|
||||
|
ЧАСТЬ ПЕРВАЯГлава I. Слово герцога де Лианкура
Герцог де Лианкур, человек, имевший право входить к монарху в любое время дня и ночи, 6 мая 1789 года сидел в будуаре госпожи Луизы, которую он всегда называл просто Луиза, ибо ему было решительно наплевать на звание и фамилию ее мужа, хотя там и была частица «де», – ведь сейчас любой мошенник мог купить себе дворянское звание, – такие уж наступили времена. Ее муж всегда предусмотрительно исчезал перед приходом герцога, а герцог приходил в определенные дни, и это было известно заранее. Эта связь тянулась уже два года. Герцог де Лианкур все больше привыкал к Луизе, а Луиза, молодая, очень красивая женщина, вела себя безупречно, и если раньше в ее манерах иногда чувствовалось плебейское происхождение, то за эти два года она стала настоящей аристократкой. Достаточно было одного взгляда герцога – и Луиза понимала его. Так, например, когда недавно Луиза обила гостиную пестрой тканью, герцог только поморщился, и уже через неделю и мебель и стены были обтянуты спокойным синим бархатом. Правда, герцог подарил ей тысячу ливров, но ведь деньги можно было истратить на другое. Она всегда называла его герцогом. И даже в минуты интимной близости он оставался для нее «вашей светлостью». Это обращение – ваша светлость – ласкало ее слух, поднимало ее в собственных глазах, и, понимая это, герцог, все же хотел, чтобы она любила его не как приближенного монарха, имевшего право входить к нему в любое время дня и ночи, а просто как человека, уже немолодого, с седыми висками, ибо он не только любил ее, он доверял этой женщине. Герцог был достаточно умен, чтобы не питать никаких иллюзий относительно собственной особы. Он твердо знал, что никогда не откажется от своего положения при дворе и не бросится очертя голову в политику, как это сделали герцоги Орлеанский и Ларошфуко, а ведь он получил не менее блестящее образование, изучал философию и по многим вопросам, касающимся последних событий, имел собственное мнение. Когда-то в аристократических салонах рассуждали о философии, потом пришла мода на мистицизм, теперь все говорили только о политике. Слушая герцога, сочувственно вздыхая и поддакивая ему в паузах, Луиза, наверное, думала, что она ведет обычную светскую беседу, но герцог был слишком горд для того, чтобы придерживаться общей моды. То, что он рассказывал, действительно волновало его, ему надо было выговориться, и, главное, он знал, что дальше этих стен его слова никуда не пойдут. – Расточительность Калонна имела так же мало успеха, как и бережливость Неккера, – говорил герцог, попивая из тонкого бокала красное вино, – наш дефицит достиг почти ста сорока миллионов. Его величество уменьшил расходы на охоту, и это вызвало негодование двора. Королю ничего не оставалось, как попытаться через парижский парламент провести эдикт о займе на пять лет в сумме четыреста двадцать миллионов. Представляете ужас советников? Старик де Сен-Венсан сравнил королевство с несовершеннолетним мотом, который легкомысленно отдает себя в руки ростовщика. Король решил прибегнуть к силе, он арестовывает д'Эпремениля и ссылает герцога Орлеанского в Вилье-Котере. Чего же он этим добился? Парламент отказался вотировать эдикт и потребовал созыва Генеральных штатов. Парламенты Бретани и Дофинэ ответили еще резче. Нужно было успокоить нацию и удовлетворить кредиторов государства. Недовольны были все: двор, духовенство, дворянство, парламент, народ. Что бы ни делал король – все было плохо. Он шел на хитрость – и ронял себя в глазах общественного мнения. Он прибегал к силе – и его начинали ненавидеть. Он предлагал реформы – его называли узурпатором. И так как он уже не мог править нацией, пришлось призвать саму нацию к кормилу правления. Его величество добр, примерный семьянин, ревностный католик. Он покидал балы, чтобы в тишине спокойно поработать у столярного станка. И это вызывало насмешки. Король любит охоту, это единственная его отрада. Когда обсуждался вопрос о месте созыва Генеральных штатов, король заявил: «Это может быть только в Версале по причине охоты». Конечно, у каждого человека свои слабости, но ведь это король! Время ответственное! Король слабохарактерен – значит, надо окружать себя твердыми людьми! Кто же около него? Он опять призвал Неккера на пост министра финансов, а сам не верит ему! Король громогласно заявляет, что поступил так против своей воли. Принцы? Граф д'Артуа – ограниченный недалекий человек. Вокруг него образовался штаб разгневанных дворян. Они кричат, что король решил принести в жертву наше храброе сословие, так много сделавшее для отечества. Но ведь народ голодает. Засуха и град уничтожили посевы. В Париже люди простаивают ночи у булочных, и номер очереди пишется мелом на спинах… Вообще-то герцог де Лианкур редко думал о народе и представлял его себе некой абстрактной массой. О падеже оленей в королевских лесах он говорил бы также взволнованно, но с большим знанием дела. Но он заметил, что Луиза посмотрела на него с особенным уважением, и ему показалось, что он понял ее мысли: «Вот что значит государственный человек, его заботит судьба королевских подданных». И герцог продолжал развивать тему: – Когда состоятельные парижане ехали на выборы депутатов в Генеральные штаты, им навстречу на телегах везли трупы замерзших бедняков. Во всей Европе мы держим первенство по роскоши двора и по числу нищих. А огромная армия разбойников на лесных дорогах? Ведь это люди, отчаявшиеся найти работу! Да что тут говорить, – герцог отставил бокал вина и взглянул на Луизу, – кажется, с нее достаточно. – А что заботит другого принца, графа Прованского? Он мечтает вернуть времена Ришелье. Назад в семнадцатый век? И эти люди определяют политику двора! На короля оказывает влияние Мария-Антуанетта? Конечно, она красивая женщина; естественно, она ищет развлечений… – Тут герцог вскочил и заходил по гостиной. – Но ведь это же неприлично! Она спала с каждым третьим! Она подарила государственную казну графине Полиньяк! А эта ее новая страсть к принцессе Ламбаль! Да еще на глазах у всех! О какой же государственности может идти речь? Герцог опустился в кресло. – Вы устали, ваша светлость? – ласково спросила Луиза. – Да, вчера был тяжелый день… Торжественное открытие Генеральных штатов. Много шума из ничего. Накануне открытия его величество лично отдавал указания при размещении ковров и драпировок и репетировал тронную речь, изучая интонации своего голоса. Но тем не менее он умудрился оскорбить все третье сословие. Дворянство и духовенство проходили во дворец через главный вход, а шестистам депутатам третьего сословия пришлось два часа протискиваться через узкую заднюю дверь. Кстати, им приказали быть одинаково одетыми, и они напоминали стадо баранов. Выступал Неккер. Депутаты, конечно, ожидали от него реформ, а он предложил им… И тут герцог употребил изящный оборот, который нельзя перевести на русский язык, а смысл сводился к тому, что депутатам предложили фигу с маслом. – А как была одета королева? – тихо спросила Луиза, и герцог, словно очнувшись, понял, что его рассуждения мало интересны молодой женщине и что она променяла бы все эти умные разговоры на возможность присутствовать на торжестве, на котором был весь большой свет. Более того, в этом вопросе чувствовался скрытый упрек: мол, герцог мог бы позаботиться о том, чтобы Луиза сидела в ложе одетая так же, как, допустим, графиня Монморанси или госпожа де Сталь. В первую секунду герцог готов был оскорбиться, но потом подумал, что нельзя требовать так много от милой и красивой женщины. И вообще, он приехал сюда не за этим. – Королева была одета очень просто, – сухо ответил герцог. * * *Герцог де Лианкур приезжал к Луизе раз в неделю. Их беседы теперь носили чисто светский характер, и если Луиза задавала вопрос о политике, герцог делал вид, что не слышит, – он был злопамятен. Но как-то в начале июля он пришел очень возбужденный и сам заговорил на тему, которой поклялся не касаться. – Дорогая Луиза, мне жаль, что умер старик Вольтер. Ему не надо было бы ничего придумывать, вся наша теперешняя жизнь – сборник анекдотов. Герцог при желании мог быть очень остроумным собеседником. Сегодня он был просто в ударе. – Как вам известно, мы пошли на созыв Генеральных штатов не от хорошей жизни. Первые два сословия были похожи на шулеров, которые намеревались при помощи парламентского покера обобрать неопытного и простодушного новичка – третье сословие. Возможно, это бы нам удалось, но зачем, еще не успев сесть за стол, передергивать карты? Не понимаете, в чем тут фокус? – Объясню. Третье сословие хотело сообща проверять депутатские полномочия и заседать в одной палате с дворянством и духовенством. Но наши хитрецы объединяться, естественно, не желают. При голосовании посословно у дворянства и духовенства – два голоса против одного третьего сословия. При общем голосовании депутаты третьего сословия выравнивают свои шансы – их шестьсот человек, половина Собрания. Однако здравый смысл подсказывает идти на объединение и не отпугивать новичка, впервые принятого нами в игру. Но что нам здравый смысл? Нам традиции дороже! Неккер советует королю, как лицу наиболее заинтересованному, объединить сословия и тем самым, хотя бы для начала, создать видимость приличного заведения. Однако играть в покер его величеству слишком сложно. Он предпочитает жмурки. Больше месяца новичок не соглашается на крапленую колоду, к тому же он с удивлением замечает, что его не только не гонят из благородного дома (Версаля), а, наоборот, среди шулеров растерянность и уныние, и раздаются голоса, требующие честных условий. Новичок слышит громкий, одобрительный голос Парижа и идет ва-банк. Депутат Сиейс – он известен своей брошюрой о третьем сословии – предлагает не считать депутатами тех, кто не явится на общую перекличку во дворец «Малых забав». Два первых сословия отклоняют предложение Сиейса, но через день туда приходит десяток священников. Их встречают слезами и объятиями. Король по-прежнему сидит зажмурившись, и тогда третье сословие провозглашает себя Национальным собранием и ходит с козырей: все налоги без санкции Национального собрания объявляются незаконными; сбор налогов прекращается, если собрание будет распущено; собрание начинает изучать требования народа. После этого депутаты расходятся по домам. Они объявили войну и ждут ответных репрессий: роспуска, высылки, ареста и т. д. Им остается уповать только на чудо, и чудо свершается. Через день в зал «Малых забав» с пением входят сто сорок священников, неся на руках своих епископов. Всеобщий плач и ликование. В городе повышается спрос на носовые платки. Тогда принцы расталкивают короля и заставляют его закрыть дворец «Малых забав». Прекрасное решение! Третьему сословию нечего терять, пути к перемирию отрезаны и депутаты собираются в зале для игры в мяч. Играют они дружно и выигрывают сочувствие всей страны. Мунье, либерал из провинции Дофинэ, предлагает текст клятвы. Председатель Собрания астроном Бальи зачитывает ее вслух и клянется первым. Национальное собрание торжественно обязуется не прекращать своих заседаний, пока не будет выработан текст конституции. Тут уж король и без советчиков понимает, что больше нельзя сидеть сложа руки, и собирает все три сословия. Наш добряк старается придать своему голосу металлические интонации и, отменяя все принятые ранее решения, распускает Национальное собрание, приказывает депутатам немедленно разойтись посословно в разные помещения. Никогда его величество так молодецки не играл роль монарха. Правда, почему-то никто не кричит: «Да здравствует король!». Но дворяне и духовенство уходят вслед за его величеством. Третье сословие молча сидит в центре зала. Мой друг, обер-церемониймейстер маркиз де Брезе, с любопытством осведомляется, почему сидящая публика еще не очистила помещение. И тут встает известный кутила и смутьян маркиз Мирабо, которого еще родной отец предпочитал держать подальше от себя… в тюрьме. Обстановка скандала привычна для Мирабо, и он кричит: «Скажите вашему господину, что мы здесь по воле народа и оставим наши места только уступая силе штыков!» Де Брезе спешит сообщить его величеству о «маленькой заварушке». Офицеры королевской гвардии поправляют шпаги, но, дорогая Луиза, дело в том, что его величество просто не в силах играть роль решительного монарха два раза в один день. «Да идите вы все к черту!» – говорит король. Действительно, что пристали к занятому человеку, которого ждет столярный станок! На следующий день третье сословие заседает вместе с духовенством, а через день к ним приходят сорок семь дворян во главе с нашими либералами – графами Монморанси, Клермон-Тоннером, герцогом Ларошфуко, и тут же конечно, Орлеанский собственной персоной. Говорят, в зале такое началось! Итак, подведем итоги. Вместо того чтобы стать во главе представителей нации, король сделал их своими врагами. Вместо того, чтобы укрепить свою власть, король отдал ее Национальному собранию. Теперь, конечно, ему осталось только придать своему лицу благородное выражение и указом сверху заставить присоединиться к Собранию тех немногих депутатов которые еще ничего не поняли Кстати, отныне собрание называется Учредительным Ему предстоит выработать долгожданную конституцию. Париж ликует. В Пале-Рояле бесконечный митинг. Армия братается с народом. Как говорится, мы доигрались. Вид рослых гвардейцев, обнимающихся с мастеровыми, может кого хотите привести в волнение. Но, как ни странно, больше всего волнуются депутаты. Храбрые ребята из Учредительного собрания в панике бросаются к королю. Его величество успокаивает их: «Пока нация полагается на меня, все будет хорошо». Кажется, все встает на свои места. Есть возможность помириться с Собранием и загладить промахи. Но граф д'Артуа грозит Неккеру кулаком. Добродетельная королева в ярости, прошедшие два месяца их ничему не научили. При дворе ходят слухи, что короля снова уговорили прогнать в отставку Неккера, распустить Собрание и окружить войсками Париж. Король пока делает вид что ничего не случилось, а на последнем заседании совета он вообще притворяется спящим. Может он всерьез думает, что все это ему только снится и в один прекрасный момент он проснется таким же абсолютным монархом, как Людовик XIV? В преемники Неккеру прочат барона Бретейля. Барон уже успел громогласно заявить: «Если надо сжечь Париж – мы сожжем его!» Не знаю, может, у него личные счеты с городской пожарной охраной, но для меня ясно: мы играем с огнем. * * *14 июля герцог де Лианкур впервые за долгое время пропустил условленное свидание. День выдался хлопотный, разве тут до Луизы! Из Парижа приходили тревожные вести. Вчера кавалерийский отряд князя Ламбеска забросали камнями. В городской ратуше образован новый комитет. Горожане громят оружейные склады. Сначала говорили, что парижской ратушей заправляет купеческий старшина Флессель. Потом прошел слух, что кто-то видел, как голову Флесселя проносили на пике. Вот и пойми этих парижан! Все утро со стороны Парижа доносилась оружейная и орудийная канонада. Во дворце все ходили с перекошенными лицами. Жадно ждали новых сообщений. Народ осаждает Бастилию! Комендант де Лонэ отбил нападение разбойников! Национальная гвардия присоединилась к народу! Бастилия взята! Дважды к королю приходила перепуганная делегация депутатов собрания. Король лепетал что-то невразумительное. Принцы беспрерывно совещались. В конце концов они решили убедить короля, что слухи о взятии Бастилии – ложь. Успокоенный король ушел спать. Вероятно, в эту ночь заснул только он один. По залам дворца бродили тени. Огни во дворце были потушены. У дверей спальни дофина герцог де Лианкур нос к носу столкнулся с принцем Конде. Они отошли к раскрытому окну. Герцогу показалось, что в темном парке ходят какие-то люди. – Что скажете, принц? – спросил де Лианкур, – Армия ненадежна. Париж в руках разбойников. Вся Франция в руках разбойников. Всему виной либералы. Надо было сразу картечью расстрелять Национальное собрание. Король глуп. Теперь нам остается только эмиграция. – Бастилия взята? – Взята. Де Лонэ – ничтожество. Кстати, мне сообщили, что толпа растерзала его на площади. – За что убили этого… Как его?… Флесселя? – Он не давал ключи от оружейных складов. – В Бастилии были политические заключенные? Принц нервно рассмеялся: – Я-то знаю, кто там сидел: четверо осужденных за подлоги, два сумасшедших, один развратник-садист. Хороши политики! Но Бастилия была самой неприступной крепостью Франции. – Принц забарабанил пальцами по стеклу. – А Версаль – оранжерея. Чем будем отбиваться от разбойников? Цветочками? Принц Конде круто повернулся и исчез в темноте коридора. И снова герцогу показалось, что в парке за деревьями бродят какие-то люди. В середине ночи герцог получил пакет. Секретные агенты сообщали, что по городу расклеены прокламации, в которых какие-то неизвестные люди приговаривают графа д'Артуа к смертной казни. Рано утром герцог де Лианкур твердыми шагами вошел в спальню короля. Он принял решение. Довольно. Кончилась игра в жмурки. Надо раскрыть глаза королю. Произошло страшное. Непоправимое. Политика двора потерпела крах. Графу д'Артуа надо уезжать в эмиграцию. Надо уговорить короля прийти в Собрание. Он должен принять все их требования. Он должен пойти на поклон к Парижу. В этом единственное спасение. Иначе король потеряет корону вместе с головой. И сейчас именно герцог де Лианкур может спасти монархию, если сумеет все объяснить королю, если король его поймет. Но как сделать, чтобы он понял? – Ваше величество, Бастилия пала, – сказал герцог. Король сидел в постели, недовольный тем, что его рано разбудили. Видимо, спросонья он плохо соображал. Он поморщился и спросил охрипшим голосом: – Это… бунт? Опять он ничего не понял! Ну как ему растолковать? И тут герцог де Лианкур вспомнил то слово, которое все объясняло и о котором он раньше боялся подумать: – Нет, ваше величество, вы ошиблись: это не бунт, это революция! Герцог не подозревал, что с этого момента он навсегда вошел в историю. Глава II. Вступление к Робеспьеру
Максимилиан Мари Исидор де Робеспьер. 6 мая 1758 года. Аррас. В семье судейского чиновника. Лучший ученик колледжа Людовика Великого, увлеченный историей древней Греции и Рима, знающий все про Траяна и про Тиберия, про Катона, Катилину, Брута, братьев Гракхов, читающий наизусть отрывки из Цицерона. Не в меру серьезный подросток, рано потерявший родителей, открыл как-то книгу, где: «первый, кто, оградив клочок земли, осмелился сказать: „Эта земля принадлежит мне“, и нашел людей, которые были настолько простодушны, чтобы поверить этому…» Великий женевец гражданин Жан-Жак, страдая от нищеты, изобличал тиранов и деспотов и проповедовал идею всеобщего равенства, торжество добра и справедливости, которое обязательно, непременно наступит, как только добродетельные люди во главе с просвещенными правителями изгонят из своей среды людей корыстных и жадных и примут «Общественный договор». Студент Сорбонны в то время, как его сокурсники расширяли свои познания на веселых пирушках у Мими и Жаннет, проводил вечера в маленькой мансарде, изучая юриспруденцию и философию, предварительно аккуратно повесив на вешалку свой единственный костюм. Ничто человеческое не было чуждо Максимилиану Мари Исидор де, и мечта о прекрасной незнакомке, некой абстрактной девушке (нечто среднее между молоденькой белошвейкой, что каждое утро пробегала в лавку, и бледной аристократкой, проехавшей однажды в карете по его улице), конечно, посещала скромную студенческую мансарду. Но, во-первых, прекрасная незнакомка должна была полюбить и понять застенчивого провинциального юношу, во-вторых, к приходу единственной и вечной любви он должен был стать достойным ее, а эти достоинства можно было приобрести только усиленной и усердной работой над книгами – ступеньками к познанию мира, и, в-третьих, это восхождение к вершинам знания требовало времени, которого, увы, так не хватает человеку. И воображаемая прекрасная незнакомка вежливо выпроваживалась за дверь, ибо уже тогда Максимилиан Мари Исидор де умел соизмерять свои желания и возможности. Весной 1777 года великий Жан-Жак, ниспровергатель тронов и деспотизма, философ, которому поклонялась Франция и Европа, написал воззвание к людям, прося кусок хлеба и крышу над головой. Старость и нищета опустили свои руки на плечи Жан-Жаку, но на его счастье меценат маркиз де Жирарден вовремя сообразил, что может прославить свое имя, дав приют женевскому гражданину в своем поместье Эрменонвиль. Лишь через год после того, как Руссо поселился у своего благодетеля, его воззвание попало в мансарду к прилежному студенту Максимилиану Мари Исидор де. Студент тут же помчался в Эрменонвиль – это абсолютно точно. Но видел ли ученик своего учителя, а если видел, то о чем они говорили – абсолютно никому неизвестно. (Однако есть основания предполагать, что ученик не забыл унижения, которому подвергся Руссо, живя из милости у аристократа. Через несколько лет он об этом напомнит Франции). Прослужив около года в Париже письмоводителем прокурора парламента господина Нолло, Максимилиан Мари Исидор де, вернувшись в Аррас, стал адвокатом при совете Артуа и был избран членом Аррасской академии наук и искусств, написав работу о «Бесчестных наказаниях». «…Граждане, отвечающие за преступления другого гражданина! Осужденные за бесчестье, заслуженное другим! О! Именно с этим чудовищем общественного порядка я борюсь. Преграждать путь преступлению следует посредством мудрых законов, соблюдения нравственности, еще более могущественной, чем законы, а не посредством жестоких обычаев, всегда более вредных для блага общества, чем самые преступления, которые они могли бы предупредить…» И мечтал, чтобы «небо помогло бы довести его слабую работу до молодого монарха, который правит нами». И послал эту работу в Королевское общество наук и искусств в Меце на конкурс, где и получил вторую премию. Сделав Аррасскую академию полигоном для отработки своих тяжеловесных периодов, Максимилиан Мари Исидор де скоро приобрел среди почтенных отцов семейств и либеральных молодых интеллигентов славу лучшего оратора и был избран президентом Академии наук и искусств (учтивый священник Жозеф Фуше предлагал ему свою дружбу, и лишь сумрачный Лазар Карно сразу хватался за голову, как только председатель академии просил слова). Но разбор судебных дел при совете Артуа и успехи в литературном кружке «Розати» не мешали ему каждый день открывать увесистый том в кожаном переплете, на страницах которого великий Жан-Жак заявлял, что не может быть исключительной национальной религии, но тем не менее требовал гражданской присяги. Аррасского адвоката волновали политические воззрения Руссо, в которых: Свобода каждого должна вытекать из его братского согласия с ему подобными, а то, что должно служить народу гарантией, вытекало бы из самого характера власти. Потому что ставить гарантии власти вне ее, а не в ней самой, значило бы неосторожно угрожать ей, раздражать ее, внушать ей желание захватить то, в чем ей отказывают, а это способствовало бы возникновению беспорядка в ожидании деспотизма. И поэтому Руссо взывал к общественному единству и из законов признавал только те, источником которых была общая воля, и доказывал, что деспотизму нескольких людей – все равно, организованному или анархическому – должна противостоять общая сила всех граждан. Вот что запоминал адвокат при совете Артуа. Ежедневное штудирование привело к тому, что господин Робеспьер был готов проповедовать теорию своего учителя и отстаивать принципы Руссо (ни на йоту не отступая от них по каким-либо соображениям частного или политического характера), как только будет возможность, практически воплотить взгляды великого Жан-Жака в жизнь, но так как пока такая возможность исключалась, Максимилиан Мари Исидор де ставил увесистый том в кожаном переплете на полку и шел к мадемуазель Дезорти разучивать на клавесине в четыре руки сентиментальные романсы. И наступил 1788 год, когда гордые господа из парижского парламента категорически отказались вотировать королевский эдикт о новых формах налогов и, спасая кошелек дворян и духовенства, элегантно и красиво набросили им на шею петлю, потребовав созыва Генеральных штатов. Услышав парижскую музыку, президент академии и член литобщества «Розати» быстро закрыл клавесин и издал две брошюры: 1. о необходимости уверенного преобразования провинциальных штатов; 2. о выборах в Генеральные штаты; и составил наказ выборщиков Арраса. Вскоре его избрали в Генеральные штаты от провинции Артуа (пятым из семи депутатов, и то при вторичной баллотировке). 3 мая 1789 года Максимилиан Робеспьер – малоизвестный провинциальный адвокат тридцати одного года от роду (как-то незаметно выбросивший из своей фамилии частицу «де»), одетый в новый камзол (купленный на деньги, взятые взаймы у предупредительного Жозефа Фуше), отбыл из Арраса на продолжительное свидание со своей единственной, прекрасной, которую он будет любить всю жизнь и которой никогда не изменит. Из частного письма депутата от третьего сословия провинции Дофинэ.«…Пока еще ничего не ясно, а тем временем по залу шляется праздношатающаяся публика, которая иногда занимает даже места депутатов. Никто не знает, что делать, но все хотят говорить. Каждый из депутатов считает своим долгом прочесть наказы, и выступает так, как будто до него еще никто ничего не сказал, а он один знаток истины. Рабо Сент-Этьен предложил послать почтительные депутации к двум первым сословиям. Ле Шапелье вообще призвал начать проверку полномочий, не дожидаясь объединения. Это предложение вызвало бурю протестов. Пожалуй, этот господин слишком радикален. Тут произошел один комический эпизод. На трибуну вылез шут гороховый в каком-то диковинном камзоле оливкового цвета. Неповоротливый и неуклюжий, как твой кучер Мишель, этот депутат замогильным голосом начал читать свою речь, составленную по всем канонам школьного сочинения. Путаясь в длинных периодах, он бормотал нечто совершенно никому не понятное. Для меня так и осталось загадкой, зачем он вылез. Под конец он, по-моему, стал засыпать на трибуне, и тут уж никто ничего не слышал. Правда, если этот демосфен (я специально потом узнал его имя – не то Роберт Пьер, не то Робеспьер) хотел просто потешить собрание, то затея удалась ему блестяще. Сразу же после него на трибуну поднялся дельный человек Мирабо и предложил простую и оригинальную идею: послать депутацию только к духовенству. Очень верная мысль. По имеющимся слухам, священники хотят присоединиться к нам. Их легче уговорить. Возможно, в пику дворянству они согласятся, и тогда титулованные господа окажутся в безвыходном положении. Вообще, у меня складывается впечатление, что депутат Мирабо опытный оратор и весьма проницательный политик. Жалко, что большинством принято все-таки предложение Рабо Сент-Этьена…» Историческая справка14 мая 1789 года депутат от Арраса Максимилиан Робеспьер впервые выступил с трибуны Генеральных штатов. В своей речи (вызвавшей иронические аплодисменты) он предложил послать депутацию только к духовенству. Но его никто не услышал. Вернее, его услышал один человек, депутат от Прованса, граф Мирабо, который тут же повторил это предложение (вызвавшее долгие дебаты), но от своего имени. Глава III. Хроника революции
