнесенные уже не так отчетливо, потерялись в пространстве.

    – Охраняйте дверь, – сказал ему Генрих, – и не впускайте никого.

    Нансе поклонился и вышел. Генрих снова перевел взгляд на лежавшее перед ним безжизненное тело, которое могло бы показаться трупом, если бы слабое дыхание не шевелило бахрому кровавой пены, окаймлявшей его губы.

    Генрих долго смотрел на Карла, потом сказал себе:

    – Вот решительная минута: царствование или жизнь? В это мгновение стенной ковер за альковом чуть приподнялся, из-за него показалось бледное лицо, и в мертвой тишине, царившей в королевской спальне, прозвучал чей-то голос.

    – Жизнь! – сказал этот голос.

    – Рене! – воскликнул Генрих.

    – Да, государь.

    – Значит, твое предсказание – ложь. Я не буду королем? – воскликнул Генрих.

    – Будете, государь, но ваше время еще не пришло.

    – Почем ты знаешь? Говори, я хочу знать, могу ли я тебе верить!

    – Слушайте.

    – Слушаю.

    – Нагнитесь.

    Король Наваррский наклонился над телом Карла. Рене тоже согнулся. Их разделяла только ширина кровати, но и это расстояние теперь уменьшилось благодаря их движению. Между ними лежало по-прежнему безгласное и недвижимое тело умиравшего короля.

    – Слушайте! – сказал Рене. – Меня здесь поставила королева-мать, чтобы я погубил вас, но я предпочитаю служить вам, ибо верю вашему гороскопу. Оказав вам услугу тем, что я сейчас для вас сделаю, я спасу одновременно и свое тело, и свою душу.

    – А может быть, та же королева-мать и велела тебе сказать мне все это? – преисполненный ужаса и сомнений, спросил Генрих.

    – Нет, – ответил Рене. – Выслушайте одну тайну. Он наклонился еще ниже. Генрих последовал его примеру, так что головы их теперь почти соприкасались.

    В этом разговоре двух мужчин, склонившихся над телом умиравшего короля, было что-то до такой степени жуткое, что у суеверного флорентийца волосы на голове встали дыбом, а на лице Генриха выступили крупные капли пота.

    – Выслушайте, – продолжал Рене, – выслушайте тайну, которая известна мне одному и которую я вам открою, если вы поклянетесь над этим умирающим простить мне смерть вашей матери.

    – Я уже обещал простить тебя, – ответил Генрих, его лицо омрачилось.

    – Обещали, но не клялись, – отклонившись, сказал Рене.

    – Клянусь, – протягивая правую руку над головой короля, – произнес Генрих.

    – Так вот, государь, – поспешно проговорил Рене, – польский король уже едет!

    – Нет, – сказал Генрих, – король Карл задержал гонца.

    – Король Карл задержал только одного, по дороге в Шато-Тьери, но королева-мать, со свойственной ей предусмотрительностью, послала трех по трем дорогам.

    – Горе мне! – сказал Генрих.

    – Гонец из Варшавы прибыл сегодня утром. Король Польский выехал вслед за ним, никто и не подумал задержать его, потому что в Варшаве еще не знали о болезни короля. Гонец опередил Генриха Анжуйского всего на несколько часов.

    – О, если бы в моем распоряжении было только семь дней! – воскликнул Генрих.

    – Да, но в вашем распоряжении нет и семи часов. Разве вы не слышали, как готовили оружие, как оно звенело?

    – Слышал.

    – Это оружие готовили против вас. Они придут и убьют вас здесь, в спальне короля!

    – Но король еще не умер.

    Рене пристально посмотрел на Карла.

    – Он умрет через десять минут. Следовательно, вам остается жить всего десять минут, а может быть, и того меньше.

    – Что же делать?

    – Бежать, не теряя ни минуты, ни одной секунды.

    – Но каким путем? Если они ждут меня в передней, они убьют меня, как только я выйду.

    – Слушайте! Ради вас я рискую всем, не забывайте этого никогда.

    – Будь покоен.

    – Вы пойдете за мной потайным ходом; я доведу вас до потайной калитки. Затем, чтобы дать вам время, я пойду к вашей теще и скажу, что вы сейчас спуститесь; подумают, что вы сами обнаружили этот потайной ход и воспользовались им, чтобы убежать. Идемте же, идемте!

