|
||||
|
Глава 15 От принуждения к свободе: незавершенная эволюцияДинастия Романовых, принявшая страну после потрясений первой смуты и вынужденная искать ответы на вызовы Запада, не могла удовлетвориться теми способами мобилизации личностных ресурсов, которые сложились при Рюриковичах. Идеология «беззаветного служения», лишавшая легитимности частные интересы и не страховавшая подданных от произвола правителей, обеспечивала воспроизводство сложившегося жизненного уклада, но не способствовала освоению новшеств в требуемых масштабах. Ко времени воцарения новой династии успело себя изжить и местничество, при котором должности распределялись не столько по талантам и заслугам, сколько по происхождению. Еще почти семь десятилетий этот институт продолжал сохраняться и при Романовых, но былой роли уже не играл. Остался в прошлом и самодержавный произвол по отношению к боярам – даже Петр I, упразднивший боярство как таковое, не позволял себе обращаться с отдельными его представителями на манер Ивана Грозного во времена опричного террора. В свою очередь, и сами бояре после потрясений Смутного времени видели в царе своего главного защитника от возможных проявлений сохранявшейся народной неприязни и политических амбиций не обнаруживали. Тем более что узаконенное Соборным уложением 1649 года окончательное закрепощение крестьян в какой-то степени легитимировало боярские и дворянские частные интересы и частично трансформировало «беззаветное служение» в служение по «завету» – если и не прямо, то косвенно. Однако все это не обеспечивало приток необходимых стране личностных ресурсов: власть, осознавшая новые исторические задачи, испытывала, говоря современным языком, острейший кадровый голод. Речь шла не просто о нехватке людей для исполнения привычных функций. И не только о том, что инерция местнической традиции не позволяла в полной мере заменить родовой принцип наследования должностей принципом личной заслуги – сам факт, что местничество в конце концов пришлось отменить официально, свидетельствовал о его несоответствии стоявшим перед страной проблемам. Но главное все-таки было не в этом. Главное заключалось в отсутствии на Руси человеческого потенциала для выполнения новых, нетрадиционных функций, которые плохо сочетались с культурным кодом элиты и населения. Чтобы мобилизовать личностные ресурсы, предварительно нужно было создать то, что подлежало мобилизации. Нужно было, говоря иначе, обучить людей тому, что они не знали и не умели. Для этого, во-первых, требовались учителя, которых не было тоже. Для этого, во-вторых, требовалась готовность учеников становиться учениками, отказываясь от веками складывавшихся ценностей и привычек и осваивая новые способы государственного управления, хозяйствования, ведения военных действий. Для этого, наконец, требовалось, чтобы проникновение в страну чужой, западной культуры не обрушило традиционный государственный уклад, возведенный на принципиально ином культурном основании. Таковы были исходные условия, в которых династии Романовых приходилось решать проблему «человеческого фактора». За триста лет Романовы очень далеко продвинулись в ее решении. Но системные ограничители, с которыми они столкнулись, оказались в конечном счете непреодолимыми. Европейская культура и соответствовавший ей тип личности рано или поздно должны были оказаться в неразрешимом конфликте с природой самодержавной государственности. Последняя, оставаясь самой собой, не могла позволить развиться и реализоваться этому человеческому типу во всей полноте его потенциала даже в элите, не говоря уже об общественных низах, где доминировала совершенно иная, доличностная культура. Но едва ли не самое существенное заключалось в том, что сохранение самодержавия и его расколотой социокультурной опоры в европеизированном дворянстве и архаичном крестьянстве исключало становление сильного и независимого буржуазно-предпринимательского класса, способного в перспективе стать влиятельным социальным субъектом, носителем европейской политической альтернативы самодержавию – как в традиционалистском, так и в традиционалистско-модернистском (большевистском) его воплощении. Все это позволяет говорить о сохраняющейся актуальности трехсотлетнего опыта Романовых, их успехов и неудач в том, что касалось мобилизации личностных ресурсов и трансформации их исходного качества. Потому что проблема, которую они решали и не решили, остается острой и по сей день, затрагивая все основные сферы практической деятельности – и государственную, и предпринимательскую, и сферу народного труда в широком смысле слова. С учетом этих ее составляющих мы и продолжим рассмотрение данной проблемы, начатое в разделах о Киевской и Московской Руси. В России Романовых, повторим, она и ставилась, и решалась иначе, чем раньше, причем на каждом историческом этапе по-разному. 15.1. Ресурсы дворянской элиты В первые десятилетия после смуты различия между боярством и дворянством постепенно размывалось, поскольку стирались границы между вотчинным (наследственным) и поместным (пожалованным) земельным владением. До тех пор, пока удерживала свои позиции система местничества и существовала Боярская дума, эти различия еще сохранялись как статусные, но – не как землевладельческие: поместья постепенно превращались, подобно вотчинам, в наследственные, однако владение теми и другими обусловливалось государевой службой. Впоследствии Петр I подвел окончательную черту под прежним разделением элиты, превратив ее в служилое поместное дворянство (шляхетство). Но Петр лишь завершил и законодательно оформил то, что происходило при его предшественниках. Его реформаторский радикализм по отношению к элите проявился в другом, а именно – в мобилизации ее личностных ресурсов посредством предельной милитаризации ее жизненного уклада, обеспечения доступа в нее – в зависимости от личных заслуг перед государством – представителей низших классов, а также качественного обновления этих ресурсов с помощью широкого привлечения в страну иностранцев, введения для дворянских детей обязательного образования и принудительной отсылки молодой дворянской поросли на учебу за рубеж. Первые Романовы, двигавшиеся в том же направлении, заходить так далеко позволить себе не могли. Они пытались соединить заимствовавшиеся ими фрагменты европейской культуры с ревностной приверженностью православному благочестию, издавна легитимировавшему власть московских правителей. Результатом стало качественное изменение узкого придворного слоя элиты, энергия которого концентрировалась на овладении европейскими знаниями, получении европейского образования, возможности для чего значительно расширились после присоединения Украины (1654). Последняя, находясь в составе Речи Посполитой, успела уйти в этом отношении далеко вперед и потому стала естественным каналом, по которому европейская культура перетекала в Московию. Появились в ней и учителя из других стран – ученые, промышленники, военные. Однако активизации национального «человеческого фактора» – в той мере, которая диктовалась нуждами развития страны, – при этом не происходило. Дозированная европеизация, накладываясь на тщательно оберегавшийся культурный код (вспомним об изоляции Немецкой слободы), не могла дать ожидавшегося от нее эффекта. Русские дворяне нередко тяготились необходимостью подчиняться заграничным офицерам – иноверцам и не изъявляли готовности у них учиться. В результате главный вопрос, касавшийся военной конкурентоспособности страны, так и не был решен – в конце XVII века, в годы правления Софьи, русская армия дважды обнаружила неспособность одолеть даже крымских татар, чья военная организация значительно отставала от европейской. Личностные ресурсы служилой элиты не удавалось мобилизовать на ее самоизменение. В то же время курс на европеизацию привел к вспышке личностной энергии у приверженцев старомосковской религиозной традиции, направивших эту энергию против государства и церкви. Жертвенный героизм старообрядцев еще больше оттенил важность именно человеческого измерения европеизации и недостаточность тех способов мобилизации личностных ресурсов, которые могли использовать первые Романовы. Петр I, в отличие от них, осуществил целенаправленное огосударствление элиты, предельно ужесточив прежние условия службы и добавив к ним условия дополнительные в виде обязательного обучения в стране или за рубежом. Опорой царя в этом невиданном форсированном преобразовании человеческого материала стали иностранцы, которые впервые начали привлекаться не только на роли офицеров и учителей, но и в качестве государственных чиновников. Такой опорой стало и ближайшее окружение Петра, рекрутированное из незнатных слоев и способное содействовать в его преобразованиях, – Александр Меншиков был самым известным, но не единственным «выдвиженцем». Однако главной опорой реформатора являлся он сам – как уже говорилось выше, Петр только потому и мог принуждать меняться других, что сначала изменил себя. Никакая, даже самая неограниченная власть не в состоянии одолеть историческую и культурную инерцию в обществе, если не преодолела ее внутри себя, а тем более – если рассматривает ее как главный источник своей устойчивости. При наличии достаточного исторического времени преобразование «человеческого фактора» возможно и при таком варианте развития, имеющем перед вариантом Петра неоспоримые преимущества органичности, основательности и гуманности. Но вопрос о том, располагала ли страна таким временем, тоже принадлежит к числу тех, которым суждено навсегда остаться открытыми. Дискуссии на сей счет продолжаются, но общепризнанные истины в подобных спорах не рождаются. Принуждение и устрашение, использовавшиеся Петром для мобилизации личностных ресурсов на государственную службу, воспроизводили старомосковскую практику «беззаветного служения». Но – с существенными идеологическими коррективами. После смуты царь в значительной степени уже утратил функцию религиозного спасения подданных, позволявшую приравнивать служение земному правителю к служению Богу. Кроме того, в сознании элиты и более широких общественных слоев постепенно закреплялась абстрактная идея государства как сущности более высокого порядка, чем сам государь. При Петре I эта идея, которую в рационально оформленном виде привнесли в страну приглашавшиеся на русскую службу прибалтийские немцы, стала декларироваться официально. Но служение светскому государству не могло оставаться «беззаветным служением» в прежнем его воплощении; оно предполагало наличие регламентирующих службу