Июль 1789 года. Разгневанный парижанин танцует карманьолу, и охрипшие голоса женщин и мальчишек подхватывают припев: – Аристократов на фонарь! Взлетают поднятые на пики головы Фуллона и Бертье, которые совсем недавно обещали накормить Париж сеном. А депутат Барнав иронически восклицает с трибуны Собрания: «Так ли чиста эта пролитая кровь?» – и правые скамьи отвечают ему воем. В карете, прыгающей по ухабам дороги, ведущей в Турин, граф д'Артуа, когда-то самый могущественный человек Франции, чихает от пыли и бормочет такие слова, которые еще не приходилось слышать из уст брата короля. Предатели, сволочи, свиньи! Он соберет дворян, он соберет армию! Он уверен, что вернется. Но он не знает, что вернется только через двадцать пять лет. А где потомки славных герцогов, баронов и маркизов, гвардии, которая умирает, но не сдается, офицеров, что на протяжении столетий воевали в белых перчатках, лихих дуэлянтов, мастеров шпаги и придворной интриги и прочее? Скучную жизнь ведут эти господа. Они запираются в своих поместьях. На улицах города они появляются с застенчивой улыбкой и трехцветной кокардой. На муниципальных собраниях они произносят благонамеренные речи. А по дорогам Франции идет ВЕЛИКИЙ СТРАХ. Июль 1789 года. Митинги на площадях и зарево отдаленных пожаров. ВЕЛИКИЙ СТРАХ смещает министров, подсказывает проекты законов, стоит за спинами ораторов. Что происходит? На страну напали шайки разбойников, убийц, грабителей? Нет. Это просто звучит «парижская музыка». И услышав ее, темный, покорный, терпеливый крестьянин прищурясь смотрит на замки сеньоров, сдвигает рваный платок на лоб и берет вилы наперевес. Вечером четвертого августа на трибуну Учредительного собрания поднимается виконт де Ноайль. С первых же его слов в огромном зале дворца «Малых забав» все замирает. Остолбеневшие депутаты слышат, как дворянин предлагает покончить с феодализмом. Не успевают смолкнуть восторженные аплодисменты, как на трибуне аристократ-революционер герцог Эгийон. Он поддерживает предложения виконта де Ноайля. Его сменяют герцог Мателэ, потом епископ из Нанси. Начинается знаменитая ночь четвертого августа. Один за другим на трибуне появляются лидеры дворян от всех провинций. Под несмолкаемые рукоплескания трибун, под плач и приветственные крики депутатов первые два сословия отказываются: – от церковной десятины; – от судебных прав; – от податных изъятий; – от прав на охоту; – от прав на рыбную ловлю, на голубятни. Первые два сословия отказываются от всех своих почестей и привилегий. Но землю они оставляют себе. Прошел август, сентябрь. Учредительное собрание приняло Декларацию прав человека и гражданина. Строки Декларации отбивали похоронный звон феодальной Европе: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах. Общественные различия могут быть основаны только на общей пользе». Большинство депутатов считало, что революция – это пламенные речи, аплодисменты трибун, хлесткие статьи в газетах. Большинство было уверено, что революция кончилась. Ведь депутаты не покушались на порядок и традиции. Ведь Собрание оставило конституционную монархию, а короля утешили правом приостанавливающего вето. Историками доказано, что среди депутатов Учредительного собрания не было ни одного республиканца. Возможно, революция и замедлила бы свой ход, но вдруг у нее появился новый союзник… в лице короля и его окружения. Отметим, кстати, что Учредительное собрание никогда не упускало случая хором надрывно скандировать «Да здравствует король!», если представлялась благоприятная возможность. Но такие возможности представлялись крайне редко, потому что король находился под полным влиянием двора. Двор ненавидел революцию, и каждую вынужденную уступку Собранию воспринимал как капитуляцию. Двор выискивал любую возможность нанести удар революции. Среди советчиков короля попадались и трезво мыслящие люди, но он прислушивался к наиболее оголтелым реакционерам, альковным интриганам и будуарным политикам. Их советы привели к тому, что Людовик XVI с поразительной настойчивостью и быстротой двигался кратчайшей дорогой к гильотине. И на этот раз результатом их маневров был новый революционный взрыв. В Версаль призывают верную королевскую гвардию – фландрский полк и драгун Монморанси. В Париже очереди за хлебом, а в театральном зале королевского дворца ресторатор Арму сервирует роскошный обед для офицеров его величества. Вино из королевских подвалов пробуждает в гвардии верноподданнические чувства. Господа офицеры срывают национальные кокарды, топчут их ногами и клянутся в верности монарху. В Учредительном собрании гаснут речи трибунов. Слышится дробь барабанов и четкий шаг гвардейских батальонов, марширующих на площади. В Париже добродетельные буржуа закрывают ставни, а новая власть, муниципалитет, запирается в ратуше. Чья очередь спасать Францию? Кто теперь поведет вперед революцию? Где вы, отчаянные ораторы, храбрые солдаты, мудрые философы, остроумные журналисты? Вы, конечно, возмущены, но почему-то вы притихли. Жутковато выступать против ощетинившихся штыками армейских каре? Так кто же выступит? И тогда подымаются женщины Парижа. Они идут на Версаль. Хлещет дождь. По булыжнику скользят легкие туфли и стоптанные башмаки. Нестройный топот многотысячной толпы. Но он звучит страшнее, чем четкая поступь солдат. Впереди красавица Теруань де Мирекур. Она в ярко-красной амазонке, в шляпе с черным султаном. Одной рукой она правит лошадью, в другой сжимает пику. Потом газеты будут писать, что 5 октября Теруань де Мирекур была символом революционной Франции. Рядом с ней бледнолицый высокий человек. Это Майяр! 14 июля он вел штурмовые колонны на Бастилию. Далеко растянулась колонна женщин. А за ними идут мастеровые и люмпены Сент-Антуанского предместья, вооруженные крючьями, пиками, ружьями. И только за этой многокилометровой армией видны расшитые золотом мундиры буржуазной национальной гвардии. Ею командует герой войны за освобождение Североамериканских штатов маркиз Лафайет. Как и все знаменитые герои, он пока держится в тени. Авангард женщин входит во дворец «Малых забав». Майяр выступает от имени Парижа и говорит с Учредительным собранием в повелительном тоне. У ограды королевского дворца начинается перестрелка между солдатами фландрского полка и версальской буржуазной милицией. Женщины врываются во дворец. Король обещает позаботиться о хлебе для народа. Мужественные депутаты в свою очередь не хотят ударить лицом в грязь перед столь многочисленными представителями слабого пола и посылают решительную делегацию к королю. Уже поздний вечер, а за окнами гудит огромное людское море. Король ведет себя на редкость покладисто. Он подписывает Декларацию прав и декреты Собрания. И тогда, блистая амуницией и звеня шпорами, появляется маркиз Лафайет. Король на секунду пугается: новый Кромвель? Но нет, маркиз действует по-иному. Он, словно персонаж известной комедии, говорит примерно следующее: все спокойно, спите горожане! Роль железного диктатора не для Лафайета. Он выступает как «великий усыпитель», и весьма успешно. Странный сон окутывает ночной Версаль. Спят в казармах солдаты. Мастеровые из Сент-Антуанского предместья расположились прямо на площади. Во дворце «Малых забав» на скамьях депутатов устроились женщины, вывесив для просушки промокшие юбки. Сами депутаты мирно почивают в своих домах. Утомленный Людовик XVI спит в королевской спальне. Королева Мария-Антуанетта – на своей половине… с графом Ферзеном. Не надо осуждать слабую женщину – в такие ночи страшно быть в одиночестве. Но вот приходит рассвет и вместе с ним – неизвестные вооруженные люди в комнату королевы. Они убивают часового. Граф Ферзен, как галантный кавалер, буквально растворяется в воздухе (наверное, чтобы не скомпрометировать свою возлюбленную). Королева, полуодетая, бежит через длинные коридоры в покои короля. И снова перед дворцом бушует разгневанная толпа. Король появляется на балконе с женой и детьми, кое-как одетый и дрожащий (вероятно, от утренней сырости). Добрый король очень приветлив. Народ требует, чтобы он переехал в Париж? А кто спорит? Так кончился Версаль. Людовика XVI привезли в столицу, и, хотя он еще значился королем – фактически был пленником Парижа. Хозяином страны стало Учредительное собрание. Так кто же продвинул революцию дальше? Кого можно назвать героями версальского периода? Может, это были виконт де Ноайль и герцог Эгийон, которые поступили мудро и дальновидно, предложив дворянскому сословию добровольно, без пролития крови покончить с феодализмом? Или на самом деле героем оказался маркиз де Лафайет, благоразумно присоединивший национальную гвардию к народной депутации? Или революцию вели Мирабо, Барнав, Малуэ, Бальи и прочие депутаты, которые в жарких парламентских дебатах сломили яростное сопротивление реакционеров и убедили Собрание провозгласить Декларацию прав человека и гражданина? Что ж, не будем иронизировать над либеральными депутатами-дворянами, которые сделали все, что могли (правда, не так уж добровольно, вспомним, что по их поместьям уже гулял красный петух), для осуществления своего государственного идеала. Помянем их сейчас добрым словом, потому что скоро во Франции застучит нож гильотины, и сам факт биографии – дворянское происхождение – будет расцениваться как преступление. Конечно, депутаты, которые, не жалея голосовых связок, отстаивали принцип будущей конституции, наверняка считали себя отчаянными реформаторами. Они были уверены, что ведут революцию. Так кто же был героем версальского периода? Нам, теперешним историкам, вопрос ясен: парижский санкюлот и французский крестьянин! Но «люди 1789 года» не знали той простой истины, что революцию делает народ. И должно было пройти немалое время, пока один депутат понял, что революцию ведут не популярные ораторы, что она продвинулась вперед потому, что народ взял Бастилию, потому, что крестьяне стихийно восстали против феодальных пут, потому, что парижская беднота пошла на Версаль. И вероятно, этот депутат не сразу принял как аксиому тезис «народ всегда прав». Он еще тщательно взвешивал доводы «за» и «против», он колебался, присматривался, выжидал и пока не рвался на трибуну Собрания. …Время – художник бесспорно гениальный – работало над картиной «Великая французская революция». Прямо на холсте оно набрасывало рисунок, а потом видоизменяло его или попросту стирало и замазывало. Каждый день на этом полотне появлялись десятки, а то и сотни новых фигур. Часто случалось, что одна какая-нибудь личность выдвигалась на первый план, оттесняя своих соседей, загоняя их в углы или вообще выбрасывая из картины. Бывало, фигура красовалась на полотне неделю, а то и несколько месяцев. Но чаще всего она исчезала на следующий день, и на ее месте появлялись другие деятели. Казалось, что они останутся навсегда, но шли недели, фигуры эти тускнели, замазывались, появлялись новые, и никто не мог вспомнить даже имен прежних героев. В этом многокрасочном калейдоскопе гигантов и карликов, трибунов, проходимцев, фанатиков очень трудно было уследить за кем-нибудь одним, определенным. Сегодня он на первом плане в гордом одиночестве, а через неделю выглядывает из-за спины более чем сомнительной публики. Только привыкли к тому, что какая-то группа находится слева – глядь, она уже сместилась в центр или направо. Попробуй что-нибудь пойми, когда в одно прекрасное утро твой романтический, добродетельный идеал появляется с плутовской рожей, а лицо вон того комического персонажа вдруг приобретает трагические черты. И естественно, что современник терял голову от бесконечного мелькания сотен новых типажей. Сбитый с толку и растерянный, он каждый день с надеждой вглядывался в изменившуюся картину, мучительно соображая: кто же настоящий? кто же останется? Современник не мог предположить, что время – художник не только своеобразный, но и несколько жуликоватый, что полотно, на котором он рисует, имеет сходство с гербовой бумагой: посмотришь его на свет, словно крупную ассигнацию, и вдруг видишь ранее совсем незаметный профиль человека. Время, посмеиваясь, малюет этюды, но потом грянет час, и оно обведет профиль, наложит краски, и все ахнут: «Вот он! Где же он был раньше?» А он был тут, в центре картины, только современник не мог его различить, потому что поднять это неоконченное полотно и посмотреть его в свете будущего можем только мы, живущие в другом веке. Велико было бы удивление современника тех событий, если бы он взглянул на картину 1789 года хотя бы из девятнадцатого столетия: – Как мало, оказывается, нанесено штрихов! Сколько еще свободного места! Как несовершенна композиция! Поблекли и стушевались фигуры знакомых героев, зато явственно проступили черты нового лица. Что это за человек? Почему у него такой пристальный и недобрый взгляд? Почему он оставался незаметным, этот депутат из города Арраса? Глава IV. Учредительное собрание
Каждое событие кроме своего исторического значения несет в себе для каждого человека последствия частного порядка. И нельзя точно определить, что важнее для человека – исторический смысл событий или то, как они сказываются лично на нем. Конечно, депутаты Учредительного собрания понимали в той или иной степени значение великих перемен, происходящих во Франции. Но всегда ли поведением депутатов руководил высший смысл? Не примешивались ли тут чисто личные мотивы? Честолюбивые надежды и жажда популярности? Сведение счетов и сословные интересы? Разочарование, что не достается та роль, на которую рассчитывали? Зависть к более удачливым, ловким и талантливым? Будем объективны: работа Учредительного собрания имела необратимые последствия не только для всей страны, но и для самих депутатов. Люди, которые 5 мая 1789 года приветствовали короля в зале дворца «Малых забав», думали не только о преобразовании общественной и политической жизни Франции, но и о своей, личной роли в грядущих событиях. Провинциальные оракулы, философы и демосфены – актеры, срывавшие аплодисменты на маленьких любительских спектаклях, – были выпущены на большую сцену. И начались неожиданности. Многие сразу вышли из игры, потому что их не устраивало само «содержание пьесы». Другие поняли, что им просто противопоказано находиться на сцене: одно их присутствие вызывает ехидный смех публики, лучше уж тихо сидеть в зрительном зале подальше от рампы. Иные, которым, на провинциальных подмостках пророчили славное будущее, быстро сникли; не соглашаясь быть статистами, они в дальнейшем вообще предпочли не выступать. И наоборот, какие-то ранее неизвестные молодые люди неожиданно выдвинулись на первые роли. Словом, в Учредительном собрании очень скоро произошло «деление по рангам». Выступления признанных ораторов печатались на первых страницах газет и встречали отклики по всей Франции. Речи других депутатов коротко пересказывались на последних страницах, а некоторым доставалось лишь упоминание фамилии в длинном списке выступавших. Первый год работы Учредительного собрания стал не просто школой парламентской деятельности, он стал школой политической борьбы. Это была жестокая школа, требующая от своих учеников не только незаурядных способностей, но и огромного напряжения, выносливости. Прежние заслуги быстро забывались. Вчерашний первый ученик оказывался на задней скамейке, если проваливался на сегодняшнем экзамене. Школа безжалостно ломала слабых и вычеркивала имена неудачников. …Они сталкиваются в дверях, и тот, другой, высокий и тучный, с лицом красным, изрытым оспой, с огромной пышной шевелюрой, с завораживающими большими глазами, в которых вспыхивают насмешливые огоньки, останавливается и легким церемонным поклоном приглашает его пройти вперед. Они вместе входят в зал, где еще не началось заседание, и по тому, как быстро повернул голову председатель, как мгновенно запнулась беседа группы депутатов, стоящих у двери, как сдержанно зашумели галереи для публики, стало ясно, что их заметили. Их? Он усмехнулся. Заметили только того, с кем он вошел в зал, того, к кому сразу же, скользя и чуть не падая, бросился маленький депутат от Бретани. (Кстати, кто? Не знаю. Этот маленький ни разу не выступал.) Его о чем-то спрашивают. Герцог Орлеанский откровенно и пристально смотрит в сторону того, с кем стоит сейчас маленький депутат (нет, не помню его фамилии). А красавчик Барнав (Барнав – нарцисс) демонстративно, не поворачивая головы, продолжает разговор с Ламетом, хотя, конечно, почувствовал, кто появился, потому что словно ветерок прошел по залу, словно само собой в воздухе родилось и зашелестело: – Мирабо! Это длилось всего полминуты. Полминуты он ощущал себя попавшим в яркий освещенный круг. Луч всеобщего внимания случайно задел и его. Но вот еще несколько мгновений, несколько шагов, и он словно переступает границу освещенного круга и попадает в полную темноту. Он идет по проходу – его никто не видит. Несколько равнодушных мимолетных взглядов – сквозь него. Он идет, один из многих ничем не примечательных депутатов. Сейчас он тихо, незаметно займет свое место… И лишь Бюзо подымает голову, улыбается, отодвигается, чтобы он мог сесть рядом, и говорит: «Привет, Робеспьер!» Он благодарен ему за эту улыбку. Хорошо знать, что рядом есть товарищи, которые тебя понимают. Пусть их немного. Очень немного. Всего трое: Бюзо, Петион и Редерер. Депутаты, которые являются истинными друзьями народа. Депутаты, которые своими речами вызывают гнев и возмущение правого крыла собрания. Еще 20 июля он и Бюзо восстали против попытки Лалли-Толлендаля объявить смутьянами героев штурма Бастилии. С тех пор они держатся вместе. Но надо отметить, что из этой четверки, пожалуй, только к Петиону прислушивается собрание, а он, Робеспьер, самый непопулярный депутат. Ни над кем так не издеваются господа дворяне, никому так не улюлюкают вслед. Что ж, когда-нибудь это тебе зачтется. Их зовут «крайне левыми». Правда, влияния на собрание они не имеют. Им, если говорить откровенно, это еще не под силу. Пока они идут за триумвиратом – за Барнавом, Дюпором и Александром Ламетом. Но эти господа смотрят на них свысока. Барнав – знаменитый оратор. Для него Робеспьер – мелкая сошка. Барнава слушают, а Робеспьера освистывают. Ты завидуешь Барнаву? Нет? Однако чем-то он тебе не нравится. Может, взаимная неприязнь? Но разве дело в личных отношениях? Надо быть выше. Это счастье, что у левых есть Барнав, который стремительно поднимается на трибуну и, обращаясь непосредственно в зал, без бумажки, свободно импровизируя, начинает обличать замыслы контрреволюции. И даже оголтелые правые (будь их воля, они бы всех нас повесили) смолкают, завороженные голосом оратора. В чем сила Барнава? В импровизации? Бесспорно. Особенно на фоне большинства депутатов, читающих свои речи. Но не только. Робеспьер заметил, что излюбленная тема Барнава – восхваление опыта и высмеивание теории. Это тонкая лесть депутатам: горячие головы боятся казаться нерассудительными, неблагоразумными, увлекающимися. Тридцатилетние люди говорят так безапелляционно, будто за их плечами долгая жизнь. Но как бы там ни было, Барнава называют «генеральным адвокатом Собрания». Уже привыкли к тому, что Барнав часто выступает последним и как бы резюмирует дебаты. Барнав, пожалуй, единственный, кто может на равных спорить с самим Мирабо. На прошлом заседании, когда Мирабо предложил проект, по которому членами высшей Ассамблеи избирались бы только депутаты низших собраний, Барнав выступил против. Он разгадал тайный замысел Мирабо. Планы Мирабо понял и Робеспьер. Осуществись этот проект, и тогда только небольшая группа богатых людей имела бы возможность последовательно переходить из одной ассамблеи в другую. Но одно дело понять, а другое – опровергнуть доводы Мирабо. Барнав сказал: «Если бы, чтобы уничтожить конституцию, достаточно было облечь противоположные ей принципы какой-либо моральной идеей и некоторой эрудицией, то предыдущий оратор мог бы надеяться произвести на вас эффект, но, к счастью, он приучил вас не поддаваться обаянию его красноречия, и нам неоднократно приходилось искать разума и правды среди элегантных острот, которыми он украшал свои речи. Ныне в этом представляется большая надобность, чем когда бы то ни было». Ты даже запомнил эти слова. Вероятно, потому, что не смог бы сам так тонко высмеять Мирабо. И все-таки, признайся, к Барнаву у тебя настороженное отношение. Может, потому, что он никогда не смотрит в твою сторону? Потому, что он моложе тебя, а его имя известно? Или тебя, Робеспьер, смущает другое: Барнав не очень самостоятельный. Он – рупор триумвирата. Говорит то, что подсказал ему Дюпор. А Дюпор и Ламеты – титулованные дворяне. Опыт учит не очень доверять этим господам. Ламеты – герои войны за освобождение Североамериканских штатов. Но Лафайет тоже герой. Однако как его понесло вправо после 14 июля. А не захотят ли Дюпор и Ламеты войти в сговор с двором? Сможет ли тогда Барнав вести прежнюю линию? Но пока Барнав остается лидером левых, это надо использовать. Есть ли у правых ораторы, которые могут с ним соперничать? Правые: д'Эпремениль, виконт де Мирабо, аббат Мори, Казалес, аббат де Монтескье. Вон они сидят, громко разговаривая, смеясь, всем своим видом показывая, что им безразлично все, что происходит в Собрании. Д'Эпремениль – бывший советник королевского парламента. Когда-то лично убедил короля созвать Генеральные штаты. Робеспьер помнит, как перед пятым мая в д'Эпремениле общественное мнение видело одного из наиболее значительных поборников свободы. И вот поучительная судьба: 14 июля отбросило его в лагерь ультраправых. Он ненавидит революцию и еще надеется, что все кончится постановлением парламента. Виконт де Мирабо, Мирабо-Бочка, брат знаменитого оратора. Вероятно, правые находят забавным, когда один Мирабо говорит в пользу революции, другой тут же выступает в противоположном духе. Он оратор? Отнюдь. Он претендует на роль обструкциониста. Производить шум по любому поводу, тратить время Собрания, дискредитировать парламент – вот к чему сводится его деятельность. Аббат Мори – сын ремесленника, мечтающий о кардинальской мантии, – наиболее последовательный боец контрреволюции. То грубый, то ласковый, он умеет заставить себя слушать. Но полное отсутствие позитивной программы. Когда ему нечего ответить, он бросается на трибуну, размахивая кулаками. Казалес – оратор действительно замечательный. Его речам присуща горячность, сила, легкость и точность. Он верит тому, что говорит. За это его можно уважать. Но чему он верит? Что народ Франции добровольно сложит завоеванные свободы к ногам короля и снова наступит «старое доброе время»? Аббат де Монтескье – ловкий, хитрый. Единственный из правых, который пытается лавировать. Но вместо того, чтобы излагать глубокие идеи, он предпочитает произнести с трибуны эффектную фразу или злую ироническую шутку. И все эти главари правых, глубокомысленные пророки, ярые борцы за абсолютистскую монархию, не могут пропустить время обеда. Пусть на трибуне бушуют страсти, пусть собрание решает кардинальные вопросы – к шести часам вечера на правых скамьях хоть шаром покати. Интересы желудка для них важнее интересов страны. И хотя правых довольно много, ты, Робеспьер, понимаешь, что им не на что опереться. Они надеются на полки дворян-эмигрантов, на интервенцию Австрии или Пруссии. Они не могут понять, что вся Франция встанет на защиту конституции и свободы. Люди, увидевшие своими глазами, что такое демократия, не вернутся в рабство абсолютизма. Но остается еще правый центр, так называемые беспристрастные монархисты: Малуэ, Клермон-Тоннер, Мунье. Последний, кстати, эмигрировал. А ведь когда-то он был лидером либералов провинции Дофинэ. В Версале к нему были обращены взоры всего Собрания. Что сломало Мунье? Время. Всего несколько месяцев он играл роль национального арбитра, а потом революция обогнала его. Программа Мунье – программа всеобщего компромисса – решительно провалилась. Он стал злейшим врагом революции. Герой знаменитой клятвы в зале для игры в мяч сбежал, преследуемый призраком фонаря. Малуэ. Этот противник посерьезнее. Его сила в практицизме. Здравый ум. Он осторожен, Собранию он предлагает быть лояльным, двору – либеральным и всем – умеренными. Но на что же Малуэ надеется? Он не верит, как Мунье, в возможность компромисса. Но можно ли всерьез надеяться на то, что партии откажутся от своих требований, не то чтобы пойдут «на мировую», а просто заключат своеобразный договор о «ненападении»? Робеспьеру кажется, что Малуэ тоже человек сломанный. Он как будто завидует красноречию и успехам своих более молодых коллег. Граф Клермон-Тоннер. Он умеет так же хорошо импровизировать, как и Барнав. Любит политические маневры. В Версале его считали соперником Мирабо. Избрали в председатели Собрания. Но как только его речи перестали встречать благосклонность депутатов и публики – сразу же исчез его ораторский талант. Он не выдержал борьбы. Последний раз он выступал с тетрадью в руках, запинаясь и путаясь. Когда-то казалось, что Малуэ руководит Собранием. Но теперь всем ясно, что за беспристрастными монархистами идет не более пятидесяти депутатов. Их политику после 14 июля диктует страх. Они желают реформ, а не революции. Интересы королевской власти значат для них больше, чем интересы нации. Кто же сейчас хозяин Собрания? Кто руководит дебатами? Кто заседает в комитетах? Конституционалисты, так называемый «левый центр»: Сиейс, Лафайет, Грегуар, Рабо Сент-Этьен, Турэ, Ле-Шапелье, Барер и другие. Ну, Робеспьер, сегодня ты сам для себя четко разделил Собрание на группы, стараясь быть объективным, без предвзятого, личного отношения. Устроил нечто вроде парада. Как? Неприметный депутат, неудачливый настырный оратор осмеливается судить сильных мира сего? Останови любого парижанина, спроси, кто такие аббат Мори или Малуэ. Тебе ответят. Их политику осудят или поддержат. Они известны. А кто такой Робеспьер? Парижанин скажет: пардон, мсье. Он никогда не слыхал такой фамилии. Разве хоть одна твоя речь напечатана? Спокойно, Максимилиан. Забудь эти мысли. Ты только что сам себе показал, к чему приводят несбывшиеся честолюбивые надежды. Ты считаешь, что твое время еще наступит? Смелое заявление! Будущее покажет, прав ты или нет. У тебя все еще впереди? Ты это твердо знаешь? Прекрасно. Никто не будет верить тебе, если ты сам в себе не уверен. Так кто такие конституционалисты? Ты не знаешь, что сказать? Твое отношение к ним переменчиво и противоречиво. Бесспорно, они патриоты. Сиейс – автор знаменитой брошюры: «Что такое третье сословие». Лафайет – составитель Декларации прав человека и гражданина. Рабо Сент-Этьен, Турэ, Ле-Шапелье – весьма дельные здравомыслящие ораторы. Относительно Ле-Шапелье. Робеспьеру кажется, что не к лицу представителю народа проводить ночи в сомнительных клубах. Кстати, по части развлечений он нашел себе достойного партнера – Мориса Талейрана, отенского епископа. Правда, Талейран – герой 10 октября. Это он предложил использовать церковное имущество для погашения государственного долга. Но только ли чистый патриотизм руководил Талейраном? Талейран игрок. Не было ли это эффектным ходом в целях личной карьеры? Словом, Робеспьеру не внушает доверия отенский епископ. Аббат Грегуар – человек абсолютно честный. В его речах сквозит ненависть к деспотизму, жажда справедливости и равенства. И с трибуны Собрания он говорит с депутатами тоном проповедника, словно находится на церковной кафедре в своем приходе. Барер? Молодой человек с хорошо подвешенным языком. Он голосует за «левый центр», потому что конституционалисты ведут Собрание. Мечется между Мирабо и Барнавом. Кто из этих двух в данный момент сильнее – с тем и Барер. За что ты его не любишь? За то, что в газете Барера ни разу не упомянута твоя фамилия? Нет, он просто типичный депутат «левого центра». Все они добрые граждане, отчаянные патриоты, но все они хотят быть популярными или греться около популярных вожаков. Сегодня лидер Сиейс, и все они вьются около него. Но вот Сиойс начинает вещать нечто загадочное, непонятное другим. Общественное мнение разочаровано, и депутаты-патриоты бегут к Лафайету. Одни стараются в кулуарах заговорить с Лафайетом (чтобы все видели, вот, мол, стоит он, депутат N и Лафайет), другие как бы между прочим в частной беседе небрежно так сообщают: «Мы с Лафайетом считаем». Но постепенно всем становится ясно, что должность начальника национальной гвардии вполне устраивает Лафайета и больше ему ничего не надо. Он не знает, о чем говорить с трибуны, и говорит о своих прежних заслугах в Североамериканской войне. Но слушать про Североамериканскую войну собранию изрядно надоело. И редеет окружение Лафайета. Депутаты-патриоты в панике. За кем же идти? Кого провозглашать своим другом и единомышленником? И вдруг удачно выступает Ле-Шапелье. Ему аплодируют и слева и справа. Публика в восторге. Со страниц газет не сходит его фамилия. И депутаты-патриоты устремляются за Ле-Шапелье. Итак, у депутатов «левого центра» бесспорные заслуги. Они последовательно борются за конституцию. Они хотят быть все время на волне. Они говорят лишь то, что сегодня думает общественное мнение. Им кажется, что общественное мнение выражает волю большинства нации. Но что такое нынешнее «общественное мнение»? Это газеты, издающиеся состоятельными буржуа. Это кружки и салоны, где собираются просвещенные интеллигенты. Депутатам «левого центра» кажется, что они ведут революцию. Но если разобраться, то революция ведет их самих. Вспомним 14 июля. Вспомним поход на Версаль. Революцию делает народ. Но народные массы пока еще слабо разбираются в политике. Революция – процесс необратимый. Она похожа на обвал. С каждым днем революционный поток захватывает более низшие слои. И когда дойдет очередь до самых низов, тогда этот поток превратится во все сокрушающую лавину. И чтобы вести эту лавину, надо всегда выражать интересы народа. В этом, Робеспьер, и должна заключаться твоя политика. Вовлекать в революционное движение широкие массы. Защищать народ. Народ может ошибаться в частностях. Но в целом – народ всегда прав. И плевать на теперешнее «общественное мнение». Оно будет за тебя, когда победит революция, когда победишь ты. …Легко сказать: «плевать». 