    Генрих наклонился к Карлу и поцеловал его в лоб.

    – Прощай, брат, – сказал он. – Я никогда не забуду, что последним твоим желанием было видеть меня своим преемником. Я не забуду, что последним твоим желанием было сделать меня королем. Почий в мире! От имени моих собратьев я прощаю тебе кровь, которую ты пролил.

    – Берегитесь! Берегитесь! – сказал Рене. – Он приходит в себя! Бегите, пока он не раскрыл глаз, бегите!

    – Кормилица! – пробормотал Карл. – Кормилица!

    Генрих выхватил шпагу Карла, висевшую у него в головах и теперь ненужную умиравшему королю, сунул за пазуху грамоту, назначавшую его регентом, в последний раз поцеловал Карла в лоб, обежал кровать и выбежал через дверь; дверь тотчас же за ним закрылась.

    – Кормилица! – громче крикнул Карл. – Кормилица! Добрая женщина подбежала к нему.

    – Ну что тебе, мой Шарло? – спросила она.

    – Кормилица! – заговорил король, подняв веки и раскрыв глаза, расширенные страшной предсмертной недвижимостью. – Должно быть, что-то произошло, пока я спал: я вижу яркий свет, я вижу Господа нашего; я вижу пресветлого Иисуса Христа и присноблаженную Деву Марию. Они просят. Они молят за меня Бога. Всемогущий Господь меня прощает... зовет меня к Себе... Господи! Господи! Прими меня в милосердии Твоем... Господи! Забудь, что я был королем, – ведь я иду к Тебе без скипетра и без короны!., Господи! Забудь преступления короля и помни только страдания человека... Господи! Вот я!

    Произнося эти слова. Карл приподнимался все больше и больше, как будто желая идти на голос Того, Кто звал его к Себе, затем испустил дух и упал, мертв и недвижим, на руки кормилицы.

    А в это время, когда солдаты по приказу Екатерины занимали коридор, по которому Генрих неминуемо должен был проследовать, сам Генрих, ведомый Рене, прошел по потайному ходу к потайной калитке, вскочил на коня и поскакал туда, где, как ему было известно, он должен был найти де Муи.

    Часовые обернулись на топот лошади, скакавшей по гулкой мостовой, и крикнули:

    – Бежит! Бежит!

    – Кто? – подходя к окну, крикнула королева-мать.

    – Король Наваррский! Король Наваррский! – орали часовые.

    – Стреляй! Стреляй по нему! – крикнула Екатерина. Часовые прицелились, но Генрих был уже далеко.

    – Бежит – значит, побежден! – воскликнула королева-мать.

    – Бежит – значит, король я! – прошептал герцог Алансонский.

    Но в эту самую минуту – Франсуа и его мать еще стояли у окна – подъемный мост загромыхал под копытами коней, и, предшествуемый бряцанием оружия и шумом множества голосов, молодой человек со шляпой в руке галопом влетел в Луврский двор с криком: «Франция!»; за ним следовало четверо дворян, покрытых, как и он, потом, пылью и пеной взмыленных коней.

    – Сын! – крикнула Екатерина, протягивая руки в окно.

    – Матушка! – ответил молодой человек, спрыгивая с коня.

    – Брат! Герцог Анжуйский! – с ужасом воскликнул Франсуа, отступая назад.

    – Слишком поздно? – спросил мать Генрих Анжуйский.

    – Нет, напротив, как раз вовремя; сама десница Божия не привела бы тебя более кстати. Смотри и слушай!

    В самом деле, из королевской опочивальни вышел на балкон командир охраны де Нансе.

    Все взоры обратились к нему.

    Он разломил надвое деревянный жезл и, держа в вытянутых руках половинки, три раза крикнул:

    – Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! И выпустил обе половинки из рук.

    – Да здравствует король Генрих Третий! – крикнула Екатерина и в порыве благочестивой благодарности перекрестилась. – Да здравствует король Генрих Третий!

    Все уста повторили этот возглас, кроме уст герцога Франсуа.

    – А-а! Она обвела меня вокруг пальца, – прошептал он, раздирая ногтями грудь.

    – Я восторжествовала! – воскликнула Екатерина. – Этот проклятый Беарнец не будет царствовать!