законодательных правил. Учрежденная Петром «Табель о рангах» и явилась первым шагом в этом направлении: вводя строгую иерархию чинов (рангов), регламентируя продвижение по служебной лестнице и фиксируя предоставлявшиеся на разных ступенях этой лестницы статусные и сопутствовавшие им материальные преимущества, она оформляла взаимоотношения между государством и его служителями в виде своего рода контракта, учитывавшего интересы обеих сторон. Тем самым «Табель о рангах» призвана была способствовать как мобилизации наличного «человеческого фактора» дворянской элиты, так и его качественному преобразованию. Кроме того, узаконивался и приток в элиту представителей низших классов – талант, индивидуальная энергия и заслуги открывали перед ними перспективу карьерного продвижения по лестнице чинов и, при достижении определенных рангов, получения личного или потомственного дворянства. Правда, при жизни Петра такая перспектива из-за непомерной тяжести службы соблазняла немногих – дабы уклониться от нее, дворяне порой сами готовы были превратиться в крестьян и даже в холопов, что, впрочем, тоже наказывалось. Но впоследствии приток в высшее сословие из других слоев населения постоянно возрастал, и к концу правления Романовых выходцы из этих слоев составляли в дворянстве большинство. Разумеется, о контрактных отношениях между государством и элитой применительно к временам Петра можно говорить лишь условно. Контракт предполагает двухстороннее согласование условий, когда каждая из сторон выступает в роли самостоятельного и независимого правового субъекта. В данном же случае речь шла о контракте, в котором условия службы и ее необходимость одной из сторон предписывались принудительно – уклонение было чревато последствиями, среди которых лишение поместья было отнюдь не самым неприятным. Частные интересы дворян учитывались в законодательстве Петра лишь в той мере, в какой они могли стимулировать выполнение государственных обязанностей, в других проявлениях оставаясь нелегитимными. И, тем не менее, то не было уже простым воспроизведением идеологии и практики «беззаветного служения». Потому что «беззаветное служение», при котором персональные заслуги не только не лишаются статуса подлинности, полностью растворяясь в монаршей воле и выступая лишь ее орудием, но и стимулируются законодательными актами, – это уже не совсем «беззаветное служение». Немаловажно и то, что внесенная Петром в русскую жизнь идея верховенства государственной пользы («общего блага») потенциально содержала в себе идею свободы. Прежде всего – свободы самого самодержца от традиции, от религиозно освященной «старины». Ведь трактовка государственной пользы, которая должна одновременно и воплощаться в деятельности царя, и подчинять ее себе, не была изначально заданной; такая трактовка становилась осуществлением свободного выбора. Но в самодержавном государстве, где культурные образцы исходят именно от самодержца, самоосвобождение царя от исторического канона не могло рано или поздно не сказаться и на его подданных. Начиная с Петра, сама фигура самодержца приобретала не только «природное», но и индивидуальное измерение: служение «общему благу», поставленному выше царя, требовало от последнего соответствующих личных качеств и достоинств. Отсюда – невиданная до того острота вопроса о престолонаследии: трагическая судьба сына Петра царевича Алексея свидетельствовала о том, что «природное» право на трон могло теперь быть поставлено под сомнение по причине несоответствия наследника должности. Отсюда же демонстративное подчеркивание и одические воспевания личных достоинств преемников Петра: достоинства эти стали выглядеть достаточным основанием для незаконного или не совсем законного воцарения. Личным добродетелям придавалось государственное звучание, они представлялись как своего рода проекция «общего блага» в индивидуальности правителя. Разумеется, при неограниченном самодержавном правлении монопольное право на интерпретацию «общего блага» оставалось за самодержцем. Но уже одно то, что такая интерпретация не предопределялась традицией, готовило умы дворянской элиты для восприятия идеи индивидуальной свободы. А это, в свою очередь, означает, что Петр, принудительно переделывая элиту и мобилизуя ее на реализацию своих реформаторских проектов, не только решал текущую проблему, но и переводил ее, того не подозревая, в стратегическую плоскость. Уже через пять лет после смерти преобразователя (1730) представители высшей дворянской знати, вошедшие в историю под именем «верховников»149, пригласили занять освободившийся после смерти Петра II трон будущую императрицу Анну Иоанновну на условиях, соблюдение которых трансформировало российское самодержавие в аристократическую республику шведского образца, где монарх играл символическую роль. Это было прямое покушение на монополию самодержца в толковании «общего блага». Государственную пользу «верховники» понимали как собственное освобождение от самодержавного принуждения. Так далеко, как они, элита не заходила в своих политических притязаниях даже в доопричные времена, когда самодержавие еще только складывалось, а боярство сохраняло остатки былой силы. И если «верховники» проиграли, то лишь потому, что их представления об «общем благе» и свободе не совпали с понятиями на сей счет основной массы дворянства. Оно хотело не освободиться от самодержавия, а с помощью последнего избавиться от государственных повинностей, от непомерных тягот государственной службы, что им и было Анной Иоанновной обещано и впоследствии частично выполнено. Чтобы сохранить дворянство в качестве главной опоры неограниченной власти, последняя вынуждена была в конце концов 149 Это имя они получили, будучи членами Верховного тайного совета – высшего совещательного государственного учреждения, появившегося при Екатерине I (1726). полностью его раскрепостить, предоставив право самому решать, служить или не служить. Но и обойтись без его кадровых ресурсов при формировании государственного аппарата власть не могла – других таких ресурсов в стране попросту не существовало. Для привлечения же дворянства к службе на добровольной основе требовалось найти замену механизмам «беззаветного служения», от которого теперь предстояло отказаться полностью и окончательно – в том числе и от его рационализированной петровской версии. После Указа Петра III о вольности дворянства из данной версии могла быть сохранена разве что «Табель о рангах». Но она, упорядочивая и стимулируя карьерное продвижение по службе, предполагала принудительность самой службы и в этом смысле ее «беззаветность». Отказ от принуждения означал, что отныне ставка может делаться только на легитимированные частные интересы дворянского сословия, т.е. на партнерские с ним отношения. Именно на этом принципе и была выстроена екатерининская государственная система дворянского самодержавия. В определенных границах, достаточных для самосохранения государственности,такое партнерство удалось обеспечить. При экономической несамодостаточности большинства помещичьих крепостных хозяйств и, соответственно, бедности основной массы помещиков, карьерное продвижение оказывалось достаточно сильным стимулом для многих из них. При Екатерине II был осуществлен перевод чиновничества, значительную часть которого составляли дворяне, на государственное жалованье, что лишало легитимности прежнюю практику кормления бюрократии за счет населения, но не мешало последней продолжать торговлю своими услугами. Расширилось и поприще для дворянской карьеры – губернская реформа Екатерины (1775) не только в два с лишним раза увеличила количество самих губерний, но и санкционировала создание в них, а также в уездах, дворянских собраний, получивших право выдвигать своих членов на оплачиваемые выборные должности. Помня о том, что возможность такой карьеры зависела от наличия офицерского чина, мы получим относительно полное представление о характере контрактных отношений между властью и раскрепощенным дворянством. Получив право не служить, дворянство продолжало оставаться главным кадровым ресурсом государства, который не просто воспроизводился, но и качественно обогащался: образование элиты, бывшее поначалу принудительным, постепенно стало добровольным и сознательным. Гражданское или военное образование было и важнейшим условием карьеры, и сословной привилегией, оттенявшей все другие привилегии, придававшей им культурное измерение. Но именно оно, образование, и предопределило, в конечном счете, стратегическую ненадежность контракта между властью и дворянством. Контракт этот вполне устраивал большинство провинциальных мелких помещиков, живших повседневными частными интересами, пользовавшихся возможностью не служить и благодарных самодержавию за дарованное им право владения крепостными крестьянами. Они не могли претендовать на выборные должности и даже не участвовали, как правило, в дворянских собраниях150. Это были помещики, описанные Гоголем в «Мертвых душах», – университетов не кончавшие, а если когда-то чему-то и учившиеся, то успевшие полученные знания изрядно подзабыть. Контракт этот устраивал и ту часть провинциального дворянства, которое занимало чиновничьи должности в губерниях и уездах. В своих представлениях об общегосударственном интересе оно и в послеекатерининские десятилетия не продвинулось в массе своей дальше того, что Екатерина могла наблюдать во время работы созванной ею Уложенной комиссии и о чем мы в своем месте уже говорили. Дворяне этой группы рассматривали службу как способ решения своих личных проблем и соблюдением законодательных норм себя не всегда обременяли. Конечно, бюрократия состояла не только из дворян: они занимали почти все ответственные должности в центре и на местах, однако их доля в совокупной массе чиновничества никогда не превышала трети. Но ведь именно высшее сословие в решающей степени определяло характер и системное качество российской государственности. Находясь на службе, его представители участвовали в создании связанных круговой порукой корпоративных чиновничьих сетей, внутри которых регламентировалось – в соответствии с чином и должностью – распределение «теневых» доходов. Верховная власть, как правило, закрывала на это глаза. И не только потому, что не в состоянии была проконтролировать деятельность всей бюрократии. При сохранявшихся огромных военных расходах оплата основной массы государственных служащих не могла быть высокой. Терпимость правительства 150 В конце XIX века в дворянских собраниях принимали участие около 21 % тех, кто на это имел право (см.: Миронов Б. Н. Указ. соч. Т. 1.