21 октября он выступал против «военного закона». «Военный закон» предоставлял право членам муниципалитета приказывать стрелять в толпу после троекратного предупреждения. Поводом послужило убийство толпой парижан булочника Франсуа. Булочника обвинили в том, что он скупает хлеб. Булочник, вероятно, был невиновен. Но Робеспьер считал, что народ, измученный голодом, явно спровоцировали контрреволюционеры. И потом, разве можно стрелять в участников похода на Версаль? Это была его первая речь, которую собрание выслушало с начала до конца. Но депутаты, напуганные событиями 5-6 октября, приняли «военный закон». Речь, естественно, не напечатали. Но в газетах появились отклики. Вот один из них: «Господин де Мирабо – факел Прованса. Господин де Робеспьер – свеча Арраса. Своим красноречием, от которого несет постным маслом и уксусом, он раздражает Собрание». …Постным маслом и уксусом. Почему? Просто насмешка? Или видно, что Робеспьер упорно работал над каждой фразой, над каждым словом? Да, Робеспьер писал эту речь несколько ночей, зачеркивая и заново переделывая целые страницы. Бог не дал ему дара импровизации. То, что Барнав скажет в минуту вдохновения, – Робеспьеру писать полночи. Робеспьер неделю обдумывает речь. Пишет черновики. Делает несколько вариантов. И когда он ее произносит – в зале раздаются иронические хлопки. А Мирабо говорит легко и свободно. «Факел Прованса» – как красиво сказано! Мирабо. Человек с почти злодейским прошлым. Человек, с которым сначала стыдились рядом садиться. Человек, в речах которого все время звучит «Я! Я! Я!». Первый оратор Собрания. Аудитория настроена враждебно. Со всех сторон летят обидные выкрики. Великая измена Мирабо! Кажется, легче пойти на расстрел, чем подняться на трибуну. Но Мирабо поднимается. Зал замирает, когда он начинает говорить. И когда он говорит, он бог, он хозяин Собрания. Сколько раз Робеспьер ловил себя на том, что он сам, увлеченный словами оратора, вместе со всеми аплодирует Мирабо, хотя тот излагает идеи двусмысленные и опасные. Мирабо может заставить вотировать любой свой проект. Но у великого оратора один изъян. Он властелин, когда произносит речь. Но когда он сходит с трибуны – ему уже не верят. Почему? Запутана и извилиста политика Мирабо. Робеспьеру ясно одно: Мирабо стремится к власти. И великое благо сделали Барнав и Ламеты, уговорив Собрание принять закон, который запрещает депутатам быть министрами. Стрела попала точно в Мирабо. …Бессонными ночами, когда на столе горит свеча и разбросаны исписанные листы, когда не слышно даже шагов запоздалых прохожих, и болит голова, и фраза, на которой застрял (двадцать раз переделанная), звучит все хуже и хуже – Робеспьер вспоминает Мирабо. Он словно видит оратора перед собой. Мирабо стоит, широко расставив ноги. Его голос гремит. Он проникает во все дома Парижа. В такт этому голосу тихо подрагивает стакан на столе у Робеспьера. И такая подступает тоска! Может, Робеспьер, ты просто бездарный провинциальный адвокат? Куда ты лезешь? Разве ты оратор? Всеобщее посмешище. Впрочем, таким трагичным все кажется только ночью. А днем – пусть он сидит на задней скамье шумного собрания, пусть он окружен врагами или людьми, которым на него наплевать, пусть у него всего несколько друзей – днем все по-другому. Ибо давно нет наивного Робеспьера, который верил в «добрые намерения» молодого монарха, правящего нами, в великодушное, прекрасное сотрудничество всех депутатов, заботящихся только о благе народа. Он помнит, как его высмеивали, когда он вносил дельные предложения, которым, кстати, аплодировали, если их повторяли другие ловкие ораторы. Он понял, что важные господа, собравшиеся в Учредительном собрании, не очень-то озабочены будущим Франции. Они не столько думают о народе, сколько о той личной выгоде, которую должна им принести революция. С этой публикой надо говорить на особом языке. Для них важно не то, что говорит оратор, а то, как он говорит. Эти народные представителя могут простить покушение на интересы нации за одну блестящую остроту. И все, все они хотят служить королю! Ты должен раз и навсегда запомнить, что политика – это борьба, борьба не на жизнь, а на смерть, и тебя будут бить, используя запрещенные приемы. Над тобой будут издеваться. На тебя будут клеветать. Таков закон борьбы, и надо быть бесчувственным к ударам циничных политиков, к насмешкам тех демагогов, которые под прикрытием демократических фраз продают революцию оптом и в розницу. Надо крепче стиснуть зубы. Ты должен быть непробиваемым, ты должен быть железным. А если вдруг не выдержишь, если вдруг возмущенно закричишь: «Господи, за что меня так? Ведь это же несправедливо!» – жалкий вопль мольбы вызовет лишь всеобщий смех – не лезь в политику! Ты должен знать, что раз со всех сторон на тебя нападают враги, раз они смеются над твоими речами, раз они прерывают тебя криками – значит, все в порядке, и ты, Робеспьер, на правильном пути, значит, ты им мешаешь, значит, они тебя боятся. Страшнее будет, если Учредительное собрание вдруг начнет тебе аплодировать, если с тобой все будут согласны. Это только для мелких недалеких карьеристов аплодисменты в этом зале значат больше, чем неодобрение всей страны. И вот только тогда, когда ты станешь выше этих политиканов, когда ты станешь бесчувственным к их насмешкам – только тогда ты заставишь Собрание слушать себя. Даже если у тебя будет очень мало сторонников. Даже если их совсем не будет. Ибо народ, тот, от чьего имени ты говоришь, он не представлен в этом зале. Да, народ знает, чего он хочет. Но народ темен и необразован, его легко сбить иллюзорными обещаниями, его легко опутать мишурой ловких острот. И сейчас больше, чем когда бы то ни было, надо раскрывать народу его заблуждения и объяснять то, что ему, народу, самому не ясно. Вот твоя основная задача, Робеспьер. И пусть тебе тяжело, пусть ты часто теряешь уверенность в себе – надо пережить это и помнить, что главное – это твоя миссия, которую ты обязан выполнить. – Слово предоставляется депутату Робеспьеру. Секретарь Собрания вернул его к действительности. Робеспьер записан на очереди. Его речь давно готова. Она лежит, свернутая трубочкой, в кармане его сюртука. Робеспьер сознательно старался не думать о предстоящем выступлении. Гнал от себя эти мысли. Но вот момент наступил. Сочувственный взгляд Петиона… А на правых скамьях оживление. Он знает, что особенно будут усердствовать дворяне из провинции Артуа. Вот уж и вправду «нет пророка в своем отечестве». Они не могут ему простить, что он, стряпчий, с которым они еле раскланивались, претендует на роль оратора. Он идет, пытаясь сдержать дрожь, которая, как ему кажется, заметна всему залу. С усилием делая каждый шаг (нелепая мысль; вдруг кто-нибудь выставит ногу, а он зацепится, упадет под гомерический хохот), он приближается к столу председателя. Поднимается по ступенькам. Достает речь, разглаживает листки. И что происходит вокруг, он уже не видит и не слышит. Теперь, читая речи Робеспьера, пытаешься понять, почему они сначала не имели успеха. В первых его выступлениях заметны следы излишнего пафоса, некоторой напыщенности (но с каждым разом Робеспьер становится резче и сильнее). Собрание привыкло, что ораторы пересыпают свои речи остроумными шуточками, изъясняются изящно построенными периодами. Робеспьер не старался подлаживаться к публике. Он был сух, бесстрастен, отпугивающе холоден. Уже в 1790 году он говорил языком Конвента, языком 1793 года. Мнение историков:Олар: «Скоро те, которые высмеивали его, умолкнут: 16 января 1790 года его уже не прерывают, когда он произносит речь в защиту тулонского народа, незаконно заключившего в тюрьму враждебных революции чиновников. С этого времени он уже вполне владеет своим ораторским методом и усваивает особый жанр аргументации, которым он будет пользоваться во все время существования Учредительного собрания. Какую бы реформу ни предложили его коллеги слева, он выступает против нее, как умеренной и мало благоприятной народу. Можно ли говорить о насилиях народа? Последний проявляет скорее непостижимую терпимость; после стольких веков рабства и пыток он в дни своих побед ограничивается тем, что сжигает несколько замков и вешает нескольких аристократов. Есть ли здесь чем возмущаться? „Пусть же, – говорит он 22 февраля 1790 года, – не клевещут на народ! Я призываю в свидетели всю Францию; я предоставляю врагам ее преувеличивать факты и вопить о том, что революция ознаменовала себя варварскими деяниями; я же утверждаю, – и все истинные граждане, все друзья разума согласятся со мной, – что никакая революция не стоила так мало крови, не причиняла так мало жестокостей. Вы были свидетелями того, как многочисленный народ, став господином своей судьбы, вернулся к порядку при полной растерянности властей, тех самых властей, которые в течение стольких веков угнетали его“. …Такова тема, которую Робеспьер не перестает развивать на трибуне. Это спокойствие удивляет и скандализирует членов Учредительного собрания, но оно уже начинает нравиться трибунам и улице. …С того дня, когда он заставил замолкнуть тех, кто смеялся над ним, он не переставал выступать в Ассамблее. Он высказывал свое мнение относительно всех стоявших на очереди вопросов.» Глава V. Грани характера
Он все время говорил. Он хотел говорить. Он не мог не говорить. Сначала он выступал ночью. Сам перед собой. Мысли его казались ему очевидными, слова – беспощадными. Он заранее предвкушал эффект будущей речи: враги посрамлены, а истинные друзья народа торжествуют! Он не мог ни есть, ни спать, пока не записывал свою речь. Абзацы выстраивались, как колонны солдат перед укреплениями противника. Идеи обрушивались, как залп артиллерийских батарей. Ход доказательств был неопровержим, как победоносный стратегический план сражения. И самое главное: то, что он хотел произнести, представлялось ему элементарным. Как странно, что другие до сих пор этого не поняли! В середине ночи он засыпал, но внезапно опять просыпался. Нет, это сказано не так. Есть контрдовод. Мысль неудачно выражена. Могут прицепиться и скомпрометировать идею. Он вставал и переписывал листки. Присутствуя на заседаниях и слушая других ораторов, он мысленно выступал сам. Он был готов выступать в любое время. Он ходил по улицам и продолжал говорить. Он горел и бредил, он чувствовал себя больным, пока наконец не наступал момент, когда он получал возможность произнести свою речь. Но потом, когда его речь была выслушана, потом, когда она была напечатана – она переставала его волновать. Потому что эта речь как бы жила сама по себе, отдельно от него. Его мучили новые проблемы. Он думал о новых выступлениях. Он не принадлежал к числу тех ораторов, которые, произнеся однажды две удачные фразы, потом всю жизнь их помнят. * * *Люди рождаются равными. У них должны быть равные права. Отстаивать эти права – его задача. В тот момент, когда отдельные группы людей пускаются во всевозможные ухищрения, чтобы добиться себе льгот и привилегий, он должен проповедовать право. Правда едина. То и дело одна из группировок собрания объявляет себя носителем этой правды. Легче примкнуть к какой-нибудь из существующих партий. Но тогда он будет связан обязательствами. Ради интересов этой партии придется пожертвовать принципами всеобщей справедливости. Значит, никаких компромиссов. Пока он должен быть один. Он принадлежит к партии «своего убеждения». Но наступит день, когда придут люди, искренне преданные делу всеобщего равенства, и он будет с ними. Нет ничего страшнее популярности, цинично выпрашиваемой у толпы. Конечно, речь нравится, когда оратор, захлебываясь от волнения, говорит комплименты присутствующим… * * *Добрая старая Франция оставила нам в наследство обыкновенного среднего француза-вольнодумца. Обыкновенный средний француз-вольнодумец воспитывается в духе повиновения королю, богу, отцу, матери, кюре, мэру. В лицее он читает древних философов. Вне лицея он читает Руссо, Вольтера, Монтескье, Мабли. За завтраком он читает газеты самых различных направлений. Обыкновенный средний француз – человек доверчивый. Он верит всем по очереди, но особенно тем, кого прочел или услышал последним. Со временем обыкновенный средний француз вдруг проницательно замечает, что, оказывается, все говорят абсолютно разное. «Ах, так, – думает он, – меня не проведете, я стал умным». И с тех пор он решительно никому не верит. Но воспитание и привычка сделали свое дело. Да, он по-прежнему никому не верит. Но он хорошо усвоил, что прав тот, за кем осталось последнее слово. Еще раньше, с того момента, когда он впервые побрился и надел нарядный костюм, его начинали волновать другие проблемы. Почему он не так красив, как, скажем, принц Конде? Почему он не так богат, как герцог Орлеанский? Претензии, естественно, к родителям. Тогда обыкновенный средний француз срочно вспоминает, чему его учили. А учили его тому, что счастье человека в добродетели и в служении обществу. И он, пересчитывая последние су, становится добродетельным и, протирая единственные штаны, усердно служит обществу. Однако за честное служение обществу почему-то мало платят. Однажды он отрывает свои глаза от конторских бумаг, смотрит в окно и видит, как по улице, в роскошной карете, запряженной четверкой лошадей, с кучером в форменной ливрее, катит его сверстник. Обыкновенный средний француз впервые начинает самостоятельно рассуждать. Хоть расшибись, а у него никогда не будет столько экю, сколько у этого молодчика, хотя всем известно, что образ жизни последнего отнюдь не добродетельный, и занят молодчик чем угодно, только не служением обществу. Значит, неладно что-то в нашем государстве. Надо бы изменить порядок вещей. Обыкновенный средний француз вечером идет с приятелями в кафе, выпивает вина больше, чем обычно, и произносит пламенную, но благонамеренную речь. Возмущение его понятно: он работает, а другие разъезжают в каретах. Но истоки благонамеренности тоже ясны. Француз по природе своей жизнелюб. А раз жизнелюб, значит, оптимист. А раз оптимист, значит, он надеется, что и ему когда-нибудь повезет и он тоже будет разъезжать в роскошной карете с личным кучером. А если так, то, может, не стоит пока уравнивать всех в правах? Словом, обыкновенный средний француз начинает политически мыслить. Но, увы, в один прекрасный день он встречает милое, невинное, очаровательное создание. Создание – дочь портного с этой же улицы. У себя дома создание занято тем, что чистит ножи и штопает чулки. Но, выходя на улицу, оно затягивается в корсет и, ах, сколько прелести и таинственности в нем для нашего молодого человека! Молодой человек забывает все на свете. Пропади пропадом все политические проблемы. Он мечтает о мимолетном свидании, о первом поцелуе. Папаша создания, прикинув капитал молодого человека, сначала категорически против. Создание тоже колеблется. Наконец – великое счастье – «Да», – сказал папаша; «Да», – сказало создание. Белая фата, свадебный хор колоколов. Молодой человек занят медовым месяцем, родством душ и устройством уютного гнездышка. Устройство гнездышка требует денег. Прибавка к жалованию дается за примерное поведение на службе. Так что пока не до вольнодумства. К мыслям о политике обыкновенный средний француз возвращается только тогда, когда создание (оказавшееся странно – обыкновенной сварливой женой) швыряет в него сковородкой и кричит; «Достал бы лучше денег, старый хрыч!» Он идет с приятелем в кафе, выпивает вина больше, чем обычно, и произносит пламенную, но благонамеренную речь. Да, конечно, неладно что-то в нашем государстве. Ведь прошло столько времени, а денег все нет. Но с другой стороны, как не быть благонамеренным? Теперь он отец семейства. Худо-бедно, а живут не хуже соседей. Дети здоровы, и на черный день отложено. А все почему? Потому, что был порядок. А новшества еще неизвестно к чему приведут. Возможно, будет и лучше. А если хуже? Нет уж, мы лучше по старинке, как наши деды и прадеды. И он будет воспитывать своих детей в духе повиновения королю, богу, отцу, матери, кюре, мэру. …Робеспьер после Собрания возвращается к себе, на улицу Сэнтонж. Обычно, в воскресный день, на мостовой играют дети, а у подъездов, на скамейках, сидят женщины. Но сейчас идет дождь. Улицы пустынны. Куда подевались люди? Робеспьер подымает голову, морщась от дождевых капель. Да вот они. У окон, прильнув к стеклу, стоят отцы семейств и их жены. Так они будут стоять, пока не стемнеет, рассматривая тех, что стоят у окон напротив. Но вот сейчас появилось развлечение, прохожий, и их взоры устремлены на него. Почтенные производители! Ваша миссия выполнена! Вы продолжили род! Теперь вы, словно образцовые музейные экспонаты, приколоты к стеклу в назидание потомству! * * *О Великая революция! Ты вытащила людей из их нор, ты разбила стены, отделявшие их друг от друга. Поход на Версаль – юность революции! Людское море перед королевским дворцом! Какими жалкими казались тогда знатные господа – сильные мира сего! Как они были напуганы! Каждый человек в отдельности может быть ничтожен. Но когда люди собираются вместе, с них спадают путы, привязывающие их к старому порядку. Уже никто не думает о своих личных интересах. Это не отдельные личности, это народ. И только высшее право, высшая справедливость волнует его. Народ думает об общем благе, ибо только общие интересы объединяют людей. И вождем революции становится не тот, кто ведет за собой отдельных индивидуумов. Вождь революции тот, за кем идет народ. * * *И вдруг понимаешь, что ты больше. Ты идешь – они плутают, ты веришь – они колеблются, ты знаешь – они сомневаются, тебя слушают – их нет. Вот так становятся вождем. * * *Тебе труднее. Ты ведь тоже обыкновенный человек. Но ты лишен радостей обыкновенного человека – любви, дружбы. Ты один. Каждому человеку природой отпущено определенное количество энергии. Все свои силы ты отдаешь заботе о благе общества. Будь осторожен. Экономь силы. Делай только то, что кроме тебя никто не сможет сделать. Не стремись быть лидером Учредительного собрания. Пришлось бы идти на компромисс, а это сдача позиций и, к тому же, бессмысленная трата энергии. И потом, есть ли у тебя план? Одно провидение знает, куда пойдет революция. Говорят, революция завершилась. Во всяком случае, нас очень хотят в этом уверить. Но дворяне и духовенство готовят заговор. Король – игрушка в руках двора. Победа, одержанная над абсолютизмом, дала выгоды лишь богатым. Политические привилегии рождения замещены привилегиями богатства. Тысячи людей еще находятся в рабстве невежества и голода. Эмигранты подымают всю Европу против Франции. Что будет дальше? Сам ты уверен в одном: революция только начинается. * * *Робеспьер, столь проницательный, когда дело касалось достоинств и недостатков других политических деятелей, был наивен как ребенок, когда впервые почести выпали и на его долю. Весной 1790 года он посылает восторженное письмо в Аррас, в котором с гордостью рассказывает, что его патриотизм оценен по достоинству и он избран президентом Якобинского клуба. В какой-то период ему кажется, что наконец-то Барнав и Ламеты признали его и выступают с ним единым фронтом. Теперь он с уважением говорит о триумвирате. На самом деле произошло вот что. Еще осенью 1789 года радикально настроенные депутаты стали собираться в церкви св. Якова. Так был создан Якобинский клуб. На своих заседаниях якобинцы обсуждали актуальные политические вопросы и договаривались о совместных действиях в Учредительном собрании. Все больше и больше решения Якобинского клуба влияли на работу Собрания. У клуба появились филиалы в других городах, и это усиливало его роль. Сиейс, Ле-Шапелье, Мирабо, Лафайет, Барнав, Дюпор – могущественные лидеры Собрания и клуба, тасовавшие колоду с должностями и назначениями, – зорко следили за тем, чтобы на руководящие посты не проник ставленник какой-нибудь из группировок. Сильные фигуры боялись друг друга и в президенты старались провести кого-нибудь из «пешек», но в то же время человека независимого и стоящего вне партий. Весной 1790 года кандидатура Робеспьера показалась им самой удачной, и Робеспьера избрали президентом сроком на три месяца (как и положено по уставу Якобинского клуба). Правда, вскоре Робеспьер понял эту игру. Но, пробыв три месяца президентом, он понял и другое: Клуб с его бюро, уставом, секретарями, перепиской, филиалами и трибуной представлял стройную организацию. Она (организация) еще не стала единой, но по своему духу должна была стать таковой. Учредительное собрание составляло законы. Якобинский клуб формировал общественное мнение. Клуб становился господином Собрания. И благодаря своему теперешнему демократическому уставу Клуб не только вел за собой народ, но и сам находился под влиянием народа. Чтобы руководить ходом революции, надо было взять в свои руки Якобинский клуб. * * *Поздний вечер. Свечи тускло освещают мрачные своды, голые стены, деревянные скамьи, трибуну на мосте алтаря. Рука об руку, прижавшись друг к другу, сидят торговцы и студенты, домовладельцы и адвокаты. Днем каждый из этих людей занят своими заботами и хлопотами, но сейчас все личные дела как бы остались за дверями клуба. Теперь здесь только патриоты. Их мысли устремлены на то, как отстоять революцию, защитить свободу, разрушить заговоры. И как истинные патриоты они подозрительны. Наибольшим успехом пользуются ораторы, которые обращают внимание собравшихся на козни контрреволюции. Собравшиеся считают себя высшим судом. Тщательно и придирчиво они обсуждают дневные выступления в Ассамблее, речи министров, поведение короля. Газеты сообщают неутешительные сведения: феодальная Европа готовит интервенцию. И поэтому человек, стоящий сейчас на трибуне, надрывно вещает: – Я доношу на Германию, Португалию и Испанию, Мексику и Шампань, на Лиму и Перу. Я доношу на Италию, Африку и Берберию, Англию и Россию. Слова эти кажутся несколько наивными, но они зовут к бдительности. Клуб – грозная общественная сила. Политики всех мастей сознают это и спешат на поклон к нему. Среди присутствующих внимательный глаз замечает журналистов Фрерона и Фабра д'Эглантина, художников Давида и Гро, аббата Грегуара, герцогов Монморанси и де Ларошфуко. Кто этот юноша, робко выглядывающий из-за массивного плеча мясника Лежандра? Ему, вероятно, плохо видно, он щурится и вытягивает шею. Это молодой герцог Шартрский. Через сорок лет он будет королем Франции, Луи-Филиппом. А этот, в мантии епископа, с блуждающей улыбкой на губах? Морис Талейран, будущий министр Наполеона. Неисповедимы пути господни! Кто только не приходил в Якобинский клуб в смутные вечера 1790 года! Но вот в зале возникает шумок, который сразу гаснет. Внимательно и напряженно слушают нового оратора. Он в оливковом фраке. Волосы заплетены в косичку и напудрены. Взгляд неподвижен, лоб нахмурен. Оратор говорит резким голосом, сопровождая свои слова сухими жестами. Пламя свечей колеблется, и по лицам якобинцев проносится вырастающая тень Робеспьера. С букетом белых роз, в белой фате, самая красивая девушка, которую когда-либо он видел (именно такой являлась к нему прекрасная Незнакомка в грезах его юности), Люсиль Дюплесси венчается с его давним товарищем Камиллом Демуленом. …Все мы – «железные сверхчеловеки» – искренне завидуем простому счастью. Когда победит Робеспьер, когда во Франции установится мир и порядок, все девушки будут красивыми. Потому что исчезнет голод и неравенство, а жизнь пойдет свободная и обеспеченная. Но мы, старые люди, кому тогда будем нужны? Тихие звуки органа уносят воображение в мир таинственный и сказочный. Аббат Берардье, бывший директор их колледжа, говорит проникновенные слова. Робеспьер закрывает глаза и чувствует себя школьником; словно вернулись далекие годы, когда он стоял в церкви колледжа Людовика Великого, воск свечи капал ему на пальцы, а он даже не замечал этого, ибо отдавался мечтам, и будущее представлялось ему светлым и радостным… Странные звуки заставляют его открыть глаза. Что такое? Плечи Камилла трясутся, он всхлипывает. О, великий артист! Все знают, что Демулен вынужден был пойти на церковный брак – иначе родители Люсиль не давали согласия. Все знают, с каким трудом Камилл упросил кюре Пансемона совершить обряд. Кюре категорически отказывался венчать известного безбожника, который в своей газете «Революция Франции и Брабанта» издевался над священниками. Камиллу пришлось каяться и исповедоваться. И теперь, в столь торжественный час, Камилл продолжает ломать комедию! Робеспьер дергает Камилла за рукав и раздраженно шепчет: «Не плачь, лицемер!» Церемония окончена. Свидетели ставят свои подписи. Петион. Прославленный оратор, красавец, любимец парижской публики. Бриссо. Популярный журналист. Остроумный собеседник. Когда-то он вместе с Робеспьером служил помощником парижского прокурора. Тогда это был ничем не примечательный человек. А теперь… Что ж, Робеспьер рад успехам коллеги. Знал Демулен, каких приглашать свидетелей! Интересно, позвал бы Камилл своего старого однокашника, не стань он, Робеспьер, известным депутатом? Подписываясь, Бриссо и Робеспьер обмениваются шуточками: – Может, откажемся? – Несолидный человек Камилл. – Он женится, а мы облизываемся. – Счастливчик! Повесам всегда достаются красотки. Люсиль грозит им пальцем – не обижайте моего Камилла. Люсиль смеется (кокетничает. Знает, что нравится Робеспьеру), протягивает руку, и Робеспьер целует ее. Шумная компания вваливается в квартиру Демулена. Кто сказал, что в городе плохо с продуктами? Проныра Камилл постарался. Пир на весь мир! Вино разлито в бокалы. Робеспьер требует тишины. – Однажды заметили, что святой апостол Петр связывает нитки. Он берет простую нитку, вяжет ее в узелок с золотой и бросает. (Робеспьер вспомнил старый тост, слышанный им еще в Аррасе.) Его спросили: «Что вы делаете, святой апостол? Почему вы скверную нитку вяжете с золотой?» – «Так я устраиваю браки на земле», – отвечал апостол.