    Глава 16

    ЭПИЛОГ

    Прошел год после смерти короля Карла IX и восшествия на престол его преемника.

    Король Генрих III, благополучно царствовавший милостью Божией и своей матери Екатерины, принял участие в пышной процессии к Клерийской Божьей Матери.

    Он шел пешком вместе с королевой – своей женой и со своим двором.

    Генрих III мог разрешить себе это приятное времяпрепровождение: серьезные заботы не беспокоили его в ту пору. Король Наваррский жил в Наварре, куда он так долго стремился, и, по слухам, был сильно увлечен красивой девушкой из рода Монморанси, которую звал Могильщицей. Маргарита была с ним, печальная и мрачная, и только среди красивых гор, она хотя и не развлеклась, но все же почувствовала, что самые тяжкие страдания в нашей жизни, причиняемые разлукой с близкими или же их кончиной, терзают ее не с прежней силой.

    Париж был спокоен. Королева-мать, истинная регентша с тех пор, как ее дорогой сын Генрих стал королем, жила то в Лувре, то во дворце Суасон, который стоял тогда на том самом месте, где теперь находится Хлебный рынок – от него уцелела изящная колонна, ее можно видеть и сегодня.

    Однажды вечером она усиленно занималась изучением созвездий вместе с Рене, о предательских проделках которого она не знала и который снова вошел к ней в милость за ложные показания, которые он так кстати дал в деле Коконнаса и Ла Моля. В это самое время ей сказали, что какой-то мужчина, желающий сообщить ей крайне важное известие, ждет ее в молельне.

    Екатерина поспешно спустилась к себе в молельню и увидела там Морвеля.

    – Он здесь! – воскликнул отставной командир петардщиков, вопреки правилам придворного этикета не дав Екатерине времени обратиться к нему первой.

    – Кто – «он»? – осведомилась Екатерина.

    – Кто же еще, ваше величество, как не король Наваррский?

    – Здесь? – сказала Екатерина. – Здесь... он... Генрих... зачем этот безумец здесь?

    – Якобы он приехал повидаться с госпожой де Сов, только и всего. Но по всей вероятности, он приехал, чтобы составить заговор против короля.

    – А почем вы знаете, что он здесь?

    – Вчера я видел, как он входил в один дом, а минуту спустя туда же вошла госпожа де Сов.

    – Вы уверены, что это он?

    – Я ждал, пока он выйдет, и на это ушла часть ночи. В три часа утра влюбленные вышли оттуда. Король проводил госпожу де Сов до самой пропускной калитки Лувра. Благодаря – привратнику, несомненно подкупленному, она вернулась домой без всяких затруднений, а король, напевая песенку, пошел обратно, да так свободно, словно он был у себя в горах.

    – Куда же он пошел?

    – На улицу Арбр-сек, в гостиницу «Путеводная звезда», к тому самому трактирщику, у которого жили два колдуна, казненные в прошлом году по приказанию вашего величества.

    – Почему же вы не пришли сказать об этом мне сейчас же?

    – Потому, что я не был вполне в этом уверен.

    – А теперь?

    – Теперь уверен.

    – Ты видел его?

    – Как нельзя лучше. Я сел в засаду напротив, у одного виноторговца. Сперва я увидал его, когда он входил в тот же дом, что и накануне, а потом, так как госпожа де Сов запоздала, он имел неосторожность прижаться лицом к оконному стеклу во втором этаже, и на этот раз у меня не осталось никаких сомнений. Кроме того, минуту спустя к нему снова пришла госпожа де Сов, – Так ты думаешь, они, как и прошлой ночью, пробудут там до трех часов утра?

    – Вполне возможно.

    – А где этот дом?

    – Близ Круа-де-Пти-Шан, недалеко от улицы Сент-Оноре.

    – Хорошо, – сказала Екатерина. – Господин де Сов знает ваш почерк?

    – Нет.

    – Садитесь и пишите. Морвель сел и взял перо.

    – Я готов, ваше величество, – сказал он.

    Екатерина продиктовала:

    «Пока барон де Сов находится на службе в Лувре, баронесса с одним франтом из числа его друзей пребывает в доме близ Круа-де-Пти-Шан, недалеко от улицы Сент-Оноре; барон де Сов узнает этот дом по красному кресту, который будет начерчен на его стене».

    – И что же? – спросил Морвель.