С.516). Невысока был а и избирательная активность дворянства после учреждения земств: в 1870-1880-е годы в земских выборах участвовало лишь 19% землевладельцев (Там же. Т. 2. С. 151). к должностным злоупотреблениям – не только на местах, но и в центре – позволяла обеспечивать как лояльность чиновничества, так и контроль над ним: чиновник знал, что он в любой момент может быть привлечен к уголовной ответственности151. Наконец, этот контракт устраивал консервативные слои петербургской и московской знати. Многим ее представителям идея государственного служения была отнюдь не чужда. Было у них, соответственно, и свое представление об общем интересе и его отличиях от интересов частных и групповых. Но интерес этот и свое служение ему они видели единственно в том, чтобы поддерживать сложившийся порядок и избегать новшеств и перемен, чреватых ослаблением устоев самодержавной государственности. Они могли обладать значительными личностными ресурсами, но то были ресурсы стабильности, блокировавшей развитие, наращивание страной ее конкурентоспособности. В этом отношении данная группа мало чем отличалась от тех групп дворянства, у которых личностно-субъектное начало либо не проявлялось изначально, либо было вытравлено бюрократической рутиной и утилитаризмом чиновничьего мздоимства, требовавшим отказа от индивидуальности и собственных представлений об «общем благе» в пользу «теневой» корпоративной солидарности. Это не был утилитаризм европейского типа, который пыталась насадить в России Екатерина II. Он апеллировал к личной пользе и выгоде, но не стимулировал проявление личной инициативы и энергии, а, наоборот, нивелировал их. Петровский принцип индивидуальной заслуги в стране не прижился и был вытеснен принципом выслуги, при котором карьерное продвижение зависит от срока пребывания на должности – по его истечении повышение осуществляется автоматически. И произошло это именно при Екатерине II. Государственная система, которую она создавала, была ориентирована на историческую динамику и потому предполагала «потребность в сознательной инициативе»152. Но интересы сохранения самодержавной власти в роли главного и единственного инициатора перемен предопределяли одновременно такое положение вещей, при котором государство «нуждалось в исполнителях, а не в инициаторах и ценило исполнительность выше, чем инициативу»153. 151 См.: Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 165. 152 Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 255.153. 153 Там же. С. 254. В годы правления Екатерины конфликт этих двух установок еще не проявился в полной мере, а потому не препятствовал появлению вокруг императрицы крупных индивидуальностей. После раскрепощения в дворянстве не осталось групп и слоев, представления которых об «общем благе» и индивидуальной свободе напоминали бы идеи «верховников» и не сочетались бы с признанием безусловного приоритета неограниченной самодержавной воли. Это объясняет, почему екатерининское царствование было отмечено выдвижением таких масштабных фигур, как Суворов или Потемкин, в деятельности которых инициатива и исполнительность выглядели вполне совместимыми. Но уже появление книги Радищева и объявление его «бунтовщиком хуже Пугачева» сигнализировали о зарождении в России человеческого типа, которому в границах екатерининской системы было тесно, и ужиться с которым она не могла. Система попытается устранить этот тип при Павле, попробует использовать его личностные ресурсы в начале царствования Александра I и маргинализировать в конце, а при Николае I – устрашить репрессиями и нивелировать его антисистемную инициативу культивированием тотальной бюрократической исполнительности. Результатом же станет отток личностных ресурсов и поражение в Крымской войне. Однако и после того, как под воздействием ее уроков власть начнет эти ресурсы возвращать, выкорчевать корни антисистемной дворянской оппозиции ей так и не удастся. Понятно, что такая оппозиция формировалась в том слое дворянской элиты, который оказался наиболее восприимчивым к европейским либеральным ценностям индивидуальной свободы и субъектной гражданской активности. Понятно и то, почему в данной среде был отторгнут не только утилитаризм бюрократической адаптации к системе, но и какой-либо утилитаризм вообще – ведь в любой своей разновидности он не может быть антисистемным по определению. И уж тем более понятно то неприятие, которое вызывали попытки реанимировать идеологию и практику «беззаветного служения», трансформировав его в сознательную, внутренне мотивированную дисциплину прусского образца. Условия контракта между властью и дворянством рано или поздно не могли не стать обременительными для той части европеизированной дворянской элиты, которая ориентировалась на западные политические и правовые образцы. Поэтому она сполна пользовалась правом покидать государственную службу, уходя в частную жизнь, в «лишние люди» или в революционное движение. Богатейшим личностным ресурсам этой части дворянства, хотя и не только ей, Россия обязана своим культурным взлетом, но в практической государственной деятельности они почти не были востребованы. Показательно, что даже разработку проекта отмены крепостного права Александр I поручил Аракчееву, которого сама мысль о такой отмене не вдохновляла. Европеизированной элите, в отличие от служилых и неслуживых провинциальных помещиков, к которым она относилась весьма критически, идеи «общего блага» и государственного служения не только не были чужды, но и составляли сердцевину ее мироощущения. Однако идеи эти выводили «русских европейцев» за пределы существующей государственности, что было неприемлемо не только для власти и далеких от европейских веяний дворян-провинциалов (хотя и в их среде постепенно формировалась европейски образованные группы), но и для той части просвещенного дворянства, которая придерживалась охранительных позиций. В итоге же, когда пришло время неизбежных системных реформ, выявилось отсутствие у дворянской элиты консолидирующей ее реформаторской идеологии. В пору премьерства Столыпина это обнаружилось с предельной очевидностью: его курс атаковался представителями всех политических течений, на которые распалось к тому времени и российское дворянство, но ни одно из них не в состоянии было предложить внятную и ответственную нереволюционную альтернативу правительственной стратегии, не говоря уже об альтернативе консолидирующей. Между тем само появление фигуры Столыпина красноречиво свидетельствовало о том, что личностные ресурсы для инициативной государственной деятельности в дворянской элите существовали. Более того, нередко они использовались для решения тех или иных реформаторских задач не только либеральными Екатериной II, Александром I и Александром II, но и консервативными Николаем I, привлекшим в правительство близкого когда-то к декабристам Павла Киселева, и Александром III, которому был обязан своей карьерой Сергей Витте. Однако инициативный человеческий тип самодержавной системе был все же противопоказан. Поэтому сколько-нибудь широкий слой деятельной и ответственной элиты, ориентированной на развитие, создать она так и не смогла. Как только открывался хотя бы минимальный простор для реализации уже накопленного элитного потенциала, довольно быстро выяснялось, что он входит в конфликт с системными устоями. В результате, инициативного Сперанского сменял добросовестный исполнитель Аракчеев, умерялась активность едва созданных земских институтов и приходилось незаконно отменять только что принятый избирательный закон о выборах в Государственную думу. Сформированная за триста лет правления Романовых дворянская элита не сумела помочь самодержавию в осуществлении предпринятых им реформ, направленных на преодоление глубочайшего социокультурного раскола, историческим продуктом которого была и сама элита. В условиях такого раскола ее европеизация отщепляла ее от самодержавия, не способствуя сближению с инокультурным большинством населения. Поэтому дворянство оказалось неподготовленным ни для того, чтобы содействовать самодержавию в преодолении раскола (это требовало, помимо прочего, и сознательного отказа от сохранявшейся привилегированной роли в государственном управлении), ни для того, чтобы реализовать европейскую альтернативу самодержавию, когда его историческая жизнь подошла к завершению. К тому времени большинство дворян, будучи не в состоянии хозяйствовать без крепостных и продав свои поместья, перешло на государственную службу, в чем власть им всячески благоприятствовала, а они, в свою очередь, во что бы то ни стало стремились удержать за собой приоритетное право на занятие должностей. Сословие, которое начинало свою историческую биографию с обязательной службы в обмен на возможность пользоваться землей и крестьянским трудом, завершало свой век попытками превратить свою былую обременительную обязанность в привилегированное право службы не за землю, а за деньги. Но это лишь блокировало реформаторские преобразования и консервировало общественный порядок, законсервировать который было уже невозможно. Как выяснится, для выдвижения и утверждения альтернативы самодержавию не обладала необходимым потенциалом и элита буржуазно-предпринимательская: она, как и дворянство, будет похоронена под обломками обрушившейся системы, к роли социального лидера тоже оказавшись неподготовленной. И потому, что ее к такой роли никто не готовил, и потому, что она не готовила себя к ней сама. 15.2. Ресурсы бизнес-сословия Самодержавная власть, нуждаясь в деньгах и развитии технически конкурентоспособного военного производства, была заинтересована в частной предпринимательской инициативе, в мобилизации предпринимательской энергии. Поэтому даже при Иване Грозном она вынуждена была считаться с индивидуальными интересами купцов, их стремлением к личным «прибыткам». А после того, как при первых Романовых в страну стали приглашаться промышленники-иностранцы, началась постепенная легитимация этого стремления, дошедшая до официального утилитаризма Екатерины II с его культом индивидуальной пользы и выгоды. Государство и при Романовых долго не отказывалось от своей торговой монополии на рынке, распространявшейся на наиболее ходовые и доходные товары, но принуждение купцов к «беззаветному служению», т.е. к безвозмездному исполнению государственных обязанностей, уходило в прошлое, степень их свободы возрастала. Повышался и их социальный статус: освобождение купцов первой и второй гильдий от телесных наказаний и рекрутской повинности (тоже при Екатерине II), приравнивая их в определенном отношении к дворянству, завершало длительный процесс, в ходе которого происходило становление и развитие российского купеческого сословия. Однако никакой субъектной самостоятельности и независимости от власти купечество при этом не приобретало, реально влиять на развитие страны не могло, да и потребности такой не испытывало. Собственного представления об общегосударственных интересах в его среде не складывалось, культуры, альтернативной патриархально-самодержавной, не формировалось, а европейские либеральные веяния вместе с европейской образованностью стали проникать в нее лишь во второй половине XIX века. Но ничего похожего на дворянскую и разночинско-интеллигентскую оппозицию в торгово-промышленных кругах не возникало вплоть до революционных событий 1905 года, когда самодержавие вынуждено было само себя ограничить. В нашу задачу не входит даже беглый обзор истории отечественного предпринимательства за триста лет правления Романовых. Тем более что в последнее время появились обобщающие исследования и лекционные курсы, в которых она представлена достаточно полно и обстоятельно154. Нас интересуют лишь два вопроса. Первый – насколько власти удалось мобилизовать личностные ресурсы людей, способных к предпринимательской деятельности, 154 См.: История предпринимательства в России: В 2 кн. М.,2000; Бессолицын А., Кузьмичев А. Экономическая история России: Очерки развития предпринимательства. Волгоград, 2001; Радаев В.В. Два корня российского предпринимательства: фрагменты истории // Мир России. 1995. № 1; Сметанин С.И. История предпринимательства в России. М., 2002. для обслуживания нужд государства и удовлетворения потребностей населения? Второй – почему отечественная буржуазия не состоялась в качестве социального лидера и не смогла, в отличие от буржуазии европейской, выдвинуть и реализовать собственный политический проект и была – вместе с дворянством – надолго сметена с исторической сцены? На первый вопрос трудно ответить однозначно. С одной стороны, частное предпринимательство даже при крепостном праве обеспечивало высокие темпы хозяйственного развития, достаточные для удовлетворения возраставших потребностей страны155. С другой стороны, это развитие сдерживалось тем, что специализация предпринимательской деятельности осуществлялась, как правило, не снизу, не в самой торгово-промышленной среде под воздействием рыночных сигналов, а спускалась сверху, диктовалась государством. Своими заказами оно поощряло частную инициативу лишь в отраслях, необходимых для поддержания военно-технологической конкурентоспособности. Собственными силами государство справиться с этой задачей не могло. Тотальная милитаризация, осуществленная Петром I, распространялась поначалу и на хозяйственную сферу, в значительной степени тоже огосударствленную. Это позволило провести индустриальную модернизацию, т.е. создать новые хозяйственные отрасли. Но эффективность принудительно созданных казенных предприятий была крайне низкой, а государственный контроль над ними на манер большевистского затруднялся отсутствием в ту эпоху необходимых для его обеспечения транспорта и средств связи. Поэтому уже в царствование Петра мануфактуры стали передаваться частным лицам – в отсутствие гарантий прав собственности и при 155 В XVIII веке (с 1725 по 1800 год) черная металлургия увеличила производство в 12 раз, производство орудий и снарядов в течение столетия возросло в 7 раз, пороха – в 3 раза. Успешно развивались и другие отрасли (см.: Сметанин С.И. Указ. соч. С. 61-88). Экономический рост продолжался и в первой половине XIX столетия (Там же. С, 89-121). Вместе с тем в этот период в некоторых отраслях темпы роста замедлились и стало увеличиваться отставание России от развитых стран. Так, производство чугуна с 1800 по 1860 год возросло в стране на 80%. Но при таких темпах отечественная металлургия с первого места, которое она занимала в мире в конце XVIII столетия, переместилась на восьмое, выплавляя металла в 13 раз меньше, чем Англия. Причины отставания – доминирование в отрасли крепостного труда и государственное покровительство в виде высоких таможенных пошлин, защищавших от иностранных конкурентов, и щедрых субсидий, компенсировавших низкую рентабельность (Там же. С. 93-94). максимально возможной административной регламентации их деятельности, о чем мы уже говорили в разделе о петровских реформах. Государственными оставались лишь некоторые отрасли и, прежде всего, военная промышленность – в эту сферу частный капитал стал допускаться только в последний период правления Романовых, да и то весьма ограниченно. Послепетровская демилитаризация сопровождалась постепенным упрочением позиций частного предпринимательства и его правовой защищенности, что особенно заметно проявилось в екатерининскую эпоху. Воспитанная на просветительских идеях императрица была озабочена созданием в стране «третьего сословия» по европейским образцам и предприняла в этом направлении ряд практических шагов – в своем месте мы упоминали и о них. Но и в екатерининской дворянско-крепостнической системе бизнес оставался всецело зависимым от государства. Оно могло принудительно (хотя и за выкуп) превращать частные предприятия в казенные, что порой и делало. Оно могло держать цены на те или иные товары под административным контролем, что делало тоже. Оно могло ограничивать и даже запрещать продажу товаров на рынке, если их производилось недостаточно для удовлетворения государственных нужд – так, в конце XVIII – начале XIX века действовал запрет на свободную торговлю сукном. Все это было возможно в том числе и потому, что значительная часть российских частных предприятий находилась в условном владении (так называемое посессионное право), когда юридически они принадлежали государству, диктовавшему объем продукции, количество работников и размер их заработков. При таких обстоятельствах торгово-промышленное сословие обрекалось на роль подсобного инструмента в руках власти: личностные ресурсы этого сословия были востребованы лишь в той мере, в какой государство в них нуждалось. В екатерининской государственной системе, просуществовавшей до 1861 года, частные предпринимательские интересы идеологически не третировались и не профанировались, как в Московской Руси и петровской России. Контрактные принципы вытесняли «беззаветное служение» не только в отношениях власти и дворянства, но и в отношениях власти и частного бизнеса. Однако условия контракта в данном случае предполагали значительно меньшее равенство сторон, чем в случае с дворянством. Последнее было социальной опорой государственной системы; торгово-промышленное сословие – ее вспомогательным средством. Поэтому власть наделяла дворян и привилегиями в предпринимательской деятельности: они получали монопольное право на торговлю рядом товаров, в том числе зерном, и налоговые льготы, не говоря уже о монопольной возможности использовать на их фабриках труд крепостных, владение и право покупки которых было их незыблемой сословной привилегией; кроме дворян, использовать крепостных могли лишь государственные предприятия. Все эти льготы мало способствовали превращению русских помещиков в русских капиталистов – искусственное устранение конкуренции сопровождалось не подъемом, а постепенной деградацией дворянского предпринимательства и падением его роли в экономике. Но такого рода льготы, наряду с другими стеснениями рыночной свободы, не способствовали мобилизации личностных ресурсов и в недворянской предпринимательской деятельности. Более того, со временем у российских купцов появились конкуренты в лице крестьян и кустарей. При первых Романовых купцам была гарантирована монополия на городскую торговлю: налоги, которыми она облагалась, составляли один из важнейших источников пополнения казны, а собирать их было проще и надежнее с немногих крупных торговцев, чьи доходы, а значит и платежеспособность, обеспечивались благодаря административному устранению конкурентов. Однако в конце XVIII столетия крестьянам и кустарям было разрешено открывать городские торговые точки, что на деле давало еще одно конкурентное преимущество дворянству: ведь торговая деятельность крепостных, отпускавшихся помещиками в отхожие промыслы, увеличивала суммы оброка. При слабой платежеспособности и низком потребительском спросе населения конкуренция со стороны кустарей и крестьян еще больше усугубляла и без того стесненное положение торгово-промышленного сословия, ослабляло его позиции на рынке, что, в свою очередь, увеличивало его зависимость от государственных заказов, а в итоге – блокировало его становление как самостоятельной и влиятельной общественной силы. Показательно, что ни одна из известных купеческих династий XVIII века не сохранила своего положения до начала XX столетия: одни разорялись и превращались в простых мещан, другие добивались получения государственных чинов и дворянства, после чего их дети или внуки занятия своих предков предпочитали не наследовать. В дворянство могли пробиться лишь единицы, но само стремление к этому свидетельствовало об экономической и культурной несамодостаточности предпринимательского сословия. Побочным продуктом допущенной властями низовой экономической активности стало не органическое формирование капиталистической буржуазии, при крепостном праве немыслимое, а обновление состава отечественных предпринимателей. Наиболее энергичные крестьяне сколачивали капитал, выкупались из крепостничества и становились родоначальниками известнейших предпринимательских фамилий – Гучковых, Морозовых, Прохоровых, Рябушинских. Но обновление торгово-промышленного сословия не означало изменения его роли и места в государственной системе. Такое сословие, в отличие от «третьего сословия» в Европе, не могло претендовать на социальное лидерство, а тем более – на выдвижение собственного социально-политического проекта, альтернативного сложившемуся в России общественному и государственному порядку. Не могло оно стать и субъектом технологических и структурных инноваций, ибо на своих предприятиях производило лишь то, на что существовал гарантированный спрос, в значительной степени определявшийся государством. Однако и последнее было не в состоянии исполнять эту роль до тех пор, пока технологическое отставание страны не ставило под вопрос ее военную конкурентоспособность. Форсированная догоняющая модернизация Петра I в свое время такое отставание ликвидировала и заложила новую, индустриальную основу для дальнейшего экономического роста. Но к середине XIX столетия, когда в Европе произошла промышленная революция, основа эта успела устареть, а внутренних предпосылок для ее изменения за сто с лишним лет в России не возникло. Поражение в Крымской войне продемонстрировало уязвимость социально-экономической системы, в которой отсутствуют источники и стимулы инноваций. Разумеется, плоды промышленной революции замечались в России и раньше, а отдельные технические достижения, например ткацкий станок, она переняла еще при крепостном праве. Более того, она начала переходить от строительства парусных судов к строительству кораблей, приводимых в движение паровыми двигателями. Но такого рода заимствования чужих нововведений всегда запаздывают, времени на их постепенное освоение обычно не хватает, а форсированные изменения блокируются инерционностью системы, для трансформации которой требуется сильная мобилизующая встряска. Поэтому к началу Крымской войны российский военный флот состоял в основном из парусных судов и был обречен на уничтожение, а нарезных винтовок, во многом предопределивших исход сухопутных сражений, у русских солдат не оказалось вообще. Крымская катастрофа стала тем импульсом для модернизации, которого России не доставало. Но запоздалые ускоренные модернизации, диктуемые внешними вызовами, всегда наталкиваются на дефицит экономических и личностных ресурсов. Представители отечественного торгово-промышленного капитала, сформировавшегося под жесткой и обременительной чиновничьей опекой, остерегались вкладывать деньги в новые отрасли, создание которых инициировалось сверху и контролировалось бюрократией. Уклонялись они и от участия в акционерных обществах, получивших широкое распространение в пореформенную эпоху: жизнь приучила их не доверять никому, кроме самих себя, и потому они предпочитали держаться за старые формы организации бизнеса. В свою очередь, и государственная власть, поощряя развитие предпринимательства, меньше всего стремилась к тому, чтобы русская буржуазия стала аналогом европейской и оттеснила на вторые роли дворянство и высшую, тоже дворянскую, бюрократию, которые по-прежнему воспринимались самодержавием как главные и самые надежные его опоры. Результатом же стало вовлечение в предпринимательскую деятельность новых финансовых и человеческих ресурсов и формирование нескольких бизнес-групп с разными интересами и установками, что практически исключало их консолидацию. Во-первых, крупнейшим предпринимателем оставалось само государствоведении которого находился значительный нерыночный сектор экономики. Наряду с военной промышленностью, государству принадлежало две трети железных дорог и огромный земельный фонд, включавший более половины лесных угодий. Кроме того, через государственный банк оно фактически контролировало всю хозяйственную систему страны. Во-вторых, акционерные общества открыли широкие возможности для предпринимательства дворян: те редко использовали деньги, полученные после отмены крепостного права в виде выкупных платежей (а у многих к этому добавлялись и средства, вырученные от продажи имений) для открытия собственного дела, но охотно вкладывали их в ценные бумаги. В-третьих, бизнесменами становились представители высшей бюрократии, состоявшие в правлениях крупнейших компаний и коммерческих банков. В-четвертых, своих многочисленных представителей в России имел и иностранный капитал, привлекавшийся в огромных масштабах. Вместе с традиционными торгово-промышленными кругами все эти группы и составляли социально неоднородный отечественный бизнес пореформенной эпохи. Их сближали друг с другом аполитичность и приверженность самодержавию – неудобства существующих порядков компенсировались в их глазах не только тем, что при узости внутреннего рынка власть поддерживала их своими заказами и защищала высокими таможенными барьерами от иностранных конкурентов, но и тем, что самодержавие воспринималось как единственно возможный и безальтернативный гарант государственной устойчивости. Однако общие предпринимательские интересы и, соответственно, потребность в их защите не осознавались вплоть до 1905 года, когда казавшийся незыблемым общественный порядок зашатался. Не обнаруживалось у бизнеса и стремления к самоорганизации и созданию собственных ассоциаций – даже после того, как они были разрешены. Торгово-промышленные съезды, которые стали созываться в пореформенное время, больше привлекали интеллигенцию, чем самих торговцев и промышленников. Предприниматели были погружены в свои частные интересы и тяготились публичностью. Они избегали ее не только потому, что экономические решения правительства принимались без их участия: предпринимательским организациям дозволялось только «ходатайствовать» перед властями или выступать в роли экономических экспертов156. Бизнесмены не желали открыто участвовать в общественной жизни и потому, что ощущали себя культурно неукорененными, маргинальными, отторгавшимися как европеизированной антисистемной культурой дворянской и разночинной интеллигенции, так и традиционной культурой крестьянских низов: в последнюю не вписывалась торговля и любая другая предпринимательская деятельность, приносящая доходы, не опосредованные личным земледельческим или ремесленным трудом. В последние десятилетия правления Романовых российские предприниматели недворянского происхождения пытались вырваться из культурной изоляции, посылая детей учиться в отечественные и заграничные университеты, – раньше любые знания, не имевшие прямого отношения к их делу, считались лишними и даже вредными. Именно эти десятилетия были отмечены и всплеском предпринимательской благотворительности и меценатства: бизнес 156 История предпринимательства в России. Кн. 2. С. 228-231. искал приложения своим финансовым и человеческим ресурсам на общественном поприще, но открытого отстаивания своих интересов по-прежнему избегал. Тем не менее власть с его статусными притязаниями предпочитала считаться: купцы первой гильдии были еще больше приближены к дворянству, им открыли доступ ко двору и разрешили носить шпагу. Однако престиж предпринимательской деятельности продолжал оставаться низким. Потому что буржуазные ценности – личная деловая инициатива, индивидуальная достижительность, богатство – распространения в обществе не получали. Ни в деревне, ни в городе. Показательны в этом отношении биографические материалы о выдающихся отечественных и зарубежных деятелях, регулярно публиковавшиеся в пореформенный период в популярном журнале «Нива». Дело не только в том, что из почти восьми тысяч биографий жизнеописания предпринимателей составляли незначительное меньшинство – чуть больше одного процента157. Дело и в том, что реальные экономические мотивы и индивидуалистические ценности предпринимательской деятельности в этих текстах вуалировались. На передний план, с учетом культурных установок читателей, выдвигались патриотические и гражданские мотивы общественного служения. Более того, «в большинстве случаев авторы биографий даже скрывали, что их герои – предприниматели»158. Не менее показательны и результаты опроса, проведенного в начале XX столетия среди гимназистов, учащихся коммерческих училищ и сельских школ. Отвечая на вопрос о наиболее привлекательных образцах жизни и профессиональной деятельности, из пяти тысяч респондентов предпринимателей не назвал никто159. В такой атмосфере российский бизнес не мог претендовать не только на социальное, а уж тем более политическое лидерство, но и на какую-либо самостоятельную роль вообще. Хозяйственные достижения, богатство, право носить шпагу, благотворительность и меценатство, европейское образование не сопровождались реальным повышением статуса предпринимателей. Для этого у представителей недворянского бизнеса оставался только один давно проложенный путь – добиваться чинов в бюрократической иерархии и дворянского звания. Так они и поступали, хотя успех, как и раньше, мог 157 Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 2. С. 317. 158 Там же. С. 318. 159 Там же. С. 324. сопутствовать немногим. Но устойчивое тяготение к дворянству лишь оттеняло несамодостаточность российского предпринимательства – не только социальную и политическую, но и культурную. Европейское образование, приобретаемое бизнесменами, в данном отношении ничего не меняло. Оно культурно сближало бизнес-элиту с дворянством, но не с его либеральным, а с его консервативно-славянофильским, панславистским крылом160. Не будучи носителем самостоятельного общественного проекта и, в отличие от либеральной и социалистической интеллигенции, будучи всецело зависимой от своего бизнеса, отечественная буржуазия могла ориентироваться только на сохранение самодержавной государственности и традиционные формы идентичности – православную и державно-имперскую. Образованной предпринимательской элите суждено было стать едва ли не самым выразительным персонификатором социокультурного раскола, который на протяжении столетий воспроизводился в России. Потому что это был раскол ее собственного сознания. Она оказалась между двумя нестыковавшимися частями расщепленной культуры – европейско-модернистской и традиционной, которые ей приходилось сочетать. Вырваться же из этого межкультурного пространства можно было только на основе ценностей, которые ни в одном из сегментов отечественной культуры не были укоренены вообще, – достижительности и индивидуального предпринимательского успеха. Реально именно этими ценностями представители российского делового сообщества в своей деятельности и руководствовались – никаких других в бизнесе просто не существует. Но если обществом они отторгаются, то их приверженцы обрекаются на изоляцию, что, в свою очередь, и предопределило крайнюю осторожность и общественную пассивность российской буржуазии до революционных потрясений 1905 года и обнародования Октябрьского Манифеста, впервые в русской истории легализовавшего политические свободы и права граждан. В период думского самодержавия Николая II многослойный предпринимательский класс пытался найти свое место в обновлявшейся России и оказать влияние на ее развитие. Это проявлялось и в давлении на власть посредством индивидуальных и коллективных заявлений о пагубности чиновничьего диктата над экономикой, и в попытках некоторых предпринимательских групп 160 История предпринимательства в России. Кн. 2 С. 234. обосновать претензии буржуазии на вытеснение с исторической сцены дворянства, и в стремлении перехватить у либеральной и социалистической интеллигенции роль социального и политического лидера масс. Во время политических стачек 1905 года промышленники сумели даже договориться о том,чтобы выплачивать бастующим рабочим зарплату – они готовы были поддерживать конституционные лозунги либералов еще до Октябрьского Манифеста. Но буржуазия искала контакт с населением на основе буржуазных ценностей, прежде всего незыблемости права собственности, которые в стране не успели получить распространения и укорениться. И это проявилось уже на первых выборах в Государственную думу: созданные в спешном порядке партии промышленников в совокупности получили лишь несколько депутатских мандатов. Впоследствии, правда, часть торгово-промышленного класса нашла выразителя своих интересов в партии октябристов во главе с Александром Гучковым, которой после столыпинского «третье-июньского переворота» и изменения избирательного закона в пользу помещиков удалось получить значительное представительство в Думе. Но и доминировали в этой партии дворянские деловые крути, надеявшиеся на соединение конституционного образа правления с самодержавным при сохранении остатков дворянских привилегий. Попытки же отдельных предпринимательских групп, наиболее известным представителем которых был Павел Рябушинский, двигаться в более либеральном направлении успехом не увенчались. Им не удалось найти политическую нишу между октябристами и кадетами, осуществление программного требования которых о введении восьмичасового рабочего дня сделало бы отечественную буржуазию беспомощной перед иностранными конкурентами. Потому деятельность Павла Рябушинского и его единомышленников не получила широкого отклика не только в рабочей, но и в самой предпринимательской среде. Ход событий возвращал основную массу отечественного предпринимательства к прежнему представлению о том, что другого защитника, кроме самодержавия, у нее нет. Когда же самодержавие рухнуло, ее представители, впервые попав в правительство, направить Россию по европейскому буржуазному пути не смогли. И не только потому, что исторически не были к этому подготовлены, но и в силу непредрасположенности большинства населения: его личностных ресурсов, мобилизованных столыпинскими реформами, для буржуазно-капиталистического поворота оказалось недостаточно. Доличностная архаика, консервировавшаяся столетиями в качестве массовой опоры государственности, смела со сцены и саму государственность, и противостоявшее архаике образованное меньшинство. 15.3. Ресурсы низших слоев Российский капитализм, быстро развивавшийся со второй половины XIX века, не состоялся прежде всего потому, что ему не удалось создать себе прочную социальную опору в деревне. Столыпинские реформы, апеллировавшие к индивидуальной инициативе крестьян и призванные мобилизовать их личностные производительные ресурсы, натолкнулись на неприятие сельского большинства, сохранившего приверженность общинным порядкам. Эту неудачу многие до сих пор склонны объяснять специфическими особенностями отечественной народной культуры – ее недостижительностью, нестяжательностью, приоритетом в ней духовных ценностей над материальными, коллективизма над индивидуализмом. Нельзя сказать, что такого рода объяснения беспочвенны, но нельзя согласиться и с тем, что они точны и исчерпывающи. Во-первых, если почти каждый четвертый крестьянин воспользовался правом выхода из общины, чтобы хозяйствовать индивидуально, то это значит, что ценность коллективизма была в культуре, по меньшей мере, не единственной. Во-вторых, трудно понять, почему «столыпинских помещиков» или, скажем, инициативных крестьян, которые еще при крепостном праве воспользовались предоставленной возможностью торговой и промышленной деятельности, следует считать уступавшими по части духовности тем, кто никакой хозяйственной инициативы не проявлял. В-третьих, культура недостижительности и нестяжательности получила в стране распространение не столько потому, что отвечала каким-то природным особенностям русского и других населявших Россию народов, сколько потому, что на протяжении веков навязывалась населению государством. В том виде, в каком это государство исторически сложилось, в достижительной культуре низших классов оно не нуждалось. Такая культура не укрепляла, а подтачивала его устои. Поэтому по мере своего появления и проявления она целенаправленно искоренялась. Последствия этого начали осознаваться задолго до столыпинских реформ, еще при Екатерине II, которая первой среди российских самодержцев начала всерьез размышлять о крестьянском труде и повышении его производительности. Видный екатерининский вельможа князь Голицын, констатируя отсутствие у русских крестьян любви к труду, отдавал себе полный отчет и в причинах такого отсутствия. «Я хорошо знаю, – писал он, – что леность неразлучна с рабским состоянием и есть его результат; продолжительное рабство, в котором коснеют наши крестьяне, образовало их истинный характер и в настоящее время очень немногие из них сознательно стремятся к тому роду труда или промышленности, который может их обогатить»161. Имея в виду крепостное право, Голицын меньше всего думал о том, чтобы обосновать необходимость его ликвидации. Наоборот, он предупреждал об опасных последствиях, к которым могло бы привести освобождение крестьян, к свободному труду не приученных. Екатерина, судя по всему, это мнение полностью разделяла. Но дело не только в том, что она, понимая пагубность крепостничества, не решилась его отменить. Дело и в том, что императрица распространила крепостное право и на регионы, где раньше его не было. Следовательно, мобилизация личностных ресурсов земледельцев приоритетной задачей для Екатерины не стала. Более того, их индивидуальная энергия при ней подавлялась, их предприимчивость вытравлялась дополнительными стеснениями хозяйственной свободы, которые отнюдь не ограничивались распространением вширь помещичьего крепостного права. Помещичьи крестьяне не составляли в России большинства: их численность была меньше совокупной численности различных крестьянских групп, принадлежавших государству или непосредственно короне. И именно в екатерининскую эпоху всем им стали навязываться уравнительные переделы земли, которые до того проводились, в основном, лишь в помещичьих хозяйствах. Это был сознательный выбор в пользу одной из двух экономических стратегий, предлагавшихся Екатерине тогдашними аграрными авторитетами. Первая заключалась в ставке на сильных земледельцев, что означало сохранение существовавших в то время прав на покупку и продажу земли и поощрение наметившейся дифференциации крестьянства. Речь шла, говоря иначе, о движении в сторону частной крестьянской собственности на землю – ведь фактически государственные крестьяне и пользовались своими участками как собственники, хотя юридически таковыми не считались. Вторая 161 Цит. по: Семевский В.И. Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX века. СПб., 1888. Т. 1. С. 27. стратегия предполагала, наоборот, ориентацию на слабых и их поддержку: ее суть как раз и состояла в предписывании от имени государства обязательных земельных переделов, которые ставили бы заслон на пути дифференциации и выравнивали возможности разных групп земледельцев. Императрице предстоял выбор между экономической эффективностью и уравнительной справедливостью. Екатерина предпочла справедливость, которая в глазах тех, кто должен был в ходе переделов передавать свои унавоженные и ухоженные участки нерачительным односельчанам, выглядела верхом несправедливости. И такая политика продолжалась и впоследствии: преемники императрицы пытались довести до конца начатое ею административное насаждение общинно-передельных отношений вплоть до начала столыпинских реформ162. Недостижительность и нестяжательность русских крестьян, равно как и их затянувшееся до XX века неприятие частной собственности, составляли своеобразие их культуры лишь потому, что эти качества формировались принудительно предписанным жизненным укладом. Они укоренялись под влиянием крепостного права и передельной общины, порядки которой постепенно переносились из помещичьих хозяйств на все категории крестьянства. Сами по себе земельные переделы не были изобретением помещиков и властей. Они стали инициироваться и проводиться самими крестьянскими общинами после того, как рост численности населения начал сопровождаться земельным голодом. При Рюриковичах переделов не наблюдалось, они начались лишь в эпоху Романовых, а укоренились только после окончательного закрепощения крестьян под нажимом помещиков. Но помещики, а затем и государство стали культивировать переделы вовсе не из желания следовать едва зарождавшейся народной традиции и лежавшему в ее основе представлению о справедливости. И не потому, что были озабочены сбережением каких-то других культурных особенностей подвластного им населения. Причина была более прозаичной – удобство и надежность сбора податей. Уравнительное землепользование позволяло обеспечивать налоговую платежеспособность не только сильных, но и слабых земледельцев, что стало особенно важно после введения Петром I 162 Об административном насаждении общинно-передельных отношений Екатериной II и ее преемниками см.: Чернышев И.Б. Аграрно-крестьянская политика России за 150 лет: Крестьяне об общине накануне 9 ноября 1906 года. М., 1997. подушной подати: платить ее должны были все без исключения, а ответственными за ее сбор перед государством выступали помещики. Распространение же уравнительности на государственных крестьян диктовалось, помимо фискальных соображений, и стремлением защитить экономические интересы помещиков от конкуренции со стороны энергичных и предприимчивых крестьян, неизбежной при сохранении тех экономических прав и свобод, которыми они располагали и которые позволяли им двигаться в направлении фермерского типа хозяйствования. Освободив дворян от обязательной службы, власть была заинтересована в их хозяйственной жизнеспособности, необходимой для поддержания их роли и влияния в стране, их желания служить опорой трону, даже не служа ему непосредственно. О том, что культурные и этические соображения в данном случае не доминировали, свидетельствует начавшееся при Екатерине наступление на однодворцев – окрестьянившихся потомков дворян, хозяйствовавших индивидуально, нередко с использованием наемного труда. Вопреки их отчаянному сопротивлению, они тоже загонялись в передельные общины – при том что раньше ни в каких общинах не состояли вообще163. Екатерина отдавала себе отчет в том, что уровень отечественного земледелия оставлял желать лучшего. Но для его повышения она предпочитала приглашать на пустовавшие земли Поволжья, Урала и Юга немецких колонистов, предоставляя им льготные условия. Личностные ресурсы самих россиян востребованы и мобилизованы не были. Более того, осуществлялась их целенаправленная демобилизация. Государство, опиравшееся на крепостное помещичье хозяйство, не питало иллюзий относительно предпринимательских талантов и энергии землевладельцев-дворян. Но оно не могло допустить развития в деревне альтернативного, фермерского уклада, который подрывал бы их экономические позиции. Российская государственность во времена Екатерины была достаточно устойчивой, способной отвечать на внешние и внутренние вызовы именно потому, что была самодержавно-дворянском. А от добра, как известно, добра не ищут. С прагматической точки зрения политика Екатерины и ее преемников имела свои безусловные резоны. Но с точки зрения стратегической деятельность эта, гасившая инициативу наиболее 163 Подробнее см.: Там же С. 86-92. предприимчивых слоев российской деревни, создавала дополнительные социокультурные предпосылки для будущего утверждения в стране большевистского социализма, сделавшего ставку на деревенскую бедноту. Власть «не была обеспокоена тем, что, лишая государственных крестьян права на частное землевладение, она этим действием вызывает всеобщее неприятие частной собственности на землю вообще»164. Русская недостижительность, возведенная консервативными отечественными идеологами в высокий духовный ранг нестяжательности, не была изначально задана уникально-самобытными особенностями культуры. Такого рода человеческие качества – неотъемлемое свойство любых архаичных общностей, проживающих в режиме физического выживания. В России же эти качества искусственно консервировались и насаждались государством посредством административного воспроизводства уравнительной передельной общины в сочетании с крепостным правом. Потому что тип государственности, который в России сложился, только таким способом мог обеспечить свое собственное выживание. Исторической платой за замораживание личностных ресурсов земледельцев стала не только антисобственническая психология народного большинства, проявившаяся со временем и в городах, которые в ходе пореформенной индустриализации быстро заселялись выходцами из деревни. Платой за это стало и безнадежное отставание отечественного сельского хозяйства – почти на всем протяжении правления Романовых оно не преодолевалось, а усугублялось. В «житницу Европы» Россия превратилась не благодаря росту урожайности, а исключительно за счет расширения посевных площадей на присоединявшихся новых и осваивавшихся старых территориях. В середине XIX века русские крестьяне собирали с каждого гектара почти на треть меньше ржи и пшеницы, чем английские фермеры в XIII столетии165. За полтысячелетия урожайность увеличилась в Англии в три раза, между тем как в России за это время она не изменилась166. Экстенсивное хозяйствование не помешало стране наращивать державное могущество и расширять имперское пространство, 164 Кудинов П.А. Предисловие к изданию 1997 года // Чернышев И.В. Указ. соч. С. 17. 165 Миронов Б.Н. Указ. соч. Т. 1. С. 400. 166 Там же. ресурсов для этого до поры до времени хватало. Но верно и обратное – державное могущество и постоянное расширение пространства позволяли воспроизводить экстенсивное хозяйствование на приобретавшихся территориях посредством стихийного и принудительного переселения на эти территории русских земледельцев, вместе с которыми распространялся вширь и общинно-уравнительный жизненный уклад. Военно-технологическая конкурентоспособность страны не только подтверждалась успехами имперской экспансии, но и сама себя поддерживала: экспансия позволяла государству приобретать дополнительные природные ресурсы, компенсируя тем самым невовлеченность в хозяйственную жизнь ресурсов личностных, заживо погребенных в передельной общине. Именно эта община воспроизводила тот массовый человеческий тип, который поставлял обширный жизненный материал не только для романтизации нестяжательности, но и для критики русского работника и его ментальных особенностей. Одни и те же качества разные люди, в зависимости от их собственных ценностей, трактовали либо как проявление повышенной духовности, либо как показатели лености, безынициативности, готовности трудиться только из-под палки. Однако и возвышенная, и обличительная риторика, которые в ходу и сегодня, не столько проясняют, сколько вуалируют природу явления. Важно не то, как оценивать русского работника, а то, какими обстоятельствами были обусловлены его воспеваемые или же хулимые особенности и как сказывались они на развитии экономики страны. Известно, например, что барщинные помещичьи крестьяне работали на земле лучше и качественнее, чем помещичьи оброчные и государственные. Объясняется это не в последнюю очередь тем, что в барщинных хозяйствах степень использования принудительно-насильственных мер и физических наказаний была в десятки раз выше, чем в других167. Однако на росте урожайности такого рода человекозатратная интенсификация почти не сказывалась; то была интенсификация в границах экстенсивной экономики. Не способствовала она и превращению русских помещиков в предпринимателей: нестяжателями их, правда, не называли, но и достижительная психология – при возможности использовать даровой крепостной труд и физическое насилие над работником – в их среде не формировалась тоже. 167 Там же. С. 405. Все эти особенности отечественного «человеческого фактора» можно, конечно, объявить производными от определенной культуры. Подобные интерпретации вполне корректны уже потому, что вне культурной обусловленности в мире людей ничего устойчивого, как, впрочем, и неустойчивого, не существует вообще. Но культура, как и все остальное в этом мире, подвержена трансформациям, которые в нашем случае искусственно блокировались государством, пытавшимся строить большое развивающееся общество при сохранении несовместимых с ним общностей локальных, замкнутых, догосударственных. Государственная политика, будучи зависимой от культуры, полностью ею не определяется. Тем более если культура эта не однородна, а многослойна. Многослойна же она, если речь идет о большом обществе, всегда и везде – по крайней мере, потенциально. Поэтому и государственная политика в нем определяется во многом природой самого государства, ее особенностями. Она диктует ему, на интересы каких групп и слоев населения и, соответственно, на какую культуру, ему следует опираться, чтобы поддерживать свою устойчивость, а интересы каких – маргинализировать, ибо они его устойчивости угрожают. В этом смысле государственная политика настолько же определяется культурой, насколько и определяет вектор ее развития. Культурологический детерминизм в объяснении политических решений не более продуктивен, чем экономический, социологический и любой другой. Культура крестьянского большинства в России была примерно одинаковой при Иване Грозном и Алексее Михайловиче, Петре I и Екатерине II, Николае I и Александре П. Не претерпела она существенных изменений и к началу реформаторской деятельности Столыпина. Тем не менее их политика в отношении крестьянского вопроса была разной. Если же российское государство так долго отвергало культуру предпринимательской достижительности, то делало это не потому, что такой культуры в стране не существовало, а потому, что не было в состоянии ни адаптироваться к ней, ни в соответствии с ней себя преобразовать. О многослойности и многомерности русской культуры свидетельствует не только готовность многих крестьян выделиться из общины, выявившаяся в ходе столыпинских реформ. Об этом свидетельствует также торговая и промыслово-промышленная деятельность оброчных крестьян с конца XVIII столетия: едва для нее появились легальные возможности, как сразу же обнаружились и люди, к ней предрасположенные. О них нельзя сказать, что они были недостижителями и нестяжателями. Но их нельзя было упрекнуть и в лености. Показательна в данном отношении и артельная организация труда, при которой несколько человек добровольно объединялись в группы для различных работ – строительных, погрузочно-разгрузочных в портах, бурлацкого перегона барж и т.п. Она возникла на стыке общинного коллективистского принципа и чуждого общине принципа вольного найма по контракту, стимулировавшего добросовестную и качественную деятельность. В глазах интеллигенции тяжелый труд бурлаков стал символом эксплуатации, но искать в нем воплощение нестяжательности или лености в голову никому не приходило. Тем более не могла служить иллюстрацией такого рода качеств жизнь вышедших из крестьян русских купцов. В драматургии Островского они представлены не в самом привлекательном виде, интеллигенция усмотрела в их быте и нравах «темное царство» семейного самодержавия, что не было лишено оснований, но нестяжателями или недостижителями они уж точно никем не воспринимались. И «обломовщина» была открыта литературой и публицистикой тоже не в купеческой среде. Да, городское торгово-промышленное предпринимательство отечественной культурой отторгалось, как отторгалось ею и более позднее предпринимательство сельское в лице «столыпинских помещиков». Но, во-первых, речь идет не о всей культуре, а лишь о культуре большинства. А, во-вторых, инерционность этой культуры в значительной степени была обусловлена тем, что воспроизводивший ее общинно-уравнительный жизненный уклад был насажден государством и поддерживался им вплоть до XX века. Изначально русская культура не обладала никакими особыми свойствами, делавшими ее фатально несовместимой с ценностями индивидуального успеха. Едва ли не самым весомым доказательством этого может служить тот факт, что наиболее известные купеческие фамилии России вышли из среды старообрядцев. Последние же вряд ли могут быть заподозрены в культурном ренегатстве. В отличие от европейских протестантов, они были не религиозными реформаторами, а, наоборот, православными ортодоксами и противниками реформ. Но в своем практическом поведении – в частности в своем трудовом усердии – последователи Аввакума походили на последователей Лютера и Кальвина. Для этого им, однако, не понадобилось, подобно европейским протестантам, повышать ценностный статус труда и объявлять его земным служением Богу. В полном соответствии с Библией, они толковали его как Божье наказание за грехи, как тяжкую повинность, а не как высокую духовную ценность. И их трудовое подвижничество мотивировалось прежде всего тем, что церковные реформы патриарха Никона и царя Алексея Михайловича воспринимались ими как конец «Третьего Рима», единственного на земле богоугодного царства, и предвестие близкого Страшного суда, перед которым следует со всей серьезностью и ответственностью принять предписанное Богом наказание, дабы через страдание максимально очиститься от греха. Впоследствии этот первичный духовный импульс в старообрядческой трудовой традиции кристаллизовался и трансформировался в этику предпринимательского успеха. Но самое важное и показательное заключается все же в том, что старообрядцы были не ниспровергателями национальной культуры, а ее самыми ревностными апологетами. Равно как и в том, что их уклад жизни складывался параллельно государственному и в противостоянии ему. Государство могло их притеснять, могло облагать их двойным налогом, что и делало, но оно не в силах было навязать им то, что навязывало остальным. Насаждение общинно-уравнительных отношений осуществлялось государством не только при крепостном праве, но и после его отмены. Потому что еще в начале XIX века в пользу такой политики появились дополнительные политические аргументы, казавшиеся весомыми и в пореформенную эпоху. Передельная община стала восприниматься властями как главный оплот против революционных потрясений, обрушившихся на Европу. Обезземеливание и пролетаризация значительных слоев населения (так называемая «язва пролетариатства»),которыми на Западе сопровождалось развитие капиталистических отношений, не могли не вызывать беспокойства в России. Именно массовая пролетаризация и сопутствовавший ей поначалу рост нищеты рассматривались российскими властителями как главная причина революций и основной источник социализма и коммунизма – новых идей, получивших в Европе широкое распространение и грозивших разрушением ее культурных и цивилизационных основ. Передельная община, обеспечивавшая крестьян земельными участками и, соответственно, гарантированными средствами существования, пролетаризацию исключала. Поэтому, как казалось, она должна исключить и революцию168. Тем более что уровень жизни населения в относительно стабильной России был выше, чем в переживавших капиталистическую трансформацию – со всеми ее социальными издержками – европейских странах169. Однако после отмены крепостного права и начала индустриальной модернизации с общиной стали возникать проблемы. Развитие капитализма в городе не сочеталось с архаичными формами жизни и труда в деревне. Увеличение зернового экспорта сопровождалось уменьшением крестьянских хлебных запасов и при неурожаях оборачивалось массовым голодом. К тому же численность сельских жителей продолжала быстро расти, земли не хватало, аграрное перенаселение при отсутствии права выхода из общины без ее согласия превращало деревню в котел с горючей смесью, который рано или поздно не мог не взорваться170. Тем не менее самодержавие продолжало держаться за передельную общину, по инерции рассматривая ее как самое надежное противоядие от революции и социалистическо-коммунистических соблазнов. При Александре III (1893) была даже отменена принятая при освобождении крестьян законодательная норма, согласно которой тем, кто полностью выплатил выкупные платежи, дозволялся выход из общины без ее согласия. От этой политики отказались лишь тогда, когда революция, которую с ее помощью надеялись предупредить, стала фактом и когда стало ясно: передельная община не только не выступила заслоном на пути революции, но оказалась встроенным в государство институциональным механизмом, именно ее и обслуживавшим. Европа, переболев болезнями капитализации, стремительно уходила вперед, превращаясь из сельской в городскую171. Россия, 168 О политико-идеологических причинах в пользу сохранения и укрепления общины см.: Чернышев И.В. Указ. соч. С. 129-133. 169 Кудинов П.А. Указ. соч. С. 24. 170 К 1914 году избыток рабочей силы в российской деревне достиг 32 млн. человек, что составляло 56% от всего наличного числа сельских работников (Миронов Б.Н. Указ, соч. Т. 1.С.412). 171 В 1890 году доля городского населения составляла в России около 13%, между тем как в Великобритании – 72%, в Германии – 47%, в Австрии, Франции и США -33-38% (Миронов Б.Н. Указ. соч. Т 2. С. 378). В последующие полтора десятилетия картина существенно не изменилась – перед Первой мировой войной горожане составляли в России чуть более 15% от общей численности населения (Там же. Т. 1.С.317). пытаясь предупредить эти болезни, замораживала личностные ресурсы миллионов людей, искусственно удерживая их в перенаселенной деревне. В результате вместо болезни роста с сопутствовавшими ей буржуазными революциями страна оказалась пораженной неизлечимым недугом распада, ставшим прямым следствием удерживания большинства населения в архаичном состоянии, а страны в целом – в состоянии социокультурного раскола. Поэтому и революция в России получилась в конечном счете не буржуазная, а социалистическая. Точнее – не революция, а всеобщая смута, завершившаяся большевистским переворотом. Столыпинские реформы начались слишком поздно, чтобы развернуть страну в ином направлении. Потому что слишком велика была накопленная к началу XX века сила исторической и культурной инерции. Можно ли было начать преобразования много раньше, т.е. до социального взрыва, мы обсуждать не беремся, воздерживаясь, как и в других случаях, от поиска в прошлом нереализованных альтернатив реальному ходу событий. Что касается реформ Столыпина, то они интересны не только своей экономической и социальной направленностью. И не только тем, что явились запоздалой попыткой мобилизовать личностные производительные ресурсы деревни, до того почти невостребованные. Они означали, помимо прочего, и признание тупиковости тех притязаний на мессианскую цивилизационную роль, которые стали задавать тон в российской политике под влиянием революционных потрясений в европейских странах, воспринятых в России как начало конца Европы. Сама же Россия стала восприниматься при этом как «центр особой славянской цивилизации, основой которой являются общинные устои»172. От такой цивилизационной альтернативы и отказывался Столыпин. Это был отказ от деревенской экономической и культурной архаики в пользу продемонстрировавшего свои неоспоримые преимущества европейского пути. Технологическое отставание отечественного сельского хозяйства, втиснутого в передельно-общинные формы, к началу XX века выглядело удручающим. У большинства крестьян не было ни денег, чтобы покупать дорогостоящую сельскохозяйственную технику, ввозимую, как правило, в Россию из-за границы, ни желания осваивать ее: традиционная культура отторгала любые новшества, а иностранные – тем 172 Кудинов П.А. Указ. соч. С. 24. более173. Столыпину предстояло решать ту же задачу преобразования «человеческого фактора», которую в свое время решал Петр I. Правда, с существенной разницей: теперь дело касалось не элитного меньшинства, а подавляющего большинства населения. Петровскими методами, посредством новой милитаризации после завершения длинного цикла демилитаризации проблема не решалась – государство не располагало для этого достаточными властными ресурсами. Оно могло рассчитывать только на постепенное органическое преобразование, для которого, однако, история не предоставила реформатору необходимого времени. Через два десятилетия после гибели Столыпина Сталин приступит к решению той же задачи, реанимируя милитаризаторскую политику Петра. Но он будет делать это, предварительно устранив все «помехи» в лице помещиков, капиталистов (в том числе и сельских) и заменив старый государственный аппарат новым, «рабоче-крестьянским». Удручающим в начале XX века было и отставание России в области народного образования: несмотря на заметные сдвиги, которые наметились в этом отношении в пореформенный период174, страна вошла в новое столетие с уровнем грамотности западноевропейских стран XVII века175. И одной из причин такого положения дел были все те же претензии на особый цивилизационный статус: власти опасались, что вместе с образованием в деревню проникнет и городская культура, способная поколебать традиционные общинные устои. 173 «Несмотря на некоторый рост количества усовершенствованного сельскохозяйственного инвентаря, в 1910г., поданным специальной переписи, из орудий вспашки более 2/3 составляли деревянные сохи, косули, плуги, имевшие лишь железный наконечник; из орудий рыхления – деревянные бороны составляли 97%» (Карелин А.Л. К стабильности через реформы? // Россия в начале XX века. С. 500).Перепись 1917 года показала, что 52% крестьян главных земледельческих губерний Европейской России не имели усовершенствованного инвентаря. Его закупали главным образом помещики и крепкие крестьяне, выделившиеся из общины (см.: Там же. С. 231). Этим в значительной степени объясняется и то, что основная масса товарного хлеба производились в России помещичьими и кулацкими хозяйствами, между тем как на долю подавляющего большинства крестьян приходилась лишь четверть зерновой продукции страны (Сметанин С.И. Указ. соч. С. 166). 174 Если в 1850 году грамотность среди мужчин старше девяти лет составляла в России 19%, то к 1913 году эта цифра возросла до 54%. Среди женщин соответствующие показатели составляли 10 и 26% (Миронов Б.Н. Указ соч. Т. 2. С. 294). В Австрии, Великобритании, Германии, США, Франции и Японии в 1913 году грамотность среди мужчин была не ниже 81 %, а среди женщин – не ниже 75% (Там же. С. 383). 175 Миронов Б.Н. Указ соч. Т. 2. С. 294. Идея альтернативной цивилизации сочетала в себе притязания на мировое лидерство с замораживанием личностных ресурсов народного большинства и консервированием их неразвитости во всех отношениях, включая изоляцию этого большинства от книжно-письменной культуры. Во времена Столыпина (1908) постепенный, рассчитанный на десять лет переход ко всеобщему обязательному начальному образованию был все же узаконен, но раскол между образованным и необразованным классами за отпущенное добольшевистской России историческое время преодолеть так и не удалось. Последующие события покажут, что реформы Столыпина не привели и к изживанию притязаний на создание альтернативной цивилизации. Потому что такие притязания появились не в XIX веке, а гораздо раньше и успели глубоко укорениться в государственном сознании. Поиски самобытной цивилизационной идентичности сопровождали весь период правления Романовых и до европейских революций никакого отношения к сельской передельной общине не имели. Остановимся на этих поисках подробнее. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|