|
||||
|
Среди своих чужой А сумел ты обдумать свою повседневную жизнь и ...Среди своих чужой
Драма Зилова по своей многозначности поистине философична. С чисто дидактической точки зрения определить суть этой драмы не трудно: вести себя и жить так, как поступает и живет Зилов, и плохо и нельзя. Но "Утиная охота" не об этом. Она о том, что человек полностью и безусловно ответствен за свою жизнь. И если она им "проиграна", как считает Зилов, то в поисках выхода из этой трагической ситуации ему надо полагаться прежде всего на самого себя. Мысль жесткая, даже максималистская, но в ней больше жизненной правды и оптимизма, чем в расслабляющих волю упованиях на то, что "помогут обстоятельства", "спасет коллектив" или "вывезет удача". Как жить дальше и стоит ли ему жить вообще? – этот вопрос встал перед Зиловым со всей определенностью, без каких-либо смягчающих обстоятельств. О том, как он его решил и решил ли вообще, мы ничего не знаем и можем лишь догадываться. Ситуация, в которой Зилов оказался, поистине драматична. Ушла жена, единственный по-настоящему близкий ему человек. Не понята и отвергнута им всепрощающая влюбленность юной Ирины. Ничуть не изменилось (после такого скандала!) отношение друзей-приятелей, видимо, готовых забыть его вчерашние оскорбления и выносить как ни в чем не бывало дальше его выходки и проделки. Не хватило сил и решимости покончить с собой. Наступил еще один надрыв, теперь уже откровенная истерика. Не ясно было только, отмечается в ремарке, "плакал он или смеялся". Но вот Зилов успокоился, взял телефонную трубку, набрал номер и произнес (обращаясь к тому, кого он вчера оскорбил и от кого получил удар в скулу) ровным, несколько даже приподнятым тоном: "Дима?.. Это Зилов… Да… Извини, старик, я погорячился… Да, все прошло… Совершенно спокоен… Да, хочу на охоту… Выезжаешь?.. Прекрасно… Я готов… Да, сейчас выхожу". Что это – бравада, за которой скрывается нежелание признать поражение, или внешнее прикрытие напряженного внутреннего состояния, готового вот-вот взорваться? А может быть, готовность примириться с мыслью, что уже ничего нельзя изменить в своей жизни и остается лишь ждать конца? Или, напротив, это вызов своему главному оппоненту в необъявленном споре о том, стоит ли вообще "волноваться" в жизни? По-разному могут быть истолкованы финальные слова Зилова, но их незачем страшиться и тем более опускать (как иногда делают постановщики пьесы в театрах, видимо, из боязни посеять пессимизм в душах зрителей). Решения, подобные тому, какое надо принять Зилову, даются не легко и не могут быть – даже на сцене и экране – "подсказаны" человеку извне. Можно предположить, что Зилов еще не готов разрубить гордиев узел проблем и противоречий, накопившихся в его жизни и требующих выхода, разрешения. Оставляя своего героя на труднейшем перекрестке его жизненного пути (теперь уместно будет подчеркнуть, что Зилову всего лишь тридцать лет и, следовательно, не все еще потеряно), А. В. Вампилов сознательно оставляет вопрос открытым, адресуя его зрителям, в чьих душах и должен произойти желанный катарсис. А суть последнего заключается не в том, чтобы проявить "сердобольность" и "под занавес" на чисто дидактический манер успокоить нас, наказав порок и вознаградив добродетель на сцене. Пьеса кончается нервно-тревожным, страстным призывом вглядеться каждому в самого себя и подумать, верно и счастливо ли прожиты оставшиеся позади годы, сумел ли ты наполнить свою жизнь смыслом и не проходит ли она впустую, мимо… Давайте задумаемся, много это или мало – сам факт осознания и понимания того, кто ты есть и что есть твоя жизнь в действительности. Автор послесловия к "Избранному" А. В. Вампилова считает, по-видимому, что этого мало. Он пишет:
Странная вещь – в обществе, которое впервые в истории человечества превратило сознание в один из основополагающих факторов развития жизнедеятельности, где на сознательность людей делается ставка в решении проблем поистине общечеловеческой значимости, можно еще нередко встретиться с недооценкой роли и возможностей сознания. Вот и в данном случае обобщение, вывод основываются на сугубо "поведенческом" принципе: поскольку Зилов сейчас, здесь, на наших глазах не перестроился, не изменился, не стал другим (как будто мы поверили бы в подобное преображение, зная, как прочно закоснел он в своем образе жизни), постольку очищение не состоялось. Понятно, никакой работой сознания, никакими самыми серьезными размышлениями деятельности не заменишь и бездеятельности не оправдаешь. Но, во-первых, выработанная, тем более выстраданная, тобой мысль или открытая, как бы впервые и самолично, истина – это тоже действие, тоже поступок, значимость которого для последующего хода событий, жизни предугадать трудно. А во-вторых, зло выступает не только в поступках и действиях, наносящих видимый вред окружающим людям, но и в нравственной ограниченности, в бедности духовного мира, от чего могут страдать (и страдают, хотя не всеми и не всегда это осознается) и другие люди, и сам носитель этого зла. Думается, монолог Зилова за дверью, обращенный к уходящей от него жене, произнесенный на одном дыхании, с невиданной для него откровенностью и беспощадностью по отношению к самому себе, – этот монолог есть начало преображения, за которым могут последовать и собственно поведенческие сдвиги. Оставшись за закрытой дверью, Виктор говорит Галине, думая, что она его слышит:
Для того чтобы все это произнести и сказать тому, кого привык обманывать изо дня в день, надо хоть раз подняться над самим собой, ощутить проснувшееся наконец-то чувство собственного достоинства. И, кто знает, может быть, именно это чувство подскажет путь и средства к тому, чтобы, как точно определено в упомянутом послесловии А. Демидова, "разорвать цепь своего унылого безрадостного плена", освободиться от существования, не дающего Зилову никакого удовлетворения и не несущего ему никакой радости. Наша надежда, что это возрождение человека возможно, опирается и на желание Зилова вернуть утраченное и забытое в суете и разгуле ощущение чистоты, первозданности человеческого бытия. Для него это поистине минута откровения, "звездный час", если он вдруг захотел взять с собой на охоту любимую женщину, жену Галину. Оказывается, этот опустившийся человек еще способен глубоко и искренне чувствовать:
Драма Зилова – драма человека, однажды ощутившего пустоту и бессмысленность существования, ставшего всего лишь времяпрепровождением. С осознания, что он живет не так, не с теми и ни для кого, начинается история Зилова, а пробуждение самосознания (без чего нельзя вообще говорить о духовности или бездуховности бытия) и рефлексия совести (совесть, как и ум, по-настоящему жива лить тогда, когда рефлексирует) составляют ее внутренний нерв, движущий импульс. С того момента, как в жизни Зилова – такой беспечной и бездумной, без серьезных тревог и забот произошел надлом и обнаружился духовный вакуум, ранее им не замечаемый, наступает отрезвление несколько иного рода, чем хорошо знакомое ему состояние в дни похмелья. Налицо все признаки "похмельного синдрома": и головная боль от обступающих со всех сторон проблем, которые еще вчера он либо не замечал, либо обходил стороной; и тошнотворное ощущение бессилия перед собственной вялостью и безволием; и потребность любым способом и средствами избавиться от гнета внутренней оцепенелости, тупости чувств. Жизнь, которая до сих пор представлялась цепью легкодоступных удовольствий и необременительных отношений (точнее, связей), стала вдруг сложной и беспокойной. Она как бы раскололась на две половинки, постоянно конфликтующие друг с другом. Одна – жизнь внешняя, видимая, где все так ясно и привычно, что, кажется, можно и дальше плыть по течению, не задумываясь над последствиями своих поступков и всячески угождая своим инстинктам, желаниям и влечениям. И другая – жизнь внутренняя, подспудная, тщательно скрываемая от постороннего глаза, жизнь души, которая теперь взбунтовалась и пытается вырваться из тисков мнимых связей и псевдопотребностей (понятно, "мнимых" и "псевдо" с того момента, как человек сам усомнился в их содержательности и необходимости). Расщепляется и сам человек, носитель и субъект этой жизни, – на то, что он есть внутри себя, или, как говорят, "в душе", и то, чем он является по необходимости и в силу привычки. Раздвоенность личности и жизни Зилова совершенно определенного свойства и достоинства. В отрезвлении своем он вряд ли поднимется до строго рационалистической самокритики Печорина, признавшегося по пути на дуэль:
Зилов, как уже отмечалось, отнюдь не Печорин ни по своему характеру, ни по обстоятельствам жизни; в его пороках не проблескивает "что-то великое" и нет особой надежды на то, что он проявит когда-то, скажем словами В. Г. Белинского, "силу духа и могущество воли". Зилову чужды не только холодный, безжалостный рационализм печоринского толка, но и вообще любые "маневры" в сфере сознания. Как тип личности он гораздо простодушнее, бесхитростнее, скажем, того же Печорина. И уж, конечно, подчеркнем это еще раз, никак "не тянет" на статус "героя нашего времени". Но в одном он сродни Печорину: и у него появился спой двойник, "второе Я", которое мыслит и судит обо всем иначе, чем он привык судить и мыслить в своей обыденной жизни. Благодаря этому своему двойнику Виктор Зилов вдруг понял, что из всего, чем заполнена его жизнь ежедневно, как бы вынута душа, испарился смысл и осталось одно лить голое "существование" без "сущности". Проще говоря, то, что вчера казалось нормальной жизнью, предстало скукой, бесцельной тратой времени, сил и энергии, не дающими не то что счастья, но даже и элементарного удовлетворения. Есть от чего занервничать, заволноваться, впадать в состояние надрыва… Впрочем, существованне без сущности невозможно, и у тех, у кого бытие обессмысленно, так называемое "существование" легко может стать добычей мнимой, призрачной, иллюзорной "сущности". Ведь мнимое, призрачное, иллюзорное – тоже земного происхождения, и при желании всегда можно определить, откуда та или иная псевдосущность взялась. Она может быть придумана, сочинена, как придумал себя и сочинил себе "настоящую" жизнь Раскольников, а когда выяснилось (какой ценой!), что создания его воспаленного ума и воображения иллюзорны и безнравственны, понадобилось мужество для раскаяния и искупления вины. Правда, призрачные или фальшивые цели можно искренне принять за подлинные, истинные, и даже убедить себя на какое-то время (иным удается на всю жизнь), что они "не совсем", или "не такие уж" и призрачные. Можно прожить жизнь, так и не узнав, что не жил, а существовал (независимо от степени обретенного комфорта), ничуть не считая себя в чем-то обделенным или обманутым. Но все это возможно лишь до того момента, пока спит, дремлет твой "двойник" – твоя способность посмотреть на себя со стороны и без иллюзий отдать себе отчет в том, что представляют собой твоя жизнь и ты сам в действительности. Когда это происходит, открывается истина, хотя бы частица или краешек ее, как открылась она в самом конце его жизни горьковскому Егору Булычеву. Тут, однако, нужно зеркало, но не обычное, а особое – личностное, в котором только и можно что-либо разглядеть по существу. Смотрясь в обычное зеркало, человек часто сознательно поступает "навыворот" действительности, и желаемое видится в таком зеркале как реально существующее. Казалось бы, менее всего следует доверять отражению, которое появляется в обычном зеркале, то есть самочувствию, самонаблюдению и выраженному в словах самосознанию. И тем не менее это очень распространенная болезнь – боязнь признаться себе самому в том, кто и что ты есть на самом деле. Так вот этой болезнью Зилов не заражен, во всяком случае в ту пору, когда мы с ним встречаемся. Напротив, он тем прежде всего и выделяется из своего окружения, что предстает в собственных глазах без прикрас, в своем истинном обличье. И он свободен от игры, в которую многие люди любят играть, – игры в "утешительные заезды", когда на соревнованиях разыгрываются места, по сути дела, не имеющие реального значения. Умеющий, когда надо, высказаться и даже увлечь собеседника интересным ходом мысли, Зилов не увлекается словесными самоотчетами, понимая, что в его ситуации словами делу не поможешь. На ощупь, почти интуитивно, он подходит к мысли, фиксируемой философией на своем языке: разница между тем, что человек о себе говорит и думает, то есть его "самомнением", и реальностью для самой личности "обнаруживается только через реальное столкновение с другой личностью (с другими личностями), которое может носить и комический, и драматический, и даже трагический характер. Со стороны, глазами другого человека личность всегда видится иначе, чем она воспринимает сама себя, через призму собственных самоощущений. И дело тут конечно же не в намеренном самообмане или в желании пустить пыль в глаза ближнему. Комичнее (или трагичнее, смотря по обстоятельствам) всех ошибается чаще всего именно носитель "честного самосознания", излишне доверяющий своему непосредственному самочувствию". В этом плане чрезвычайно показателен эпизод, условно именуемый "поминками по Зилову". Только что приняв из рук мальчика-тезки "шутливый" венок от друзей-приятелей, Виктор неприятно задет тем, что они "пошутили и разошлись". Л он представил себе, "вообразил", как все было, как они себя вели и что каждый из них сказал. Психологический подтекст этой воображаемой сцены состоит в том, что Зилов сам, по собственной воле хочет узнать, так сказать, наперед, заранее, что от него осталось (останется) в памяти, в душах близких и знакомых людей. Желание, прямо скажем, не только экстравагантное, но и редкое, требующее от человека немалых нравственных усилий, если он, разумеется, себе не подыгрывает. В драматургическом (и психологическом) отношении ход этот, как сказали бы шахматисты, сильный: поскольку в таких случаях принято либо ничего не говорить, либо говорить только хорошее, интересно узнать – и Зилову, и нам, – насколько он хорош; и окружение проявится лучше в своем истинном качестве, так как сказать о человеке хорошее (не лицемеря), как ни странно, много труднее, чем отмечать его недостатки и пороки. Итак, что же думают о "кончине" своего друга-приятеля и о нем самом те, кто с ним был близок или знаком, вместе работал или дружил? Закадычный друг Саяпин не поверит сообщению о смерти и скажет – мол, ничего особенного не произошло, "пошутил, как обычно". До тошноты правильный и не очень умный Кузаков многозначительно произнесет: "Увы, на этот раз все серьезно. Серьезнее некуда". Вера удивится: "Такого я от него не ожидала". Начальник Кушак, так ничего и не понявший в своем подчиненном, назидательно заметит: "Какое несчастье!.. Он вел себя весьма… неосмотрительно. К добру такое поведение не приводит". Жена, Галина, будет переживать, упрекая себя: "Я не верю, не верю, не верю… Зачем он так сделал?.. Мы прожили с ним шесть лет, но я его так и не поняла". Что же касается "доверенного лица" Димы-официанта, то он деловито предложит собравшимся: "Скинемся на венок" – и назначит свидание Ирине в кафе "Незабудка". Не так уж много "осталось" от Виктора Зилова, если поверить его окружению, точнее – зиловскому зеркалу самосознания. Одна лишь Галина восприняла известие о "смерти" с душевной болью (за вычетом упрека себе в том, что она его "не поняла", явно инспирированного Зиловым в надежде услышать от нее то, что он хотел бы услышать). Остальные отделались стереотипными сентенциями и оценками, где место участия и печального раздумья заняла поверхностная моралистика. Но, говорил в подобных случаях лермонтовский Грушницкий, "на все есть манера; многое не говорится, а отгадывается…" [Лермонтов М. Ю. Собр. соч. В 4-х т., т. 4, с. 93.]. Конечно, досадно и обидно, что "они" лишь пошутили и разошлись, однако укорять их, тем более обвинять в отсутствии чуткости, в душевной черствости Зилов не станет. Ибо знает, что сам не лучше их и, будучи на их месте, наверное, поступил бы так же. В них он узнал самого себя. Как бы рикошетом они своим образом действий и мыслей вернули ему то, что он сам до сих пор исповедовал и делал. И от этого ощущение внутренней пустоты только усилилось, на душе стало еще тоскливее, муторнее. Так Зилов оказался на пороге открытия тайны происхождения своей собственной бездуховности, или внутренней пустоты. Но это только начало пути, который предстоит пройти его самосознанию Откуда вообще берется бездуховность, как она возникает и где находятся ее истоки? Ведь ничего не рождается на пустом месте, в том числе и пустота. Наивно (а когда это пытаются обосновать теоретически – и глубоко ошибочно) полагать, что внутренний мир, духовная жизнь личности запрограммированы генетически и существуют будто бы особые "гены" духовности или бездуховности, нравственности и безнравственности, которые, так сказать, от рождения гнездятся где-то там, в глубинах "таинственной души", чтобы со временем, в свой час, дать о себе знать, выйти наружу в виде конкретных проявлений то богатства, то нищеты духа. Соблазнительность такого подхода и позиции очевидна – всегда есть на что и на кого ("генетический фонд" и его авторы-родители, "предки") свалить вину за огрехи или отсутствие воспитания и самовоспитания. Но, копаясь в собственной душе, добраться до того, откуда что взялось и берется, никак не удается, пока не обнаружена связь мира внутреннего с миром внешним и не разгадан секрет реальных взаимоотношений личности с реальными людьми – близкими и дальними, хорошими и плохими, друзьями и противниками. Вне этого условия нет самосознания в собственно человеческом, личностном плане, а есть всего лишь, как верно замечено и убедительно обосновано Э. В. Ильенковым, "самочувствие" и "самонаблюдение", чьи показания и данные – пусть самые искренние и дотошные – никогда не бывают адекватными реальному состоянию, объективному положению вещей. Духовность, будучи атрибутом личности, одним из коренных проявлений ее специфически человеческой сущности, представляет собой продукт и результат деятельности определенной среды. Для данного, конкретного индивида она всегда предметна, "осязаема" и является той частью (ограниченной, локальной и ближайшей) совокупности общественных взаимоотношений реальных людей, которая непосредственно воздействует на существование человека и с которой он постоянно контактирует. Конкретизируем это суждение применительно к интересующему нас случаю с Зиловым. Все ищет свою среду, не только ищет, но и находит, чтобы удержаться, выжить, не погибнуть. Бездуховность – не исключение. Она тоже, как и духовность, нуждается в "своей" среде – в том, что ее воспроизводит, питает, поддерживает, стимулирует в развитии и помогает утвердиться в качестве некоего образа жизни. Можно как угодно скептически относиться к самому понятию "среда", считая его, скажем, недостаточно строгим. Но несомненно, что в судьбе и характере любого человека среда, в которой он формировался, воспитывался и живет, имеет огромное значение. Это внешний ближайший мир человека, конкретнее – та обстановка и окружение, которые являются пространством и поставляют "материал" для повседневного существования индивида. Сложная по своей структуре, составу и многообразно расчлененная внутри себя (сюда входят служебная, бытовая, семейная обстановка, обычаи и привычки, особенности общения и влияние различных групп людей, включая близких, друзей, "компании" и т. д.), среда определяет духовный, нравственный климат и атмосферу обитания, проживаемую и перешиваемую человеком ежедневно. При этом среда отнюдь не безлична, не анонимна в своем воздействии. По мнению А. Вампилова, понятие среды лишь на первый взгляд кажется неопределенным, оно становится вполне ясным и понятным, когда рассматривается в личностном плане. "…Среда – это мы сами, – пишет он в очерке, законченном буквально за день-два до смерти. – Мы, взятые все вместе. И если так, то разве не среда каждый из пас, в отдельности? Да, выходит, среда – это то, как каждый из нас работает, ест, пьет, что каждый из нас любит и чего не любит, во что верит и чему не верит, и, значит, каждый может спросить самого себя со всей строгостью: что в моей жизни, в моих мыслях, в моих поступках есть такого, что дурно отражается на других людях?" [А. Вампилов Белые города, с. 265]. Воздействие среды на человека наиболее непосредственно выступает в форме бытующих в данное время и характерных для данного общества или социального слоя людей нравов (обычаев, привычек и манер массового поведения, имеющих нравственное значение и подвластных моральной оценке). Искусство хотя и не сводится к картинам нравов, но обойтись без их изображения не может, поскольку преследует цель создания характеров, общественных типов. Речь идет не о бытовом фоне жизнедеятельности, а о том, каковы понятия данного социального слоя людей о добре и зле, что у них считается за истину и что за ложь. В "Горе от ума" А. С. Пушкин увидел прежде всего "резкую картину нравов" барской, "фамусовской" Москвы, где процветали и всячески поощрялись такие черты и свойства, как лакейство, лицемерие, воинствующее невежество, отсталость, солдафонство и т. п. Школой общественных нравов называл театр А. Н. Островский и сам создавал, согласно характеристике Н. А. Добролюбова, "пьесы жизни", насыщенные такими точными и яркими социально-бытовыми и социально-психологическими подробностями, что и без дополнительных разъяснений становилось ясно, какая среда сформировала, вылепила тот или иной характер. Можно сослаться и на поистине энциклопедическое описание нравов аристократов и буржуа послереволюционной Франции в "Человеческой комедии" Бальзака; на изображенные с глубоким знанием конкретного жизненного материала и тончайшим художественным мастерством нравы донского казачества в "Тихом Доне" М. А. Шолохова, позволяющие почувствовать плоть и кровь характеров Аксиньи и Григория Мелехова; на опыт обрисовки нравов "совмещан" М. М. Зощенко. Иными словами, правами характеризуются человеческие взаимоотношения, ставшие массовой привычкой и отражающие в наглядно-осязательной форме фактическое состояние культуры общества или данного социального слоя, то, как она проявляется в повседневной практике. Отмечая, что "у каждого общественного слоя свои "манеры жизни", свои привычки, свои склонности" [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т, 25, с. 342.], В. И. Ленин имел в виду образ жизни людей, выступающий в виде определенных нравов. Поступки и взаимоотношения в сфере нравов не требуют оправдания с помощью логики, ясного сознания (хотя, разумеется, мораль может их узаконивать своим авторитетом). Сила нравов – в простоте, в их непреложности. В нравах, как заметил Фихте, для человека выступает то, что не требует обдумывания и не является результатом свободного решения людей [Фихте. Основные черты современной эпохи. СПб., 1906, с. 195.]; объяснять и доказывать здесь что-либо просто бесполезно. По этой причине воздействие нравов (вообще общественных обычаев, предрассудков, приличий и т. п.) на личность не надо преувеличивать. И если человек обладает способностью сопротивляться внешним влияниям, то встреча с нравами ему не опасна. Иное дело, когда уровнем нравов исчерпывается вся нравственность человека или очень незначительна степень его самостоятельности, сопротивляемости внешним воздействиям. Ежедневно все люди, хорошие и плохие, городские и деревенские, молодые и пожилые, проходят испытания и закалку нравами. Какие бы жизненно волнующие проблемы они ни решали – большие и малые, общественные и личные, – они постоянно, сознавая или не сознавая это, находятся в сфере воздействия не только организованного, "институционально" оформленного бытия, по и стихии "житейского моря", фиксируемой и воспроизводимой в виде определенных нравов. Последние складываются из необходимостей, то есть сформированных данными жизненными условиями обычаев, и "обузы" традиций, привычек, манер – того, что было рациональным и оправданным раньте, когда-то. Это как бы нравственные обстоятельства, в которых мораль живет и действует. Но нравы есть удел всех и каждого, а мораль (нравственность) привилегия лишь тех, кто смог до нее подняться, возвыситься. В то же время, испытывая на себе регулирующее влияние нравственности, общественные нравы в том смысле "богаче" и ярче последней, что в них представлены все противоречия между сущим и должным, между нравственной практикой людей и требованиями нравственного сознания, общественной морали. В орбите нравов нравственное сознание человека подвергается всесторонней проверке на выносливость, ибо здесь люди как бы целиком отдаются на волю внешних обстоятельств, а присущее каждому человеку индивидуальное, личностное начало растворяется в массовых, обыденных формах нравственной жизнедеятельности общества. Могущество нравов – в могуществе привычки, привыкания к обстоятельствам. Последнее становится чем-то сродни стихийному бедствию, когда в нравах, подобно всякой привычке, слишком очевидно проступает, выпирает животное начало. Согласно Канту, это случается потому, что привычка есть не более чем "физическое внутреннее принуждение к тому, чтобы впредь поступать так же, как поступали до этого. Даже добрые дела она лишает их моральной ценности, так как ущемляет свободу души и, кроме того, ведет к машинальному повторению одного и того же акта (к монотонности) и тем самым становится смешной" [Кант И. Соч. В С-ти т., т. 6, с. 381.]. Эту особенность привычки всерьез учитывал В. И. Ленин, подчеркивая необходимость постепенной и неуклонной "переработки самих нравов" в процессе социалистического преобразования общества. И в области нравов "достигнутым надо считать только то, что вошло в культуру, в быт, в привычки" [Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 41, с. 107; т. 42, с. 5, 6.]. Многое изменилось и стало неузнаваемым в нравах после победы социалистической революции. Идет время, но сохраняют непреходящую ценность новые обычаи, нормы поведения, привычки: строгая простота и чистота нравов, свободных от сословных, расовых и иных предрассудков, нетерпимых к распущенности во всех ее проявлениях; неприятие и ломка перегородок, отделяющих и отдаляющих личную жизнь от общественной, питающих эгоистическую самоизоляцию, и одновременно подчеркнутое стремление к самостоятельности, независимости в действиях, суждениях и оценках; массовый интерес к политике и тяга к учебе, книге, разным формам самодеятельного творчества; равноправие женщин и поражающий зарубежных наблюдателей "культ детей" и т. д. и т. п. Серьезные изменения происходят в самой психологии нравов: если мужество и настоящее товарищество космонавтов на околоземных орбитах воспринимается как нечто обычное, естественная норма поведения, то, скажем, тяжбы из-за собственности, когда они возникают и становятся предметом общественного внимания, выглядят в глазах людей явлением "дремучим", "ископаемым". Но переделка нравов – дело многотрудное, длительное. Как ни разительны происшедшие перемены, многие нравы, надо согласиться, еще далеки от совершенства. Более того, поразительное и пока еще никем не объясненное явление: век небывалых социальных потрясений, научно-технического прогресса, роста материального богатства и проникновения культуры в массы неожиданно еще резче проявил противоречивый характер развития нравов, обострил наше внимание именно к внутренней, скрытой, духовной стороне человеческих отношений в общественном и личном быту. Масса ежедневно совершаемых мужественных и благородных поступков, выражения возвышенных чувств и бескорыстия, и рядом с этим далеко не единичные проявления грубых нравов, черствой психологии. Перестали существовать, как будто они "вышли из моды", многие стороны и свойства жизни, полные обаяния и очарования именно благодаря своей недоговоренности. Скажем, мало кого смущают теперь выставленные напоказ чувства и отношения. Любовь, это удивительное таинство отношений мужчины и женщины, оказывается, можно "устроить", организовать с чьей-то помощью… Все мгновенно становится привычным, обыденным. Уже не воспринимается как чудо открытие в науке или появление шедевра в искусстве. Даже полеты в космос, снимки обратной стороны Луны, покорение лыжниками полюса. И зло многих уже не столько возмущает, сколько просто им мешает: его сторонятся, обходят боком, предоставляя борьбу с ним "другим", имеющим силы и время. Не потому ли все еще существуют, а порой и процветают те, кто нечисты на руку, живут явно не по средствам, берут взятки, занимаются склоками и доносами? Нетерпимые там, где речь идет всего лишь о вкусе, мы нередко снисходительны и терпимы, когда на наших глазах задевают достоинство, оскорбляют. Не принято говорить – "уронил, или потерял, честь". Боятся не бесчестья, а снятия с занимаемой должности… Для многих все стало нипочем и многое считается дозволенным. Вступая в общение, часто не замечаем друг друга, видимо, придерживаясь ходячей формулы: "проходите скорее, не задерживайтесь". Нередко вызывающе заявляет о себе "простота, что хуже воровства" – нечуткость, неделикатность, бестактность, эмоциональная одеревенелость. Не стесняясь, проявляет себя бесцеремонность – в непрошеном вмешательстве в личную жизнь другого человека, в нежелании считаться с культурными нормами общения и поведения. Привычка сквернословия оказалась не задетой прогрессом образованности и ростом личных библиотек. Поистине поразительна самоуверенность, с какою мы судим о вещах сложных, тонких, часто еще не ясных и науке… Решая архисложные проблемы и достигая успехов в больших делах, мы часто не можем справиться с простыми вещами. Золотое правило нравственного, человечного поведения – "Не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе" – для многих так и осталось "золотым", несмотря на всю свою простоту. Heуважение к правилу, как таковому, остается общественной проблемой: и нередко надо еще объяснять, что идти на красный свет опасно, что пить на работе – нельзя, что плохо сделанная работа – это несделанная работа и т. д. Избавившись от нищеты и неграмотности, мы еще не можем справиться с так называемым "блатом", не возмущаемся, когда к нам обращаются с циничным вопросом: "А нет ли у вас знакомств там-то и там-то?" Вспомнив материалистический тезис о роли среды в формировании и развитии человеческой личности, мы не случайно вышли на тему нравов. Это вызвано потребностью разобраться в самом явлении "зиловщины". В отличие от нравственности, где личность обладает определенной самостоятельностью выбора и решения, нравы фиксируют момент подчинения человека фактически сложившейся практике поведения той или иной общности. Нравы – тоже нравственность, но, так сказать, объективированная, сугубо "поведенческая" ее сторона, мало считающаяся с сознанием и индивидуальностью личности. Наверное, поэтому понятие "нравы" так часто применяют для обозначения отступлений и отклонений от требований нравственности. Не перевелись еще люди, погруженные в суету и бесцельно проматывающие время, считая этот способ существования легкой, интересной, красивой жизнью. Повреждая себя вином, по образной характеристике Н. С. Лескова, они тонут "в охлаждении души и сердца ко всему нежному, высокому и серьезному" [Лесков Н. С. Собр. соч. В 11-ти т. М., 1958, т. 8 с. 58.]. До поры до времени Виктор Зилов был "человеком компании". Нравы, а не нравственность формировали его характер, представления о смысле жизни и т. п. Его жизнь определялась бытующими в его окружении установками. Поверить Зилову – так в жизни все очень просто, не надо ничего усложнять, преувеличивать. Внушая эти мысли Кушаку, Виктор излагает определенную формулу поведения и отношения к жизни, незаменимую в условиях растворения в суете, опрощения и пленения бытом, когда о "высоких материях", вроде совести и стыда, думать некогда. Пользуясь классификацией и терминологией Канта, его характер следует обозначить как "эмпирический", то есть всецело подвластный внешним влияниям и изменяющийся под их воздействием (в отличие от характера "интеллигибельного", "умопостигаемого", обладающего стойким иммунитетом по отношению к внешней среде). Говорят, цельность характера есть признак совершенства человека. Но цельность природная, "естественная", не прошедшая через горнило общественности, не обработанная культурой, отнюдь не всегда совпадает с высокой человечностью. Человека можно назвать природой, ставшей человеком, но это не значит, что в каждом конкретном случае природа далеко ушла от себя. Поэтому важно уяснить, что в данном случае за цельность, какого она состава и сорта. "Прежний" Зилов, с которым "нынешний" Зилов пытается порвать и распрощаться, не более чем раб собственных желаний, влечений, склонностей. Сознание и воля, умственные и нравственные силы участвуют в его поведении лишь постольку-поскольку и не подчиняют себе, как полагалось бы, а сами подчиняются давлению вожделений и потребностей (в основном материального характера). Между тем, важнейшим признаком и показателем моральности человека, подтверждающим наличие воли, является стремление и умение перестать ("запретить себе") быть игрушкой своих склонностей, влечений и, значит, "быть вещью". Не суть важно, какой профессией занят обладатель "эмпирического характера", насколько он начитан и что сам о себе думает. Важно то, что "демон" его существования – всевластие желания, выступающее то в форме грубой, "хамской", то внешне благопристойной, "окультуренной", но в любом случае – бездуховной. Такой характер легко оказывается на поводу у плохих нравов и труднее поддается воздействию нравственности. Ведь нравы всегда, в силу своей эклектичности и несамостоятельности (поступаю так, как поступают другие), оставляют лазейки для человеческих слабостей, потакают им, ориентированы на то, чтобы их принимали не умом, а чувством. Нравственность же, следующая всемогущему принципу должен (поступать так, как должно поступать) и непрерывно контролируемая совестью, определяет собственно человеческое (общественное) содержание желаний и склонностей индивида, требуя от него сознательного отношения к своему поведению. В сфере нравов превалирует подвижная, зыбкая стихия человеческих отношений, общественных и личных, и люди вольны более свободно переставлять формы зависимостей, меняя местами право и долг, предпочтительность и обязанность. Но это не значит, что нравы обеспечивают личности большую свободу в самопроявлении. Если подлинная свобода человека состоит в том, чтобы "уметь властвовать собою", то "эмпирический характер" как раз менее свободен, ибо находится в плену склонностей, как правило, не требующих для своего осуществления серьезных духовных усилий и затрат. Как характер и общественный тип, Зилов высвечивается, раскрывается в общении со средой, в которую он в буквальном смысле погружен, окунут с головой. Собственно, только в контакте с нею он и чувствует себя в своей тарелке, живет "своей" жизнью. Из внешне заданных обычаев, привычек, стереотипов поведения (или требований, предъявляемых данной общностью к своим членам, как сказали бы социологи) она давно уже превратилась для него в его внутренние склонности и жизненные потребности. На примере Зилова видно, как крепко сидит в человеке среда и как привольно он может чувствовать себя в ней. И поэтому с нравами, разумеется плохими, нельзя не считаться в процессе воспитания. Между тем в реальной воспитательной практике с этим фактором считаются мало и, как правило, вспоминают о нравах в случаях правонарушений, явных отклонений от общественной морали, говоря об отрицательном влиянии "улицы", "двора" и т. п. Обойденным вниманием общественности и науки остается то обстоятельство, что в условиях усложнения социальной структуры общества и межличностных отношений усиливается формирующее воздействие на человека именно "микросреды" ("компания", "неформальная группа"). Здесь дает о себе знать диалектика общего – особенного – единичного, без учета которой общественное воспитание не может быть комплексным, полифункциональным. В случае же недооценки, нарушения этого важного аспекта подхода к воспитанию и возникает собственно проблема "нравов" как морального кодекса "компанейской" (а не общественной) жизни. Итак, зиловская компания живет по законам нравов, а не морали. И прежде чем Зилов сделает первый шаг к тому, чтобы вырваться, выломиться из своего окружения, из своей среды, и отважится однажды сказать всем и каждому из "своих" все, что он о них думает (это будет разговор серьезный, отнюдь не "по пьянке", хотя и за столом с бутылками, на что особо указывает авторская ремарка: Виктор говорил, "долго не пьянея"), он всласть поживет в стихии столь привычных ему нравов. Стихию эту можно назвать, следуя современной терминологии, "субкультурным" образом жизни, то есть приноровленным к запросам, потребностям и особенностям определенной среды. Перед нами некий сложившийся, устойчивый в своих проявлениях и самопроизвольно воспроизводящийся стиль общения, поведения и мышления: со своими ценностными установками, нормами, санкциями, представлениями о том, что такое хорошо и что такое плохо, что можно и что нельзя, вкусами и т. д. Этот особый, замкнутый в себе и почти остановившийся в своем течении мир, подменяющий собой полнокровную и многогранную общественную жизнь с ее событиями, проблемами и волнениями, можно было бы определить как провинциальный, имея в виду не столько место действия, сколько характер самой жизни зиловской компании – жизни скучной, однообразной, вялой, неинтересной. Но момент "провинциальности" не стоит преувеличивать, ибо скука, косность, бескрылость существования, погоня за скудными развлечениями, вроде ежедневных посиделок в кафе (а могло бы быть посещение танцплощадки или "финской бани"), – все это очень знакомо и не только жителям маленьких провинциальных городов. Точный в передаче бытовых особенностей провинции, А. В. Вампилов выхватывает и конденсирует здесь нечто иное, что в своих главных чертах зависит не от местожительства людей, а от их образа жизни, повседневных форм общения, поведения и способа мышления. Поэтому точнее будет сказать, что образ жизни Зилова и его друзей обывательский. Если бы не известная репутация, прочно утвердившаяся за этим словом в прошлом, образ жизни "зиловской" среды можно было бы назвать еще и люмпеновским, имея в виду его моральное содержание и культурную направленность. Дело ведь не в роде занятий и не в образовательном цензе Зилова и его окружения, весьма разношерстного по составу и профессиональным интересам (продавщица, официант, инженеры, научно-технические сотрудники и др.). Объединяет, превращает их в некую общность, "неформальную группу", а проще, компанию, склонность к нравственно невзыскательному существованию, тяга к опрощению, снижению своих духовных запросов и интересов. Очень разные во всех других отношениях, члены компании связаны узами совместного времяпрепровождения и наслаждений, образуя своего рода "демократическую богему". Никого из них нельзя отнести к числу праздношатающихся или опустившихся, но печать моральной порчи, деморализации личности лежит почти на каждом. И это не просто слабости, которые в той или иной степени свойственны почти всем людям, а именно признаки моральной порчи, тем более опасной, что она может выглядеть и быть воспринята как обыкновенная слабость. "Портрет" этой среды будет существенно обеднен, если не сказать о "пенкоснимательском", поверхностном и потребительском отношении Зилова и его друзей к культуре. Как таковая, культура, "вторая природа", им вообще не нужна, хотя чисто внешними приметами ее они охотно пользуются. Примером намеренного, нередко вызывающего по своим внешним формам и рассчитанного на эпатаж снижения общекультурных норм и традиций может служить язык, речь Зилова. Восхищаясь едой, он скажет: "Жратва, я тебе скажу, нешуточная…"; предлагая выпить, не будет утруждать себя и других тостами: "Итак, друзья… Поехали, понеслись?"; чуть подвыпившей жене говорит почти с нежностью, что она "пьяная в лоскуты"; разыгрывая Кушака, следующим образом сообщает ему, что Вере он понравился: "Она на вас упала…"; даже о своей мечте, применяя, по своим меркам, превосходную степень оценки, скажет: "Утиная охота – это вещь…" В этой среде о работе говорят "пластаемся", о квартире – "подходящая изба", о новоселье – "с тебя полбанки!", о будущем ребенке – "это не проблема. Сказано – сделано" и т. д. и т. п. Это не жаргон, не "сленг" на манер языковой мешанины юнцов, которая сравнительно быстро проходит вместе с возрастом или сменой моды. В том, как говорит Зилов, просматривается и угадывается именно определенное отношение к культуре как синониму исторически не прекращающегося процесса "очеловечивания" человека, его власти над животным, чисто биологическим началом. Ведь опрощаются, снижаются не слова сами по себе и не какие-то там условности (когда в разгар скандала Зилов бросает в лицо своим друзьям-приятелям: "Опротивели ваши приличия", подразумевается нечто иное, чем правила хорошего тона), а стоящие за ними реальные ценности – принципы и формы человеческого общежития, простые нормы нравственности, вне и помимо которых цивилизованное общество просто немыслимо. "Скажи мне, с кем ты близок, кто твои друзья, и я скажу, кто ты" давнее изречение подтверждает свою правоту и в данном случае. Биография Зилова в обычном смысле слова нам неизвестна, да и вряд ли она содержит в себе что-то необычное. Однако, вглядываясь в тех, с кем он близок, дружит или просто общается, можно узнать его духовную биографию, восстановить ту питательную почву, которая его взрастила и сделала таким, как он есть. Это обыватели, каждый на свой лад, и каждый носит некую маску, скрывающую истинное лицо, которую надо сорвать, чтобы пробиться к сути, что, собственно, и попытался сделать Зилов, устроив скандал. Но все эти персонажи отнюдь не однозначны и не примитивны. Как нет ничего абсолютно безнравственного, так не существует и стопроцентный обыватель, мещанин, распознать которого и сегодня не просто. Зилову удастся ото сделать лишь тогда, когда в лицах-масках своих друзей-приятелей он увидит и узнает знакомые черты опротивевшей ему собственной жизни. Саяпин и жена его Валерия. Ближайший, "закадычный" друг-приятель Зилова Саяпин, видимо, не случайно единственный, кто существует в пьесе без имени собственного. Саяпин – и все. Одного возраста с Зиловым, склонный к полноте и уже лысеющий, он любит посмеяться, делая это часто невпопад, и подкупает окружающих своим простодушием, легкой и мгновенной приспособляемостью к ситуации, умением остаться в тени. Безликий муж, добровольно и охотно уступивший права главы семьи жене, Валерии, "его боевой подруге", как иронически характеризует ее Зилов. Когда Саяпин говорит: "…к сожалению, у нас командует она. Ее не свернешь…", верить ему не следует. Конечно, с такой, как Валерия, в энергии и инициативности которой много "от мужчины", не поспоришь и такой не покомандуешь. "Да уж, подобралась у вас семейка", – говорит своему приятелю Зилов, имея в виду перевернутый характер отношений, в которых мужчина не мужчина, а женщина не женщина. Саяпина расстановка сил в семействе вполне устраивает, ибо по природе своей (или по призванию) это типичный продукт великовозрастного иждивенчества, весьма распространенного в наше время явления. Такие, как он, всегда живут – полностью или частично – за чей-то счет (родителей, жены, друзей). Человек "второго плана", умеющий всегда находиться на подхвате, Саяпин, однако, своего не упустит, а надо будет, не поморщившись, предаст лучшего друга. Трусливость и бесцеремонная наглость – таковы полярные точки психологии этого приспособленца, мелкотравчатого конформиста. Будучи из тех, кто сидит "в тихом болоте", он иногда позволяет себе пооткровенничать, и тогда можно судить о его моральном и интеллектуальном потолке. Так, однажды он приоткроется своему другу-приятелю: "Хорошо тебе рассуждать, ты человек с квартирой… Что ни говори, отдельная квартира – дело великое… В чужой квартире все на виду, все на людях. Жена скандалит, а ты, если ты человек деликатный, терпи. А может, мне ее стукнуть хочется?.. Вот дадут нам квартиру, тогда мы еще посмотрим, кто кого". Такой ведь действительно может развернуться в подходящих условиях и показать, каков он есть на самом деле. Кузаков. Если резонер – непременный участник любой "компании", то в зиловском окружении эту роль выполняет Николай Кузаков. Неприметный внешне, этот тридцатилетний инженер но обладает и особыми внутренними достоинствами, кроме разве умения слушать и находиться в состоянии задумчивости. Впечатление самоуглубленности, безусловно, располагает к нему окружающих, но тощие результаты невидной внешнему взору работы мысли довольно быстро это впечатление обесценивают. Хуже, однако, то, что потребность обозначать, оценивать, определять людей и поступки не обеспечена у Кузакова не только аналитически, что можно и понять, и простить. Она лишена необходимой нравственной основы, которая зиждется на отзывчивости, сострадании, сопереживании, способности разделить радость и горе другого. Как метко замечено, Кузаков слишком уж "правильный" ("праведник" – скажет о нем Зилов), чтобы обладать способностью к отзывчивости. Такие, как он, считают, что право оценивать и учить других дает их "добропорядочное" существование. Но в том-то и дело, что выполнения правил общежития еще не достаточно для доказательства, что ты лучше кого-либо другого. Право учить других "правильной жизни" дает подлинно нравственное бытие личности, но такой человек не станет учить других (ибо сам не считает себя примером для подражания). К этой общей характеристике надо добавить, что, поругивая Зилова, Кузаков где-то в глубине души завидует его обаянию, легкому успеху у женщин, свободе общения в любой среде. Завидует согласно собственным представлениям о том, что такое хорошая жизнь. "Чего тебе не хватает? – спрашивает он Зилова. – Молодой, здоровый, работа у тебя есть, квартира, женщины тебя любят. Живи да радуйся". Вера. Продавщица промтоварного магазина, ей около двадцати лет: привлекательная, несколько грубоватая, живая, одевается со вкусом, всегда "в форме". Поклонница свободных нравов, она, кажется, впервые оказалась всерьез задетой и уязвленной потребительским отношением к себе очередного избранника, Зилова, к которому явно неравнодушна. Не глупая, чувствующая юмор, Вера, подобно лакмусовой бумаге, проявляет моральную нищету и скудоумие всей зиловской "компании", провоцируя и взрывая ее показной характер своим женским легкомыслием, доступностью, откровенностью. И хотя Кузаков, быстро попавший в сети чар местной искусительницы, считает ее легкомыслие притворством (такие, мол, "напускают на себя черт знает что, а на самом деле…"), поверить в это трудно. Вера из тех женщин, кому можно безнаказанно сказать "замолчи", "заткнись, дура" (а со временем, может быть, и поднять на нее руку), кто не отягощен чувством женской гордости, стыда или просто стеснительности (свою доступность она не скрывает: буквально напрашивается в гости к человеку, с которым близка, чтобы познакомиться с женой, и т. п.). Но в глубине души и Вера мечтает о настоящей любви, о семейном счастье. Кушак. Руководитель "конторы", в которой служит Зилов, – солидный мужчина, лет под пятьдесят, производит двойственное впечатление. На работе строг, внушителен, деловит, решителен, а вне службы – весьма неуверен в себе, робок и суетлив. Судя по всему, сам Вадим Андреевич от этой двойственности ничуть не страдает, а Саяпин даже считает, что он "все умеет" (в смысле "уметь жить"). Явно с иронией Зилов говорит о своем начальнике: "большой либерал". Более всего Кушак дорожит тем, что именуют "репутацией" – репутацией человека широкого, делового и одновременно терпимого, нравственно безупречного, хорошего семьянина. Но это – в репутации. А вообще-то Вадим Андреевич гедонист, вплоть до сластолюбия, и совсем не против вкусить чего-нибудь "запретного". Например, не против того, чтобы его "совращали", но так, конечно, чтобы не пострадала репутация. А еще лучше, если и сам он не заметит, как его "совратили". Его излюбленное выражение: "Я далеко не ханжа, но…" Зилов точно уловил суть двойственной широты своего начальника и, надо признать, талантливо разыграл его в любовной истории с Верой. 3илов. Вы ее заинтриговали. Кушак. Ты думаешь? Зилов. Не скромничайте. Она на вас упала. Кушак. Виктор! (Озираясь.) Как ты выражаешься… И ты хочешь сказать… Зилов. Хочу сказать: не зевайте. Кушак. Но послушай, удобно ли мне… Посуди сам, здесь Саяпины, твоя жена. Этично ли это? Зилов. Ерунда. Действуйте смело, не церемоньтесь. Это все делается с ходу. Хватайте быка за рога. Кушак. Ай-ай-ай, не знал, не думал, что ты такой легкомысленный. Смотри, Виктор, ты меня… мм… развращаешь. Зилов. Давно хотелось сделать вам что-нибудь приятное. Кушак прекрасно знает, что кроется за легкомыслием Зилова, но пока тот не выходит за рамки приличия, соблюдает правила внешнего поведения, он готов простить ему все прегрешения и слабости. Потому что сам слаб и грешен. Совсем другое дело, если скандал, если запретное в глазах общественности становится явным, известным всем. Вот этого, по убеждению Вадима Андреевича, допускать и прощать нельзя. Вполне благопристойный и благообразный внешне, Кушак, как минимум, имморален по существу, овладев давно выработанным в человеческом общежитии лицемерным способом "злоупотребления нравственностью для безнравственных целей…" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 549 – 550]. Это как будто о нем сказал Монтень: "Всякий располагает возможностью пофиглярствовать и изобразить на подмостках честного человека; но быть порядочным изнутри и в сердце своем, где все дозволено, где все шито-крыто, – вот поистине вершина возможного" [Монтень М. Опыты, кн. 3, с. 31.]. О существовании такой вершины Кушак даже не догадывается. Официант Дима. Пожалуй, самая опасная в зиловском окружении фигура. Тридцатилетний парень, высокий, спортивного вида, всегда бодрый, уверенный в себе, умеющий владеть собой в любой ситуации. На людях держится с преувеличенным достоинством, что, когда он занят своей работой, выглядит несколько смешно (возможно, еще и потому, что деловой настрой и настоящий профессионализм в сфере обслуживания все еще редкое явление). На работе никакого расслабления, никаких отклонений от правил. ("Я на работе" говорит он решительно Зилову, отвергая предложение выпить с ним, и гордо добавляет: "Это мой закон".) Любимое слово – "нормально". Стиль поведения – делать все "спокойно, ровненько, аккуратненько, не спеша". Саяпин с восхищением говорит о нем: "Смотри, какой стал. А в школе робкий был парнишка. Кто бы мог подумать, что из него получится официант". На что Зилов отвечает: "Э, видел бы ты его с ружьем. Зверь… Гигант. Полсотни метров влет – глухо. Что ты! Мне бы так". Одни называют его "отличным" или "нормальным" парнем, другие, например Галя, – "ужасным". На вопрос Зилова "почему" Галя отвечает: "Не знаю, но он ужасный. Один взгляд чего стоит. Я его боюсь". Наиболее существенная черта Димы – равнодушие, завуалированное неукоснительностью соблюдения правил этикета, благопристойностью. Жалуясь, что жена Зилова с ним не здоровается, он уточняет как бы мимоходом: "Мне, конечно, все равно, но невежливо как-то с ее стороны…" Принцип "мне все равно" последовательно проводится Димой во всех ситуациях и случаях. Без преувеличения, это поэт равнодушия, девиз которого: "главное – не волноваться", "ждать спокойно". Терпеливо и настойчиво он объясняет, внушает Зилову, что на охоте дело не в руке и не в глазе, а "главное – это как к пей подходить. Спокойно или нет. С нервами или без нервов…" И для того чтобы бить влет, необходимо "опять же полное равнодушие". К уткам, поясняет он, нужно относиться так, "вроде бы они летят не в природе, а на картинке". Зилов. Но они не на картинке. Они-то все-таки живые. Официант. Живые они для того, кто мажет. А кто попадает, для того они уже мертвые. Этот "нормальный" парень в предчувствия, как и вообще в чувства, не верит. "Предчувствия – побоку. Если не можешь стрелять, предчувствия не помогут. Как мазал, так и будешь". На окружающих смотрит с умело маскируемым презрением, которое, однако, иногда проглядывает в снисходительной ухмылке. Не хам, не грубиян, а чистоплюй, бьет не в "морду" и не в "рыло", а "культурненько", "по-интеллигентному", и назавтра не будет этим хвастать. Такого голыми руками не возьмешь, ни под статьи уголовного кодекса не подведешь, ни принципами морали не проймешь. Он никогда не "нарушает", дальше данных "указаний" не пойдет и поэтому всегда "честен" и "прав". Дима и к самоубийству относится так же деловито, спокойно, как к сборам на охоту или сервировке стола. Потом, после неудачной попытки самоубийства, потрясенный таким спокойствием, Зилов скажет: "Ты жуткий парень, Дима, но ты мне больше нравишься. Ты хоть не ломаешься, как эти…" Видит ли, понимает ли Зилов, кем он окружен и с кем он дружит? В том-то и дело, что никаких иллюзий насчет собственного окружения он не питает. Находясь в трезвом уме и твердой памяти, Виктор с предельной откровенностью объяснит официанту Диме (видимо, не случайно именно ему), почему не считает друзьями тех, кого пригласил и ради кого устроил весь этот торжественный ужин в кафе "Незабудка". И не только не считает друзьями, а просто не желает их видеть.
После того как соберутся гости, Зилов выскажется гораздо конкретнее. Но это срывание масок с лиц друзей-приятелей будет лишь частностью по сравнению с уже высказанной общей мыслью – приговором. Потому что суть не в легкомыслии Веры, не в бездушной правильности Кузакова, не в лицемерии Кушака или подловатой затаенности Саяпина. Он наконец-то докопался, добрался до главного, основного, – до того, что их, в общем-то разных людей, связало общей нитью и что нашло в нем, в Зилове, наиболее емкое и законченное выражение. Это – равнодушие ("все до лампочки") друг к другу и ко всему на свете, кроме интереса к удовлетворению своих элементарных и сугубо эгоистических потребностей. Люди, заложившие свои души, сдавшие их в ломбард, откуда они никогда уже их не выкупят, не живут, а существуют, не действуют, а суетятся, оживая лишь в момент, когда их задели лично. Но возникающие при этом страдание и боль никого по-настоящему тоже не трогают, потому что это чисто "животные" боль и страдание, наподобие зубной боли или боли от ожога. Вот и весть о его самоубийстве они восприняли, как могли – "пошутили и разошлись"… Что же это такое? И как это возможно? По-человечески самый значительный из них, Виктор Зилов, ничем не лучше их по существу. И он это понимает. Наблюдаемое им ежедневное зрелище отсутствия жизни в сочетании с полнейшим довольством собой, какое демонстрируют его друзья-приятели, другого, возможно, могло бы как-то воодушевить: мол, хорошо, что я сам не такой; или: я-то, в отличие от них, сознаю, как дурно и глупо проживаю собственную жизнь, а поэтому у меня еще есть какая-то надежда на выход… В раскаянии Зилова ничего подобного нет. Еще более жестко, чем к своим собратьям по "компании", он относится к себе и судит самого себя. Но этот нравственно возвышающий человека максимализм саморазоблачения и самоосуждения не выручает. Дело зашло слишком далеко, и все оказалось не так просто, как недавно думал Зилов… |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх |
||||
|