    – Снимите копию с этого письма, – ответила Екатерина.

    Морвель беспрекословно повиновался.

    – А теперь, – сказала Екатерина, – отдайте эти письма какому-нибудь сообразительному человеку: пусть одно из них он отдаст барону де Сов, а другое обронит в Луврских коридорах.

    – Не понимаю, – сказал Морвель. -Екатерина пожала плечами.

    – Вы не понимаете, что, получив такое письмо, муж рассердится?

    – По-моему, ваше величество, во времена короля Наваррского он не сердился!

    – То, что сходит с рук королю, может не сойти с рук простому кавалеру. А кроме того, если не рассердится он, то за него рассердитесь вы.

    – Я?

    – Конечно! Вы возьмете с собой четверых, если надо – шестерых человек, наденете маски, вышибете дверь, как будто вас послал барон, захватите влюбленных в разгар свидания и нанесете удар именем короля. А наутро записка, затерянная в одном из Луврских коридоров, и найденное какой-нибудь доброй душой письмо засвидетельствуют, что это была месть мужа. Только по воле случая поклонником оказался король Наваррский. Но кто же мог это предвидеть, если все думали, что он в По?

    Морвель с восхищением посмотрел на Екатерину, поклонился и вышел.

    В то время как Морвель выходил из дворца Суасон, г-жа де Сов входила в домик у Круа-де-Пти-Шан.

    Генрих ждал ее у приоткрытой двери. Увидев ее на лестнице, он спросил:

    – За вами не следили?

    – Нет, нет, – отвечала Шарлотта. – Разве что случайно...

    – А за мной, по-моему, следили, – сказал Генрих, – и не только прошлой ночью, но и сегодня вечером.

    – О Господи! – сказала Шарлотта. – Вы пугаете меня, государь. Если то, что вы вспомнили о вашей прежней подруге, принесет вам несчастье, я буду безутешна.

    – Не беспокойтесь, душенька, – возразил Беарнец, – в темноте нас охраняют три шпаги.

    – Три? Этого слишком мало, государь.

    – Вполне достаточно, если эти шпаги зовутся де Муи, Сокур и Бартельми.

    – Так де Муи приехал в Париж вместе с вами?

    – Разумеется.

    – Неужели он осмелился вернуться в столицу? Значит, и у него есть несчастная женщина, которая от него без ума?

    – Нет, но у него есть враг, которого, он поклялся убить. Только ненависть, дорогая, заставляет нас делать столько же глупостей, сколько любовь.

    – Спасибо, государь.

    – Я говорю не о тех глупостях, которые я делаю сейчас, я говорю о глупостях былых и будущих, – сказал Генрих. – Но не будем спорить: мы не можем терять время.

    – Вы все-таки решили уехать?

    – Сегодня ночью.

    – Вы, значит, покончили с делами, ради которых вы приехали в Париж?

    – Я приезжал только ради вас.

    – Гасконский обманщик!

    – Я говорю правду, моя бесценная! Но оставим воспоминания о прошлом: мне остается два-три часа счастья, а затем – вечная разлука.

    – Ах, государь! Нет ничего вечного, кроме моей любви!

    Генрих, который только что сказал, что у него нет времени на споры, спорить не стал, а поверил ей или же, будучи скептиком, сделал вид, что верит.

    А тем временем, как сказал король Наваррский, де Муи и два его товарища прятались по соседству с этим домиком.

    Было условленно, что Генрих выйдет из домика не в три часа, а в полночь, что они, как вчера, проводят госпожу де Сов до Лувра и что оттуда они отправятся на улицу Серизе, где живет Морвель.

    Де Муи только сегодня днем получил точные сведения о доме, где жил его враг.

    Все трое были на своем посту уже около часа и вдруг заметили человека, за ним на расстоянии в несколько шагов шли пятеро. Подойдя к дверям домика, он начал подбирать ключ.

    Де Муи, прятавшийся в нише соседнего дома, одним прыжком подскочил из своего укрытия к этому человеку и схватил его за руку.

    – Одну минуту, – сказал он, – вход воспрещен! Человек отскочил, и от скачка с него свалилась шляпа.

    – Де Муи де Сен-Фаль! – воскликнул он.

    – Морвель! – крикнул гугенот, поднимая шпагу, – Я искал тебя, а ты сам пришел ко мне? Спасибо!