(Робеспьер заметил, как исчезла улыбка с лица Камилла. Ура, шутка удалась!) Но иногда апостол Петр брал две золотые нитки и связывал их вместе. Это происходило крайне редко, и я рад, друзья, что мы присутствуем при том самом случае. Дружный хохот. Аплодисменты. Люсиль посылает Робеспьеру воздушный поцелуй. Камилл: – Максимилиан, я уж, было, хотел обидеться. Бриссо: – Оказывается, мрачный трибун умеет шутить. Петион: – А я был спокоен. Я знал, что тут какой-то фокус. Все встают, поднимают бокалы. – Здоровье, счастье молодых! С треском распахиваются окна. Зимний сырой ветер врывается в комнату. Гаснут свечи. В полумраке возникают ведьмы и призраки. Визгливыми голосами они пророчествуют: – Пройдет несколько лет, и в лесу найдут изъеденный волками труп Петиона. Он пытался спастись от казни, к которой приговорили его Робеспьер и Демулен. – Настанет день, и по воле Робеспьера и Демулена, под крики и улюлюканье толпы в допотопной телеге поедет на казнь Бриссо. – И будет утро, когда бледный, с прыгающим ртом взойдет на эшафот Камилл Демулен. С глухим всплеском упадет нож гильотины, и, вторя ему, пронзительно закричит, забьется Люсиль. – А потом и саму Люсиль, связанную, с горящими глазами фанатички, почти сумасшедшую, шепчущую проклятия Робеспьеру, повезут на Гревскую площадь. За закрытыми окнами мягкий вечер. Ярко и ровно горят свечи. Ведьмы и призраки существуют только в воображении английского автора Шекспира, и на театральной сцене их играют второстепенные, страдающие одышкой актеры. Ничто не нарушает веселья. Друзья протягивают бокалы, чокаются (у Камилла даже вино расплескалось на скатерть, Петион замечает: «К счастью!»), выпивают (Все до дна! Иначе добрые пожелания не сбудутся!) и энергично (изрядно проголодались за день!) принимаются за закуску. Собрание медленно, но неуклонно катится вправо. Между правым и левым центром граница чисто условная. Смелый Барнав произносит слова, которым мог бы аплодировать эмигрант Мунье. Партии сближает одна задача: остановить революцию. Редеют ряды крайне левой. Но все уже знают, что как только Собрание затрагивает интересы народа, на трибуну поднимается Максимилиан Робеспьер. Когда Робеспьер однажды пропускает важное заседание – все в недоумении. Марат пишет: «Робеспьер наверное болен, если только не сделался жертвой какого-нибудь покушения со стороны заговорщиков». Робеспьер – защитник революции. Он совесть нации. «Разве те, кто не уплачивает известных податей, являются рабами? Разве они не заинтересованы в общественном деле? Все они содействовали избранию членов Учредительного собрания; они предоставили вам осуществлять за них права; разве они поручили вам осуществлять права против них? Граждане они или нет? Я краснею при мысли, что мне приходится спрашивать об этом». Робеспьер был единственным депутатом-демократом, которого не затронуло повальное увлечение законом против эмиграции, вызванным отъездом теток короля. Робеспьер колеблется. А вдруг этот закон ущемляет права людей? – Закон против эмиграции мне не нравится, но я хотел бы, чтобы мне доказали дельными доводами, что его следует отвергнуть. Когда в Собрании стали раздаваться голоса, требующие сожжения литературы, в которой отстаивались аристократические принципы, Робеспьер сказал: «Сделайте это, и вскоре инквизиции подвергнутся также и патриотические произведения». Заметим, кстати, что именно Робеспьер требовал отмены смертной казни. Но Собрание не пошло за ним и оставило в силе старые законы. Однажды, когда ему не дают выступить, он бросает в запальчивости следующую фразу: – Всякое требование, имеющее целью подавить мой голос, – гибельно для свободы. Многие буржуазные историки, анализируя этот период деятельности Робеспьера, пишут, что вот видите, каким Робеспьер был хорошим, Собранию стоило прислушаться к нему, и тогда Франция избежала бы ужасов террора. Конечно, соблазнительно поддержать легенду о добром Робеспьере. Но, во-первых, было бы утопией считать, что Собрание могло принять предложение Робеспьера. А, во-вторых, сам Робеспьер выступал в роли абстрактного демократа, стоящего вне партии. Его гуманизм был наивен. Как только Робеспьер станет во главе Якобинского клуба, как только он получит возможность действенными мерами бороться с врагами революции – он заговорит по-другому. Но и сейчас он не упускает случая нанести решительный удар лидерам Собрания. Он понял, что в будущем они будут мешать революции, и убирает их с дороги: – Я требую следующего декрета: члены настоящего Собрания не могут быть избраны вновь в будущее Законодательное собрание… Двадцатипятимиллионная нация была бы управляема… небольшим числом ловких ораторов; а кто же управлял бы иногда ораторами?… Я отнюдь не люблю этой новой науки, которую называют тактикой больших собраний; она слишком похожа на интригу… Я не люблю, чтобы ловкие люди могли, господствуя при помощи этих способов над Собранием, подготовлять свое господство над другим Собранием и, таким образом, увековечивали систему коалиции, которая является бичом свободы. Я питаю доверие к представителям, которые, не имея возможности распространить свои замыслы за пределы двух лет, будут вынуждены ограничить свое честолюбие славой служения человечеству и своей родине. Логика его доказательств была такова, что лидеры ассамблеи вынуждены были вотировать свое изгнание из общественной жизни страны. И в каждом выступлении Робеспьер последовательно и неуклонно отстаивает идею политического равенства всех. Наибольшую известность принесла ему речь о всеобщем избирательном праве. С этого момента, вероятно, и начинается огромная популярность Максимилиана Робеспьера. Робеспьеру не удалось выступить в Учредительном собрании, и он опубликовал эту речь в печати. 20 апреля 1791года она была зачитана в клубе кордельеров. Клуб постановил издать ее в форме брошюр и афиш. Клуб приглашал все патриотические общества читать ее на своих заседаниях. Мнение историковМишле: «Роль его с тех пор была простая и сильная. Он стал крупной помехой для тех, кого он покинул. Деловые и партийные люди, они при каждой попытке делать компромисс между принципами и интересами, между правом и обстоятельствами встречали преграду, которую им ставил Робеспьер, именно абстрактное, абсолютное право; против их ублюдочных англо-французских, мнимо конституционных решений он выдвигал не специально французские, но общие, универсальные, вытекающие из „Общественного договора“ теории, законодательный идеал Руссо и Мабли. Они вели интриги, волновались, а он был непреложен. Они во все вмешивались, входили в тайные сношения, договаривались, всячески компрометировали себя, а он только проповедовал. …В конце концов он должен был победить их». Глава VI. Хроника революции
2 апреля 1791 года умер граф Оноре-Габриэль Рикетти-Мирабо. В этот день театры были закрыты, развлечения запрещены. Одна строптивая маркиза все-таки захотела дать бал, но сбежался народ и палками разогнал собравшихся Провожать тело Мирабо в последний путь вышел весь Париж. Шествие открывал отряд конницы. Затем следовали канониры от каждого из шестидесяти батальонов, штаб национальной гвардии, духовенство, Учредительное собрание, Якобинский клуб, министры, чиновники департаментов и муниципалитетов. Один лишь депутат отказался присутствовать – то был Петион. Собрание постановило похоронить тело Мирабо в церкви св. Женевьевы, на фронтоне которой будет высечена надпись: «Великим людям благодарное отечество». Так Франция почтила память человека, сделавшего принципом своей жизни абсолютную беспринципность. Граф Мирабо с удивительным талантом обманывал короля, Собрание, парод, но и первую очередь обманывал самого себя. Могущественный оратор, человек, проведший молодость в тюрьмах и ставший на склоне лет самым сильным политическим деятелем, он хотел править страной. Увы, несбывшиеся надежды! И не потому, что Барнав лишил его министерского поста, и Мирабо оставалось только давать советы, казавшиеся слишком сложными простоватому королю. А потому, что Мирабо тоже считал конституционную монархию идеальной формой общественной жизни. Но революция шла дальше, а Мирабо все еще надеялся остановить ее с помощью интриг. Каждый раз, когда он упирался, пытаясь задержать народное движение, революция давала ему пинок и заставляла идти вперед. Неверно думать, будто Мирабо предавал революцию, когда король хорошо платил ему, и помогал революции, когда считал, что ему заплатили недостаточно. Нет, Мирабо неоднократно поднимался на трибуну, искренне желая провести декрет, угодный монархии, но правые, тупые и фанатичные, его освистывали, народ, угадывая измену, улюлюкал; и Мирабо, раздраженный глупостью аристократов и боящийся потерять популярность, вдруг исступленно обрушивался на двор и короля. Он сходил с трибуны под грохот аплодисментов. На следующий день газеты называли его Мирабо громовержец, а сам оратор стыдливо оправдывался перед министрами, притворно недоумевая, почему накануне его так занесло. В дни всеобщей скорби торжествовал лишь один подозрительный и проницательный Марат. «Народ, возблагодари богов! Под косою Парки пал твой опаснейший враг: не стало Рикетти! Он пал жертвою своих многочисленных предательств, своих слишком запоздалых сомнений, варварской предусмотрительности своих жестоких сообщников… Помни, что он был одним из прирожденных холопов деспота, что он фрондировал перед двором только для уловления твоих голосов; что едва попав в Генеральные штаты, он продал двору твои священные права…» (Через два с половиной года, когда открылась связь Мирабо с двором, по докладу Жозефа Шенье был принят следующий декрет: «Национальный Конвент, находя, что без добродетелей не бывает великого человека, постановляет: удалить тело Оноре-Габриэля Рикетти-Мирабо из французского Пантеона и перенести туда тело Марата».) Пока Мирабо был жив, он старался политику двора держать в рамках благоразумия. Знаменательно, что еще в 1790 году Мирабо рекомендовал ввести якобинцев в правительство (имея в виду триумвират). «Якобинцы-министры не будут якобинскими министрами. Если они удержатся, тем лучше, они будут вынуждены отступить, а если не удержатся, то они погибли – они и их партия». Мирабо предугадал дальнейшую эволюцию Барнава, Дюпора и Ламетов. Но Мирабо умер, и советы королю стали давать другие люди. Они придумали грандиозный план, осуществление которого наносило революции смертельный удар. Король решился бежать из Франции. Естественно, приготовления к отъезду велись в строжайшей тайне. Но слухи о предстоящем побеге поползли по Парижу – очень уж много людей пыталось помочь королю. Предприятие могло привести к успеху при условии, что королевская семья достигнет границы незамеченной. И тут уж мастера придворной интриги особенно постарались. Выбрали маршрут, по которому бежали все эмигранты, и поэтому окрестное население было особенно бдительным. Соорудили специальный экипаж – огромную берлину, при виде которой даже ко всему равнодушные придорожные собаки поднимали истошный лай. Кучером посадили верного графа Ферзена, который не знал Парижа и полночи проплутал по его улицам. Для встречи короля генерал Булье выделил гвардейские части, появление которых встревожило всех жителей пограничных городов. Любопытно, что автор самого подробного исследования о французской революции Луи Блан указывает на цепь роковых случайностей, благодаря которым побег короля закончился арестом. Уж эти мне роковые случайности! Если верить некоторым писателям, то получается, что только из-за оврага, оказавшегося в центре поля близ Ватерлоо, и ошибки маршала Груши Наполеон проиграл сражение и навсегда лишился короны, что переворот 9 термидора в основном удался только потому, что вечером разразилась гроза и разогнала собравшихся у ратуши граждан. Между тем мы уже убеждались и будем еще не раз свидетелями того, что якобы внезапные и нелогичные исторические повороты на самом деле совершались по строгим законам логики. Тысячи обстоятельств складывались в закономерность, закономерность расставляла миллионы случайных ловушек, в одну из которых, должен был попасть исторический деятель. Так произошло и с бегством короля. Когда вся Франция была поднята на ноги, когда все патриоты внимательно следили за дорогами, король был обречен. И несмотря на все ухищрения заинтересованных лиц, он должен был попасть в сеть «роковых» случайностей. Скажем так: королевской семье необычайно везло, она счастливо избегала сетей, пока наконец в одной из деревушек Людовик XVI не выглянул в окно и его не заметил почтмейстер Друэ. Друэ был поражен. Лицо, выглядывавшее из окна кареты, являлось точной копией портрета с ассигнации в 50 ливров. Друэ поскакал вперед, в город Варенн, и поднял тревогу. В Варенне карету под благовидным предлогом задержали. Беглецов, якобы для ночлега, отвели в дом молочного торговца Соса, занимающего должность прокурора общины. Король, ничего не подозревая, заказал бутылку бургундского и сыру. Тем временем жители города вооружались. И наконец Сос указал пальцем на висевший портрет: – Ваше величество, вот ваш портрет! – Ну, да, да, мой друг, я король! – живо ответил Людовик XVI, обрадованный своей популярностью. * * *В Париже бегство короля было официально оповещено тремя пушечными выстрелами. Собрание не расходилось. Клубы объявили свои заседания непрерывными. Отдано было приказание опечатать Тюильрийский дворец. Запретили выезд из Парижа. Депутатам зачитали личное письмо короля, переданное через министров, которое называлось «Воззвание ко всем французам». В нем король сваливал вину за все беды королевства на деятельность Собрания, жаловался на тяжелую жизнь и недвусмысленно заявлял о своем переходе на сторону контрреволюции. Как реагировали оскорбленные депутаты? Мену, Ле-Шапелье, герцог Орлеанский, Ларошфуко, Монморанси, Шарль и Александр Ламеты – вожаки Собрания и авторы конституции – все бросились сломя голову спасать монархию. Этот, на первый взгляд неожиданный вольт мы попытаемся объяснить позднее. А пока приведем начало декрета, принятого славными защитниками революции: «Совершено великое преступление. Национальное собрание заканчивало свои продолжительные труды; конституция была близка к завершению, революционные бури были готовы улечься; и враги общественного блага захотели единым преступлением принести всю нацию в жертву своей мести. Король и королевская семья похищены 21 числа настоящего месяца». 25 июня короля привезли в столицу. Париж встретил его убийственным молчанием. Король был доставлен в Тюильрийский дворец и взят под стражу. Перед партиями встал вопрос: что дальше? Лицемерная версия Собрания о похищении вызвала всеобщее возмущение. Бриссо писал: «Как охарактеризовать эту двойственность: короля арестовывают, а объявить, что его арестовывают, не хотят; на офицеров возлагают ответственность за его охрану, а сами хотят уверить, будто он свободен? Что же, узник он или нет? Если узник, то к чему лгать? Если он не узник, зачем арестовывать его?» Со страниц газеты Камилла Демулена полились оскорбления и издевательства над королевской семьей. Марат требовал установления военной диктатуры. В диктаторы он предлагал Дантона. Кондорсе опубликовал послание, в котором обещал найти искусного механика, способного в пятнадцать дней сконструировать образцового монарха. Призрак республики стучался в дверь. Как же вел себя Якобинский клуб? 23июня Дантон заявил: «Человек, объявленный королем французов, преступен или глуп. Но человек – король не может оставаться королем, если он глуп. Регента тоже не надо, но нужен сменяемый, избираемый департаментами совет». 27 июня д'Анжу потребовал регентства. 29 июня Антуан предложил назначить регента и объявить о низложении короля. 1 июля Билло-Варен поставил вопрос: «Какая форма правления более пригодна для нас: монархическая или республиканская?» В зале шум. Председательствующий Буш прерывает оратора: «Конституцией признано, что для Франции пригодна монархическая форма правления». Как видим, в Клубе не было единства. Что же думал лидер якобинцев Максимилиан Робеспьер? Двусмысленны и осторожны его слова, произнесенные в Якобинском клубе: – В Собрании меня обвинили в том, что я республиканец: мне делают слишком много чести – я не республиканец. Если бы меня обвинили в том, что я монархист, мне нанесли бы оскорбление: я и не монархист. В Учредительном собрании Робеспьер (равно как и Бюзо, Петион, Грегуар), протестуя против намерения большинства обелить короля, доказывая, что нельзя смешивать неприкосновенность с ненаказуемостью, требуя тщательного расследования и суда над Людовиком XVI, умудрился не коснуться основного опроса, волнующего Якобинский клуб: что лучше – монархия или республика. Не будем спешить с обвинением Робеспьера в недальновидности или политической слепоте. Да, он не пришел еще к мысли о республиканском правлении, но ведь и Франция не была готова для республики. Как справедливо указывает Олар, «во Франции хотели установить свободное правительство при посредстве короля; хотели организовать, реформировать монархию, а не разрушить ее. Никто не думал о том, чтобы призвать к политической жизни невежественную массу народа; произвести необходимую революцию намеревались при помощи избранной части нации, обладающей имуществом и образованием. Предполагалось, что этот ослепленный, живущий бессознательной жизнью народ мог только служить орудием реакции в руках привилегированных классов». В свою очередь королевская власть противилась всяческим реформам. Ее деятельность была враждебна интересам нации, и это в конце концов поставило на повестку дня вопрос о республиканской форме правления. Но все равно образ народного мышления нельзя было изменить сразу. Вспомним, что Франции пришлось пережить двух королей, двух императоров, две революции – прошло восемьдесят лет, прежде чем в стране воцарилась республика. Робеспьер всерьез опасался, что деспотизм короля сменится еще более жестоким деспотизмом Лафайета, Бальи или кого-нибудь другого. Робеспьер боялся, что дебаты о республиканском правлении могут только расколоть единство патриотов и дать повод Собранию расправиться с демократическим движением. Увы, не более чем через месяц оправдались его худшие предположения. Собрание после долгих дебатов постановило, что король невиновен. Туре, Ле-Шапелье, Барнав и Дюпор сомкнулись единым фронтом. Что же произошло? Почему триумвират, еще недавно защищавший свободу, вдруг проникся любовью к монарху? Почему же, компрометируя себя и подрывая свою былую популярность, Барнав, Дюпор и Ламеты стали яростными защитниками короля? Обратимся к Барнаву, наиболее авторитетному лидеру конституционалистов. Прежде всего отбросим версию некоторых буржуазных историков, которые утверждают, что пылкий Барнав, сопровождая в качестве комиссара Собрания королевскую семью в Париж, не устоял перед чарами Марии-Антуанетты и превратился в добросовестного слугу монархии. Барнав отнюдь не обладал повышенной чувствительностью. Все писатели единодушно соглашаются с характеристикой Барнава, данной ему Мирабо: «Пламенный ум и ледяное сердце». Вряд ли такой человек мог рисковать своей репутацией общественного деятеля из любви к женщине. Часто в пылу погони за исторической объективностью вспоминают поговорку «Победителей не судят» и обрушиваются на побежденных. Изменим этому золотому правилу и скажем доброе слово о Барнаве. Чей голос звучал ровно и мощно, отбивая атаки Мори и Казалеса? Кто разоблачал хитроумные проекты Туре и Ле-Шапелье? Кто противостоял Мирабо, когда последний горел желанием отличиться перед королем? Давайте воздадим должное человеку, который помог установить во Франции конституционную монархию. Это была первая победа, первый шаг революции. Всю тяжесть борьбы за конституцию, пусть еще несовершенную и робкую, выдержали на своих плечах Барнав, Дюпор и Ламеты. Они искренне верили в то, что эта конституция принесет счастье и успокоение Франции, они были убеждены, что конституционная монархия – это идеал современного общества. Но конституция была цензовой, и выгоды от нее получала лишь крупная буржуазия. Барнав боялся, что дальнейшее движение революции приведет к всенародной смуте, и тогда может восторжествовать анархия, или старый порядок вернет свои утраченные позиции. Барнав защищал принципы конституционной монархии от неумного короля и его фанатичного окружения и таким образом, сам того не подозревая, отстаивал классовые интересы крупной буржуазии. Барнав критиковал Людовика XVI, но как только возникла угроза республики, он встал на сторону королевской власти. В этом и заключалась трагедия Барнава. Мы впервые (увы, это нам еще предстоит не раз) столкнулись с удивительной закономерностью: политический деятель как бы рождается для определенного периода, то ость наступает время, когда настроение общества созвучно убеждениям политического деятеля. И тогда человек отдает все свои силы и талант этому времени. Всеобщая поддержка укрепляет сознание его правоты. Он в фаворе, он – вождь нации. Но времена меняются: возникают новые идеи, появляются иные обстоятельства, приходят новые люди. Для прежних героев это всегда неожиданно – они еще убеждены в своей непогрешимости и к тому же выжаты предыдущей борьбой. Они не хотят да и органически неспособны перестроиться. И их выбрасывают за ненадобностью. Вероятно, через много лет политик мог бы осознать новые веяния и понять, что он ошибался. Но не было спасительной передышки у героев французской революции. Они достигали славы, будучи еще юношами, и погибали молодыми. Нельзя забывать и о том, что Барнав, как всякий человек, был подвержен слабостям. Он считал, что конституционная монархия – дело его жизни и плод всех его усилий. И вдруг с ужасом замечает, что революция идет дальше. Трещит выстроенное им здание. В Якобинском клубе, одним из основателей которого был триумвират, стал хозяином Робеспьер. Народ отворачивается от Барнава и слушает других, ранее вовсе неизвестных ораторов. Для Барнава слава оказалась тяжким бременем. Тяжким потому, что слава прошла, а привычка к ней осталась. Когда он сам срывал аплодисменты, все было в порядке. Но теперь его забыли и аплодируют другим. И Барнаву начинает казаться, что эти другие просто ловко пользуются дурным вкусом и низменными интересами толпы. Народ нашел себе иных кумиров – значит народ в заблуждении. И Барнав делает отчаянную попытку спасти свое детище – конституцию. Он хочет остановить революцию, но, кроме того (возможно, инстинктивно, не очень ясно отдавая себе в этом отчет), он пытается сохранить свое место в общественной жизни, спасти самого себя. Он призывает к благоразумию: – Революция не может сделать больше ни шага, не подвергаясь опасности. Если на пути свободы первым следующим действием будет упразднение королевской власти, то на пути равенства первым действием, которое могло бы последовать, было бы покушение на собственность… И все должны сознавать, что общий интерес требует, чтобы революция остановилась. Те люди, которые понесли потери, должны видеть, что заставить ее пойти назад невозможно и что речь может идти уже только о ее закреплении. Но уж таков суровый закон революции: тех, кто становится на ее пути, она не оставляет в покое, она не дает им возможности только произнести красивую фразу и благородно отойти в сторону. Она принуждает их к действиям, которые в конечном итоге влекут за собой гибель этих людей. Примиренческие декреты Собрания, вкрадчивые речи Барнава и конституционалистов не приносят желанного эффекта. Нарождающуюся республиканскую партию можно сломить только силой, и Собрание, ведомое Барнавом, ищет повода применить ее. Страсти накаляются. Из толпы национальным гвардейцам кричат: – Лафайетовские прихвостни! Бриссо в своей газете восклицает: – Позор наших законодателей доведен до последнего предела! Камилл Демулен высокомерно диктует, как, по его мнению, должно было бы поступить Собрание. А вот что пишет Марат: – Что делать? Обрубить большие пальцы на руках всем прирожденным холопам и представителям бывшего дворянства и высшего духовенства, не как неверным, а как врагам. Что касается народных депутатов, продавших деспоту права нации – всех этих Сиейсов, Ле-Шапелье, Дюпоров, Тарже, Тюре, Барнавов, – то наделайте из них живьем чучел и пусть они в течение трех дней будут выставлены перед народом на зубцах стен сената. Собрание раздражено. Национальные гвардейцы, которых обвиняют в потворстве побегу короля, в ярости. И тогда, 17 июля 1791 года, произошла кровавая бойня на Марсовом поле. Вот, коротко, события, которые этому предшествовали. В Якобинском клубе возникла идея написать петицию, в которой бы заявлялось о низложении Людовика XVI. Эта идея была бурно поддержана в саду Пале-Рояля, где ежедневно собирались сотни патриотически настроенных граждан. Петицию написал Бриссо. Сбор подписей был назначен на воскресенье 17 июля. Место сбора подписей – Марсово поле. Но собрание приняло декрет, подтверждающий власть короля. В последний момент Робеспьер отговорил якобинцев участвовать в подписании петиции. Он справедливо предполагал, что Собрание может счесть петицию антиконституционной и расправиться с народом. Однако настроение у кордельеров и в народных клубах было иным. Двенадцать граждан явились в муниципалитет, руководствуясь следующей статьей закона: «Граждане, желающие воспользоваться правом подачи петиций, должны быть без оружия и заявить о своем собрании за сутки вперед». Мэр города, Бальи, выдал им соответствующую расписку. То, что подписание петиции официально разрешено, было известно всем жителям столицы. Утром 17 июля под алтарем Отечества на Марсовом поле случайно обнаружили двух неизвестных. Их вытащили и приволокли в караул одной из секций. Комиссар их допросил и отпустил. Но уже разнесся слух, что эти двое – шпионы и хотели взорвать алтарь. При выходе из караула их схватили и убили. Расправились с ними другие люди, не те, что собрались на Марсовом поле. Марсово поле! Год тому назад, когда готовились торжественно отмечать годовщину взятия Бастилии, оно представляло собой трогательное зрелище. Рабочие Сент-Антуанского предместья и богатые буржуа, ремесленники и светские дамы, засучив рукава, вывозили мусор, перекапывали рытвины, подносили доски для алтаря Отечества. Журналисты проливали искренние слезы при виде этого волнующего единения нации. Вот такой светлой и радостной рисовалась восторженным гражданам французская революция. Праздник тогда получился пышным и впечатляющим. Талейран, епископ Отенский, от имени бога и страны благословлял короля, министров, депутатов и народ. Все находили, что день был на редкость удачным. (Особенно удачным он был для епископа Отенского. Сразу после церемонии Талейран поехал в игорный дом, где сорвал банк, потом уехал, снова вернулся в игорный дом и вновь сорвал банк. Поразительное везенье!) В полдень 17 июля 1791 года район Марсова поля представлял собой веселое, приятное зрелище. Со всех кварталов сюда валил народ. Мужья вели с собою жен, матери – детей. Шла бойкая торговля пряниками и пирожками. Прибыл посланец Якобинского клуба. Он сообщил о решении взять назад петицию. (Робеспьер, находясь в клубе, все еще пытался предотвратить возможную провокацию.) Но тут же кто-то предложил написать новую. Петиция вскоре была составлена, и тысячи подписей постепенно заполняли листки и небольшие, сшитые вместе тетради. Посланец якобинцев появился. А где те, кто призывал народ собраться на Марсовом поле? Никто не видел ни Марата, ни Бриссо. Дантон, Демулен и Фрерон уехали ночью за город. А между тем Фрерон писал 15 июля: «Лафайет получил от муниципалитета приказание стрелять в народ. Но не робейте!… Его солдаты тотчас же сложат оружие. Кроме того, кто не умеет умирать, тот недостоин быть свободным!» Что и говорить, пылкие революционеры любили красиво выражаться. Но вот иногда вели себя довольно странно. Тем временем президент Национального собрания Шарль Ламет открыл заседание следующими словами: – Нам только что сообщили с достоверностью, что на Марсовом поле двое граждан пали жертвою своего усердия…Другой депутат прибавил: – Эти жертвы – два национальных гвардейца, которые требовали соблюдения закона. Бальи от городской ратуши посылает на Марсово поле трех комиссаров. Те возвращаются, успокоенные мирным поведением народа. Но Бальи при докладе трех комиссаров ковыряет пальцем в ухе. Зато он очень внимательно выслушивает людей, сообщающих о каких-то беспорядках, о неудачном покушении на Лафайета. Богатые буржуа, те, что год назад засучив рукава, в поте лица трудились на Марсовом поле, теперь озабочены.События последних месяцев почему-то навели их на грустные размышления. Нынешнее сборище на Марсовом поле им не нравится. Они приносят ходатайство о принятии насильственных мер. Наконец поступает решительное послание от президента Собрания. У главного окна ратуши поднимается красный флаг, объявляющий о мятеже. Национальные гвардейцы (парикмахеры и крючники с рынка) приветственно машут ружьями! Войска окружают Марсово поле. Бальи приказывает народу разойтись. Сбоку, с насыпи, непонятно откуда взявшаяся группа молодых людей кидает в гвардейцев камни. По насыпи гвардия дает холостой залп. Следующий залп – боевыми патронами – в женщин и детей. На поле остаются лишь трупы. Кавалерия преследует бегущих. Гвардия марширует по опустевшим улицам. Солдаты врываются в Якобинский клуб. Патриоты незаметно уводят Робеспьера. Он укрывается в доме столяра Дюпле. Итак, республиканцы разгромлены. Конституционная партия торжествует. Утром 18 июля на трибуну Учредительного собрания поднимается подтянутый, свежевыбритый Бальи. Скорбным голосом он докладывает: – Муниципальный совет является перед вами глубоко опечаленный происшедшими событиями. Совершены были преступления, и был приведен в действие закон. Смеем уверить вас, что это было необходимо. Общественный порядок был упразднен, образовались лиги и общества заговорщиков: мы огласили карающий закон. Мятежники провоцировали силу; они стреляли по представителям городского управления и по национальным гвардейцам, но на их преступные головы пала кара за их преступление. Эта наглая ложь была встречена бурной овацией. Барнав произнес спич в честь храбрых национальных гвардейцев. Президент Собрания Шарль Ламет поздравил Бальи. Конституционная и юридическая комиссия предложила декрет, по которому и впредь будут признаваться мятежниками люди, своими сочинениями и речами вызывающие неповиновение закону. Декрет был принят, после чего депутаты, верные слуги народа, разошлись в прекрасном настроении. Барнав затянул победную песню. Глава VII. Новые люди
После закрытия Учредительного собрания власть оказалась в руках конституционалистов. Министры были конституционалистами, общественным мнением руководил клуб Фельянов. Клуб Фельянов образовался 16 июля, когда многие видные политические деятели, ведомые Барнавом, Дюпором, Александром Ламетом, порвали с якобинцами. Наверно, не случайно раскол произошел накануне событий на Марсовом поле. Защитники крупной буржуазии не хотели больше иметь ничего общего с «беспокойными и пылкими новаторами» и желали «конституции, всей конституции и только одной конституции». Приутихли левые газеты. Марат ушел в подполье. Дантон уехал сначала в свое имение, а потом в Англию. Робеспьер вернулся в Аррас. Создавалось впечатление, что победа конституционалистов полная, оппозиция подавлена. Разве кто-нибудь мог соперничать с такими популярными вождями, как Барнав и Ламет? Но благополучие победителей было призрачным. Прошло несколько месяцев, и их задвинули на второстепенные места – они практически перестали существовать. 1 октября 1791 года начало свою работу Законодательное собрание. Министры относились к Собранию презрительно. «Старые парламентарии» наблюдали за новыми депутатами из особой ложи, наблюдали, как за спектаклем статистов, отпуская насмешливые реплики. Марат, вновь появившийся на общественной арене, писал: «До сих пор новое Законодательное собрание проявляло себя лишь в виде сборища ограниченных, непоследовательных, неустойчивых и бездарных людей, которых водят за нос несколько ловких мошенников, сбивая их с толку мелочными тонкостями или запугивая их, как детей, известными призраками». Но очень скоро на смену старым министрам пришли новые, во всем подчиняющиеся лидерам Законодательного собрания. Было ликвидировано единоначалие буржуазной национальной гвардии. Мэр Парижа – Бальи был вынужден подать в отставку. Его место занял Петион. Специальная ложа для депутатов Конституанты была закрыта, а когда бывшие кумиры появлялись в зале заседания, публика нередко встречала их свистом и шиканьем. Через несколько месяцев Законодательное собрание приняло такие декреты, о которых даже не смела подумать старая Ассамблея. Новые депутаты поставили вне закона эмигрантов и неприсягнувших священников, то есть была объявлена война внутренним врагам революции. И по всей стране началась всеобщая агитация за войну с феодальной Европой – внешним врагом революции. Новые люди у руля Франции. Откуда они взялись? Когда Учредительное собрание боролось с ультраправыми и роялистами, когда оно отстаивало конституцию, вся эта деятельность, кроме своего непосредственного политического результата, вызывала другой, всеобщий, необратимый процесс по всей стране. Теперь в выборах, благодаря новой системе ценза, приняла участие большая группа населения. Как говорит Олар, «Законодательное собрание было представительством нового привилегированного класса, той буржуазии, которая с решимостью и официально принимала на себя власть». В собрание пришло новое поколение, словно впитавшее в себя те демократические идеи, которые высказывались с трибуны прежней Ассамблеи. Новые люди поняли, что Ассамблея – это огромная сцена, за которой наблюдает вся Франция. И теперь, попав на эту сцену, они старались кричать как можно громче, чтобы их было всюду слышно. Возможно, что некогда они мечтали о трогательном сотрудничестве со знаменитыми лидерами Ассамблеи. Увы, лидеры (как и положено знаменитостям) встретили их с холодной усмешкой. Новым людям надо было срочно самоутверждаться, а для этого, в первую очередь, требовалось свергнуть прежних идолов. Конечно, Законодательное собрание было достаточно разнолико. Одни депутаты поддерживали конституционалистов, другие прислушивались к демократам. Многие уже тогда составляли «партию», получившую впоследствии печальную известность, как «партия болота». Среди депутатов Законодательного собрания встречались люди будущего: запоминался изящный, насмешливый Эро де Сешель; обращало на себя внимание сумрачное лицо Лазаря Карно; немощный, парализованный Кутон уже произнес свою первую знаменитую речь; Шабо и Базир олицетворяли в этом пестром сборище суровый дух якобинцев и кордельеров. Но говоря о «новых людях», мы имеем в виду нарождавшуюся боевую буржуазную партию, которая потом достигла могущества, громкой известности и сыграла роковую роль в истории революции: в Собрание пришли жирондисты. Они понимали, что им нечего ждать поддержки ни от могущественного клуба Фельянов, ни от двора, ни от короля. Помощь могла придти только от новой буржуазии, от тех, кто считал, что революция недостаточно удовлетворила их требования. Новую буржуазию они знали лучше, чем бывшие депутаты Конституанты. Те два года заседали (так сказать, варились в собственном соку) и с фактическим положением страны были знакомы только по газетам и по письмам с мест. Новые люди были сами представителями нарождающейся буржуазии и прекрасно понимали, что ей нужно. Чем сильнее они наносили удары двору, тем громче звучали их имена. Но они хотели своей славой затмить популярность конституционалистов, а вершина славы, как известно, представляется (о волшебное детство) на белом коне со шпагой в руках. Им нужна была война, чтобы окончательно закрепиться у власти. Поняв раз и навсегда, что трибуна Собрания – это всенародная сцена, они стали прекрасными артистами. Как и все настоящие артисты, они обладали звучными голосами и четкой дикцией. Они выбирали подходящий момент, чтобы произнести сакраментальный монолог или убийственную реплику. Как и все настоящие артисты, они были очень непоследовательными, но зато, вжившись в роль, искренне верили тому, что говорили. Когда король допускал их к власти, они становились верными его слугами. Когда король давал отставку жирондистским министрам, жирондисты наносили ему убийственные удары. Партия лавировала достаточно ломко для того, чтобы возглавить народное движение 20 июня и придти к власти после 10 августа 1792 года. Но, свергнув короля, жирондисты противились суду над ним. Опираясь на поддержку широких слоев буржуазии, новые люди победили конституционалистов и развеяли иллюзию о конституционной монархии. Добившись привилегий для новых слоев населения, они посчитали свою миссию выполненной. Но, желая остановить революцию, жирондисты оказались как бы между двух огней: двор и крупная буржуазия пытались вернуть старый порядок, мелкая буржуазия и бедняки города и деревни громко заявляли о своих требованиях. В этой сложной ситуации жирондисты пытались придерживаться некой средней линии, они совершали сложные замысловатые маневры, бросались из одной крайности в другую. Сделав шаг вперед, они резко поворачивали назад. В конце концов они закружились на месте и потеряли головы… в буквальном смысле этого слова. Они представляли собой группу талантливых солистов, но создать дисциплинированную организацию было выше их сил. Лидеры жирондистов: Вернио. Оратор более ослепительный, чем Мирабо, но твердо убежденный, что всегда и во всем на первом месте будет одно лишь слово. Он любил народ, но любил его как аплодирующую галерку. Изнар. Его неистовые речи, проникнутые какой-то пророческой уверенностью, увлекали и опьяняли Собрание. Но с поразительной легкостью он сегодня говорил совсем не то, что вчера. И не потому, что он не придавал никакого значения словам. Он просто сегодня совершенно искренне думал иначе. Гаде. Мрачный и саркастичный острослов, которого все боялись. Это он осмелился в Якобинском клубе прервать Робеспьера, когда тот произносил проникновенную речь о боге. После Гаде Робеспьеру крикнули: «Довольно глупых поучений, господин президент!» Он стремился скорее оскорбить противников, чем попытаться с ними договориться, скорее высмеять их доктрины, чем противопоставить им что-либо другое. Жансоне. Наиболее спокойный, рассудительный оратор, тяжелая артиллерия жирондистов. Впрочем, впоследствии, в пылу партийной борьбы именно он окончательно озлобил монтаньяров (так называли депутатов, которые заседали на Горе, то есть на верхних скамьях Собрания, и которыми фактически руководил Якобинский клуб), сравнив их с гусями. Кондорсе. Прославленный философ, мозг жирондистской партии. Выступал мало, но с его молчанием приходилось считаться. Бриссо. Умелый политик, интриган, человек, способный на любые, самые неожиданные повороты. Его все время провозглашали вождем жирондистов, но он упорно отказывался от этой роли. Так кто же был вождем партии? Нетрудно предположить, что по логике своего характера эти пылкие мужчины должны были избрать лидером женщину, очаровательную женщину, отвечающую их поэтическим наклонностям, которая как бы символизировала собой их мечту, их светлый идеал – блистательную республику и прекрасную Францию. Истинные французы, горячие и непосредственные, неспособные подчиняться самому хладнокровному диктатору, – они преклонялись перед мадам Ролан. Ее муж, будущий министр, давал аудиенции в присутствии жены, советовался с ней по любому вопросу. Мадам Ролан два раза в неделю устраивала обеды министрам и депутатам. На этих светских приемах под звон бокалов, под журчанье любезных комплиментов вырабатывалась политика партии. Манон Ролан, женщина экзальтированная, выйдя замуж за пожилого умеренного чиновника, не нашла счастья в личной жизни и переключила свой бурный темперамент в сферу общественной деятельности. Будучи натурой поистине артистической, она никогда не раскаивалась, что променяла провинциальный театр семейной мелодрамы на столичную героическую трагедию: здесь были более увлекательные роли и больше зрителей. Но в выборе своего амплуа она недолго колебалась и остановилась на роли Жанны д'Арк. Она быстро вжилась в образ и искренне считала, что именно ей суждено спасти Францию. Революция представлялась Манон Ролан ярким спектаклем, где фейерверк речей сменяется благонамеренным восстанием народных масс, потом победоносным шествием французских войск (солдаты красиво и элегантно умирают за Свободу и Отечество, дамы аплодируют и вытирают глаза платочками с кружевами), а заканчивается все пышным праздником во славу Равенства и Справедливости, котильоном, который танцуют остроумные, образованные люди и, конечно, народ, но причесанный, умытый, хорошо одетый, – словом, все в рамках приличия. Но впоследствии, когда революция повернулась неожиданной для Манон Ролан стороной, когда на сцене появился истинный хозяин Франции – неотесанный, грубый санкюлот, с лицом, измазанным грязью и кровью, – Манон Ролан прокляла народ, отошла от революции, но не отошла от своей роли. На эшафот она поднялась в белом платье, с ниспадающими до пояса пышными волосами и торжественно произнесла: «О свобода, сколько преступлений совершено во имя твое!» (Все они любили говорить красиво!) Новые люди привлекали всеобщее внимание не только в Законодательном собрании. Не только речи интеллигентных адвокатов волновали общественное мнение. В хаотичном водовороте событий и страстей всплыли фигуры откровенных авантюристов. Таким, например, был Дюмурье, человек честолюбивый, умный, решительный, абсолютно беспринципный – этакий Мирабо со шпагой. Чтобы захватить власть, он обманывал всех. Он одновременно интриговал с левыми и правыми. Он пришел в Якобинский клуб на поклон к Робеспьеру, предварительно облизав руку королевы. На какой-то момент ему действительно удалось обмануть всех – он стал министром и популярным генералом. Однако мы уже убедились в том, что человек, который хочет обмануть революцию, обманывает в первую очередь самого себя. Дюмурье сначала предал жирондистов, потом предал короля, потом был предан королем, потом выиграл сражение при Вальми (положившее начало французским победам), потом пришел на помощь революционной Бельгии, потом предал Бельгию австрийцам, потом составил грандиозный контрреволюционный заговор. Когда заговор не удался, Дюмурье сбежал к эмигрантам, и его имя кануло в небытие. Новые люди появились и в лагере левых. В Якобинском клубе все чаще раздавались обличительные речи Билло-Варена и Колло д'Эрбуа. Все громче звучал голос «Отца Дюшена», газеты, которую издавал бывший театральный служащий Эбер. Эбер завоевывал популярность не только лихими пассажами, посвященными семейству «добродетельного» Ролана. «Отец Дюшен» постепенно становился рупором парижской бедноты. Со страниц газеты раздавались наиболее решительные призывы. Жак Ру и Варле начинали агитацию в предместьях. Предместья, в свою очередь, выдвигали Шомета, Моморо, Анрио и других. И наконец, на политическом горизонте возникла неуклюжая, квадратная фигура еще одного человека. Осыпаемый ударами реакционных газет и памфлетов, преследуемый судебными повестками, где надо, расталкивая плечами, где надо, пробираясь ползком, постепенно выходил на авансцену «величайший в истории (по словам Ф. Энгельса) мастер революционной тактики» Жорж Дантон. Вожак в клубе кордельеров, он и у якобинцев выступал более решительно, чем Робеспьер. В 1790 году его единственного изгнали из числа 96 членов Генерального Совета Коммуны, а уже в начале1792 года он приобрел широкую известность под именем «Мирабо черни». Но самым непреклонным лидером левых, их идеологом стал «Друг Народа» – Марат. Врач по профессии, проведший всю жизнь в нищете, Марат ненавидел богатых. Эта ненависть не была плодом раздумий о судьбах человечества и поисков всеобщего равенства. Он знал что такое бедность по собственному опыту. Он знал, что никогда не будет мира между бедными и богатыми. Он был убежден, что революция сможет победить только тогда, когда будет установлена железная диктатура городских низов. То есть он предвидел финал революции. Поэтому он весьма скептически относился ко всем собраниям, понимая, что они временны, и не упускал случая поиздеваться над самими депутатами, особенно над теми, кого провозглашали «народными кумирами», ибо знал, что в конце концов они все равно предадут и изменят. Он постоянно призывал к расправе с аристократами. Известна его фраза: «Лучше сейчас уничтожить сто тысяч, чем потом погибнет миллион». Он требовал диктатуры уже начиная с созыва Генеральных штатов. Он резко усиливал агитацию, когда ему казалось, что создаются подходящие условия. При всей своей фанатичности он был достаточно гибок, чтобы понять, что не так просто прийти к конечной цели и что существуют промежуточные стадии борьбы и тактические задачи. Однако у Марата не было своей партии, он не пользовался влиянием в собраниях, его ненавидели парламентские вожаки. Вероятно, он и сам сознавал, что бессмысленно даже пытаться лавировать между партиями и фракциями, добиваясь каких-то незначительных очередных побед. Поэтому в политике выбрал себе роль, которая наиболее соответствовала его убеждениям, темпераменту, способностям, – стал «народным прокурором». Он постоянно разоблачал замыслы двора и аристократии. Он предвидел бегство короля. Он предвидел измену Дюмурье. Марат любил народ и в то же время видел все его слабости. Да, конечно, только народ спасет Францию. Но, к сожалению, его еще долгое время будут водить за нос ловкие вожаки аристократов и буржуа. Значит, единственное, чем Марат пока может практически помочь революции, это срывать маски с карьеристов и демагогов. Был лишь один человек, к которому Марат всегда относился с уважением, – Максимилиан Робеспьер. Но и у него Марат находил уязвимые места. Они встретились и впервые откровенно поговорили только в начале 1792 года. Робеспьер, обеспокоенный положением дел, начал резко выговаривать Марату. Робеспьер сказал, что, по его мнению, Марат сам уничтожил громадное влияние, которое имела его газета на революцию, уничтожил тем, что стал «макать перо в кровь врагов свободы» и говорить о веревках и кинжалах; кровожадными призывами Марат компрометирует якобинцев и помогает двору и деспоту расправиться с народом. Не в привычках Марата было выслушивать нотации, да еще в таком тоне. Марат взорвался: – Знайте, что всякий раз, когда из Собрания выходил покушавшийся на свободу декрет, и всякий раз, когда общественное должностное лицо позволяло себе сделать покушение на слабых и обездоленных, я спешил поднять народ против этих недостойных законодателей… Знайте, что если бы после бойни на Марсовом поле я нашел две тысячи человек, одушевленных теми же чувствами, которые разрывали мою грудь, я пошел бы во главе их с кинжалом, чтобы заколоть генерала посреди его батальонов-разбойников, чтобы сжечь деспота в его дворце и наделать чучел из наших жестоких представителей. Вспоминая эту встречу, Марат писал: «Робеспьер слушал меня с ужасом; он побледнел и некоторое время молчал. Это свидание утвердило меня в том мнении, которое я всегда имел о нем, именно, что с просвещенным умом мудрого законодателя в нем сочетались цельность действительно благонамеренного человека и ревность истинного патриота, но что ему одинаково недостает ни дальновидности, ни отваги государственного человека». Глава VIII. Против течения
В последний день работы Учредительного собрания огромная толпа, собравшаяся у входа, приветствовала двух депутатов, – их подняли на руки и торжественно понесли по улице. Этими депутатами были Петион и Робеспьер. Очевидцы отмечали, что Петион принимал почести, как должное, а Робеспьер выглядел очень усталым. …Даже самые смелые мечты Робеспьера не заносились так высоко. Вот она, достойная награда за стойкость, за верность народу. Он стал одним из самых популярных людей Франции. Он признанный лидер Якобинского клуба. Он избран общественным обвинителем Парижа. Но Робеспьер стремительно уезжает из столицы, По дороге ему оказывают всевозможные почести, в его честь устраивают банкеты. Весь Аррас выходит на улицы, чтобы встретить своего прославленного гражданина. Робеспьер бежит от славы. Он скрывается в деревне и остается в одиночестве. Первым делом надо забыть весь этот шум. Нельзя всерьез принимать изъявления восторгов и любви. Он прошел школу Ассамблеи. Он видел, что происходило с людьми, которые позволили убедить себя, будто они являются народными кумирами. Они быстро теряли чувство реальности. Они привыкали считать себя непогрешимыми и с важным видом вещали глупости, не слыша свиста и протестов. В их ушах стоял еще былой грохот аплодисментов и приветственных криков. Куда повернет революция? Каким будет ее следующий шаг? Этого Робеспьер не знает, но он уверен, что революция не остановилась. Крестьяне недовольны половинчатой аграрной реформой. Куцее избирательное право никого не устраивает. Неприсягнувшие священники ведут открытую контрреволюционную пропаганду и изображают из себя мучеников. И потом, так ли убедительна победа, одержанная конституционалистами на Марсовом поле? Что за люди пришли в Законодательное собрание? В отличие от своих бывших коллег, Робеспьер не склонен смотреть свысока на нынешних депутатов. Он помнит, как знаменитые парламентарии два года назад презрительно косились на него самого. Теперь положение изменилось. Робеспьер – фигура открытая. Его мысли и речи широко известны и они будут как бы лестницей для новых людей. Лестницей, но куда? Пусть эти люди выскажутся. Пусть ты поймешь их намерения, оценишь их. И забудь, слышишь? Забудь, что тебя провозгласили тем-то и тем-то. Ты должен стать таким, каким был в первые месяцы Ассамблеи: внимательным и осторожным, готовым к любым неожиданностям. Робеспьера нет. Робеспьер ушел в тень. Все уверены, что он отдыхает, но от самого себя никуда не убежишь. Длинными, тоскливыми деревенскими вечерами Робеспьер анализирует прошедшие два года и как бы со стороны оценивает свои речи, свои поступки. Да, все было верно, он ни в чем не раскаивается, хотя… надо ли было после 17 июля предлагать союз клубу Фельянов, просить его об объединении? Конституционалисты безвозвратно отошли вправо, воссоединение – безнадежная попытка. Это была ошибка. Нет, он правильно сделал, что сразу уехал из Парижа, пожалуй, этим он избежал еще нескольких неверных шагов. Теперь, на свежую голову, все можно обдумать и взвесить. Жадно и нетерпеливо он просматривает почту. Бывают моменты, когда ему хочется сорваться с места и умчаться в столицу, но нет, еще не время. Наконец он чувствует – пора! 28 ноября дилижанс везет его по знакомым улицам. В доме Дюпле Робеспьера ждет записка от Петиона. Он читает ее с усмешкой. Нет, видно, Париж не забыл Робеспьера, раз мэр города в первый же день приглашает его к себе на обед. Петион как и прежде мил и добродушен. После десерта они еще долго сидят за столом и ведут беседу в несколько шутливом тоне. Собственно, говорит больше Петион, а Робеспьер изредка вставляет слово. Ему сейчас лучше помолчать, важна информация из первых уст. Петион это понимает и добросовестно старается ввести друга в курс дела. * * *Его появление в Якобинском клубе встречено криками и овациями. Председатель Колло д'Эрбуа прерывает заседание, он просит Робеспьера занять председательское кресло и тут же добавляет: «Хорошим полководцам надо осматривать посты». При слове «полководец» Робеспьер поморщился. Видно, прав Петион. Все, как сумасшедшие, только и говорят о войне. Признаться, Робеспьер готовился к неожиданностям, но все-таки не мог предположить, что за время его отсутствия произойдет такой крутой поворот. На следующий день в Собрании Изнар произносит речь, которая звонким эхом разносится по всей стране. – Путь к оружию – единственный, который еще остается вам против мятежников, не желающих вернуться к долгу. В самом деле, всякая мысль о капитуляции была бы преступным оскорблением родины… Скажем Европе, что французский народ, раз обнажив меч, забросит ножны и пойдет за ними, лишь увенчавшись победными лаврами, и что если он, несмотря на свое могущество и мужество, падет, защищая свободу, то враги его будут царствовать лишь над трупами… Скажем Европе, что, если кабинеты вовлекут государей в войну против народов, мы вовлечем народы в войну против государей. На улицах патриотические манифестации. Газеты призывают объявить победоносную войну защитникам эмигрантов. В Собрании неистовствуют ораторы. Кажется, никогда еще страна не была так единодушна: политики всех направлений спешат высказаться, спешат возглавить это движение. Молчит только один человек – Робеспьер. Робеспьер изучал историю, он знает, что такое войны. Жизнь в военных лагерях нисколько не способствует демократическому воспитанию граждан. Конечно, они остаются патриотами, они еще больше любят родину, но для них родину символизирует победоносный военачальник. И тогда… За примером недалеко ходить. Чем кончилась революция в Англии? Военной диктатурой. Неужели и Францию ждет такая же судьба? Кому выгодна война? Если она будет успешна, то укрепит власть короля, так уж положено, что король принимает лавры победителя. А если во Францию вторгнутся интервенты? За их колоннами придут мятежники-эмигранты. Но, может, Робеспьер ошибается – вся страна хочет войны, один лишь он против? К чему это приведет, если он выступит? Сможет ли он убедить хотя бы Якобинский клуб? Не отвернутся ли от него те люди, которые шли за ним? Сколько раз Робеспьер был свидетелем того, как один неверный шаг политика сразу зачеркивал его биографию, и потом уже никакие усилия не могли вернуть утраченный престиж. 16 декабря 1791 года в Якобинском клубе выступил Бриссо. – Исполнительная власть объявит войну: она исполняет свой долг, и вы должны поддержать ее, когда она исполняет свой долг. Она безостановочно кричит нам: единение, единение! Ну хорошо, пусть она будет патриотична, и тогда якобинцы станут сторонниками министерства и роялистами. Бриссо знал что говорить. Все понимали: единство как никогда необходимо стране. Якобинцы бурно аплодировали оратору. 18 декабря в клуб пришла патриотическая делегация англичан. Она принесла знамена с надписями на обоих языках: «Жить свободными или умереть!». Все присутствующие громко скандировали: «Жить свободными или умереть!» На трибуне появился Изнар. Он поднял меч: – Вот он! Вот он! Французский народ кликнет зычным голосом, и все народы ответят на этот клич; земля покроется борцами, и все враги свободы будут вычеркнуты из списка людей! Робеспьер просит слова. Осторожность подсказывает, что надо прислушаться к общественному мнению. Если он пойдет против течения его сомнут. Нация хочет войны – он должен стать рупором нации. Да и невозможно спорить с новыми ораторами. Раньше в Ассамблее противники Робеспьера, прикрываясь высокими словами, весьма недвусмысленно отстаивали интересы короля и богачей. Их было сравнительно легко разоблачать. Новые же люди, по-видимому, вполне искренне заботятся о благе народа, о победе революции. Им верят. Но Робеспьер не может поступиться своей совестью. Он убежден в своей правоте. Вероятно, Провидение избрало его единственным человеком, который обязан раскрыть народу глаза. – И двор, и министерство, и их сторонники кричат: война! Война! – повторяют множество добрых граждан, движимых благородным чувством… Кто осмелится противоречить этому внушительному кличу?!. Я не намерен ни подлаживаться к общественному мнению дня, ни льстить господствующей силе. Я тоже хочу войны, но такой, какой требуют интересы нации: укротим сперва наших внутренних врагов, а потом двинемся против врагов внешних. Он начал спокойно. Он понимал, что сразу нельзя остановить разбушевавшееся море энтузиазма. Но теперь аудитория была в его руках, и он продолжал: – Предлагают войну французской революции с ее врагами. А где опаснейшие враги? В Кобленце? Нет, посреди Франции, в центре Парижа, вокруг трона, на самом троне! Он говорил о последствиях многих войн: общественный организм корчится в судорогах. Жива только грубая сила, а мысль, умерла. Всюду военный устав, произвол; городская полиция вверена военным; окрики часовых; свобода признана общественной опасностью, а дисциплина – это самоотречение человека – высшей надобностью и высшей добродетелью. Стоны угнетенных заглушаются трубными звуками. Тирания задрапировывается знаменами, этими премиями за храбрость, и в таком облачении даже кажется красивою. Знаете ли вы какой-нибудь народ, который завоевал себе свободу, ведя одновременно внешнюю, домашнюю и религиозную войну, навязанную ему деспотизмом?! Самая странная идея, которая может зародиться в голове политика, – это уверенность в том, что народу достаточно проникнуть с оружием в руках к соседнему народу, чтобы заставить его принять свои законы и свое государственное устройство. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, который дают природа и благоразумие, – выгнать их, как врагов. И Робеспьер делает вывод: объявлять войну в настоящее время не следует. Пожалуй, еще ни одна его речь не была выслушана с таким вниманием. Но Робеспьер знал, что посеял ветер. И буря разразилась. На него тут же обрушилась вся правая печать. Жирондисты кричали, что Робеспьер оскорбил народ. Через день в самом Якобинском клубе на Робеспьера напал Бриссо. 11 января 1792 года Робеспьер опять на трибуне. Это его лучшая речь. (Все историки, даже самые реакционные, те, которые не упускают случая наградить Робеспьера эпитетами: кровавый, коварный, завистливый, злодей и т. д., – на этот раз единодушны. Все хором отмечают, что каждая речь Робеспьера о войне была лучшей и производила на слушателей необыкновенное впечатление.) Да, он тоже за войну, да, он призывает «людей 14 июля» завоевать свободу, которая должна освободить вселенную, да, он призывает защищать города страны, да, он призывает весь народ подняться на защиту революции. На такую войну он согласен. Но эту войну должны вести сами революционеры. А что же происходит на самом деле? – Вот господин Бриссо говорит, что все это дело должен возглавить граф Нарбонн, что поход надо совершать под началом маркиза Лафайета, что вести нацию к победе и свободе подобает исполнительной власти. О, французы, одно слово разбило все мое очарование, уничтожило все мои планы! Прощай, свобода народов! Если все скипетры германских государей будут сломаны, то уже, конечно, не такими руками… – Все, что мы можем сделать наиболее благоразумного, – это защищать Родину от вероломства внутренних врагов, которые убаюкивают вас сладкими иллюзиями. И опять Якобинский клуб идет за Робеспьером. Бриссо, присутствовавший в зале, умоляет «господина Робеспьера кончить столь скандальную борьбу, которая выгодна только для врагов общественного блага!» Магическое слово «единство». Под ликующие стоны зала Робеспьер и Бриссо обнимаются. Робеспьер не отказывается от своих убеждений, но протягивает жирондистам руку дружбы. Однако ни пророческие речи, ни мудрая дипломатия не могли остановить нацию, подстрекаемую к войне опытными и пылкими агитаторами. Очень уж велик был соблазн разрубить узел внутренних и внешних противоречий одним ударом. Война дворцам! – лозунг, бьющий наверняка. Жирондисты знали, что делали. В погоне за популярностью Бриссо ввел моду на красный колпак. Красный колпак – вот символ патриота! Кто не носит красный колпак, тот враг революции. Колпаки распространились по Франции молниеносно, и это понятно. Даже враги считали, что гораздо легче прослыть революционером, надев его на голову, чем произносить патриотические фразы. Однажды на заседании клуба какой-то не в меру ревностный якобинец подскочил к Робеспьеру и натянул ему на голову красный колпак. Робеспьер сорвал его, швырнул под ноги и продолжал речь. Примеру Робеспьера последовал Марат. Петион написал в клуб письмо, в котором указывал, что роялисты начали шить зеленые колпаки: таким образом принципиальная идейная борьба может выродиться в войну фетишей. Благодаря Робеспьеру и Петиону красные колпаки скоро вышли из моды. Война с Австрией и Пруссией началась 20 апреля 1792 года. Как и следовало ожидать, Франция была абсолютно не готова к войне, генералы-роялисты терпели одно поражение за другим. При виде противника войска обращались в бегство. Тревога и уныние охватили страну. Жирондисты заметались: их усилия были направлены не на то, чтобы выправить положение, а на то, чтобы срочно найти виновников. Как обычно бывает, виновников нашли не в правительстве, а среди тех, кто критиковал правительство. Вождем оппозиции считался Робеспьер. За него и взялись. В чем только не обвиняли Робеспьера: в том, что он сумасшедший, что он продался двору, что он оставил пост общественного обвинителя при уголовном суде (так сказать, манкировал своими обязанностями). Определеннее и резче всех выразился Гаде. – Я разоблачаю в нем человека, который беспрестанно ставит свою гордость выше общественного дела, человека, который беспрепятственно говорит о патриотизме, а сам покидает вверенный ему пост. Я разоблачаю в нем человека, который из честолюбия или по несчастью стал кумиром народа. Я разоблачаю в нем человека, который из любви к свободе своего отечества, может быть, должен был бы сам подвергнуть себя остракизму, потому что устраниться от идолопоклонства со стороны народа значит оказать ему услугу. Робеспьер отвечал: – Пусть будет обеспечена свобода, пусть утвердится царство равенства, пусть исчезнут все интриганы, тогда вы увидите, с какой поспешностью я покину эту трибуну…Отечество свое можно покинуть, когда оно счастливо и торжествует; когда же оно истерзано, угнетено, его не покидают: его спасают или же умирают. И тут, может быть впервые, в едином строю выступили будущие соратники Робеспьера. Нельзя сказать, что они это сделали из чистой любви к нему, но они понимали, что в данном случае отстоять Робеспьера – значит отстоять свободу и демократию. Марат и Демулен пошли в контратаку. В своих газетах они разоблачали происки Гаде, Бриссо и других лидеров жирондистов. На трибуну Якобинского клуба поднялся Жорж Дантон: – Господин Робеспьер всегда проявлял здесь только деспотизм разума. Значит, противников его возбуждает против него не любовь к отечеству, а низкая зависть и все вреднейшие страсти… Быть может, наступит время – и оно уже недалеко, – когда придется метать громы в тех, кто уже три месяца нападает на освященного всею революцией добродетельного человека, которого прежние враги называли упрямым и честолюбцем, но никогда не осыпали такими клеветами, как враги нынешние. Эбер в «Отце Дюшене» писал: «Лица, так громко тявкающие на Робеспьера, очень похожи на ламетов и барнавов в ту пору, когда этот защитник народа срывал с них маски. Они называли его тогда бунтарем, республиканцем. Так же называют его и теперь, потому что он вскрывает всю подноготную». Не удалось сделать Робеспьера виновником всех бед. Тем временем с фронта шли плохие вести. Жирондисты теряли поддержку народа. 13 июня король дал отставку министерству Ролана. Лишившись министерских кресел, жирондисты изменили тактику и начали бурный «роман» с парижским санкюлотом. 20 июня огромная толпа прошла перед Собранием и ворвалась в Тюильрийский дворец. Но эта манифестация не столько напугала, сколько обозлила короля. Из армии спешно прибыл маркиз Лафайет. Он хотел разогнать Якобинский клуб и организовать контрреволюционный переворот. Положение казалось безвыходным. Теснимая внешними врагами, с отступающими армиями, которые возглавляли генералы-предатели, с правительством, жаждущим поражения, раздираемая внутренними противоречиями, Франция стояла на краю гибели. И тогда раздался клич Робеспьера: – В таких критических обстоятельствах обычных средств недостаточно. Французы, спасайте сами себя! Мнение историков:Луи Блан: «К тому же популярность его не переставала возрастать; и жирондисты, которые в это время господствовали над всем: над Собранием, троном, коммуной, печатью, клубами; жирондисты, для которых народное представительство было орудием, министры и парижский мэр являлись союзниками, множество влиятельных газет органами, причем вожаками партии состояло столько отборных умов, жирондисты изумлялись и раздражались этим противовесом их власти, противовесом, которым оказывался всего один человек, всего одно имя». Глава IX. Хроника революции
События 20 июня не привели ни к каким практическим результатам. Кроме одного: французы убедились, что во Франции нет больше короны. Убедил их… сам король. Он надел красный колпак и стал громко кричать о своей преданности конституции. При этом редкостном зрелище присутствовало два человека, которым судьба французской короны была, как выяснилось впоследствии, но так уж безразлична. В кустах дворцового сада прятался человек в длинном сюртуке, в широкополой шляпе, скрывающей лицо. То был неудачливый кандидат в диктаторы, «сильная личность», генерал, который мог бы спасти трон, – Дюмурье. Но добрый Людовик XVI недавно дал ему отставку, и теперь Дюмурье скептически наблюдал за тем, как король примерял новый головной убор. Губы Дюмурье презрительно кривились, руки были скрещены на груди; в общем, он стоял в позе, которую бы мы сейчас назвали «наполеоновской». Вдруг кто-то сзади него громко произнес: – Негодяи! Следовало бы расстрелять первых пятьсот человек картечью: тогда остальные живо бы обратились в бегство. Дюмурье обернулся и увидел невзрачного артиллерийского офицера с бледным нервным лицом. – Еще один дурак, – подумал Дюмурье. – Какая к черту картечь, когда даже я не могу ничего сделать! А между тем около Дюмурье стоял будущий французский император. Историки-бонапартисты, для которых Наполеон и поныне является идеалом политического деятеля, обычно забывают эти слова. А зря! В них Наполеон, четко определил свое отношение к народу. Но сам Наполеон ничего не забывал. Через семь лет, перед переворотом 18 брюмера, Наполеон перенесет заседание палат в маленький городок Сен-Клу, подальше от тронных предместий. Видимо, картина огненного революционного Парижа навсегда осталась и его памяти. Итак, во Франции нет короны, но есть монархия. Как же ведут себя люди, вызвавшие движение 20 июня? Противоречивы и запутаны их действия. 3 июля Вернио выступает в Собрании с блестящей речью, окончательно уничтожившей короля в общественном мнении. Но что Вернио предлагает? Да ничего радикального. Потом следует знаменитый «Ламуэртов поцелуй», когда неожиданно депутаты Собрания судорожно бросаются в объятия друг к другу, клянутся в верности конституции и исполнительной власти. Жирондисты созывают федератов со всех концов Франции. Но когда, повинуясь их зову, вооруженные батальоны прибывают в столицу, жирондисты не знают, как от них отделаться. Что же якобинцы? В вопросах тактики они дальновиднее и последовательнее. К отрядам федератов сразу приходят посланцы клуба (таким образом, у якобинцев свои войска). От имени федератов Робеспьер составляет адрес и посылает его Собранию. Робеспьер требует приостановить действие исполнительной власти в лице короля, возбудить обвинение против Лафайета, сместить и подвергнуть наказанию департаментские управления. Ну хорошо, «приостановят действие исполнительной власти в лице короля». А дальше? Почему ни словом не упоминается о республике? Видимо, Робеспьер все еще оставался на прежних позициях и боялся, что установление республики передаст власть Законодательному собранию, которое находилось в руках жирондистов, или приведет к диктатуре Лафайета. То есть один деспотизм сменится другим. Авторитет Робеспьера был так велик, что со страниц левой печати исчезает слово «республика». Камилл Демулен, первый республиканец Франции, тоже начинает поддерживать «демократическую монархию». Но народ думал иначе. 22 июля на всех городских площадях при пушечных выстрелах и барабанном бое был торжественно объявлен декрет Собрания: «Граждане, Отечество в опасности!» Повсюду появились наспех сколоченные палатки, крытые дубовыми листьями. По бокам – воткнутые и землю пики с красными колпаками. Шла запись добровольцев 1792 года. Невиданный энтузиазм охватил всю страну. В армию записывались целыми семьями. Впоследствии именно эти добровольцы стали основой победоносных полков французской революции. Среди десятков тысяч безвестных имен мы встречаем будущих генералов Гоша и Марсо, будущих маршалов Массена, Ожеро, Мюрата. Какой же лозунг объединил Францию? – Долой короля? Да здравствует республика? Долой изменников жирондистов? Да здравствует Якобинский клуб? Всеобщее избирательное право? Новые радикальные реформы? Нет, то был другой призыв. Словно рожденные единым дыханием миллионов, над всей страной зазвучали слова: – Вперед, сыны Отечества, день нашей славы наступил! Робкий, мечтательный офицер Руже де Лиль сочинил гимн Рейнской армии. В интимной обстановке, на семейной вечеринке у мэра города Страсбурга была впервые исполнена эта песня. Спел ее мэр барон Дитрих, обладавший приятным голосом. Руже де Лиль аккомпанировал ему на клавесине. Любопытно, что сам автор не был революционером. Впоследствии, после прихода якобинцев к власти, Руже де Лиль подал в отставку и вскоре попал в тюрьму за антиправительственные высказывания. Гимн Рейнской армии был напечатан одним издателем, но известности не получил. Да и сам автор почти забыл про него. Ведь он писал для победоносной французской армии. А армия терпела поражения на всех фронтах. Через два месяца в городской ратуше Марселя был устроен патриотический обед в честь федератов. Неожиданно встал один из федератов и пропел песню, неизвестно как попавшую к нему. Федераты подхватили ее и исполнили несколько раз подряд. Народ на площади начал им подпевать. На следующий день ее пел весь Марсель. Отряд марсельцев отправился в далекий путь. Песня опережала марсельцев. Жители встречали отряд этим маршем. Париж завершил торжество «Марсельезы». «Марсельеза» стала гимном революции не тогда, когда готовилась наступательная война, а в момент наивысшей опасности, когда надо было спасать Францию. В Париже, на улице Сент-Антуан, в кабачке «Золотое солнце» несколько человек из Якобинского клуба составляли план вооруженного восстания. Среди них мы видим Сантера, Лаусского, Вестермана, Шабо – все второстепенные имена. Дантон вел агитацию в секциях. Под его влиянием 20 июля секция Французского театра решила предоставить всем гражданам избирательное право. Робеспьер выступил в Якобинском клубе. Он сказал, что нельзя ограничиваться низложением короля. Основная причина наших бедствий коренится как в исполнительной власти, так и в Законодательном собрании. Исполнительная власть стремится погубить государство, Законодательное собрание не может или не хочет спасти его. Робеспьер предложил всеобщим голосованием избрать национальный Конвент для выработки новой конституции. Но чем громче звучали голоса на улицах, тем тише были речи в Собрании. История повторяется: перед лицом государственного переворота могущественная партия пытается договориться с правительством. Бриссо и Кондорсе забыли свои республиканские призывы. Цель их весьма скромная: на огромном огне, охватившем всю страну, они хотят испечь свой министерский пирог. Последняя попытка жирондистов найти контакт с королем! Но король последователен: после недолгих колебаний он делает решительный шаг к собственной гибели. Через своих агентов Людовик XVI просит главнокомандующего прусскими войсками герцога Брауншвейгского выпустить манифест, обращенный к французам, дабы устрашить «смутьянов». Манифест был составлен эмигрантами. Герцог Брауншвейгский (как говорят, человек либеральный и даже втайне сочувствующий революции), вздыхая, подписал его. (Классический образец того, как враги революции одним росчерком пера смогли окончательно восстановить против себя всю страну.) Вот как отозвался о манифесте Марат: «Их наглый вождь, действуя под диктовку тюильрийской шайки, потребовал от имени своих господ, чтобы мы отдались на милость нашего прежнего тирана и вернулись к старым цепям. Он уже угрожает жестокостью тем, кто будет мужественно отстаивать свою свободу». Вопрос о вооруженном восстании был решен. И тогда закончилась карьера еще одного революционера, бывшего народного кумира, мэра города Парижа Петиона. Единственный из жирондистов, он перешел на сторону короля, хотя практически ничем не мог ему помочь. (Видимо, таково влияние власти – получив ее, человек не может легко с ней расстаться. Должность парижского мэра вполне устраивала Петиона, а отдавать город в руки мятежа, который еще неизвестно чем кончится, – дело рискованное. Психологически понятно и намерение Петиона держаться в рамках закона, то есть в данном случае принять сторону монархии.) Ранним утром 10 августа в городской ратуше собрались комиссары, выбранные от парижских секций. Немногочисленные чиновники прежнего муниципалитета тихо удалились. Так была организована Парижская Коммуна, которая встала во главе восстания. Коммуна назначила Сантера начальником Национальной гвардии. В ночь на 10 августа Коммуной руководили видные комиссары секций: Робер, Россиноль, Эбер, Билло-Варен. Робеспьер и Марат были избраны в Генеральный Совет Коммуны позднее. После того, как народ победил. В штурме Тюильри принимало участие много наших старых знакомых, включая даже Теруань де Мирекур. Но ни Дантона, ни Марата, ни Демулена, ни Робеспьера не было среди осаждавших. Подробности штурма королевского дворца хорошо известны. Напомним, что это было настоящее кровопролитное сражение, с большим количеством жертв. Подчеркнем лишь одну деталь: Людовик XVI, то есть тот человек, ради которого умирали швейцарцы и роялисты, защитники дворца, еще перед началом штурма спрятался со своей семьей в Законодательном собрании. Представим себе на минуту следующую картину: в Тюильри льется кровь, от ружейных залпов звенят стекла в Собрании, депутаты в волнении – ведь никто не знает исхода. Один только человек спокойно сидит в ложе – это Людовик XVI. (Когда не надо принимать никаких решений – он вообще очень спокоен.) Король, пожалуй, единственный, кто понимает, что это конец. О чем он думает? Вспоминает свою прежнюю жизнь? Или жалеет себя? Дескать, бедный я, неудачный король. У каждого из моих предков было свое честолюбие, все хотели быть первыми. Один стал самым умным, другой – самым храбрым, третий – самым коварным. Увы, мне далеко до лавров Генриха IV или Людовика XIV. Чем же я прославлюсь? Вероятно, мне остается быть самым глупым королем из самых наиглупейших. Что бы такое придумать, чтобы переплюнуть всех глупых королей, чтобы за мной сохранилось абсолютное первенство! – Эй, подать сюда персик! И король начинает меланхолично его обсасывать, понимая, что теперь уж он наверняка войдет в историю. * * *Итак, Людовик Шестнадцатый сидит в тюрьме Тампль, а Жорж Дантон – в Совете Министров. Во Франции практически три правительства: Законодательное собрание, Парижская Коммуна, министры во главе с Дантоном. Взаимоотношения между этими тремя органами власти настолько сложные, положение на фронтах столь тяжелое, угроза контрреволюционного переворота так реальна, что у простых граждан буквально голова идет кругом. Они заняты проблемами сегодняшнего дня, и им некогда подумать о том, что будет завтра. Сапожник Жан Валера прибегает домой обедать. Торопливо хлебая суп, он сообщает жене последние новости: «Вернио выступал в Собрании, Билло-Варен – в Якобинском клубе, Марат – в Коммуне – все говорили абсолютно разное. Пруссаки осадили Лонгви». – Да поешь ты спокойно, – уговаривает жена. Вдруг ложка застревает во рту Жана Валера. С минуту он сидит неподвижно, уставившись на жену бессмысленными глазами, потом выплевывает ложку и убегает из дома. Останавливается посреди мостовой, поднимает руки и кричит: – Граждане! Объясните мне, в какой стране мы живем? Какая у нас форма правления? Монархия? Консульство? Республика? Граждане стыдливо прячут глаза и обходят Жана Валера стороной. Никто ничего не знает. Известно только, что во Франции три правительства. Энергичнее всех действует Парижская Коммуна. Коммуна закрывает заставы и отменяет заграничные паспорта. Коммуна посылает к границам федератов. Коммуна производит многочисленные аресты всех известных сторонников короля. По приказанию Коммуны из бронзовых статуй и колоколов отливают пушки. По настоянию Коммуны учрежден чрезвычайный трибунал. Но как реагируют жирондисты на деятельность Коммуны? Законодательное собрание, ведомое жирондистами, все свое внимание посвящает борьбе не столько с врагом (пруссаками), сколько со своим союзником (Коммуной). Собрание всячески старается дискредитировать действия Коммуны. Дантон делает все возможное, чтобы сохранить единство. Это ему удается, но ненадолго. Собрание постановляет распустить Парижскую Коммуну и назначает новые выборы. Однако последующие события срывают планы Жиронды. 19 августа прусская армия переходит французскую границу. 22 августа капитулирует хорошо укрепленная крепость Лонгви. В ночь на 1 сентября пруссаки осаждают последнюю крепость на пути к Парижу – Верден. Враг в нескольких переходах от столицы. Законодательное собрание в панике. Раздаются голоса, требующие оставить Париж и переехать на юг. Но на трибуну поднимается Дантон. Громовым голосом (по единодушному утверждению историков, Дантон говорил только так) он заявляет: – Все волнуются, все спешат, все горят желанием сразиться с врагом. Часть народа поспешит к границе, другая будет возводить окопы, третья, вооружившись пиками, будет поддерживать порядок в городе. Париж присоединится к общему движению и поддержит его. Мы требуем, чтобы вы помогли нам руководить этим доблестным движением народа и чтобы тот, кто откажется служить в войске или отдать свое оружие, был казнен. Когда ударят в набат – звон набата уже раздался, – это не будет сигналом тревоги: это будет призыв к борьбе с врагами Отечества. Чтобы победить их, нужна смелость и смелость – тогда Франция будет спасена! Не менее решительно выступает Вернио, который обещает, что французы выроют могилы своим врагам. Смелые речи вдохновляют не только волонтеров, идущих на фронт. Уверенней действует Парижская Коммуна. По ее распоряжению в городе проводят обыски, конфискуют оружие, арестовывают подозрительных и всех неприсягнувших священников. Париж в первые дни сентября. Непрерывный звон набата заглушает барабанный бой, крики и плач женщин. По улицам маршируют добровольцы. Патриоты (снова в моде красный колпак) провожают долгим взглядом расфранченных гуляк. Повсюду разговоры об огромном Вандейском заговоре, о русской эскадре, которая будто бы прошла Дарданеллы. После измены Лафайета армия кажется ненадежной. Многие убеждены, что пруссаки через несколько дней захватят Париж и устроят кровавую бойню. Все парижане, способные носить оружие, выступят навстречу врагу. Но кто останется в городе? Контрреволюционеры. Ползут зловещие слухи: пока патриоты будут сражаться с пруссаками, роялисты выйдут из подполья, освободят заключенных и перережут наших жен и детей. И тогда стихийно родился призыв: «Поспешим в тюрьмы!» Так начались сентябрьские убийства. Народ врывался в тюрьмы и убивал. Сначала без суда, потом возникли импровизированные суды. Первым судьей был герой 14 июля и октябрьских дней 1789 года Майяр. Суд был скорый. Тут же саблями зарубались неприсягнувшие священники, ярые роялисты, фальшивомонетчики. Тех, за кем не было вины, Майяр освобождал. Он говорил: «Мы собрались сюда не для того, чтобы судить за убеждения, а для того, чтобы судить за проступки». Каждого заключенного, признанного невиновным, толпа встречала радостными криками. Но невиновных насчитали всего несколько десятков. Ни Собрание, ни Коммуна не делали сколько-нибудь решительной попытки прекратить народный террор, хотя и посылали своих комиссаров в аббатства и тюрьмы. Но комиссары действовали очень робко, да и вряд ли было возможно остановить стихию. Впоследствии ответственность за сентябрьские убийства жирондисты свалили на Дантона, Марата и Робеспьера. Правда, узнав про события в тюрьмах, Дантон сказал: «В настоящее время только крайние меры могут принести пользу, все остальное будет бесполезно». Правда, Робеспьер в те дни словно набрал в рот воды. Правда, Марат на заседаниях Коммуны открыто одобрял действия народа. Но правда и то, что жирондисты, официально стоявшие у власти, не произнесли ни слова. Осуждать сентябрьские убийства они начали впоследствии, когда этого потребовали интересы партийной борьбы, когда появилась возможность свалить вину на монтаньяров. Между тем пал Верден, и восьмидесятитысячная армия пруссаков ускоренным маршем шла на Париж. Ей противостояла двадцатичетырехтысячная армия Дюмурье. Путем хитроумных и ловких маневров Дюмурье избегал решительного сражения, но не давал герцогу Брауншвейгскому спокойно продвигаться вперед. Наконец армии встретились при местечке Вальми, но тут начались беспрерывные проливные дожди. Пруссаки были уверены, что они легко разобьют «армию адвокатов», и не очень торопились. Кадровые воины, обученные по всем правилам военного искусства, они хотели воевать при хорошей погоде. Тем временем к Дюмурье подошли армии Бернонвиля и Келлермана. Таким образом, численность французских войск достигла 53 тысяч человек. К ночи 18 сентября дождь прекратился. Герцог Брауншвейгский лег спать в отличном настроении. Завтра французы увидят стройные колонны прусских армий и тут же разбегутся. С начала кампании так оно и происходило. А герцог Брауншвейгский верил в традицию. Утром 19 сентября, впервые за несколько дней, рассеялся туман. Герцог Брауншвейгский удивленно протер глаза: перед ним стояли спешенные шеренги армий Дюмурье и Келлермана! Французская артиллерия, выдвинутая на передовые позиции, открыла убийственный огонь. Когда же прусские полки пошли в атаку, французы подняли штыки и запели «Карманьолу». Могучий крик «Да здравствует Франция!» заглушил залпы орудий. С таким противником пруссакам еще не приходилось встречаться. Они остановились в нерешительности, а потом отступили. Самого сражения при Вальми (в строгом смысле этого слова) не было. Но это была первая победа революционных французских войск, и последствия сказались очень скоро. Пруссаки не осмелились продвигаться в глубь Франции. Потом опять начались дожди. Прусскую армию охватила эпидемия дизентерии. Вскоре герцог Брауншвейгский, преследуемый армией Дюмурье, пересек в обратном направлении французскую границу. 21 сентября 1792 года в Париже собрался Национальный Конвент. Заявив, что никакая реформа недействительна без плебисцита, Конвент, не посоветовавшись с народом, сразу же установил диктатуру: он упразднил королевскую власть. Юридически этого нельзя было делать. Но Конвенту было не до формальностей. По предложению Дантона была тут же провозглашена неприкосновенность частной собственности. Ведь во Франции большинство состояло из собственников, и этим декретом Дантон восстановил единство в стране. За революционным Конвентом пошли департаменты, которые были напуганы событиями в Париже. Итак, 21 сентября Конвент уничтожил королевскую власть. Но слово «республика» еще не было произнесено. По замечанию Робеспьера, «она тайно прокралась». Только 25 сентября Конвент провозгласил республику единой и неделимой. Из этого французы сделали вывод, что республика существует. Глава X. Жирондисты идут в атаку
– Веришь ли ты в бога, Робеспьер? – Нет! В бога священников, созданного по образу человека, да еще худшего из людей? Бога злого и мстительного, неумолимого, карающего за однодневные провинности вечной агонией? Этот бог придуман софистами гнета, ханжами и богословами! Но что тогда остается народу, обездоленному, страдающему от невежества и нищеты?! Народ можно спасти вмешательством действительной и справедливой власти. Руссо писал: «Вечна или сотворена материя, существует или не существует пассивный принцип, все равно несомненно, что цель едина и указывает на единый ум; ибо я не вижу ничего, что не было бы предначертано одной и той же системой и не содействовало одной и той же цели, именно сохранению целого в установленном порядке. Это существо, которое хочет и может, это само по себе деятельное существо, это существо, наконец, которое движет Вселенною и все предначертывает, я называю Богом!» Все больше он убеждается в справедливости своего великого учителя. Определенно есть Провидение, какой-то Высший Разум, всегда пекущийся о нас гораздо лучше, чем наша собственная мудрость. Как может маленький человек, погрязший в мирской суете, думать, что именно он и есть венец Вселенной? Вечный холод и раскаленное солнце, пустыня и океан могли бы давно погубить человека, а человек существует. Значит, он необходим в огромном мироздании! Разумнее предположить, что Высшее существо создало человека для выражения своих идеалов, что человечество само по себе несет определенную функцию. Может быть, таков порядок вещей, так предопределено, что французы первыми в мире должны построить государство во славу этого Верховного Существа, государство радости и справедливости? Кто в самые тяжелые дни, когда, казалось, революция погибла, вдруг поражал наших врагов и поднимал народ?! Мог бы он, Робеспьер, в полнейшем одиночестве выдержать ту страшную, нечеловеческую борьбу, если бы не верил, что революция предначертана высшей властью и он, Робеспьер, является носителем ее идей?! Иисус Христос был распят в возрасте 33-х лет. Христос, конечно, не был богом, но он был пророком, голосом которого говорило Провидение. Христианство нужно было миру, чтобы создать силу, способную противостоять жестокой власти Римской империи. Но христианство с самого начала было несовершенно, а корыстолюбцы и пройдохи использовали его для своего честолюбия и обогащения. С тех пор прошло почти 18 столетий. Французам выпала великая честь создать новое, невиданное государство. Теперь католические служители – наши злейшие враги. Мы были правы, когда, несмотря на все партийные разногласия, объединились с жирондистами, чтобы бороться с неприсягнувшими священниками. Но жирондисты глубоко неправы, проповедуя атеизм. Он помнит, как они обвиняли его в лицемерии и ханжестве. Он помнит фразу Гаде, брошенную ему в Якобинском клубе: – Как Робеспьер говорит, что Провидение спасло нас помимо нашей воли?! Я никогда бы не поверил в то, что человек, так мужественно трудившийся над избавлением народа от рабства деспотизма, мог способствовать потом возвращению его в рабство суеверия. Неужели Гаде кажется, что революцию делают Мирабо, Барнав, Бриссо? Неужели он думает, что сломать систему, построенную веками, могут отдельные люди? Робеспьер знает, что революцию совершает народ, но вела революцию всегда идея. Как бы ни были значительны экономические обстоятельства, вызывающие возмущение народа, но не они играют главную роль. За то, чтобы у потомков был кусок хлеба, никто не согласится умирать. А вот за веру шли на смерть. В свое время английскую революцию вела протестантская религия. Каждая революция создает свою собственную религию. Новую Францию влекут вперед святые слова: «Свобода, Равенство, Братство». Но чтобы воплотить их в жизнь, надо создать общественный идеал, тот самый, о котором мечтал Жан-Жак Руссо. То есть надо разработать устои нового общества, нечто вроде нового Евангелия, но основанного не на фанатизме и невежестве, а на торжестве Разума и Справедливости. Законом этого общества станет Добродетель и Порядок. Вот какая миссия выпала на долю Робеспьера. И если Провидению будет угодно, он исполнит ее, конечно, тогда, когда представится такая возможность, когда будут побеждены враги революции. Сколько их было – знаменитых, талантливых политиков, когда никому не известный Робеспьер приехал в Париж! Но все эти люди ставили перед собой только ближайшие, очередные задачи, а куда идет революция, не понимали. Поэтому никого из них не осталось, а он остался. Каждое его слово слышно всей Франции, но это не только его личная заслуга. Робеспьер давно чувствует, что жизнь не принадлежит ему. Ему предначертано свыше вывести страну на путь будущего. Пробьет час, когда он, словно древний пророк Моисей, должен будет стать во главе народа. Надо ждать этого часа. А пока надо отстоять Францию от полчищ пруссаков и интервентов. Значит, сейчас главная задача – сохранить единство. * * *Депутат Шабо подбегает к нему, спрашивает, будет ли он вечером у якобинцев? Действительно интересует Шабо этот вопрос или ему важно показать, что он запросто с Робеспьером? Филипп Эгалите встает и, когда Робеспьер смотрит в его сторону, почтительно, но с достоинством здоровается с ним. Филипп Эгалите, бывший герцог Орлеанский. Все это когда-то уже было. Робеспьер словно перенесся на несколько лет назад. Так депутаты Учредительного собрания встречали Мирабо. Теперь так встречают Робеспьера. Если бы сейчас Робеспьер был таким же, как тогда, боже мой, это наверное, был бы самый счастливый день в его жизни. Но сейчас, сейчас знаки внимания раздражают. Теперь он равнодушен. Может, потому, что достиг славы? Нет, просто он уже старый политик. Вон сколько их ходит, молодых, с честолюбивым блеском в глазах. Мечтают об аплодисментах… Франция на краю гибели. Страну спасет чудо или Провидение. Необходимо единство, а жирондисты раздувают пламя войны партий. Вот и знакомые лица: Грегуар, Петион, Сиейс, Барер. А где Барнав, где Ламеты? – Они забыты. Их имена произносятся только с осуждением. За кем же ты теперь будешь бегать, Барер? Теперь приветливо раскланиваешься с Робеспьером, на твоем лице почтительная улыбка. Впрочем, зачем вспоминать старое? Времена меняются, меняются люди; видимо, изменился и Барер. Надо быть справедливым к нему. Робеспьер поднимается к верхним скамьям, туда, где места его товарищей якобинцев. На самом верху, отдельно от других, сидит человек в грязной одежде, с платком на шее, смоченным уксусом. Со взглядом этого человека депутаты боятся встречаться. Это Марат. Его сторонятся. Марат даже гордится этим. «Только индюки ходят стадом» – это его слова. Робеспьер сухо здоровается с Маратом. Их никогда не связывала дружба, но всегда народ связывал их имена. Марат яростен, фанатичен, непреклонен. Он абсолютно честен – Робеспьер в этом уверен, – но ему не хватает гибкости. Марат все время настаивает на применении крайних мер. Тут его нельзя поддерживать, но и ссориться с ним не надо. Ведь их так мало в Конвенте – людей, которых называют монтаньярами. И, однако, как же смел этот человек! Робеспьер помнит первое выступление Марата. Марат вышел на трибуну, встреченный настороженным молчанием. Новички, приехавшие из провинции, смотрели на него с ужасом. Марат сказал: – У меня в этом зале много личных врагов. Его слова были заглушены громкими криками: – Все, все враги! Марат выдержал паузу и продолжал: – У меня в этом зале много врагов, да будет им стыдно! И Конвент, как пришибленный, стих. Странной показалась Робеспьеру речь Марата. Уже давно Марата обвиняли в том, что он вместе с Дантоном и Робеспьером хочет диктатуры. Марат, вместо того чтобы опровергнуть, подтвердил это. Чудовищно звучали и другие его слова: «В эпоху Учредительного собрания надо было отрубить 500 голов интриганам, и в настоящее время все было бы спокойно. Теперь уже сто тысяч патриотов убиты потому, что страна не послушалась вовремя моего совета». Итак, Марат требует решительных действий, Дантон ищет примирения. Какова позиция Робеспьера? События опередили его. Во Франции установилась республика. Надо осмотреться. Нельзя отступать, но и нельзя усугублять раскол в Конвенте. Пожалуй, Робеспьер ближе к Дантону. Правда, у Дантона нет определенной линии, его политика определяется интересами сегодняшнего и завтрашнего дня. Однако Дантон прав, доказывая необходимость однородной и сильной правительственной партии, которая показала бы Европе и всем врагам революции, что между республиканцами царит согласие. Дантон прав, когда призывает пожертвовать личными интересами. Дантон быстро вырос. Еще недавно это был крикливый оратор в клубе Кордельеров, а теперь он – министр. (Кстати, почему жирондисты выдвинули именно Дантона? Им нужен был человек, которого бы слушался народ и с которым можно было бы договориться. На Робеспьера они не надеются.) Но дело не в министерском портфеле. Пожалуй, ни один человек, кроме Дантона, не смог бы вывести Францию из кризиса августовских и сентябрьских дней. Это все понимают. А когда съехались депутаты, только Дантон сумел ненадолго примирить враждебные партии. И Конвент провозгласил республику единой и неделимой. Удивительно, как Дантон в нужный момент находит простые точные слова. Ведь он не готовится к выступлениям. Перед глазами Робеспьера мелькало много политиков на один день, народных вождей на один вечер. Они стремительно возвышались и так же стремительно исчезали. Дантон – настоящий. Это талант. Нельзя позволить, чтобы Жиронда переманила Дантона. Но мешать его поискам союза с Жирондой (конечно, на приемлемой основе) не следует. Пусть и Марат выступает с резкими нападками. Пусть жирондисты знают, что якобинцы могут избрать другой путь. Все-таки почему жирондисты так яростно нападают? Какие противоречия между ними и монтаньярами? У жирондистов большинство в Конвенте. В их руках министерство. Но Конвент заседает в Париже. А Париж не избирал депутатом ни одного жирондиста. Этого они не могут простить. Ведь монтаньяры сильны только поддержкой Парижа. Понятно, почему Париж против жирондистов. В тревожные августовские дни, когда пруссаки взяли Верден, жирондисты предлагали правительству покинуть столицу и переехать на юг, то есть бросить город на произвол судьбы. Разве это забывается? Жирондисты обвиняют парижан в кровожадности, все время напоминая им о сентябрьских убийствах. Оправдывать сентябрь никто не собирается, но это была естественная реакция народа на измену роялистов. И потом, самое главное, парижские санкюлоты, которые взяли Бастилию и совершили революцию десятого августа, но думает ли правительство сделать что-нибудь для облегчения жизни бедняка? Монтаньяры предлагают ввести максимум, ограничить свободу накоплений и тем самым найти средства для помощи неимущим. Но жирондисты кричат, что это покушение на свободу собственности и приведет к анархии. Так кто же хочет анархии? Мы не собираемся уравнивать собственность, мы предлагаем единственный разумный, если хотите, компромиссный путь. Надо убедить жирондистов согласиться с нами. И тогда Конвент будет пользоваться поддержкой всех слоев населения, во Франции восстановится единство, а оно так необходимо для победы над силами коалиции. Все это диктуется интересами страны. Вот любопытно, если бы Робеспьер прямо сейчас подошел к Вернио, откровенно с ним поговорил и заключил бы союз? Приведет это к успеху? Ведь Робеспьер и Вернио – вожаки враждующих партий. Нет, невозможно. Если бы такой разговор состоялся, жирондисты и монтаньяры отказались бы от своих лидеров, обвинив их в предательстве. Вот как далеко зашли партийные распри. Понимает ли это Вернио? Входит Дантон. Как всегда, самый последний. Словно уверен, что без него не начнут… * * *29 октября на трибуне появился депутат Луве. Когда-то давным-давно Робеспьер встречал его в салоне у мадам Ролан. Тогда они мило раскланивались. Каждый делает карьеру, как умеет. Луве избрал путь весьма оригинальный: он завоевывал популярность тем, что не упускал случая выругать Робеспьера. – Над городом Парижем слишком долго тяготел крупный общественный заговор, был момент, когда он едва не охватил всю Францию. (Начало многообещающее. Посмотрим, что будет дальше.) – Робеспьер, я обвиняю тебя! (Как демократично и как революционно! Луве подлаживается под речь народных трибунов.) Робеспьер не выдерживает и с места презрительно поясняет: – Господин Луве обвиняет меня. Но Луве не остановишь. Он винит Робеспьера в том, что тот никому не давал говорить, а выступал все время сам. В том, что призывал к сентябрьским убийствам. В том, что стремился ликвидировать Конвент. В том, что добивался диктатуры. Опасность, по словам Луве, возникла потому, что Робеспьер слишком популярный и влиятельный человек во Франции. (Странное обвинение. Какие же будут выводы?) Луве требует расправы над Робеспьером. …А вообще-то напрасно он иронизировал, слушая речь Луве. Чувствуется, что Луве готовил ее не один. Виден какой-то продуманный план: жирондисты ударили по Марату, по Дантону, а теперь они всерьез задумали убрать Робеспьера. Обвинение в попытке установить диктатуру – обвинение смертельное. На Собрание Луве произвел сильное впечатление. Робеспьер замечает, как его товарищи опустили головы, как они избегают его взгляда. Может быть, он ошибается, может быть, это только его подозрения, но ему кажется, что его сторонники с каким-то странным любопытством ждут его ответа. Да, опасен путь политика. Один неверный шаг может привести к роковым последствиям. Что ж, на войне как на войне. Теперь ошибиться он не имеет права. Надо тщательно подготовить ответ. Собрание дает ему отсрочку со снисходительностью, похожей на презрение. Кажется, многие убеждены, что с Робеспьером покончено. Якобинский клуб возмущен речью Луве. В секциях волнение. Но по городу ходят молодчики, которые кричат: «На гильотину Марата и Робеспьера! Да здравствует Ролан!» Наступает день ответа. Конвент оцеплен войсками. Робеспьера вызывают на трибуну. На передних скамьях он не видит ни одной одобрительной улыбки, ни одного сочувствующего жеста. – В чем же меня обвиняют? В том, что я составил заговор с целью достигнуть диктатуры или триумвирата, или должности трибуна? …Согласитесь, что если подобный проект был преступен, то он еще в большей мере был смел, ибо для того, чтобы выполнить его, нужно было не только ниспровергнуть трон, но уничтожить и Законодательное собрание, а главное, не допустить замены его Национальным Конвентом. Но в таком случае как могло случиться, что я первый в своих публичных речах и своих сочинениях указал на Национальный Конвент как на единственный для отечества выход из бедствий? Правда, это предложение было принято моими теперешними противниками как предложение мятежное; однако восстание 10 августа вскоре не только узаконило его: оно сделало больше – оно его осуществило. Говорить ли мне о том, что для достижения диктатуры мало было господствовать в Париже, нужно было покорить 83 департамента? Где же были мои сокровища? Где же была моя армия? Где же были те видные должности, которые я занимал? Вся власть находилась как раз в руках моих противников. – …Я горжусь тем, что мне приходится защищать здесь дело Коммуны и свое собственное. Нет, я должен только радоваться тому, что многие граждане послужили общественному делу лучше меня. Я отнюдь не претендую на не принадлежащую мне славу. Я был избран только десятого числа; те же, которые были избраны раньше и собрались в ратуше в ту грозную ночь, – они-то и есть настоящие герои, боровшиеся за свободу… Пожалуй, никогда он не чувствовал себя так спокойно и свободно на трибуне. Легко и непринужденно он разбивал одно за другим выдвинутые против него обвинения, обвинения, которые основывались не на фактах, а на ложном пафосе и личной вражде к нему. Жирондисты, всегда готовые преследовать его своими криками, свистом, теперь словно оцепенели. Застыв на своих местах, они, сами того не замечая, слушали Робеспьера в глубоком безмолвии. (Когда на тебя несправедливо нападают, ты должен быть объективен и великодушен. Это действует сильнее.) Робеспьер закончил свою речь призывом к миру. – Что касается меня, то лично о себе я не сделаю никакого заключения; я отказался от преимуществ отвечать на клевету моих противников еще более грозными разоблачениями; оправдываясь, я не хотел нападать. Я отказываюсь от справедливого мщения, которым я был бы вправе преследовать своих клеветников; я хотел бы только, чтобы был упрочен мир и чтобы торжествовала свобода. Ему аплодируют все депутаты. Луве сидит опустив голову. И лишь Барбару из Марселя бежит к решетке. Он требует слова, он хочет опять обвинять Робеспьера. Но Конвент не слушает его. Конвент переходит к очередным делам. Барбару, пристыженный, возвращается на место. Это была победа. Победа не только Робеспьера, но и Якобинского клуба, победа Горы. Пожалуй, лишь один человек из монтаньяров был не очень рад этому – сам Робеспьер. Он понимал, что Жиронда может простить ему многое, но никогда не простит своего поражения. Теперь отрезаны все пути к примирению. Подтверждение этому пришло слишком быстро. На Робеспьера напал его бывший друг Петион, напал отчаянно, злобно. Робеспьер ответил ему мягко, напомнив о былой дружбе. Однако стало ясно, что теперь борьба между партиями пойдет не на жизнь, а на смерть. И первым это почувствовал Луве. Вечером того же дня, когда на заседании Конвента он был публично разбит и осмеян, Луве сказал жене: «Нужно быть готовым к эшафоту или к изгнанию!» * * *…И когда Жиронда пыталась не допустить суда над королем, в самый разгар прений на трибуну поднялся новый оратор. – Да, – сказал он, – я поддерживаю тех, кто протестует против суда над королем. Всякий король считает себя существом особым и действует соответственно. Стоя вне закона и даже выше общего для всех закона, имеет ли он право требовать, чтобы ему позволили воспользоваться преимуществами закона, когда он побежден? Что применимо к гражданину, не может быть применено к человеку, который претендует быть выше гражданина. Пусть же королевская власть несет кару за свое высокомерие. Не судить мы его должны, мы должны карать его. Строгая логика депутата, фанатичная убежденность захватила собрание. Но больше всего поражало в ораторе сочетание несочетаемого. Хладнокровие, непреклонность слов – и откровенная привлекательность юности; пристальный взгляд, суровая, словно вылитая из бронзы фигура – и женственная красота лица. И контраст этот действовал еще сильнее. Ни одно выступление Робеспьер не слушал так внимательно. Лицо депутата знакомо, но имя? Робеспьер наклоняется к сидящему впереди Демулену. Камилл, кто говорит? Демулен отвечает, не оборачиваясь: – Сен-Жюст! * * *Чтобы понять обстановку, в которой происходили дебаты о суде над Людовиком XVI, а потом и сам суд, надо представить себе заседание Конвента в ноябре и декабре 92-го года. Исступление партийной борьбы дошло до крайности. Случалось, что жирондисты, возглавляемые Барбару, срывались с мест и, выкрикивая угрозы, потрясая кулаками, бросались на скамьи монтаньяров. Монтаньяры, в свою очередь, давали знак публике, а та криками заглушала речи жирондистов или, наоборот, поддерживала выступления монтаньяров. Марат, как дикий зверь, ревел у подножия трибуны, куда его систематически не допускали. Оратора Жиронды, обвинявшего монтаньяров во всех смертных грехах, вплоть до организации убийств и государственной измены, сменял оратор Горы, который отвечал еще более яростными обвинениями. И вдруг в освещенном факелами зале появились родственники жертв 10 августа. Размахивая простреленной пулями одеждой и лохмотьями окровавленных рубашек, они требовали отмщения королю. Но даже в этой суматошной ожесточенной перестрелке, которую вели враждующие стороны, можно было наметить одну особенность: жирондисты, щедро выливая на каждого монтаньяра по ушату помоев, тем не менее выделяли одного человека. По нему шел особый, прицельный огонь. Этим человеком был Робеспьер. Иронии и сарказма у жирондистов хватало. Жансоне утверждал, что если якобинцы и помогли спасению общества, то они сделали это по инстинкту, как гуси Капитолия. Но ведь римский народ из признательности к такого рода освободителям не провозгласил их диктаторами или консулами, не признал их высшими распорядителями своих судеб. И покружив таким образом вокруг Робеспьера, Жансоне обрушивался непосредственно на него: «Робеспьер – политический шарлатан, который льстит предрассудкам народа». Кондорсе, этот пожилой степенный философ, наносил Робеспьеру удар ниже пояса: «Он создает себе свиту из женщин и людей со слабой головой. Он с важностью принимает от них обожание и почести; он прячется перед опасностью и появляется вновь, когда опасность уже миновала. Робеспьер – это жрец, и всегда останется только им». Стоит ли упоминать о Бриссо, Гаде, Барбару и прочих, более темпераментных и резких ораторах? Чем же объяснить столь повышенное внимание к Робеспьеру? Объяснение простое. Жиронда понимала, что только Робеспьер мог своей железной логикой убедить общественное мнение страны в том, что казнь Людовика XVI необходима и неизбежна. И действительно, именно Робеспьер развил теорию Сен-Жюста и, подав ее в новом освещении, поставил Конвент перед необходимостью решить: «Или Людовик виновен, или революция не может быть оправдана». Это была его первая речь по поводу суда над королем. Правда, суд все равно состоялся. И на суде, как и следовало ожидать, король сделал все от него зависящее, чтобы восстановить против себя Конвент и тех сомневающихся, которые до суда еще относились к Людовику с жалостью или сочувствием. Но, пожалуй, все усилия короля были напрасны, потому что, как сказал жирондист Гора, первая речь Робеспьера «склонила весы национального правосудия на сторону смерти». А когда после суда Жиронда предприняла последнюю попытку спасти короля и выдвинула «демократический» лозунг – передать вопрос о жизни и смерти Людовика XVI на обсуждение народа, только Робеспьер смог доказать контрреволюционность этой затеи. – Что вы разумеете под словом «народ»? – говорил Робеспьер в своей второй речи, посвященной суду над королем. – Большинство без исключения из него многочисленной, наиболее обездоленной и наиболее чистой части общества, той части, которую угнетают все преступления эгоизма и тирании?.. Но это большинство не может быть на ваших политических сходках, когда оно находится в своих мастерских… Если бы у народа было время собираться для разбирательства судебных дел и решения государственных вопросов, он бы не вверял заботу о своих интересах вам. Лучший способ засвидетельствовать ему вашу верность, – это издавать справедливые законы, а не создавать ему междоусобную борьбу. Однако «болото» прислушивается к жирондистам. Большинство депутатов против казни. И Робеспьер делает неожиданный поворот. Он утверждает: «Меньшинство всюду имеет одно вечное право – право провозглашать истину или то, что оно считает истиной. Добродетель всегда была на земле в меньшинстве». Кажется, эта мысль противоречит прежним высказываниям Робеспьера. Но так диктует революция. И Робеспьер побеждает. Общественное мнение Франции склоняется на его сторону, и именно оно, мнение всей страны, представленное в Конвенте трибунами санкюлотов, заставляет колеблющихся и осторожных депутатов Конвента приговорить к смерти Людовика XVI. Не в задачах этой книги анализировать, какое значение имела казнь короля в судьбе Франции. Можно ограничиться высказыванием одного из современников: «Только после того, как Людовик XVI был гильотинирован, французский крестьянин поверил, что революция победила». Глава XI. Хроника революции
Итак, король свергнут. Повержены конституционалисты. В Конвенте заседают революционеры, каждый из которых желает счастья Франции. Ну, кажется, сейчас время пожинать плоды победы. Но какой же злой рок тяготел над революцией? Почему партии, объединенными усилиями низвергнувшие деспотизм, спустя пару месяцев сошлись в рукопашной схватке не на жизнь, а на смерть? Может, все дело в личной неприязни? Жирондисты ненавидели Марата, а монтаньяры не любили Гаде, Бриссо, Вернио и компанию за то, что те своими саркастическими высказываниями больно задевали их самолюбие? Жирондисты обижались на непочтительные высказывания о «гении и знамени» их партии госпоже Ролан и, как истинные джентльмены, заступались за нее, а очаровательная мадам Ролан, в свою очередь, не могла спокойно видеть бандитскую физиономию Дантона и слышать скабрезные намеки Эбера? И все-таки странно предполагать, что борьба между Горой и Жирондой, потрясшая всю страну, велась потому, что одни депутаты не внушили симпатии и доверия другим. Может, все дело в том, что обе партии стремились к власти? На первый взгляд кажется, что только это и разделяло враждующие стороны. Ведь их программы вроде бы совпадали, и до апреля 1793 года и жирондисты и монтаньяры обвиняли друг друга и одних и тех же грехах: – в роялизме (потом, правда, пошли уточнения. Монтаньяры уверяли, что Жиронда хочет восстановить власть Бурбонов, а жирондисты – что монтаньяры хотят отдать корону Орлеанской династии); – в попытках захватить власть и установить диктатуру; – в сентябрьских убийствах; – в связях с эмиграцией и монархической коалицией (упрек Гаде, брошенный Робеспьеру: «Ты-то и есть сообщник принца Кобургского»); – в поражениях на фронтах; – в сообщничестве с Дюмурье (любопытно, что последнее обвинение особенно рьяно якобинцы возводили на жирондистов, но потом, когда жирондисты выступили с предложением отозвать Дюмурье, на его защиту встал… Робеспьер, который заявил, что эта мера может привести к развалу в армии. Потом, но времена террора, это обвинение падало на тех, кто только шапочно был знаком с изменником-генералом). И, пожалуй, самым популярным, так сказать, дежурным «разоблачением» была связь с Англией и с агентами Питта. Случалось, в один и тот же день враждующие партии утверждали, что их противники подкуплены англичанами, а в марте 93-го года монтаньяры и жирондисты объединились и объявили сторонниками Питта… «бешеных». Одинакова была и терминология ораторов. Своих сторонников они величали «истинными друзьями народа», «честными республиканцами», противников обзывали роялистами, ворами, агентами Питта и т. д. (Эта традиция сохранилась и впоследствии. До термидора «чудовищами» называли жирондистов. После термидора – Робеспьера, Сен-Жюста и прочих видных монтаньяров.) Высказывания ораторов по поводу свободы печати, смертной казни, парламентской неприкосновенности менялись в зависимости от того, на какой ступени власти находились их партии. Жирондисты предали суду Марата, а когда их самих привлекли к суду, они закричали о нарушении конституции. Жирондисты пытались закрыть газеты Марата и Эбера, а когда, в свою очередь, монтаньяры прикрыли газету Бриссо, жирондисты обвинили их в зажиме демократии. Соответственно, вспомним высказывания Робеспьера в различные периоды о смертной казни, о свободе печати и так далее. Кутон свою деятельность в Конвенте начал с того, что предложил предать смертной казни тех, кто высказался за диктатуру триумвирата (призрак триумвирата почему-то особенно пугал патриотов: мы помним триумвират Барнава. В данном случае имелись в виду Дантон, Марат и Робеспьер), но кончил он тем, что в 94-м году сам составил вместе с Сен-Жюстом и Робеспьером триумвират, который фактически обладал диктаторскими полномочиями. Всю зиму и весну 93-го года левая сторона Конвента отчаянно вопила о тирании правой, а правая выражала негодование тиранией трибун. Но не только жирондисты и монтаньяры отличались таким непостоянством. «Бешеные» выступали яростными сторонниками террора. Когда же лидеры «бешеных» сами попали под суд, они стали усиленно проповедовать милосердие. Весьма своеобразно отношение партий к народному представительству. Якобинцы, которые всегда ратовали за верховную власть народа, впоследствии ликвидировали выборность в секциях и назначали туда своих чиновников. Но эта метаморфоза произошла уже в 94-м году. Жирондисты подобную эволюцию проделали значительно быстрее. Если зимой 93-го года они обвиняли Конвент в том, что депутаты не являются истинными представителями масс, и требовали первичных сходок, замены депутатов их заместителями и вообще перевыборов (и все это якобы только в интересах демократии), то весной их настроение резко изменилось. Вот известное высказывание Бюзо о народных депутациях: «Я чувствовал, до какой степени было необходимо терпение; но я был тысячу раз готов прострелить морена некоторых из этих чудовищ. Боже мой, что это была за депутация! Казалось, что из всех сточных ям Парижа и больших городов было собрано все самое грязное, мерзкое и смрадное. С отвратительными, покрытыми грязью лицами черного или медно-красного цвета, над которыми возвышалась копна жирных волос, глубоко сидящими во впадинах глазами, они испускали вместе со своим смрадным дыханием самые грубые ругательства, сопровождаемые пронзительными криками плотоядных животных». То есть пока Бюзо чувствовал поддержку народных масс, все было хорошо. Как только симпатии народа перешли на сторону монтаньяров, сам вид депутации стал оскорблять эстетические вкусы доблестного демократа. Да и вообще, насколько долговечна народная любовь? Когда в 89-м году Неккера вернули из ссылки, ликованию страны не было предела. В маленьком городке, где он остановился ночевать, жители выставили патрули, которые останавливали проезжающие кареты. Горожане говорили: «Тише, Неккер спит». А манифестации, которые устраивались в честь герцога Орлеанского? А взрывы всеобщего ликования, когда на улице толпа замечала Дюмурье или Петиона? А всеобщая популярность Мирабо и Дантона? Или проявившаяся, особенно в 94-м году, фанатичная любовь к Робеспьеру, преклонение перед ним, как перед божеством? Но разве кто-нибудь вспоминал добрым словом народных кумиров, когда они отправлялись в изгнание? Разве многочисленные толпы не улюлюкали, когда на гильотину везли Дантона и Робеспьера? Вроде бы сам собой напрашивается вывод: нет ничего переменчивее народной любви. Но вот почему тот или иной деятель, та или иная партия теряли поддержку народа? Внимательно читая выступления ораторов Конвента, мы замечаем любопытную подробность: экономика их почти не интересовала, они обращались к ней постольку, поскольку это вытекало из их излюбленной темы – учения о способах охраны добродетели. Но «способы охраны добродетели» каждый оратор понимал по-своему, И вот тут мы убеждаемся, что борьба за власть между партиями была только следствием. А причины? Причины заключались в неравном материальном положении социальных слоев, на которые опирались монтаньяры и жирондисты. «Высоконравственные идеалы» ораторов на самом деле оказывались классовыми. Во все периоды французской революции фатально вставал один вопрос: дать человеку полную свободу неограниченной собственности или пойти на «революцию равенства», то есть насильственным путем уравнять собственность. И чем дальше, тем острее становилась эта проблема. С одной стороны, укрепляла свои позиции нарождающаяся буржуазия, с другой стороны, гигантски усиливалось уравнительное движение широких социально неоднородных «низов». Именно это противоречие порождало раскол в стане вчерашних союзников. Жирондисты искрение считали, что собственность должна быть безусловным индивидуальным правом. Поэтому они постоянно обвиняли монтаньяров в поддержке «аграрного закона» и «анархии». Но монтаньяры, которые представляли мелкобуржуазные слои Франции, видели, что программа жирондистов ведет к неравноправию и узаконенной нищете широких народных масс. Естественно, согласиться с этим они не могли. Поэтому монтаньяры заявляли, что право собственности есть относительное и социальное. Однако мелким буржуа всегда были свойственны иллюзии. Они полагали, что если у каждого человека будет право на некоторую ограниченную собственность, то именно тогда наступит золотой век. Поэтому Робеспьер не ставил вопрос о радикальных реформах. Он говорил: «Грязные души, уважающие только золото, я отнюдь не хочу касаться ваших сокровищ, как бы нечист ни был их источник», – и переводил разговор в область моральных категорий: сделать бедность более почетной, чем богатство, – вот его задача. Отсюда – колебания Робеспьера. Отсюда непоследовательность в политике монтаньяров. Робеспьер протестовал против «аграрного закона», то есть против попытки разделить землю поровну между крестьянами. Еще в марте 1793 года монтаньяры резко выступили против требований Жака Ру, Варле и других «бешеных» людей, которые выражали интересы бедняков. Когда Варле и другие «бешеные» хотели поднять восстание против Жиронды, Робеспьер, а за ним и Гора осудили «бешеных». Повторяю, партия Робеспьера тоже боялась «анархии». Но уже в апреле 1793 года они увидели, что если не удовлетворить требования городских плебейских масс, то произойдет новая революция. Поэтому монтаньяры поддержали народ в вопросе об ограничении крупной частной собственности, то есть поддержали программу «максимума». И в то же время, пытаясь сохранить некое экономическое равновесие, Робеспьер предложил ограничить заработную плату пролетариев. Но проведение «максимума» возможно было только при условии изменения политического строя и установления диктатуры. (Кстати, и жирондисты поняли, что остановить наступление народных низов они могут только с помощью диктатуры буржуазии.) В этот момент республике был нанесен еще один страшный удар. Фанатичные, религиозно настроенные, темные крестьяне западных провинций подняли мятеж. Ими руководила опытная рука роялистов и священников. Вандея грозила захлестнуть соседние департаменты. Но жирондистов, то есть людей, стоявших во главе исполнительной власти, события в Париже волновали гораздо больше. В Вандею они посылали робких комиссаров, которые в первую очередь окружали себя поварами и лакеями. По улицам вандейских городов, еще верных республике, бродили тучи адъютантов с шикарными усами. Эти бравые офицеры отважно воевали с женским полом, но отнюдь не с вандейцами. Не случайно банды восставших, в большинстве своем отличные охотники и браконьеры, без труда разбивали немногочисленные и разъединенные батальоны республиканцев. Каково же было положение Франции? Против нее – все монархические державы. Во французских городах – восстания. Во главе французских армий измена. На французских границах – поражение. И в такой критический момент жирондисты словно ставили своей задачей всему препятствовать, ничего не предлагая. Тем не менее необходимые меры были приняты. Был декретирован принудительный заем в один миллиард, взыскиваемый с богачей, с дальнейшим покрытием его имениями эмигрантов. Была выработана конституция, отвечающая интересам народных масс. В департаменты и на границы были посланы энергичные комиссары. Формировались батальоны волонтеров, и увеличилось производство оружия. Был создан революционный трибунал, который начал энергично расправляться с врагами революции. Был создан Комитет общественного спасения, то есть была централизована исполнительная власть. Был принят закон о максимальных ценах (первый максимум). Только эти декреты спасли Францию. Они были делом рук монтаньяров. Они проводились через Конвент вопреки воле жирондистов. Чем же занимались жирондисты? Они устраивали суды над Маратом и Эбером. Они пытались применять репрессии против Парижской Коммуны. Пользуясь своим преимуществом, Жиронда все время грозила смертью якобинцам. Движимые партийными страстями, жирондисты намеревались стереть Париж с лица земли и поднять департаментские восстания. В апреле Жиронда создала особую комиссию двенадцати, диктаторский орган, наподобие Комитета общественного спасения, но только полностью контролируемый жирондистской партией. Задачей этой комиссии была не защита страны от внешних и внутренних врагов, а защита жирондистов от нарождающегося блока якобинцев и «бешеных». Тем временем французские армии терпели одно поражение за другим. Ширилось восстание в Вандее. Марсель и Лион открыто заявляли о своей вражде к Парижу. Франция стояла на пороге диктатуры. Всем было ясно, что в диктатуре единственное спасение. Вопрос ставился по-другому: в чьих руках будет диктатура? И по справедливости она попала в руки монтаньяров, людей, которые прислушались к требованиям народных низов и поняли, что революция должна идти дальше. Глава XII. Накануне– Делайте же ваш вывод! – кричит ему Вернио. – Да, – отвечает Робеспьер, – я сейчас сделаю вывод, и он будет против вас. Иногда он чувствует себя очень старым человеком. Кажется, прошло сто лет с того дня, когда депутаты третьего сословия, собравшись в зале для игры в мяч, поклялись в верности отечеству и народу. А незабываемая ночь 4-го августа! Слезы восторга и умиления при виде того, как первые два сословия добровольно жертвовали своими привилегиями! А патриотические манифестации на Марсовом поле в июле 1790 года! Он все помнит, но, господи, как давно это было! Где его товарищи, с которыми он рука об руку отстаивал революцию? Иных уже нет, а другие в стане врагов. Из всех известных деятелей Учредительного собрания он остался один. Он возглавил Якобинский клуб, и все давно признали, что Робеспьер и якобинцы – единое целое. Время подтвердило правильность политики якобинцев, но, странное дело, чем яснее становится правота якобинцев, тем больше число их недоброжелателей. Сначала говорили, что Гора – сборище мятежников, теперь называют их агитаторами и анархистами. Лафайет и его сообщники не успели тогда разделаться с ними. Надо надеяться, что его преемники будут не менее милосердны? Те, против кого выступали якобинцы, «великие друзья мира, знаменитые защитники законов», были потом объявлены изменниками отечества, но монтаньяры от этого ничего пока не выиграли. Напрасно он протягивал жирондистам руку дружбы – в ответ получал только плевки, презрение и удары из-за угла. Все больше он убеждается в упрямстве и коварстве многочисленных врагов. Им безразличны интересы Франции, они только ждут момента, чтобы нас уничтожить. Неужели прав Марат? Неужели мы слишком добры? Мы изгнали роялистов, мы разоблачили фельянов, мы казнили деспота, но каждая наша победа приносит тысячи новых несчастий. Он думал, что с весной придет успокоение, но вот наступил март, а положение стало еще более критическим. И самое главное, волнуется Париж. Доблестные парижане, всегдашние наши верные союзники, теперь подстрекаемые агитаторами «бешеных», намерены поднять новое восстание, восстание против Конвента. Но если свергнут Конвент, что будет с Францией? Вчера он и Билло-Варен были в одной из секций. Они рассказали, какие опасности грозят отечеству, описали печальное положение французских солдат в Бельгии и заклинали патриотов поспешить к границам. Они заверили, что Конвент позаботится о семьях сражающихся и сделает все, чтобы подавить внутренних врагов. Одними словами граждан не накормишь. По декрету Конвента хлеб продается парижанам по пониженной цене, но его скупают жители окрестных деревень, в булочных – огромные очереди. – О, великое Провидение, если ты избрало меня своим орудием, дай мне сил, подскажи мне, что делать дальше? Я очень устал от революции. Я болен. Никогда еще отечество не было в большей опасности, и я сомневаюсь, чтобы оно выпуталось из нее! * * *Вероятно, все-таки в город пришла весна. Ты это чувствуешь поздно вечером, когда, пожелав спокойной ночи семейству Дюпле, запираешься в своей комнате и начинаешь работать. Очень болят глаза, так болят, что не помогают две пары очков. Тусклое пламя свечи режет, обжигает глаза, приходится отложить недописанные листы, задуть свечу. Ты открываешь окно, комнату заполняет запах свежей стружки. И вот с этим запахом у тебя связано ощущение весны. Где-то зеленеет трава, скоро зацветут каштаны. Говорят, что в Париже зарегистрировано необычайно большое количество браков. Значит, в садах и в парках, в укромных аллейках и в беседках встречаются влюбленные. Говорят, что женщины щеголяют своими новыми нарядами. Новая мода – римские или греческие одеяния – платье плотно облегает тело, обнажены руки и плечи. Говорят, что публика съезжается на концерты послушать, как Фодор играет свое попурри «Сыновья любовь» или как Лампарелли исполняет разные вариации. И франты в расшитых золотом куртках расхаживают по вечерним улицам в ожидании случайных завлекательных знакомств. Знаменитые депутаты, устав от дневных забот, устраивают интимные ужины в обществе юных танцовщиц. Ох, уж эти мне патриоты! Стоит им добиться власти, как они тут же переезжают в особняк и заводят лакеев и любовниц. И может, сейчас, когда он стоит у окна и смотрит на темный двор, там в нижней комнате Элеонор Дюпле лежит с раскрытыми глазами и думает о нем. Девушка бесспорно достойная и красивая. Как ни занят Робеспьер своими делами, как ни редко он видит Элеонор, – он знает, что она его любит. Но как объяснить ей, что ему не тридцать пять лет, что последние четыре года можно смело засчитывать каждый за десять, что он – выжатый борьбой, изнуренный семидесятипятилетний старик! Неужели нормальная человеческая жизнь навсегда закрыта для него? Неужели ему предназначено судьбой и дальше получать одни лишь удары и оскорбления? Все знают, что он единственный отстаивал дело народа в Учредительном собрании. Он единственный выступил против войны и оказался прав. Да мало ли у него заслуг, которые должны, обязаны признавать те люди, что на словах искренне заинтересованы в счастье Франции! Когда ругают враги – это понятно и почетно. Но когда против тебя свои, как будто друзья, это обидно, это непонятно. «Робеспьер – политический шарлатан, который льстит предрассудкам народа». Неужели Жансоне действительно так думает? Или это сказано в пылу спора? Сейчас ночь. Надо лечь, надо закрыть глаза. Хоть немного отдохнуть. Но он знает, что тотчас же в голове будут звучать слова Кондорсе. Он хочет забыть их, но они возникают из темноты, пляшут перед глазами: «Он создает себе свиту из женщин и людей со слабой головой. Он с важностью принимает от них обожание и почести». И это говорит Кондорсе, человек, перед которым Робеспьер преклонялся в молодости. Можно представить себе, как смеются, как издеваются над Робеспьером те хлыщи, те надутые политические болваны, которые собираются за роскошным ужином у Манон Ролан. Робеспьер – неизменный персонаж их анекдотов. Болтуны и шарлатаны, в голове которых так и не побывало ни одной самостоятельной мысли, певцы с чужого голоса, они сравнивают Робеспьера с гусем Капитолия… За что такое озлобление, такая несправедливость? Значит, они никогда не были союзниками. Они всегда были врагами, и лишь теперь, почувствовав свою силу, перестали маскироваться. Тогда с ними нельзя церемониться. Их надо давить! Спокойно, нельзя личные счеты примешивать к политике. Может, они добрые патриоты, но ошибаются. Тогда надо разубедить их. Может, им просто нравится смеяться над Робеспьером, ну, допустим, это их человеческая слабость (каждый развлекается, как хочет)… Но Робеспьер ведь тоже человек! Утром он стоит перед зеркалом. Оно бесстрастно показывает ему маленького худого человека с бледным, смертельно усталым лицом. Но этого человека знает только зеркало. И поэтому он тщательно разглаживает парик. И поэтому он накладывает толстый слой пудры. И поэтому глаза его сами собой становятся холодными и презрительными. И он застегивает фрак на все пуговицы. * * *Уже стало привычно, что их имена склоняются вместе – Дантон, Марат и Робеспьер. Нечто вроде святой троицы, на которую буквально молятся все патриоты Парижа. Но не так просты отношения между этими тремя. Робеспьер привык чувствовать себя как бы связующим звеном между ними. Дантон – удивительный человек, он внушает симпатию решительно всем, и только уж совсем оголтелые представители Жиронды, которые ради удовлетворения своего честолюбия готовы сжечь всю Францию, ненавидят его. Робеспьер в чем-то по-настоящему завидует Дантону. Да, Робеспьеру верят, Робеспьера беспрекословно слушаются якобинцы, Робеспьер – самый влиятельный человек среди монтаньяров. Но вот такой личной симпатии, которую испытывают его товарищи к Дантону, сам Робеспьер вызвать не может. Что ж, чего не дано, того не дано. И поэтому Робеспьер всегда охотно принимает приглашение Дантона вместе отобедать или провести вечер. Дантон любит шутить, его приятно слушать. Много бы дал Робеспьер за то, чтобы стать первым другом Дантона. Он поймал себя на мысли, что ему неприятно видеть Дантона в обществе Камилла Демулена или Фабра д'Эглантина. Ревность? Когда умерла Габриэль, жена Дантона, Робеспьер написал ему письмо: «Если в том несчастье, которое одно способно потрясти душу такого человека, как ты, уверенность в сердечной преданности друга может принести тебе утешение, ты найдешь его во мне. Я люблю тебя больше, чем когда-либо, и буду любить до самой смерти. В эти минуты я нераздельно с тобой». Но все же вот эта всеобщая любовь к Дантону вызывала у Робеспьера опасения. Уж очень Дантон добр. Уж очень жирондисты обхаживают его. Поэтому день 1 апреля был истинным праздником для Робеспьера. В то утро жирондист Ласурс напал на Дантона. Он обвинил его в погоне за популярностью, в том, что Дантон ловко раздувал грозящую отечеству опасность и пугал Конвент новым восстанием народа. Он обвинял Дантона в дружбе с Дюмурье. Робеспьер видел, что Дантон сидит неподвижно, но губы его кривятся в презрительной усмешке, а глаза приобретают жесткий блеск. И Робеспьер понял, что сейчас произойдет окончательный разрыв Дантона с Жирондой. Дантон сразу потребовал слова. Обращаясь к монтаньярам, он извинился перед ними за то, что не был достаточно последователен, что пытался искать соглашения с правыми. Дантон сказал: – Я должен воздать вам, граждане, сидящие на Горе, честь, как истинным друзьям народного блага: вы рассудили лучше моего. Я долгое время думал, что, как ни велика порывистость моего характера, мне следовало соблюдать умеренность, к которой, как мне казалось, обязывали меня обстоятельства. Вы винили меня в слабости и были правы; я признаю это перед всей Францией. И дальше Дантон разнес Жиронду так, как мог сделать только один он. 6 апреля Дантон был избран в Комитет общественного спасения. Теперь благодаря ему монтаньяры там будут иметь преобладающее влияние. Таким образом Дантон стал лидером монтаньяров в Конвенте. Не в первый раз Робеспьера отодвигали на вторые роли. Но с Дантоном у него не было никаких счетов. Он понимал, что Дантон может сделать то, что Робеспьеру не под силу. Он объяснял это тем, что четыре года ведет утомительную борьбу, а Дантон сравнительно недавно вступил в бой, еще не устал, полон энергии. Робеспьер знал спою задачу. Руководить борьбой в Конвенте – сейчас, не его дело, с этим успешнее справится Дантон. Но быть теоретиком партии – это по плечу только Робеспьеру. Обосновать и суммировать, доказать несостоятельность, непоследовательность линии жирондистов, убедить, что они-то и являются настоящими сторонниками Дюмурье – это было его прямой обязанностью. И 10 апреля Робеспьер выступает с речью в Конвенте. После этого выступления «болото» стало медленно склоняться влево, а жирондисты, кажется, впервые поняли всю серьезность нависшей над их партией опасности. Для монтаньяров речь Робеспьера стала манифестом. * * *Но чтобы революция могла сделать еще один шаг, недостаточно было разоблачить Жиронду. Стране требовалась новая конституция. И Робеспьер разработал «Декларацию прав человека», которая была принята Якобинским клубом. Эту декларацию монтаньяры противопоставили доктрине Кондорсе и жирондистов. Ключевым моментом обеих программ был вопрос о собственности. Жирондисты утверждали, что всякий человек волен распоряжаться по своему усмотрению личным имуществом и личными капиталами. Робеспьер же заявлял, что собственность есть принадлежащее каждому гражданину право располагать той частью имущества, которая гарантирована ему законом. Отвечая жирондистам, Робеспьер говорил: – В глазах всех этих людей собственность не зиждется ни на каком нравственном принципе. Отчего ваша декларация прав делает, по-видимому, ту же ошибку в определении свободы, первого из благ человека, священнейшего из данных ему природою прав? Мы справедливо сказали, что пределами свободы служат права других: отчего же не применили вы этого принципа к собственности, которая есть учреждение социальное, как будто вечные законы природы менее ненарушаемы, чем договоры людей? Вы увеличили число статей, чтобы обеспечить пользованию собственностью наиболее широкую свободу и никак не определили природу и законность собственности; таким образом, ваша декларация представляется написанною не для людей, а для богатых, для скупщиков, для спекулянтов и тиранов. Уже в конституции Робеспьер закладывал основы для тех ограничительных мер, которые могут быть применены против скупщиков и спекулянтов. Он узаконивал те санкции, которых громко требовал Париж. Это служило предпосылкой грядущего союза монтаньяров и «бешеных». Народные массы пошли за Робеспьером, пошли за якобинцами, потому что якобинцы в своей конституции провозгласили право на труд,[1] признали богатство за долг по отношению к бедняку. Якобинцы предлагали освободить от налогов всякого, кто добывает только необходимые средства пропитания; признать общественные должности общественной обязанностью. Якобинцы провозглашали нерушимый принцип братства людей повсюду и навсегда. Но это были вопросы стратегии. А сейчас все решала тактика. Тактика не столько борьбы в Конвенте, сколько взаимоотношений с Парижем, опорой монтаньяров. Робеспьер чувствовал, что прошли те времена, когда одного его слова было достаточно, чтобы изменить настроение секции. Руководители Коммуны Шомет и Эбер теперь имели большое влияние. Их поддерживали Варле и Жак Ру. Но для всех этих новых людей бесспорным авторитетом оставался Марат. Влияние Марата особенно усилилось с тех пор, когда эмигрировал Дюмурье. Ведь Дантон и Робеспьер защищали Дюмурье, считая его лучшим полководцем Франции. И только Марат последовательно и непреклонно разоблачал его, обвиняя в изменах, в заговоре против республики. Марат оказался прав. Робеспьер, который еще в эпоху Учредительного собрания занимал свою особую позицию, теперь все больше утверждался в мысли, что революция будет спасена только при условии единения всех демократов. Еще не известно, сумели бы договориться Дантон и Марат, не будь между ними Робеспьера. А Марат в отличие от Дантона был человеком тяжелым и вспыльчивым. Тут уже Робеспьеру приходилось лавировать. Но если говорить откровенно, поведение Марата раздражало Робеспьера. Робеспьер был старый «законник», и созыв Конвента был делом его рук. Через Конвент, путем мудрых и справедливых законов, Робеспьер надеялся установить во Франции царство справедливости. А Марат относился к Конвенту весьма иронически, депутатов считал болтунами. И своими дерзкими высказываниями он без конца раздувал огонь партийной борьбы, которая и без того не утихала. Марат недвусмысленно требовал диктатуры, а диктатура означала нарушение тех принципов, грядущему торжеству которых посвятил свою жизнь Робеспьер. Но Марат – могущественный союзник в борьбе с Жирондой. И Робеспьер старался не ссориться с Маратом. Но иногда он не выдерживал. …Гаде зачитывает изданный клубом якобинцев и подписанный Маратом документ. В этом мрачном послании Марат утверждал, что Конвент продался английскому двору. Марат с места подтверждает: «Это правда!» Три четверти депутатов встают и кричат: «В тюрьму аббатства!» Конвент постановляет препроводить Марата в аббатство, а на следующем заседании вынести декрет о привлечении его к суду. При этом известии вспыхнули секции, загремели предместья. Коммуна пришла в негодование. Сначала в тюрьму Марата, потом Робеспьера, потом Дантона, потом всех остальных монтаньяров? На следующий день возбуждение в Конвенте достигло предела. Интересы партийной борьбы диктуют тактику: все за одного! Депутат Дюбуа-Крансе кричит: «Если это письмо преступно, то привлеките меня декретом к суду, потому что я его одобряю». Депутаты крайне левой вскакивают со своих мест. – Мы все одобряем его, мы готовы подписать его! Первым к бюро спешит художник Давид. За ним все остальные монтаньяры. Медленно подходит к бюро Робеспьер. Да, единство сейчас крайне необходимо. Но ведь письмо Марата несправедливо! Это же неправда, что Конвент продался Питту. Подписать письмо – значит дискредитировать Конвент в глазах всей Франции. Робеспьер берет перо, обмакивает его в чернила… откладывает перо в сторону и уходит. Но он знает, что революционный трибунал, состоящий из людей, близких монтаньярам, оправдает Марата. С какой-то горькой иронией он подумал, что этот суд, эта затея жирондистов теперь сделают Марата самым популярным человеком в Париже. Все произошло именно так, как предвидел Робеспьер. * * *Дантон, Марат и Робеспьер. В апреле 93-го года Робеспьер оказался последним в этой троице, так сказать, уже не на второй, а на третьей роли. Понимать все это было не очень радостно человеку, который привык быть первым. Теперь, конечно, можно предаваться воспоминаниям: мол, было время, когда его слово оказалось решающим, чтобы отправить на гильотину державного монарха, законного короля Франции. Ведь еще четыре года тому назад, когда он вместе с депутатами третьего сословия протискивался в узкую дверь Генеральных штатов, и за этой безликой толпой спесиво наблюдали разряженные вельможи, – мог ли кто-нибудь тогда предположить, что к словам одного из них, никому не известного Робеспьера, будет прислушиваться вся страна, что его мысль будет определять политику Франции? И даже в трудное для Робеспьера время, когда Луве напал на него со своими яростными обвинениями, эта оголтелая злоба была почетна для Робеспьера, ибо все тогда понимали, что Луве обвиняет не Робеспьера – человека (хотя формально это выглядело так) – в лице Робеспьера обвинялась революция. Да, конечно, можно было предаваться воспоминаниям… Но страшнее было другое. Ведь дело не в том, что тебя отодвигают на третьестепенное место, дело в том, что сам не видишь себе места в надвигающихся событиях. Собственно, чего он добился? Вся его деятельность была направлена на то, чтобы установить во Франции демократию и порядок. Да, он настаивал на верховной власти Конвента, законного представителя народа. Он отдал этому делу лучшие годы своей жизни. Но что же получается? Где демократия? Где законность? Жирондистское большинство Конвента использует парламентскую демократию для того, чтобы зажать рот истинным патриотам. Жирондистское правительство направляет острие закона против народа, против революции. Депутаты, которые еще год назад плечом к плечу боролись против монархии, теперь рвутся сразиться в рукопашной схватке. Депутаты, которые стойко и последовательно боролись за установление республики, теперь стремятся продать ее богачам и спекулянтам, а своих инакомыслящих коллег засадить в тюрьму. Кажется, во Франции восторжествовал разумный демократический порядок. Но грош цена этому порядку, если ничего нельзя сделать для народа. Робеспьер чувствует свое полное бессилие. Он устал от бесполезных переговоров с лидерами Жиронды. Какой смысл произносить речи, когда их упорно не хотят слышать те, к кому они обращены. Значит, вся предыдущая деятельность Робеспьера не имела смысла? Ведь опять страна стоит на пороге грозных потрясений. Получается, что только Марат, Эбер, Жак Ру знают, куда дальше идти, как должна поступать революция. Значит, новый государственный переворот? И неужели Робеспьер, который отстоял демократические принципы Конвента, должен согласиться с насильственными методами политической борьбы? Но есть ли другой выход? Увы, иного выхода Робеспьер не видит. Грустно сознавать, что все твои благие намерения пошли прахом. Где уж тут быть оптимистом… Конец апреля, начало мая 93-го года. В действиях Робеспьера заметна неуверенность и осторожность. Все больше он убеждается, что для спасения страны и революции нужно пойти на установление диктатуры. Но слишком хорошо понимает он, что принесет с собой диктатура. Во всяком случае, не тот демократический строй, о котором мечтал. В Конвенте Робеспьера почти не видно за широкими плечами Дантона. В клубе он все больше склоняется на сторону людей, рупором которых является Марат. * * *6 мая в клубе якобинцев Робеспьер предлагает сформировать в Париже революционную армию, завести повсюду в городе мастерские по изготовлению оружия, подчинить всех подозрительных людей деятельному надзору и принять на счет государства расходы по вознаграждению бедняков, которые будут привлечены к этим гражданским обязанностям. – Но, может быть, вы думаете, – продолжает Робеспьер, – что вам следует поднять бунт, придать своим действиям вид восстания? Ничуть. Врагов наших надо искоренить путем закона. Очень возможно, что не все члены Конвента одинаково любят Свободу и Равенство, но большее число их решилось поддерживать право народа и спасти Республику. Но 18 мая Жиронда учредила Комитет двенадцати. Председатель Конвента Изнар неистовствовал и буквально зажимал рот монтаньярам. На улицах опять появились роялисты. Прикидываясь сторонниками Жиронды, они предлагали расправиться с Горой. Жирондисты первые начали стягивать к Конвенту верные им войска. И тогда Робеспьер призвал расправиться с заговорщиками. Он сказал, что пришла пора восстать народу, что все законы нарушены, деспотизм дошел до последнего предела, и нет уже ни добросовестности, ни стыда. – Если Парижская Коммуна не соединится с народом, не образует с ним тесного союза, то она нарушит свой первый долг… Я не способен предначертать народу средство к его спасению; сделать это не дано одному человеку, не дано и мне: я изнурен четырьмя годами революции и раздирающим душу зрелищем торжества тирании. Я гибну от медленной горячки, особенно от горячки патриотизма. Вот и все: другого долга мне больше не остается выполнить в настоящую минуту. Но в епископском дворце уже заседали «бешеные». Туда отправляется Марат и выступает с зажигательной речью. Назначенный Коммуной новый главнокомандующий Анрио ведет вооруженные секции к Конвенту. Коммуна требует ареста двадцати двух видных деятелей Жиронды. Рубикон перейден. Теперь нет места колебаниям. На заседании Конвента 31 мая Робеспьер решительно поддерживает петицию об аресте двадцати двух депутатов. Комитет двенадцати упразднен, но предложение Робеспьера отклонено. Очень незначительным количеством голосов. Это было знаменательно. «Болото» переходило на сторону монтаньяров. («Болото» всегда дружно голосовало за сильных. Но сейчас армии жирондистов были далеко, а Париж стоял за дверью.) Действиями Коммуны руководил Марат. Первого июня он явился в ратушу. Под одобрительные крики и рукоплескания произнес следующие знаменательные слова: – Если представители народа обманут его доверие… народ должен спасать себя сам. Встань же, народ, государь, явись в Конвент, прочти свой адрес и не отходи от решетки до тех пор, пока не получишь окончательного ответа. Потом Марат поднялся на часовую башню ратуши и сам ударил в набат. 2 июня Конвент оцеплен войсками Коммуны. Народ поклялся, что не выпустит депутатов из зала, пока не будет удовлетворена петиция и не примут декрет об аресте двадцати двух жирондистов. Депутаты растеряны. Но вот раздаются крики: «Это насилие! Это надругательство над народными представителями!» Барер предлагает всему Конвенту выйти на площадь. Возглавляемые председателем Эро де Сешелем, депутаты медленно тянутся к выходу. Робеспьер молчит. Арест депутатов противоречит конституции, Жиронда получает то, что заслуживает. Поднявший меч от меча и погибнет. Вот вышли жирондисты, за ними – депутаты «болота», начали спускаться монтаньяры. Лишь Марат и его ближайшие друзья застыли в полной неподвижности на своих местах. Робеспьер поднимается и идет к выходу. Нет, это не знак сочувствия Жиронде. Просто он хочет увидеть сам то, что произойдет. …У входных ворот Конвент как бы споткнулся. На Карусельной площади стояли войска. Впереди с султаном на голове торжественно восседал на хрипящем коне генерал Анрио. – Чего хочет народ? – спросил Эро де Сешель. – Конвент озабочен только его счастьем. – Народ, – ответил Анрио, – восстал не для того, чтобы выслушивать фразы, а для того, чтобы давать приказания. Он хочет, чтобы ему были выданы тридцать четыре преступника. Несколько депутатов закричало: «Пусть выдадут нас всех!» Жирондист Лакруа, стоявший около Робеспьера, заплакал: «Никаких средств больше нет, свобода погибла». Анрио осадил своего коня и скомандовал: – Канониры, к орудиям! Конвент послушно возвратился в зал заседаний и принял декрет об аресте двадцати двух жирондистов. Робеспьер испытывал чувство большее, чем радость. Кажется, разом пропали усталость и отчаяние последних месяцев. Да, он утомлен изнурительной парламентской борьбой, но он увидел силу, на которую теперь будет опираться. Батальоны вооруженных патриотов, верные Коммуне генералы, решительные канониры – вот она, военная диктатура народа, вот та сила, которая поведет революцию вперед. Он понял, что победа достигнута только благодаря союзу всех левых: дантонистов и маратистов, якобинцев и «бешеных». Они объединились в момент наибольшей опасности. Союз, может быть, и не очень прочный – уж очень различны настроения этих группировок, – однако он необходим. В нем залог безопасности Франции и успешного развития революции. Но сохранить это единство может только один человек – он, Робеспьер. Примечания:[1] право свободной продажи труда |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|