    Однако гнев не заставил его забыть о Генрихе и, повернувшись к окну, он свистнул, как свистят беарнские пастухи.

    – Этого довольно, – сказал он Сокуру. – Ну, а теперь подходи, убийца! Подходи! И он бросился на Морвеля. Морвель успел вытащить из-за пояса пистолет.

    – Ага! На этот раз ты, кажется, погиб, – прицеливаясь в молодого человека, сказал Истребитель короля.

    Он выстрелил, но де Муи отскочил вправо, и пуля пролетела мимо.

    – А теперь моя очередь! – крикнул молодой человек и нанес Морвелю такой стремительный удар шпагой, что, хотя удар пришелся в кожаный пояс, отточенное острие пробило его и вонзилось в тело.

    Истребитель короля испустил дикий крик, выражавший такую страшную боль, что сопровождавшие его стражники решили, что он ранен смертельно, и в страхе бросились бежать по направлению к улице Сент-Оноре.

    Морвель был не из храбрецов Увидев, что стражники бросили его, а перед ним такой противник, как де Муи, он тоже решил спастись бегством и с криком: «Помогите!» побежал в том же направлении, что и стражники, Де Муи, Сокур и Бартельми бросились за ними.

    Когда они вбегали на улицу Гренель, на которую они свернули, чтобы перерезать путь врагам, одно из окон распахнулось, и какой-то человек спрыгнул со второго этажа на землю, только что смоченную дождем.

    Это был Генрих.

    Свист де Муи предупредил его об опасности, а пистолетный выстрел показал, что опасность серьезна, и увлек его на помощь друзьям.

    Пылкий и сильный, он бросился по их следам с обнаженной шпагой в руке.

    Генрих бежал на крик, доносившийся от Заставы Сержантов. Это кричал Морвель – чувствуя, что де Муи настигает его, он снова стал звать на помощь своих людей, гонимых страхом.

    Ему оставалось только или обернуться, или получить удар в спину.

    Морвель обернулся, встретил клинок своего врага и почти в тот же миг нанес такой ловкий удар, что Проколол ему перевязь. Но де Муи тотчас дал ему отпор.

    Шпага еще раз вонзилась в то место, куда Морвель уже был ранен, и кровь хлынула из двойной раны двойной струей.

    – Попал! – подбегая, крикнул Генрих. – Улю-лю! Улю-лю, де Муи!

    Де Муи в подбадривании не нуждался.

    Он снова атаковал Морвеля, но тот не стал ждать его. Зажав рану левой рукой, он бросился бежать со всех ног.

    – Бей скорее! Бей! – кричал король. – Вон его солдаты остановились, да эти отчаянные трусы – пустяк для храбрецов!

    У Морвеля разрывались легкие, он дышал со свистом, каждый его вздох вырывался вместе с кровавой пеной. И вдруг он упал, сразу потеряв все силы, но тотчас приподнялся и, повернувшись на одном колене, наставил острие своей шпаги на де Муи.

    – Друзья! Друзья! – кричал Морвель. – Их только двое! Стреляйте, стреляйте в них!

    Сокур и Бартельми заблудились, преследуя двух стражников, бежавших по улице Де-Пули, так что король и де Муи оказались вдвоем против четверых.

    – Стреляй! – продолжал вопить Морвель, видя, что один из солдат взял на изготовку свой мушкет.

    – Пускай стреляет, но прежде умри, предатель! Умри, жалкий трус! Умри, проклятый убийца! – кричал де Муи.

    Отведя левой рукой шпагу Морвеля, он правой всадил свою шпагу сверху вниз в грудь врага, да с такой силой, что пригвоздил его к земле.

    – Берегись! Берегись! – крикнул Генрих.

    Де Муи отскочил, оставив шпагу в груди Морвеля: один из солдат уже прицелился и готов был выстрелить в него в упор. В то же мгновение Генрих проткнул солдата шпагой – тот испустил крик и упал рядом с Морвелем. Два других солдата бросились бежать.

    – Идем, идем, де Муи! – крикнул Генрих. – Нельзя терять ни минуты: если нас узнают, нам конец!

    – Подождите, государь! Неужели вы думаете, что я оставлю свою шпагу в теле этого жалкого труса?

    Он подошел к Морвелю, лежавшему, казалось, без движения, но в тот момент, когда де Муи взялся за рукоять шпаги, оставшейся в груди Морвеля, тот приподнялся, схватил мушкет и выстрелил в грудь де Муи.

    Молодой человек упал даже не вскрикнув: он был убит наповал.

    Генрих бросился на Морвеля, но Морвель тоже упал, и шпага Генриха пронзила труп.

    Надо было бежать: шум привлек множество людей, мог прийти сюда и ночной дозор. Генрих искал среди привлеченных шумом любопытных какое-нибудь знакомое лицо и внезапно вскрикнул от радости.

    Он узнал Ла Юрьера.

    Вся эта сцена происходила у подножия Трагуарского креста, то есть напротив улицы Арбр-сек, и наш старый знакомый, мрачный от природы и вдобавок до глубины души опечаленный казнью Ла Моля и Коконнаса, своих любимых посетителей, бросил свои печи и кастрюли как раз в то время, когда готовил ужин для короля Наваррского, и примчался сюда.

    – Дорогой Ла Юрьер. Поручаю вам де Муи, хотя сильно опасаюсь, что ему ничто уже не поможет. Отнесите его к себе, и если он еще жив, ничего не жалейте, вот вам кошелек. А того, другого, оставьте в канаве, пусть там гниет, как собака!

    – А вы? – спросил Ла Юрьер.

    – Мне надо еще попрощаться. Бегу и через десять минут буду у вас. Моих лошадей держите наготове.

    Генрих побежал к домику у Круа-де-Пти-Шан, но, пробежав улицу Гренель, в ужасе остановился.

    Многочисленная группа людей собралась у дверей домика.

    – Кто в этом доме? Что случилось? – спросил Генрих.

    – Ох! Большое несчастье, сударь, – ответил тот, к кому он обратился. – Сейчас одну молодую красивую женщину зарезал ее муж – ему передали записку, и он узнал, что его жена здесь с любовником.

    – А муж? – вскричал Генрих.

    – Удрал.

    – А жена?

    – Там.

    – Умерла?

    – Нет еще, но, слава Богу, лучшего-то она и не заслуживает.

    – О-о! Я проклят! – воскликнул Генрих.

    Он бросился в дом.

    Комната была полна народу, и весь этот народ окружил кровать, на которой лежала несчастная Шарлотта, пронзенная двумя ударами кинжала.

    Ее муж, два года скрывавший ревность к Генриху, воспользовался случаем, чтобы отомстить ей.

    – Шарлотта! Шарлотта! – крикнул Генрих, расталкивая толпу и падая на колени перед кроватью.

    Шарлотта открыла красивые глаза, уже затуманенные смертью, испустила крик, от которого кровь брызнула из обеих ран, и сделала усилие, чтобы приподняться.

    – О, я знала, что не могу умереть, не увидев его, – произнесла она.

    Она будто ждала этой минуты, чтобы вручить Генриху свою душу, так сильно его любившую: она коснулась губами лба короля Наваррского, прошептала в последний раз:

    «Люблю тебя» и упала бездыханной.

    Генрих не мог дольше оставаться, иначе он погубил бы себя. Он вынул из ножен кинжал, отрезал локон от прекрасных белокурых волос, которые так часто распускал, любуясь их длиной, зарыдал и вышел, сопровождаемый рыданиями присутствующих, не подозревавших, что они оплакивают несчастье столь высокопоставленных особ.

    – Друг, любимая – все меня бросают, – воскликнул обезумевший от горя Генрих, – все меня покидают, все от меня уходят!

    – Да, государь, – тихо произнес какой-то человек, который отделился от толпы любопытных, теснившихся у домика, и пошел за Генрихом, – но в будущем у вас по-прежнему трон!

    – Рене! – воскликнул Генрих.

    –  – Да, государь, Рене, и он оберегает вас: этот негодяй перед смертью назвал вас. Стало известно, что вы в Париже, и вас всюду разыскивают стрелки. Бегите, бегите!

    – А ты, Рене, говоришь, что я буду королем! Это беглец-то?

    – Смотрите, государь, – отвечал флорентиец, показывая звезду, просверкивавшую сквозь черную тучу. – Это не я говорю вам это – это говорит она.

    Генрих вздохнул и исчез в темноте.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх